Глава 6
Заносить мертвые тела в одну церковь было уже невозможно, потому что вход в нее теперь загораживало слишком много убитых русских солдат. Наверное, их тела следовало взорвать динамитом или разбить киркой, однако и тот и другой способ в данный момент был неприемлем. Поэтому в первое утро после того наступления немцы стали складывать своих мертвецов в других церквях. Вскоре это вошло в привычку, нарушать которую теперь никто даже не думал.
Из того полицейского отряда в живых осталось человек десять. Однако в их части людей было значительно больше, и остальные подразделения размещались в других местах. Им в ту ночь пришлось не так тяжко, как той группе, в которой находился Эмиль Хауссер, и они отправились собирать тела своих погибших коллег в ту часть города, где те попали в засаду.
Их уложили на пол другой церкви рядом с пехотинцами и солдатами прочих родов войск, оказавшихся в Холме, павшими в прошлую ночь на улицах города. Эмиля Хауссера нашли только на следующий день. Он лежал рядом с убитым русским солдатом в переулке, среди обломков кирпича и камня. В новую церковь его внесли последним и положили на кучу мертвых тел.
Днем было тихо, за исключением нескольких очередей, выпущенных русскими пулеметчиками где-то за пределами города в надежде зацепить тех немцев, которые занимаются поисками своих убитых товарищей. Шерер настоял на том, чтобы в район оврага для выяснения обстановки отправились сразу же на рассвете. Там осталось всего одно подразделение, насчитывавшее семнадцать человек. В течение ближайшего получаса стало понятно, что отбить Полицейский овраг не удастся — враг сосредоточил возле него внушительные силы. Таким образом, периметр уменьшился в очередной раз. Днем из района оврага в центр города начали стекаться немногочисленные немецкие солдаты, которым посчастливилось остаться в живых. Они находились на маленьких сторожевых постах, которые каким-то чудом обошла стороной лавина наступающих русских войск. Однако многие другие в ту ночь погибли, навсегда оставшись в снегу оврага. Как уже было сказано выше, день был долгий и спокойный, за исключением редких пулеметных очередей со стороны противника. Такие дни случались и раньше, когда на следующий день после мощного наступления неприятель не предпринимал атак и артиллерийских обстрелов.
Кордтс, Фрайтаг, Босстиг и Краузе и еще несколько других солдат играли в покер в своей берлоге. Сегодня даже Ольсен иногда брал в руки карты. Это было вызвано скукой и необходимостью оставаться в этом подобии блиндажа. Тем не менее деться было некуда, потому что это было достаточно теплое место. В остальном в этом дне не было ничего примечательного. Время от времени солдаты выползали наружу размять ноги и глотнуть свежего воздуха. Иногда им приходилось отправляться по поручению Ольсена в какую-нибудь другую часть города.
Этот день чем-то напоминал воскресенье, тихое зимнее воскресенье. В такие дни возникало ощущение, что осада прекратилась. Нет никаких звуков и никаких признаков соседства вражеской армии, только белое безмолвие среди бескрайних снегов. Такие дни были долгими, — даже зимние дни могут быть долгими. Кордтс иногда разговаривал с голубым небом, как будто это было живое существо, умоляя забрать его поскорее из этих жутких мест. Помоги мне выбраться отсюда. Помоги выбраться отсюда. Две формулировки этой просьбы сменяли друг друга в его мысленном общении с небом. Казалось, будто небо отзывается на его слова — на нем как будто появлялись новые насыщенные оттенки голубого цвета, которые, как вам кажется, появляются, когда вы долго смотрите на зимнее небо. Но оно говорило с собой, а не с ним. В таких разговорах с небом не было ничего необычного. В этом вообще нет ничего необычного, так же как и в тех мыслях, что в течение дня приходят вам в голову. Остальные люди вели разговоры между собой. Затем замолкали и снова начинали чего-то ждать или принимались за какое-нибудь дело. Например, начинали латать ветхую крышу своего убогого блиндажа. Вместе с остальными Кордтс отправлялся на поиски досок, листов жести и прочего.
В апреле мало что изменилось, разве что активно начал таять снег. Толстые стены снежной крепости, ранее выполнявшие роль единственной защиты от натиска врага, тоже таяли под лучами весеннего солнца. Немногочисленные опорные пункты, все еще защищавшие окраины города, пришлось оставить, потому что единственные места, где еще можно было держать оборону, находились в развалинах домов в центре города. Большая часть таких опорных пунктов теперь располагалась именно там, а периметр снова уменьшился в размерах. Защитники Холма удерживали позиции всего в сотне метров от здания ГПУ. Для осажденного гарнизона линия фронта отныне проходила здесь. Танки сюда больше не добирались, зато проникали штурмовые отряды Красной армии, которые почти каждую ночь забрасывали дом ручными гранатами. Немцев в Холме оставалось уже так мало, что они были не в состоянии перекрыть противнику пути проникновения в город.
В остальном мало что изменилось. Обстановка казалась такой же невероятной, как и в январе, так что было трудно говорить о том, что дела стали намного хуже по сравнению с самым началом осады, которая длилась вот уже сто дней.
С прекращением холода уменьшились людские страдания, однако настроение улучшилось ненамного. Возникло такое ощущение, будто тепло, пришедшее на смену морозам, принесло с собой страх в сознание осажденных немцев, которое как будто онемело от бесконечных морозных недель зимы.
