Книга: Между СМЕРШем и абвером. Россия юбер аллес!
Назад: Глава 5. Резервный вариант
Дальше: Глава 7. Разговор с Никитским

Глава 6. Печальное известие

30–31 декабря 1944 года, г. Лиепая

 

Яковлев А. Н., агент Крот
После непродолжительной беседы со Штарком я медленно вышел из подъезда, миновал шлагбаум на въезде в абверкоманду и в нерешительности остановился. Немец предложил подвезти меня до плавбазы, но я отказался. Во-первых — это недалеко; кроме того — спешить мне было абсолютно некуда. На душе я ощущал какую-то пугающую пустоту. И осталась ли во мне эта самая душа? Не знаю…
Днем шел густой мокрый снег, но к вечеру небо очистилось, и теперь на меня равнодушно взирала далекая луна. Ее холодный лик всегда будил во мне тревогу и какую-то неосознанную тоску; сейчас эти чувства только обострились. Мне вдруг захотелось громко завыть — да так, чтобы даже лунатикам стало тошно!.. Сознание словно захлестнула мутная волна отчаяния и полнейшей безысходности! Я вдруг отчетливо понял: «Евы больше нет… Ее у меня нет и больше уже никогда не будет! Никогда!..»
— Господин лейтенант, вам плохо? — услышал я будто издалека чей-то голос и оглянулся.
Я стоял посередине улицы, метрах в пяти от шлагбаума, и часовой — совсем еще молоденький солдатик в длиннополой шинели — подошел ко мне и озабоченно повторил:
— Вам плохо?
— С чего вы взяли, рядовой? — спросил я в недоумении, когда до меня наконец-то дошел смысл вопроса.
— Ну… Извините. Я подумал… Вы так стоите уже несколько минут, и мне послышалось… Вы застонали… — произнес он смущенно.
— Да нет, со мной все нормально.
Затем я понуро побрел «домой» — в сторону базы подводных лодок. Машинально посмотрел на часы — почти семь. Улицу скупо освещала тусклая луна (фонари не горели — светомаскировка), но от выпавшего снега было достаточно светло. К вечеру немного подморозило, и под моими флотскими ботинками раздавался громкий хруст. Я поднял воротник шинели и ускорил шаг: нет, мне не было холодно — просто хотелось поскорее запереться в каюте и побыть одному. Впрочем, я и сейчас шел по улице в «гордом» одиночестве: за исключением редких прохожих, вокруг никого не было.
На «Данциге» я завалился на койку прямо в кителе и брюках. Лежа в полной темноте, вспоминал Еву. Мне вдруг пришла в голову странная мысль: мы провели вместе всего тринадцать дней. Это было несложно подсчитать: семь дней в Кенигсберге — в августе сорок третьего; еще шесть в начале ноября, когда мы поженились. Вот такая невеселая арифметика. Все, что у меня от тех дней осталось, — это воспоминания и несколько любительских фотографий… Хотя нет — вру! Остался наш ребенок, и об этом я не должен забывать ни на секунду! Вот только когда я его увижу?..
Унтерштурмфюрер Штарк, сообщив о гибели моей жены, дал мне адрес детского приюта в Аугсбурге, где теперь находится наш сын. Но в отпуске, даже краткосрочном, категорически отказал. Глядя на меня в упор своими бледно-голубыми, ничего не выражающими глазами, он сухо пояснил: «Сожалею, но своего сына вы сможете увидеть только после успешного завершения операции в Нью-Йорке. Не беспокойтесь, в приюте о нем позаботятся. Что касается вашей супруги, ее достойно похоронят вместе с другими погибшими жителями — об этом оберштурмбаннфюрера Скорцени заверил бургомистр…» Потом Штарк выразил соболезнования от себя и Скорцени — я же стоял и думал: «Как он сказал? «Увидите сына только после успешного завершения операции…» Вот сволочи! Знают: ребенок — это все, что у меня осталось на этом свете… И еще мама…»
Вместе с тем только сейчас, после гибели Евы, я по-настоящему понял, как сильно я ее любил. И продолжал любить…
Заснуть в эту ночь я так и не смог — лишь под утро впал в полузабытье, да и то ненадолго. В половине четвертого (в разведке выработалась привычка фиксировать по времени самые различные события и факты) дружно завыли сирены воздушной тревоги. «Ну вот, небо чуть прояснилось (вспомнилась вчерашняя луна), и русские самолеты тут как тут…» — подумал равнодушно. И сразу поймал себя на мысли: «Выразился-то как — «русские самолеты»! Словно сам я уже как бы и не русский…»
Громко зазвенели зуммеры корабельной сигнализации. Невольно представилось, как в такую же лунную ночь три дня назад так же завыли сирены над маленьким южногерманским городком. К горлу снова подкатил тугой комок, и я подумал в озлоблении: «Сволочи, все сволочи! И немцы, и чертовы янки, убившие мою жену!»
Об американцах как о вояках я был достаточно наслышан от знакомых немцев с Западного фронта. Их мнение было единодушным: «Как солдаты они русским и в подметки не годятся!» Зато, как видно, большие мастера безнаказанно бомбить мирных жителей…
Вскоре забухали зенитки и послышались близкие разрывы мощных авиабомб. Несколько фугасок упало рядом с плавбазой: я почувствовал, как «Данциг» начал раскачиваться на волнах, образовавшихся от их разрывов. Позже я узнал, что осколками и ударной волной повредило кормовую надстройку, а в машинном отделении возник пожар.
