Глава 14
Кордтс и Фрайтаг сидели у входа в землянку. Была ночь. Кстати, ночи сделались заметно прохладнее. Впрочем, дни тоже.
Фрайтаг что-то наигрывал на гитаре, а надо сказать, что играл он на ней мастерски. Кордтс смутно припомнил, как однажды, примерно год назад, видел, как Фрайтаг сидел в углу казармы, перебирая струны на этой же самой гитаре. После этого он ни разу не видел ее у него в руках, до тех самых пор, пока они вместе не оказались в поезде, который привез их сюда. Наверно, тогда парень решил не брать с собой инструмент.
Марш-броски один за одним, и тащить за собой в Россию довольно громоздкую штуку, чтобы потом снова, пешим ходом, отступать назад, было, мягко говоря, неразумно. Отступать по пыльным проселкам, взбивая облака пыли, отступать по грязи, под проливным дождем. А потом бесконечная зимовка в Холме. Но об этом ему не хотелось думать. Кто знает, может, будь у них тогда с собой гитара, она бы скрасила для них те ужасные зимние месяцы. Хотя вряд ли. О какой игре на гитаре может идти речь, если у них пальцы были вечно скрючены от мороза? И даже в самом теплом из окружавших их полуразрушенных зданий уже через несколько минут руки и ноги вновь начинали замерзать. Кто в сорокаградусный мороз играет на гитаре?
Кордтс буркнул что-то невнятное себе под нос. Буркнул едва слышно; скорее мысль эта даже не получила словесных одежд, поскольку за ней не стояло никакого конкретного образа, лишь осознание собственного «я» посреди неуютной окружающей обстановки, однако, что собственно сказать по этому поводу, он и сам не знал.
Любая мысль о тех морозах, казалось, понижала температуру его тела на градус, а то и на два. Впрочем, чему удивляться? Если это бывало с ним в самый разгар лета, то почему бы не бывать этому теперь, когда короткое северное лето подходит к концу? Пусть даже по соседству с другим разрушенным городом.
И вот теперь прохладной летней ночью, ощущая, как ночной холодок пробирает до костей, он был рад, что не чувствует пальцами железной хватки сорокаградусного мороза. Он хотя и не чувствовал, но хорошо помнил это ощущение и даже удивился тому, что его тело сохранило физическую память об этом, сохранило столь же живо и ярко, как и память в его голове. Он мог поклясться, что читал или слышал где-то, что человек не сохраняет память о боли, а лишь знание о том, что эта боль имела место, но никаких конкретных физических ощущений. Чушь, подумал Кордтс про себя, а может, просто он тогда неправильно понял. Потому что ту боль, ту агонию он помнил во всех, самых мельчайших подробностях. Казалось, будто одно только соприкосновение с ледяных воздухом запускало весь процесс, причем самые мучительные ощущения исходили от рук, словно все косточки в них от мороза превращались в железные штыри, которые затем вонзались в плоть. И хотя он на мгновение ощутил ледяное дыхание этого неведомого божества — или кем или чем бы ни был этот лютый холод, — все-таки никаких жутких железных штырей внутри пальцев он не почувствовал. Лишь помнил, что чувствовал тогда, представлял живо и ярко, как лицо собственной матери.
В последние месяцы такого рода воспоминания нередко посещали его, поэтому сегодня он им даже не удивился. Просто это произошло с ним в очередной раз, наверно, свою роль сыграли звуки, извлекаемые из гитары, только и всего. Мысли его блуждали, как, впрочем, и у всех, кто был рядом, и спустя минуту он уже не мог точно сказать, о чем он только что размышлял. Однако в данный момент ему нечего страшиться. Еще месяц-другой можно жить в относительном спокойствии.
— Господи, — вырвалось у него. — Ну почему они до сих пор держат старину Молля взаперти?