Неужели русские проявят большую решимость и организованность этой весной? Неужели настанет конец всем страданиям?
Никаких разумных объяснений или логичных оснований того, насколько сбудутся предположения, не было. Имелись лишь смутные предчувствия…
До известной степени страх подстегивался надеждой, надеждой на то, что с изменением погоды немецкие части, находящиеся за пределами города, смогут каким-то образом прийти на помощь осажденным. Страх и надежда были тесно связанными друг с другом чувствами, подобно инцесту.
Отчаяние упрямо наталкивалось на простую инерцию, владевшую людьми так долго, что они утратили ощущение преходящего характера времени. Это было какое-то затмение, которое будет длиться вечно. С другой стороны, память никуда не делась. Человек помнит о том, что произошло в декабре или январе — до того, как все это началось. События предыдущих месяцев могли по какой-то причине показаться совсем недавними, произошедшими не более пяти минут назад. Возникало ощущение, будто предыдущие месяцы прошли при полной потере сознания или в болезненном бреду. Это особое чувство станет наиболее заметно после того, как осада наконец прекратится. Впрочем, до ее окончания было еще далеко, и в апреле еще никто не знал точно, когда настанет этот долгожданный день. Мрачное отчаяние — в те дни еще никто не употреблял слова «депрессия» — сменялось некой разновидностью тупой, упрямой, уверенной инерции по мере того, как один день неумолимо сменял другой. Эти два настроения не столько чередовались, сколько плыли вместе, как будто слившись воедино, приводя к некоему космическому безумию, к счастью, не вызывая сходства с полностью угасающей моралью. Как это обычно бывает, каждый ощущал эти вещи по-своему, в пределах собственного «я». Апрель — самый жестокий месяц.
Шерер, выполнявший обязанности командира гарнизона под аккомпанемент стонов раненых солдат, вполне мог слышать горячечный бред Кордтса, находившегося на втором этаже здания ГПУ. Кордтс во второй раз оказался в этом проклятом месте, но, находясь в состоянии бреда, этого не понимал. Жуткая рана в щеке по-прежнему не заживала, и повторное заражение вызвало высокую температуру. Какое-то время щека отчаянно чесалась. Иногда зуд возникал во рту, в труднодоступных участках, до которых он никак не мог дотянуться пальцем. Он доводил себя почти до безумия, как бешеный расчесывая рану. Наверно, именно так он и занес инфекцию. Кроме того, они несколько дней перетаскивали трупы русских солдат, когда растаял снег и обнаружились целые кучи убитых, и защитники города с ужасом обнаружили, как их много. Никому в голову не приходила мысль о том, что следует расчищать улицы от убитых или хоронить их. Когда вонь разлагающейся мертвой плоти стала невыносимой, немцы просто начали убирать трупы, валявшиеся прямо перед отдельными огневыми точками и у входа в здание ГПУ.
Поэтому не следовало также исключать и той вероятности, что Кордтс мог отравиться, прикоснувшись к трупной слизи. Сам он этого наверняка не знал. Затем его стало лихорадить, и ему сделалось все равно. Вскоре он впал в бредовое забытье. Когда в небе начали рокотать авиационные моторы, он продолжал думать о том, что его вывезут из города на самолете, и стал разговаривать с Моллем, которого отправили отсюда на «юнкерсе» много дней тому назад, уверяя своего незримого товарища в том, что их, наконец, эвакуируют. Ему казалось, будто Молль напуган, потому что один из «юнкерсов» сбили русские зенитки через несколько секунд после того, как он поднялся над обледенелой взлетно-посадочной площадкой. Он упал в снег и загорелся. Было ясно, что все, кто находился на его борту, погибли. Над обломками самолета высоко взлетали в небо языки жаркого пламени.
— О боже мой! — простонал Молль. Он уже много дней страдал от боли в обмороженных ногах и руках. Боль была такая, что он уже едва мог сдерживать себя. Он стонал всю долгую дорогу от Селигера до Холма.
В Холме ему стало еще хуже, и, когда он услышал, что его отправят на самолете в тыл, в его глазах зажглась надежда. При этом он продолжал стонать, потому что больше был не в состоянии сдерживать себя. Хирург едва не решил ампутировать ему ноги, но тут возник слух, что Молль включен в список тех, кто подлежит эвакуации.
Утром прилетели два «юнкерса». Первый, превращенный в обломки выстрелом русской зенитки, догорал на снегу. Все, кто в нем находился, погибли.
— Давай, Молль! — произнес Кордтс. — Поторапливайся!
— Не могу. Отнесите меня обратно в госпиталь.
Второй «юнкерс» все еще стоял на обледенелой взлетной полосе, его двигатели громко работали на холостых оборотах. Торопливо шла погрузка раненых. Нужно было спешить, поскольку враг продолжал обстреливать взлетную полосу. Эвакуируемым были видны лица пилотов, бесстрастно наблюдавших за тем, как догорает первый самолет. Здоровые солдаты, переносившие раненых на носилках, опустили их на землю, не зная, что делать.
Снова застрочили русские пулеметы, заставив ускорить погрузку. Им ответили пулеметы защитников периметра.
— Сегодня твой счастливый день, — сказал Кордтс. — Так что пошевеливайся. Через полчаса ты будешь в Риге.
— Нет!