Фрайтаг поднял на него глаза и лишь только покачал головой, похоже даже, что в такт музыке. Кордтс уже привык к разговорчивости своего приятеля. За последние несколько недель он также успел понять, что, когда Фрайтаг перебирал струны своей гитары — нет, даже не перебирал, а по-настоящему, с душой играл, — он словно погружался в себя и не реагировал на слова собеседника со свойственным ему энтузиазмом. Почти все их однополчане любили послушать его игру, и в отдельные дни он с радостью устраивал для них вечерний концерт, пересыпая игру шутками и анекдотами, чувствуя себя в атмосфере дружеских разговоров как рыба в воде. В любом случае в окопах и землянках уединиться, чтобы побыть наедине с самим собой, было практически невозможно. Пару раз он говорил Кордтсу, что на самом деле предпочел бы уединенно поиграть где-нибудь для самого себя, и теперь, когда они сидели вдвоем в темноте, Кордтс это отлично понял.
В темноту ночи из-за одеял, которыми были завешаны входы в землянки, или из-за импровизированных дверей просачивался тусклый свет коптилок. Кордтс и Фрайтаг сидели на краю окопа. Над головами у них раскинулось усыпанное звездами небо — такое далекое и вместе с тем, если об этом задуматься, такое близкое в своей неизменности. Боже, сколько часов они провели под ним, пока жили в окопах, день и ночь, день и ночь. Время от времени темноту нарушала вспышка сигнальной ракеты, которую запускали часовые с других участков линии фронта. Они пускали ракеты через равные промежутки времени — убедиться, что на ничейной земле ничего не происходит, а значит, развеять собственные страхи, что из темноты к ним подбирается враг, готовый их убить. А может, они делали это лишь потому, чтобы скоротать время, ведь это были долгие и утомительные часы дежурства. Если через равные промежутки времени запустить ракету, то можно со спокойной душой закурить, успокоить нервы, да и время, глядишь, пройдет быстрее. Правда, на дежурстве перекуры были запрещены — ко всеобщему неудовольствию. Считалось, что крохотный огонек в ночи где-нибудь рядом может стоить вам пули в голову с другой, такой же темной стороны.
Но кое-какие смельчаки все-таки курили — бывали моменты, когда на них накатывалась тоска, и тогда им бывало наплевать, получат они эту пулю или нет. В лучшем случае им грозил выговор со стороны офицера, случись ему застукать их за запрещенным занятием. Правда, меры предосторожности они все-таки предпринимали, например, делая затяжку, наклонялись пониже, а саму сигарету держали на уровне бедра.
В отличие от них русские по ту сторону ничейной земли не имели привычки регулярно запускать ракеты, словно темнота была их союзницей. Возможно, причиной всему были суеверия, страх перед безликим врагом. А может, просто у них не хватало ракет, как, впрочем, и многого другого, а может, они в большей степени полагались на слух, ночное зрение или что-то еще. В некотором смысле в эти дни, когда на фронте стояло затишье, немцы выпускали больше сигнальных ракет, чем делали выстрелов во врага. Августовские дни в окрестностях Великих Лук становились заметно короче. Ночью сигнальные ракеты взмывали в воздух, разрывались фейерверком искр, с шипением вновь уступали место темноте, отчего у того, кто наблюдал за ними, создавалось впечатление бурной деятельности, под которой — пустота, как будто где-то поблизости постоянно гудел и искрил некий невидимый глазу механизм. На самом же деле никакого механизма не было — лишь люди, молча сидевшие по окопам и землянкам.
К их компании присоединился еще один солдат.
— Под твое бренчание не уснешь.
— Это колыбельная, — ответил Фрайтаг. — И почему ты ничего не сказал раньше?
— Ха! — усмехнулся солдат. — Это я так, в шутку. Если мне хочется спать, меня не разбудишь даже пушечным выстрелом. Нет, сегодня мне просто захотелось немного посидеть на свежем воздухе.
Солдата звали Хейснер, его перевели к ним из другой роты, чтобы восполнить понесенные Шрадером потери. Хотя он был в очках, лицо его, казалось, было высечено скульптором: черты правильные и немного жестокие. Возможно, в нем течет славянская кровь, если судить по высоким скулам. Как и Фрайтаг, еще один выходец из пролетариев, хитрый и изворотливый. Когда раздавали спиртное, он мог один перепить их всех. В такие моменты он, не стесняясь, выражал свое убогое, недалекое мнение о ком угодно — евреях, начальстве, тех, кто уклоняется от армии, и всякой прочей сволочи. Поначалу Кордтс и Фрайтаг воспринимали его как безобидного горлопана. Таких, как он, они немало насмотрелись у себя дома, в Германии.
А может, и так, что сначала Хейснер чувствовал себя в их компании немного неловко — по крайней мере, в обществе Кордтса. Еще бы, ведь об этой парочке знают буквально все; ни для кого не секрет, что они любят проводить время вместе, словно остальные солдаты им не ровня. Вот и Шрадер с Крабелем в последнее время ведут себя точно также, правда, никому бы не хватило смелости их в этом открыто упрекнуть. В общем, Хейснер оказался в довольно незавидном положении, а именно в обществе тех, кто прибыл в качестве пополнения, и его постоянно злило, что он оказался отрезанным от своих товарищей по прежней роте.
Дело в том, что на самом деле он был далеко не таков, как могло показаться на первый взгляд. Хотя он и был грубоват, однако довольно легко сходился с людьми. Обер-ефрейтор по званию, он имел на своем счету гораздо больше заслуг, дававших право на дополнительную нашивку, чего никак не скажешь про Кордтса или Фрайтага, у которых она также была. Друзья вскоре сделали для себя вывод, что, может, не стоит воспринимать его грубые рассуждения всерьез — возможно, за ними по-настоящему ничего не стояло, кроме желания раззадорить собеседника.
— Черт подери, — выругался Хейснер, — я разве просил тебя останавливаться?
— В таком случае закрой рот, — парировал Фрайтаг. — Ты перебил мне ход мыслей.
— Ход мыслей? — удивился Хейснер. — Да ты играй, и все тут.
— Может, сыграю, а может, и нет.
— Да ты, я гляжу, как мой младший брат. А ты что скажешь? — обратился он к Кордтсу.
Тот негромко рассмеялся:
— Не знаю. Думаю, мой собственный брат слегка меня побаивается. И мне порой бывает из-за этого стыдно. Если только вернусь отсюда живым, постараюсь с ним помириться.
— Ты что, Меченый, смотрю, уже собрался домой? Да ведь у тебя на другом рукаве еще вон сколько пустого места, хватит еще не на одну нашивку. Да и я сам, глядишь, разживусь еще одной.
Кордтс уже давно научился при необходимости одаривать назойливых людей откровенно враждебным взглядом, не чувствуя при этом угрызений совести. Правда, разговоры Хейснера его пока еще не слишком раздражали — было у этого парня некое чувство меры. И если несколько недель назад тот поначалу вызвал у него едва ли не отвращение, Кордтс частенько ловил себя на мысли, что это первое впечатление наверняка оказалось обманчивым. На первый взгляд Хейснер действительно производил впечатление грубияна и задиры, этакого недалекого тупицы, который, как попугай, привык повторять слова других дураков. Кстати, последних вокруг хватало. Однако, как ни странно, Хейснер оказался не так уж и плох. Кордтс же все чаще и чаще ловил себя на мысли о том, что устал от тех принципов, что, казалось, вошли в его плоть и кровь с самого рождения. Кто знает, вдруг он заблуждается, причем по поводу всего на свете, и, как ни странно, осознание этой неправоты дарило ему душевное спокойствие.
А может, это все лишь самообман и самоуспокоение? Впрочем, какая разница.
— Ты, главное, больше так меня не зови.
Было слышно, как Хейснер переминается в темноте с ноги на ногу.
— Это как? Меченым? Понятно, тебе не нравится.
— Представь себе, что нет. Действует на нервы, — ответил Кордтс, однако без злобы или раздражения.