Но выбора у Молля не было, убежать он не мог. Он попытался скатиться с носилок, которые были поставлены на лед, но Кордтс, разъяренный его глупым поведением, ударил ногой по ноге Молля. Боль буквально парализовала Молля, и Кордтс с Фрайтагом закатили его обратно на носилки, затем подняли их и направились к самолету.
Фрайтаг, которого окружающие всегда воспринимали с большей симпатией, чем Кордтса, попытался успокоить раненого в последние минуты, пока они ожидали очереди, чтобы погрузить Молля на борт самолета.
Затем они передали раненого товарища экипажу «юнкерса» и поспешили прочь с простреливаемого врагами открытого пространства посадочной площадки.
Из укрытия возле снежной стены они проводили взглядами поднимавшуюся в воздух крылатую машину. Самолет, оглушительно ревя двигателями, пролетел над горящими обломками первого «юнкерса». Затем медленно набрал высоту и спустя какое-то время исчез в высоком чистом небе.
Через три месяца мечущийся в лихорадке Кордтс продолжал громко уверять Молля в необходимости эвакуации. Он не вполне четко помнил о том, как лягнул товарища ногой, но почему-то испытывал легкие угрызения совести и разговаривал с ним достаточно любезно.
Кордтсу также нужно было уверить самого себя в том, что нужно лететь, потому ему казалось, будто он садится на самолет вместе с Моллем. В бредовых картинах, возникавших в его сознании, он видел пылающие обломки сбитого русскими самолета, и у него возникло ощущение, будто он кожей лица чувствует жар вздымающегося в небо пламени.
Затем все это исчезало, и на смену прежним видениям приходили новые, или же он погружался в черную пучину болезненного сна.
После этого он просыпался и понимал, где находится и что с ним, и чувствовал, как нещадно чешется изуродованная щека, но из-за инфекции, проникшей в его организм, он так страдал и был так слаб, что не мог дальше расчесывать рану, не причиняя себе мучительной боли. Медики давали ему лекарства, чтобы сбить температуру и устранить воспаление. Когда они забывали сделать это, он грубо требовал у них необходимые медикаменты. Поскольку в госпитале находилось еще несколько десятков больных и раненых, его грубость не имела никакого действия и лишь неким странным образом поднимала ему настроение. Он не мог беспокоиться меньше о собственных страданиях и чувствовал себя лучше в те минуты, когда сердился. Временами ему становилось стыдно за собственное поведение, однако стыд проходил так же быстро, как и возникал. Он больше не испытывал отчаяния и больше ничего не боялся. Ему все было безразлично, он, пожалуй, лишь не хотел снова впадать в отчаяние и испытывать страх. Иногда находившиеся рядом с ним люди приказывали ему замолчать, иногда он мог сказать что-нибудь мрачно-остроумное, что вызывало у некоторых соседей завистливый смешок. Во всяком случае, он был не единственным, кто жаловался на свои болячки или грубил медикам. Обычно он не отличался разговорчивостью. Но теперь его болтливость была вызвана болезненным состоянием; тем огнем, что сжигал его рот изнутри. От разговоров ему делалось еще хуже. Однако в его тогдашнем состоянии молчаливые страдания были просто невыносимы. Многое из того, что он тогда произносил, было просто малопонятно.
Он слышал, как где-то высоко в небе летят самолеты, и это снова заставляло его заводить разговоры с Моллем. Самолеты, которые он слышал, разумеется, не взлетали и не садились, потому что взлетно-посадочная полоса вот уже несколько месяцев находилась у русских. Они пролетали над Холмом, но лишь сбрасывали на парашютах контейнеры с боеприпасами и продовольствием, которые приземлялись главным образом за границами периметра, за последние недели сильно уменьшившегося в размерах. Русские прилагали все мыслимые усилия для того, чтобы завладеть этими грузами, причем не только для того, чтобы лишить противника еды и боеприпасов. То же самое было теперь жизненно необходимо и им самим. В последнее время они сильно оголодали и давно не имели в нужном количестве медикаментов. Защитники города об этом практически ничего не знали, если не считать сведений, полученных от недавно захваченных в плен красноармейцев.
Кроме того, на немецких позициях несколько раз оказывались русские перебежчики, которые также сообщали о бедственном положении советских воинских частей, осаждавших Холм. Немцы были чрезвычайно удивлены, увидев красноармейцев, пытавшихся проникнуть внутрь стремительно сужавшегося периметра. Насколько же скверной была обстановка в рядах русских войск, если люди бежали от своих соотечественников и пытались найти пристанище среди врагов? Неужели все действительно так плохо? Шерер приказал кормить перебежчиков и заставил их перетаскивать боеприпасы и продовольствие из одной части города в другую, на различные огневые точки. Русские подчинялись с какой-то необычной благодарной покорностью. Была ли она искренней? Похоже, что да, но кто на самом деле мог утверждать это… Нескольких пленных тайком увели и расстреляли в каких-то неприметных углах вопреки приказаниям Шерера, руководствуясь какими-то неясными соображениями мести. Дезертиров было немного, но они продолжали прибывать время от времени. Теперь эти люди свободно передвигались по городу, без всякой охраны, ели вместе с солдатами немецкого гарнизона. Шерер также не отказывал в пище немногим гражданским лицам, все еще остававшимся в городе.
Последняя казнь на виселице состоялась несколько месяцев тому назад. После нее выстрелы в спины немецких солдат прекратились.
В ночных снах или в дневном горячечном бреду в сознание Кордтса возвращались эти жуткие картины. Казалось, будто в его мозгу на миг открывались двери комнат, в которые он мог время от времени снова зайти. Ему вспомнилась казнь, состоявшаяся в один ясный зимний день, затем еще одна, когда было облачно и шел сильный снег. Это была последняя казнь, подумал Кордтс, и состоялась она после того, как были убиты Байер и фельдфебель из отряда егерей. Сначала на небе появились плотные облака, затем пошел снег, но до этого с эшафота, установленного на главной площади, столкнули пятерых человек. У каждого на шею была наброшена петля. Их настигла заслуженная кара, подумал он, и даже если кто-нибудь из них был казнен по ошибке или даже все они по воле Божьей оказались в этом недобром месте случайно, то все они в любом случае рано или поздно умерли бы. Для того кто так явно презирал войну, он испытывал на удивление лишь самую малую жалость к гражданским. Многие защитники города и большинство их упрямых противников были всего лишь мальчишками, которые вполне могли ненавидеть собственные страдания, но принимали их как часть невероятного хода событий, так, как они принимали свою работу и трудную монотонную судьбу в своей гражданской, мирной жизни. Война не была привычным повседневным явлением, но, начавшись, она стала именно такой, и поэтому к ней относились достаточно буднично, ее презирали и ненавидели. Однако в подобных критических обстоятельствах они даже находили в себе мужество, чтобы воспринимать ее с обычным обязательным стоицизмом. Независимо от того, как обстояли дела, в конце концов, слабаки были слабаками, точно так же как и в гражданской жизни, хотя здесь всем им эти истины напоминали в более острой, жесткой форме. Слабаком Кордтс не был, как и не имел особых политических убеждений. Он отличался лишь явно выраженным гневом и в целом был неглупым парнем. Ему было под тридцать. Вообще-то его ровесники, призванные на воинскую службу раньше, были почти все убиты. Его же смерть еще не забрала к себе. В будущем солдаты его возраста почти все погибнут от вражеской пули или от жуткого холода, когда вермахт станет, образно выражаясь, огромной расчетной палатой банка для более неграмотных юнцов или зрелых мужчин в возрасте старше сорока лет.
На эшафоте стояла жуткого вида старуха, возможно, и не слишком старая, но крайне уродливой внешности.
— За Родину! — крикнула она, обращаясь к бесшумно идущему снегу. Стоявший рядом с ней мужчина был похож на обычного крестьянина, а вовсе не на диверсанта, который явно смирился с судьбой, попавшись случайно, и сейчас напоминал человека, выслушивавшего брань сельского старосты за то, что разорил соседский курятник и теперь готов тупо принять за это смерть.
Рядом с ним стоял мальчишка лет тринадцати. Похоже, что все русские дети лет с шести становятся неотличимо похожими, более честными и разумными созданиями, чем их родители. В их взгляде есть нечто такое, чего ни за что не найти у немецких детей или детей в какой-нибудь другой стране. Во всяком случае, Кордтс нигде ничего подобного не видел. И все же, когда они становятся старше, то делаются совершенно безумными или склонными к преступлениям жестокими болванами. Кордтс еще никогда не встречал в этой стране взрослых, которые хотя в какой-то степени напоминали собственных детей.
На казни присутствовал генерал Шерер. Вид у него был решительный и суровый. Он напоминал капитана корабля, вознамерившегося разом покончить с возникшим на борту корабля мятежом. Кордтс не имел ни малейшего представления о том, при каких обстоятельствах схватили этих людей. В первый раз у пойманных обнаружили радиоприемники и снайперские винтовки, нашли ли что-то подобное у этих пятерых, он не знал.
Старуха как будто собралась сказать что-то еще, однако исполнители казни столкнули русских с помоста, и они закачались в воздухе. Вокруг тел повешенных вихрем взлетал снег, окутывая их белым саваном. К эшафоту была прибита дощечка с надписью о том, какие преступления против вермахта совершили казненные. В ней также содержалось предупреждение тем, кто в будущем осмелится поднять руку на немецких солдат. Защитники города, немцы, давно привыкли к подобным объявлениям у себя на родине, правда, в них отсутствовали предупреждения о смертной казни для нарушителей закона, а просто приводились правила, регламентирующие все мыслимые формы человеческой деятельности. Такие объявления развешивались во всех людных местах: на углах улиц, на вокзалах, стенах фабричных цехов, казарм, общественных уборных. Они печатались мелким шрифтом в газетах и в пропусках, которые все были обязаны постоянно носить с собой, но никто никогда не обращал серьезного внимания на ненависть, которую эти объявления пробуждали в душах жителей оккупированных немцами территорий.
Надписи всегда были превосходно выполнены, и список ограничений, невыполнение которых могло привести к смертной казни, излагался с предельной скрупулезностью. Эта точность была сугубо немецкой по духу и таким образом являлась наиболее отталкивающей в глазах русских людей. Подобные таблички каким-то образом становились символом ненавистного присутствия германских войск и вызывали больше неудовольствия, чем сами немцы. Если бы оккупанты просто вешали людей без размещения повсеместно этих правил, то экзекуции не вызывали бы столь сильного гнева у мирного населения.