— Значит, не буду, — спокойно отозвался Хейснер. — Впрочем, от вас, необстрелянных, ничего другого не услышишь.
— Хорошо, я с ними поговорю, если ты того хочешь. И вообще, Хейснер, ты до того страшен, что и без всяких шрамов тебя можно звать точно так же.
Хейснер рассмеялся. Фрайтаг покачал головой и тоже последовал его примеру. Над головами у них, пока они сидели здесь втроем, разорвалась ракета, и на мгновение стало светло, как днем. Фрайтаг вновь взял в руки гитару.
— А как насчет Шерера? Что он из себя представляет? — спросил Хейснер. Он впервые так долго беседовал с этой странной парочкой. Может, они и не такие буки, подумал он про себя, и с ними можно общаться, как и с остальными?
— Ради бога, дай мне спокойно поиграть! — воскликнул Фрайтаг. — Так и быть, я расскажу тебе о нем, но только в другой раз.
Хейснер посмотрел на Кордтса, но тот лишь пожал плечами. Сигнальная ракета, висевшая у них над головой, погасла. Такое впечатление, будто это была очередная вспышка, но только черная, моментально поглотившая все вокруг. Фрайтаг на минуту задумался, не зная, как ему отнестись к навязчивому гостю, однако затем все-таки заиграл снова.
Время от времени из землянок до них долетали звуки губных гармошек, хотя и не слишком часто. Сами они сидели на довольно приличном удалении от блиндажей, за дзотами, где чувствовали себя в безопасности — в относительной безопасности. Как ни странно, такие полуночные концерты были довольно безопасным занятием по обе стороны воронок ничейной земли. Похоже, музыка смягчала человеческие сердца. А может, было нечто дурное в том, чтобы причинить зло музыканту, и никто не хотел брать на душу такой грех, даже если вслух об этом было не принято говорить.
К ним подошел Шрадер и какое-то время молча постоял рядом, облокотившись о стенку окопа. У тех, кто прибыл после «Хорька», еще не сложилось о нем какого-то четкого мнения. Говорил он мало, и частенько могло показаться, будто он смотрит куда-то сквозь тебя. Солдаты вспомнили других фельдфебелей, с которым им доводилось иметь дело, и пришли к выводу, что бывало и хуже. Еще до того, как Кордтс и Фрайтаг получили свои нашивки, он сказал им, что они будут выполнять обязанности обер-ефрейторов. Однако, отдав это распоряжение и поделив между ними новобранцев, казалось, напрочь забыл про их существование.
Фрайтаг продолжал играть. Возможно, Шрадер просто пришел послушать, как это делали другие. Так прошло какое-то время. Затем Фрайтаг отложил гитару и уставился в пространство.
— Как твои дела, Шрадер? — поинтересовался он.
Темноту ночи вновь прорезала сигнальная ракета. Шрадер поднял глаза к посветлевшему небу, но в следующее мгновение вновь стало темно. Как только Фрайтаг перестал играть, звезды, казалось, сделались еще ярче и застыли на месте.
— Неплохо, — ответил Шрадер и сел рядом с ними. — Я вас потому развел, чтобы новобранцы были с теми, кто уже имеет какой-то опыт.
— Вот как? — спросил Фрайтаг. Его землянка располагалась примерно в тридцати метрах левее того места, где они сидели. В данный момент вверенные ему солдаты либо спали в ней, либо стояли в карауле.
Шрадер ничего не сказал.
— Стоит мне услышать писк, как я сразу бегу к моим цыплятам, — сказал Фрайтаг.
— Ты сам еще цыпленок. По крайней мере, будешь им в моих глазах, пока не покажешь, чего ты стоишь. Смотрю, ты тут бренчал на своей гитаре. А ты подумал, что тебе на голову могла упасть бомба и ты бы даже не заметил этого?
— Можно подумать, кто-то другой заметил бы на его месте, — прокомментировал Хейснер и негромко усмехнулся.
— Только не надо меня пугать, Шрадер, — ответил Фрайтаг и вновь ощутил себя младшим братом, которым остальные привыкли командовать. — Вот увидишь, мы с тобой поладим. Ты мне, главное, скажи, и я вернусь.
— А я уже сказал.
На самом деле Фрайтаг уже позаботился о том, чтобы во вверенном ему подразделении царил образцовый порядок, чего Шрадер к этому времени просто не мог не заметить. Сейчас было его законное свободное время, и его раздражение по поводу сделанного Шрадером замечания наверняка проявилось в том, как он резко поднялся с места, держа в руках гитару.
— Смотрю, вы у меня друзья-приятели, — произнес Шрадер. — Придется вас отправить полечиться.
Хейснер громко расхохотался. В темноте им не было видно, как Шрадер закрыл глаза и, улыбнувшись каким-то собственным мыслям, стиснул зубы. За последние несколько недель он не произнес ни одного веселого слова. Он опустил лицо в ладони и, широко раскрыв глаза, уставился куда-то в темноту.
Фрайтаг тихо усмехнулся и зашагал к своей землянке.
Крепость Холма снилась Кордтсу не раз. Приснилась она ему и в ту ночь.
Он выглядывал из окна небольшой комнаты. Комната эта была очень темной и очень холодной, однако, поскольку это был сон, холода как такового он не чувствовал. Темно же в ней было потому, что солнечный свет, обрамленный квадратным окном, был слишком ярок. Источник зимнего света находился снаружи, а внутри комнаты его не было. Сам он находился внутри комнаты и медленно придвинулся — вернее, придвинуться его заставлял сон, потому что на самом деле он даже не пошелохнулся, — ближе к окну, пока наконец не облокотился на облезлый подоконник.
В оконной раме появилась непропорционально огромная голова — куда более крупная, чем его собственная, и заслонила собой все, что находилось там, снаружи. Почему-то самой яркой чертой этой головы были зубы, потому что губы сгнили. Нос же был блестящий, рыхлый, фиолетово-черный, как отмороженный или, наоборот, обгоревший на солнце. Глаз он особенно не рассмотрел, однако точно знал, что голова пристально наблюдает за ним. Вместе с тем он ждал, что она, как и появилась, точно так же тихо и исчезнет — словно это какой-то человек, который проходил снаружи мимо, направляясь к лабиринту снежных стен.
Однако голова и не думала исчезать, и это начало действовать ему на нервы. Ему не нравилось, когда его рассматривают в упор, а кроме того, раздражало, что теперь из окна ничего не видно. Сам же он стоял как раз напротив окна, и это жуткое лицо находилось от него в считаных сантиметрах. Поскольку это был сон, то говорить он не мог и, чтобы дать выход гневу, взял и ударил через оконный проем по голове. Судя по всему, незнакомец рухнул навзничь на снег.
Ага, так уже лучше.
Этот моментальный приступ гнева пронзил его насквозь, даже волосы стали дыбом, и сам он моментально проснулся. А как только проснулся, то тотчас ощутил раскаяние и стыд за свой эгоизм и еще какое-то более глубокое чувство, которое было со всем этим связано. Оно также доставило ему дискомфорт, и он едва не проснулся. Теперь он снова мог смотреть в окно и вместе с тем оставался во сне — его взору открывались невдалеке снежные стены, и там, посреди белой морозной тишины, ему что-то говорил Фрайтаг. Сам он тоже был там, слушая, что ему говорит друг, хотя одновременно оставался внутри темной комнаты. Рядом с ним громко рассмеялся Хейснер, либо здесь, внутри, либо там, снаружи, рядом со снежной стеной. Он точно был где-то поблизости, однако Кордтсу не было видно, где именно.
Вокруг бродили мертвецы этакими бесформенными грудами плоти, что, казалось, стонала, как будто эта мертвая плоть была способна издавать какие-то звуки. Они бродили вокруг словно танки, что было полной бессмыслицей, но время от времени они во что-то врезались, и это он почему-то уже мог понять.