Позднее в Холме и в прочих местах стали находить раздетые тела захватчиков с такими же надписями, тщательно вырезанными на их обнаженных спинах. Захватчики так и не смогли понять этого, потому что столь тщательно сделанные увечья были всего лишь незначительной разновидностью увечий, практиковавшихся одержимыми жаждой мщения местными жителями и солдатами страны, на которую напал враг, в отношении вражеских солдат.
Снегопад, метель и косые солнечные лучи подсвечивают кружащиеся в небе «юнкерсы». Им пришлось прилететь сюда, чтобы сбросить грузы на реку Ловать. Зоной выброски выбрали замерзшую поверхность реки. Лед был присыпан снегом, и Ловать напоминала голую долину, проходящую через весь город, огромную впадину, где не было черных руин, расщепленных деревьев, куч камня и кирпичей.
Грузы летели вниз, в пелену взвихренного снега. Малочисленные группы защитников города выбежали со своего берега на лед, надеясь, что снегопад укроет их от врага спасительной завесой. Пулеметы трещали у них над головой, прикрывая от вражеского огня, пока они пытались как можно быстрее перетащить грузы на свой берег.
Фрайтаг указал на парашют, попавший в небольшую ямку, и они устремились к тому месту, где можно было бы укрыться от вражеских выстрелов. Но чтобы оказаться там, следовало перебраться через невысокий бугор, торчавший на другом берегу. Несмотря на предосторожности, они все равно попали под огонь противника. Они мгновенно залегли, уткнувшись лицом в снег. У них обоих сильно болели ноги, обмороженные во время отступления от берегов Селигера. Они еще не успели зажить, и поэтому лежать на снегу было чрезвычайно неприятно. Лишь энергичные движения могли бы заставить их забыть о безумном холоде и постоянной боли. Однако это было невозможно, потому что над их головами продолжали свистеть вражеские пули. Напряжение по-прежнему не отпускало их, но возможности хотя бы немного подвигаться у них не было. Какое-то время впрыснутый в кровь адреналин все еще избавлял их от физических страданий. Однако минута шла за минутой, а они продолжали неподвижно лежать на снегу, постепенно ощущая, как холод начинает проникать в каждую клеточку тела и как в обмороженных ногах снова начинает пульсировать мучительная боль.
От боли и холода на глазах у них появились слезы. Они внимательно вслушивались в рокот пулеметных очередей и в продолжительном перерыве между ними двинулись вперед. Встав, они застонали от боли в обмороженных ногах. Пошатываясь и едва не падая, Фрайтаг и Кордтс заковыляли к другому краю бугра в направлении впадины, в которой застрял груз.
Там они застали русского солдата, пытавшегося штыком вскрыть ящик. Они тут же набросились на него и опрокинули на парашютный шелк и, прежде чем он успел отреагировать, прижали стволы автоматов к его животу. Фрайтаг схватил автомат, прислоненный к ящику, а Кордтс отобрал у русского штык. Кордтс попытался открыть замок грузового контейнера, но тот либо замерз, либо его заклинило при ударе о землю. Отчаянно ругаясь, он принялся бить по нему автоматом и ковырять штыком. Русскому разрешили встать, и он стоял рядом, шумно дыша носом. Кордтс почувствовал, как из глаз у него снова потекли слезы.
— Да ты не дергайся! — сказал ему Фрайтаг. — Притащим его к себе и там откроем.
Кордтс снова выругался и сообщил, что ящик слишком тяжелый. Хотя на самом деле это не совсем соответствовало истине. Они с Фрайтагом посмотрели на белую ленту замерзшей реки в надежде увидеть там своих товарищей, которые могли бы прийти им на помощь. Однако они никого не увидели вблизи ямы, в которой находились. Снег пошел сильнее прежнего, сильно затрудняя видимость. Кордтс снова попытался открыть ящик и разозлился еще больше, подстегиваемый нетерпением, страхом и болью в ногах. Он был одержим намерением открыть крышку и вытащить из контейнера пачку сигарет, чтобы как можно скорее закурить и немного успокоиться. В такие посылки всегда укладывали запас сигарет. Наконец крышка поддалась, и они заглянули внутрь. Однако там в непривычном порядке лежали какие-то коробки и упаковки, и было трудно понять, что в них находится. Кордтс почувствовал, как в нем закипает гнев, а холод не перестает донимать его, пробирая до самых костей.
— Пойдем, Гус! Пойдем скорее! Иван поможет нам дотащить его. Пойдем!
Кордтс стиснул зубы, осознавая, что ведет себя как последний идиот. Действительно, нужно уходить. Фрайтаг потряс его за плечо. Оглянувшись, Кордтс увидел, что его товарищ уже обрезал стропы, и купол парашюта порывами ветра медленно несет к реке. Русский держал одну из строп в руке. Вид у него теперь был уже не такой испуганный, как за минуту до этого. Бросив взгляд на содержимое ящика, он выудил из него какую-то упаковку. Сорвав обертку из коричневой бумаги и бросив ее на снег, он открыл пачку сигарет. Затем сунул сигарету в рот. Фрайтаг, забрав у него пачку, последовал его примеру. Было слышно, как у него клацают от холода зубы. Сделав глубокую затяжку, он перестал дрожать. Табак немного успокоил его, помог собраться с мыслями, вспомнить события последних минут. Оглянувшись по сторонам, они с Кордтсом не увидели никого — ни своих товарищей, ни русских, густая завеса снега как будто скрыла их от окружающего мира.
— Все в порядке. Пора идти.