Посреди этого слепящего света в квадратной раме окна очертания его самого, Фрайтага и, может, и других живых людей оставались, как ни странно, какими-то нечеткими — не то чтобы смазанными, однако ему никак не удавалось на них сосредоточиться. Что-то постоянно ускользало, и спустя какое-то время мучительных, напрасных ожиданий он наконец проснулся.
В темноте до его слуха тотчас донесся лягушачий концерт, а обоняние уловило запах дождя и земли. Почему-то этот запах дождя принес с собой удовлетворение, и несколько мгновений он жадно вдыхал его полной грудью. Он лежал рядом с каким-то другим солдатом, вот только с кем именно, он не помнил. Лежал на деревянных нарах, в дальнем углу землянки. Здесь четверо, а то и все пятеро солдат спали бок о бок, словно сельди в бочке.
Где-то наверху слегка содрогнулась земля.
Кордтса тотчас охватило дурное предчувствие, словно то было некое знамение. А может, кто знает, это было доброе знамение? Однако в душе все равно остался неприятный осадок. Еще одна дурацкая кличка, которой Фрайтаг наградил его при Холме и которая раздражала даже еще больше… Он вспомнил, что лишь один раз сказал, что это прозвище ему не нравится, но Фрайтагу хватило и одного раза, чтобы тактично больше никогда этого не делать. Может, именно тогда между ними и началась дружба. Похоже, что да. И вот сегодня то же самое произошло с Хейснером. Тому также хватило всего одного слова, чтобы он перестал задаваться. Кордтс знал, что кое-кто из новичков называет его за глаза Меченым, более того, он ловил себя на том, что в душе бывал этому даже рад. Глупо, конечно, потому что какая в принципе разница. Другое дело, когда кто-то звал так его в лицо. Вот тогда это раздражало, причем он сам не смог бы сказать, почему.
Меченый. Что за глупость! Однако ему тотчас вспомнился тот единственный случай, с Фрайтагом, несколько месяцев назад, и другой, что имел место всего несколько часов назад, и они словно были двумя половинками единого целого. Сказать человеку, чтобы он прекратил, и он тотчас прекратил, без последующих напоминаний. Нет, конечно, все это ерунда и ничего не значило, однако похоже, что все-таки значило, и это чувство ему не нравилось. Причем, не нравилось по-настоящему, даже если и воспринимать это как добрый знак А зачем вообще его как что-то воспринимать? Потому что ему тотчас вспомнилось, как навязчивые идеи и суеверия и без того уже переполняли его душу — переполняли так, как всего пару лет назад он даже не мог себе представить.
Приметы, предзнаменования… Черт, этого ему только не хватало.
Кордтса почему-то охватило беспокойство — словно кокон его прежней беззаботности, который он носил на себе вот уже несколько месяцев, дал небольшую трещину. И только что виденный им сон был здесь ни при чем. Он привык видеть самые разные сны, причем даже более гнетущие. Так что сны он воспринимал спокойно. И те ужасы, которые представали его взору в некоторых из них, были вполне естественны и объяснимы. По крайней мере, ему так казалось.
Куда больше его страшило то, что он лежал посреди ночи, широко раскрыв глаза, и не мог уснуть, и все это время к нему тянулась чья-то черная рука, словно пыталась выжать, выдавить из него некую его внутреннюю суть. Он пощупал шрам — толстый узел в уголке рта. По крайней мере, это ощущение было ему знакомо. По опыту он знал, что утром все будет гораздо лучше, что гнетущее чувство схлынет куда-то, испарится с первыми лучами солнца, точно так же как и другие солдаты стряхивают с себя по утрам неприятные сны.
Он не знал, который сейчас час. Впрочем, времени на то, чтобы выспаться, никогда не хватало. И до рассвета оставалось совсем недолго. В темноте всего в нескольких сантиметрах от его лица подрагивала земля. Но и в этом уже давно не было ничего удивительного. Уж к чему-чему, а к этому он привык давно.
Как привык к Эрике. Ее он знал лучше всего остального, даже будучи так далеко от нее. Он протянул руку вниз и пощупал член. Однако его сковала такая усталость, что ему не хотелось совершать лишних движений. Все так же думая об Эрике, он отнял руку и положил ее на грудь.
Шрадер полз по окопу В крови играл адреналин, и это давало силы двигаться после того, что он только что увидел, после того, чему он только что стал свидетелем. Как ни странно, он был спокоен, охваченный если не отчаянием, то некой покорностью судьбе.
Он подошел ближе к изуродованным останкам трех солдат — по идее, пулеметчиков, которых все еще наполовину закрывали обломки покореженной огневой точки. Тела образовали одну общую кучу плоти, как будто тел было не три, а всего одно. А вот лица были все еще различимы, и на каждом застыл немой крик ужаса.
Там был Крабель. Он сидел, пригнувшись под железной махиной танка «Т-34», что стоял гусеницами по обе стороны окопа и, как и Крабель, казалось, вырос откуда-то из-под земли.
Нет, здесь что-то не так, подумал Шрадер. Вечно эти «Т-34»! Танк навис над окопом, и те несколько минут, пока он там стоял, показались сродни вечности.
Шрадер думал, что его бойцы следуют за ним, по крайней мере, те, кто остался жив, однако теперь он заметил их впереди себя. Каким-то образом они пробрались вперед Крабеля, обогнав других солдат их взвода. Застывший над окопом танк чем-то напомнил ему низкие ворота, в которые сквозь пыль и дым и солнечные лучи на той стороне ему были видны его солдаты.
Крабель прислонился к стенке окопа, макушкой каски едва не касаясь железных гусениц. Теперь Шрадеру стали лучше видны его солдаты. Они звали его, он это видел, хотя, как и Кордтс, вряд ли мог что-то слышать, потому что это был сон. То есть вроде бы мог, но не слышал.
То же самое, когда Крабель заговорил с ним. Он не мог его слышать, однако каким-то непостижимым образом все-таки понял. Нам нужна твоя помощь, сказал Крабель. Но ведь они мертвы, ответил Шрадер. Он не мог заставить себя произнести эти слова вслух, но Крабель его понял точно так же, как и сам Шрадер понял Крабеля. Сам знаю, ответил Крабель, но все-таки прошу тебя, посмотри на них.
Они были видны ему в окопе, по ту сторону танка, обмотанные, словно веревками, кишками одного или сразу всех погибших, смешанные воедино в некий омерзительный клубок, паутину соединительных тканей. Он видел их лица, как они молили его, что им нужна его помощь.
«Но чем же я могу им помочь?» — задался мысленным вопросом Шрадер.
Даже будучи погруженным в сон, он удивился собственному голосу… голосу без голоса. Потому что он говорил не как один из них, а как равнодушный наблюдатель, который лишь случайно проходил мимо.
Нет-нет, все не так, не так. Разве может этот жуткий, сковывающий по рукам и ногам ужас принадлежать равнодушному наблюдателю? Один только сокрушающий вес этого сна давил на все его тело от головы до живота.
В ответ Крабель обернулся явно в растерянности, чуть ниже наклонил голову и заглянул под танк. Он ничего не знал. Ему казалось, что они стоят здесь вот уже несколько часов, обсуждая, что им делать, и с каждой минутой стоять становится все труднее по мере того, как в окоп заглядывает жестокое, палящее солнце.
Другие начали двигаться; безмолвный крик о помощи на лицах мертвецов сменялся выражением растерянности, словно они ждали ее и не могли дождаться от Шрадера, да что там, от любого. Шрадер теперь с трудом понимал, чего они хотят. Голова лежала сама по себе посреди обугленной грязи и о чем-то молча умоляла его — следила за ним взглядом, пока не устала и не сомкнула веки. И тем не менее во сне все это было не столь ужасно, даже если во сне он все помнил, причем предельно четко, что точно так же было и в тот день.