— Ну ты и придурок, — с облегчением в голосе и едва ли не с восхищением произнес Фрайтаг. В руках у русского оставался конец стропа. Кордтс и Фрайтаг подтянули оставшуюся часть.
— Держи! — произнес Кордтс.
Русский взял дымящуюся сигарету и расслабился еще больше, понимая, что если ему предлагают покурить, то явно не станут расстреливать на месте. Последние десять секунд, которые он наслаждался табачным дымом, показались ему едва ли не вечностью.
Кордтс заметил тупую довольную улыбку, появившуюся на лице пленного, и подумал о том, как было бы забавно выстрелить ему живот в тот самый момент, когда изо рта у него выплывает сигаретный дым. Он отвратительно чувствовал себя весь день до того, как все это случилось, и не испытывал ни малейшего желания кого-либо убивать. Однако ему никак не удавалось избавиться от таких мыслей, приходящих в голову совершенно неожиданно. Им с Фрайтагом никак не удавалось разглядеть в снежной мгле свой берег реки, однако до него было недалеко. Очевидно, остальные совсем забыли о них, так что на постороннюю помощь рассчитывать не приходится. Они уже почти дотащили ящик до своего берега, когда перед ними возникли какие-то тени и теперь к периметру заветный груз тащили десять человек. Снегопад не прекращался. Кордтс оглянулся и увидел, как русский убегает прочь. Кордтс ничего не сказал на это, продолжая держать в руках стропы.
— Что ты делаешь? — спросил кто-то. Затем кто-то из солдат заметил убегающего русского и выстрелил в него, когда тот уже выскочил на свой берег.
— Просто так. Может, они просто больше не хотят знаться с нами, — ответил третий солдат.
— Нет, я думаю, это Кордтс напугал их, — с легким смешком произнес Фрайтаг, сам не веря своим словам.
Выстрел оказался метким. Русский неподвижно лежал на снегу, его мертвое тело прямо на глазах заметало снегом.
Происшествие было совершенно незначительным, равно как и комментарии по его поводу. Они поспешили дальше, с усилием таща за собой грузовой контейнер. Берег в этом месте был высоким и крутым. Когда они прибыли на место, Кордтс и Фрайтаг получили благодарность в виде нескольких часов отдыха. В описи, оказавшейся в ящике, было указано содержимое, причем с точностью до последней галеты. Ольсен не преминул упрекнуть Кордтса за то, что тот вскрыл пачку сигарет. Затем отпустил его, больше не сказав ни слова. Последние несколько недель Кордтс почти не чувствовал собственных ног и уже было испугался, что навсегда останется инвалидом. Их всех ужасно беспокоила судьба обмороженных ног, рук и носов. Некоторых не на шутку тревожило другое: что станет с их мужским достоинством? Боль в щеке отвлекала Кордтса от других страданий. В апреле, когда погода стала теплее, он снова начал чувствовать свои ноги, и это чувство оказалось отнюдь не лишено приятности.
Худшее произошло через несколько дней. Его ноги уже не болели, но он принялся расчесывать их, как некогда рану на щеке. Понимая, что расчесы лица ни к чему доброму не приведут, он стал яростно терзать ногтями свои бедные ноги. Он занимался этим и в госпитале, размещенном в здании ГПУ, не осознавая, что делает это практически без остановки, как безумец, подчиняясь какому-то неведомому внутреннему импульсу. Он испытывал удовольствие оттого, что сдирал длинные лоскуты кожи. Причем это удовольствие было сравнимо с тем, которое получали другие солдаты, раздавливая ногтями бесчисленных вшей. Великое удовольствие он получал даже оттого, что у него теперь была возможность снять сапоги в любой момент, когда у него появлялось такое желание. Он мог когда угодно размять ступни, а такое желание возникало у него едва ли не постоянно. В те минуты, когда его лихорадило от высокой температуры, он рассматривал свои ступни как человек, пытающийся найти тайный смысл в узоре стенных обоев. Именно обои напоминали его ноги, испещренные красными, белыми и желтыми пятнами разного оттенка, размера и формы. С них свисали клочья содранной омертвевшей кожи. Ногти на пальцах ног росли вкривь и вкось, как плохие зубы. Время от времени он с немалым удовольствием и не чувствуя никакой боли целиком выдирал целые ногти, тоже омертвевшие. Однажды он заметил, что на обеих ногах осталось только шесть ногтей.
Как-то раз он неожиданно услышал чей-то голос:
— Прекрасный шрам. Тот, кто его оставил, знал свое дело.
Кордтс почти ничего не понял, отчасти из-за сильного незнакомого акцента, отчасти из-за того, что был сильно удивлен. Он понял, что с ним кто-то заговорил, но это точно был не Молль. Он поднял голову и увидел какого-то явно здорового человека, сидевшего на табуретке возле стены.
— Мое лицо убивает меня. Дайте мне еще морфия или чего-нибудь в этом роде.
— Проси у доктора. Он сказал, что ты самый большой нытик во всем госпитале.
— Чушь! — отозвался Кордтс. — Мне просто нравится иногда покрикивать на медиков, только и всего. Никакое это не нытье.
Он не знал, поверит ли неожиданный собеседник его словам, но ему не нравилось, когда его открыто в чем-то обвиняли. Он помнил лишь немногие из своих обычных тирад, но сейчас не мог вспомнить даже их.
— Скрипучее колесо получает больше смазки, так что ли? — спросил незнакомец. Латышский акцент был у него, вот что. Немецкий язык с латышским акцентом казался Кордтсу такой же белибердой, как и полубессознательное бормотание окружавших его со всех сторон раненых.
Он какое-то время смотрел на незнакомца, а затем сказал:
— Да и это тоже чушь. У медиков все по-другому. Самое скрипучее колесо бросают в самый дальний угол и забывают о нем навсегда. Я-то знаю, что они всегда стараются отомстить тем, кто больше всех жалуется. Но мне на это наплевать. Мое лицо меня убивает. Так ты точно не санитар? Что же ты делаешь здесь?
— Вот уже несколько дней из меня вовсю перло то, что было у меня в кишках. Прямо по ногам текло. Сейчас, правда, получше стало. Меня посадили сюда, чтобы я поглядывал за Иванами.
На коленях у латыша лежал русский автомат. Коленки у него были голые, да и ноги тоже. Из одежды на нем была лишь хорошо сшитая шинель, из-под которой торчала грязная нательная рубаха.
— Да, меня тоже заставляли этим заниматься… — Кордтс попытался вспомнить, когда это было, точнее, когда он попал в госпиталь в первый раз. Ему показалось, что с тех пор прошла целая вечность. — Это было в первый раз. Я мог стоять на собственных ногах, и мне тоже велели наблюдать за Иванами.
— Я оставил след дерьма во всей комнате, понял? Но мне все равно сказали занять место возле окна. Это было вчера.
Кордтс ясно расслышал слова латыша, но не до конца понимал, что тот имеет в виду. Разговаривать было трудно, потому что при этом болела щека, и он замолчал. Деревенский акцент, с которым говорил незнакомец, почему-то напоминал шведский язык.
— Славная у тебя шинелька, — наконец выдавил из себя Кордтс.
— Точно. Славная.
Кордтс стал внимательно рассматривать шинель латыша. Затем обратил внимание на его своеобразную манеру довольно бесцеремонно смотреть на собеседника.
— Знаешь, ваш ротный фельдфебель отругал меня. Можешь себе представить? Он сказал, что военные не носят таких шинелей. Неужели он хочет, чтобы я повесил ее в шкаф, чтобы кто-нибудь украл ее? Ее шили для меня по специальному заказу в Риге, когда я получил офицерский чин. Я был лейтенантом в латвийской армии, а какой-то фельдфебель вермахта говорит мне, будто это шинель не армейского образца. Да пошел он к черту!
Кордтс делано рассмеялся. Неплохо, когда рядом с тобой есть кто-то, с кем можно поболтать несколько минут. Он пожалел, что все еще скверно себя чувствует. Он даже был не в состоянии долго думать о чем-либо.
— Да, они все такие, эти унтеры, — наконец произнес Кордтс. Он не знал, о фельдфебеле какой роты идет речь, но вполне мог представить себе, как этот фельдфебель мог выглядеть. — Знаешь, у тебя к шинели прилипло дерьмо, — добавил он.
Кордтс захотел рассмеяться, но неожиданно испытал сильный позыв к рвоте.
— Я знаю, — отозвался латыш и, подхватив русский автомат, похлопал стволом по полам шинели, правда, не прикасаясь к самым изгаженным местам. Его отличало чувство наивного величавого достоинства, которое Кордтс мог бы посчитать смехотворным и в то же время воздать ему должное, в зависимости от настроения. Однако в данный момент он почувствовал, что его вот-вот накроет волна беспамятства. У него больше не было сил о чем-нибудь думать.
Однажды он поднялся со своего места и выглянул в щели забитого досками окна. Рядом с ним встал еще один раненый. Это был ясный день, необычный для привыкшего к полутьме комнаты Кордтса. На площади перед зданием он увидел группу людей, среди которых находился Шерер, бородатый генерал, который о чем-то разговаривал с человеком в белой каске и белом маскировочном халате. Все защитники города были похожи на арабов в бурнусах. Неожиданно Шерер обнял своего раскрасневшегося собеседника и похлопал его по спине. Боже, подумал Кордтс, неужели все закончилось? Наверное, закончилось. Боже, сколько же всего нам пришлось вынести!
Кордтс оглянулся, посмотрел на находившихся в комнате солдат, не решаясь заговорить.
— О господи! — произнес кто-то.
— Что там такое? Неужели пришла подмога?
— Осаду сняли.
— Нет, не сняли.
— Боже мой!
Люди, столпившиеся возле заколоченного досками окна, сами не верили собственным словам. Кто-то зашелся безумным смехом. Откуда-то из глубины комнаты донесся громкий стон.
Однако волнения оказались напрасными. Оказалось, что это всего лишь вернулся гауптман Бикерс.
— Боже мой, какие же вы идиоты, это всего лишь Бикерс. Вы что, не узнали его?
— Кого?
— Бикерса. Гауптмана Бикерса. Ох, уж эта осада, черт бы ее побрал! Похоже, мы проторчим здесь до Судного дня.
Некоторые из раненых узнали гауптмана Бикерса. Он стоял молча посреди площади и смотрел на Шерера со слезами радости на глазах — по крайней мере так казалось со стороны. Был хорошо виден Рыцарский крест, висевший на длинной ленточке у него на шее. С площади донеслись звуки аплодисментов и радостных возгласов.
О господи, сказал про себя Кордтс. Выражение лица Бикерса растрогало его. Шерер также выглядел в эти мгновения необычно. Кордтс снова испытал легкое головокружение. В нем снова на секунду вспыхнула искорка надежды.
Остальные раненые, судя по всему, тоже слегка расчувствовались, прежде чем мимолетная радость сменилась разочарованием. Возможно, никто из них не поверил в ложную весть о снятии осады. И все же они остались довольны необычным зрелищем, видом Шерера, стискивающего в медвежьих объятиях Бикерса, их улыбки, слезы на глазах…
Через неделю гауптман Бикерс был убит, всего за несколько дней до настоящего конца осады.
В ту ночь — не тогда, когда Бикерс был награжден генералом, этого Кордтс точно не запомнил — после разговора с латышом, он проснулся и увидел, что тот стоит рядом с ним. Его лицо было освещено вспышкой света, проникшей сквозь щели и пробоины в досках, которыми были заколочены окна. Кордтс не сразу вспомнил, кто это такой и видел ли он этого человека раньше. Затем он вспомнил его, когда латыш схватил трофейный советский автомат и выпустил из него очередь, высунув ствол в широкую щель. Треск автоматной очереди резко ударил по ушам и как будто ножом резанул его по раненой щеке. Кордтс со стоном откинул голову в сторону, ослепленный вспышкой пламени, вырвавшейся из автоматного ствола.
Кордтс вздрогнул и подумал, что нужно бежать. От пронзившей его боли он чуть не задохнулся. До его слуха донеслось два глухих удара ручных гранат о доски, закрывавшие окно. За ними последовали два резких взрыва, грохнувших рядом с наружной стеной. Раздались громкие крики, и в комнату ворвались вооруженные люди, начавшие стрелять из окон по наступающему врагу. В комнату проник свет сигнальной ракеты, которую кто-то выпустил на улице. Это были либо русские, либо, скорее всего, защитники города попытались высветить подобравшихся к зданию ГПУ красноармейцев. В белом призрачном свете Кордтс разглядел фигуру латыша, бросившегося к соседнему окну. Перед ним мелькнули развевающиеся полы шинели и бледные ноги. Латыш начал стрелять из другого окна, где уже стояло двое-трое солдат. Где-то внизу пророкотал пулемет, затем взорвалось несколько гранат. В комнате снова стало темно, теперь она освещалась лишь вспышками, вырвавшимися из автоматных пламегасителей. Кордтс собрался было встать, но не знал, в какую сторону двинуться. У него закружилась голова, и он сделал над собой усилие, чтобы его не вырвало.
Остальные больные и раненые, все, кто находился в комнате, сохраняли молчание. Некоторые попытались подняться, чтобы скрыться в другой части здания и посмотреть, что происходит внутри и снаружи.
Кордтс открыл глаза и увидел потолок. Скорее всего, он на несколько секунд потерял сознание. Он снова увидел того самого латыша, который стоял неподалеку от него. Теперь он не стрелял, а просто выглядывал в окно. На какое-то короткое время установилась тишина. Кордтсу захотелось что-то сказать, но в следующее мгновение со всех сторон донеслись взрывы и лязг металла. Доски, прибитые к оконной раме, влетели внутрь комнаты. Латыш с громким криком отскочил к центру помещения. Остальные тоже подняли крик.
Кордтс попытался отползти подальше от разверстого окна. Его тут же вырвало, и он вляпался руками в собственную липкую блевотину. Он продолжал ползти. Прямо над его головой запылала крыша. Санитары и солдаты с фонариками в руках влетели в комнату и начали выносить раненых на носилках и простынях. В комнате стоял неумолчный крик тех раненых, кто не мог самостоятельно сдвинуться с места. Кордтс знал, что передвигаться может, и поэтому заставил себя встать на ноги и с удивившей его самого энергией бросился в коридор. Вокруг царила настоящая неразбериха. Начался обстрел тяжелой артиллерии, и здание снова и снова содрогнулось от взрывов. Он увидел вздымающиеся вверх языки пламени, четко высветившие очертания стропил крыши, почувствовал сильный запах дыма и отвратительную вонь кордита.
— Осторожно! — истошно завопил кто-то.
Мысли Кордтса в этот момент были заняты исключительно пожаром. Он, шатаясь, двинулся к лестнице. Его постоянно отталкивали спускавшиеся вниз люди. На первом этаже в лицо ему ударил сильный порыв ветра. Кордтс тупо уставился на огромный проем с зазубренными краями в том месте, где раньше находился вход в здание. Он увидел в дальнем краю площади какие-то фигуры и испытал желание немедленно бежать, потому что дальнейшее пребывание в доме было сродни самоубийству. Зная, что делать этого нельзя, он все-таки замер на месте. Внутри оставалось еще много людей, торопливо сновавших во всех направлениях. Неожиданно Кордтс почувствовал себя значительно лучше прежнего и припал к земле у груды камней возле лестницы, приготовившись двинуться дальше, если того потребуют обстоятельства.
Открылась дверь, ведущая в коридор первого этажа. Кордтс устало посмотрел на нее, впрочем, не уделив этому месту особого внимания. Мимо него пробежал какой-то человек. Кордтс не сразу распознал в нем русского солдата. Красноармеец быстро исчез в глубине коридора. Кордтс нырнул под лестницу и затаился, прижав ладони к лицу.