Сам я, естественно, ни в какие убежища не пошел — лежал в темноте и слушал разрывы, хлопки зениток, топот бегущих по коридору людей, их голоса и крики. Когда громко забарабанили в дверь каюты, я встал и открыл замок — на пороге стоял матрос с фонариком (свет повсеместно был выключен). Он торопливо спросил: «Есть раненые, повреждения, пожар?» Я ответил «нет», и он забарабанил в соседнюю каюту — та оказалась незапертой, и моряк вошел внутрь. Я же снова лег, закинув руки за голову и безучастно уставившись в темный потолок. («По-морскому — подволок», — вдруг вспомнилось где-то слышанное флотское словечко.)
Под аккомпанемент бомбежки в голову лезли невеселые мысли: «Немцы сволочи, американцы тоже… Своих, русских, я еще раньше записал туда же — дескать, стадо «колхозных баранов». Что же получается? Кругом одна сволочня — один я «хороший»?! И как же вышло, что презираемые мной «колхозные рабы» гонят на Запад «сверхчеловеков — немцев»? Опять Сталин? Так запугал «бедных русских солдатиков», что те готовы с криками «ура!» бежать до самого Берлина?! Нет, дудки!.. Тут другое… А может быть, это я ошибся? Поспешил записать своих соплеменников в «крепостных холопов», а сам оказался намного хуже? Они-то воюют за Родину — а я?»
Но, с другой стороны, не все так просто… Я по-прежнему был глубоко убежден: «Большевики-коммунисты — величайшая трагедия для России. Если с ними не вести борьбу — русский народ неизбежно выродится…»
Через полчаса советские самолеты улетели, и по внутрисудовой трансляции объявили «отбой». Шум и крики постепенно затихли. Но еще долго снаружи доносился вой сирен санитарных машин. В воздухе стоял запах тротила и гари — даже через закрытые иллюминаторы он проникал в мою каюту с улицы.
Постепенно мои мысли начали принимать новое направление: вспоминая прошлое, я начал с нарастающей тревогой осознавать: «Теперь я один отвечаю за судьбу своего сына!.. Но что я могу сделать в сложившейся ситуации? Снова очередной тупик?..»
В девять утра вестовой пригласил меня в кают-компанию для офицеров. Я надел выглаженные брюки и свежую белую сорочку с черным форменным галстуком. Не забыл предварительно почистить ботинки и побриться перед небольшим умывальником здесь же, в каюте. Наконец облачился в черный флотский китель с ленточкой Железного креста и двумя медалями, после чего поднялся палубой выше.
В кают-компании по случаю 31 декабря царила предновогодняя атмосфера. Следов ночной бомбежки здесь не было (возможно, все уже убрали), а на покрытых белой скатертью столах аппетитно выстроилась праздничная закуска: на тарелках сыр, колбаса, какой-то паштет, по две бутылки марочного вина на каждом столике на шестерых. В углу помещения стояла нарядно украшенная метровая елка.
Вначале, как водится в подобных случаях, коммодор Майер зачитал праздничный приказ адмирала Деница. Потом каждому вручили по новогодней посылке с поздравлениями от «тружеников тыла» (почти как «у нас»). После того, как офицеры разнесли свои подарки по каютам, приступили к праздничной трапезе.
Ел я без аппетита, все больше подливал в бокал вино и слушал болтовню своего соседа по столику — лейтенанта Фогеля (того самого, который подарил мне путеводитель по Лиепае). Разговор он вел в основном о последствиях недавней бомбардировки. От него я узнал, что на «Данциге» несколько человек получили ранения, а один во время бомбардировки умер от сердечного приступа. На территории базы и в доках имеются серьезные разрушения. Я машинально слушал, ел без аппетита и думал: «Вот бы и «нашу» лодку накрыло — тогда бы не пришлось плыть к этой чертовой Америке…»
Однако мои надежды не оправдались. После завтрака ко мне подошел сам коммодор Майер и с ним Винер — они выразили соболезнования по поводу гибели моей супруги (значит, Штарк их уже оповестил). От них я узнал, что «U-941S» не пострадала, хотя «сухой» док, где она стояла, был разрушен до основания.
— К счастью, мы успели перегнать лодку в убежище буквально за два часа до бомбежки! — заметил ее командир.
— Словно русские летчики предупредили их о налете! — пошутил Майер.
Офицеры сдержанно посмеялись. Потом всем присутствующим предложили отправляться на службу. Встреча Нового года (для тех, конечно, кто не найдет в городе что-нибудь поинтереснее) была назначена здесь же — в одиннадцать вечера. Мой непосредственный начальник унтерштурмфюрер Штарк предоставил мне сегодня выходной, приказав прибыть к нему в абверкоманду завтра к одиннадцати. Поэтому я вернулся к себе в каюту.
Не успел я закрыть дверь, как ко мне постучали, и на пороге возник Иван Дубовцев. Вот уж кого не ждал! Впрочем, почему не ждал? В конце концов, он ведь никуда не делся, и мы продолжали оставаться напарниками.
Теперь, почти наверняка зная, что он советский разведчик, я смотрел на него совершенно другими глазами. Ненависти я не ощущал — было нечто другое. Какая-то настороженность, ощущение исходящей от него угрозы. Как человек с «той стороны» он был для меня крайне опасен: я ведь не мог знать, какие инструкции в отношении меня Дубовцев получил от своего руководства. Что, если ему прикажут меня «убрать»? А почему бы и нет? Хотя вряд ли… На данном этапе им это ничего не даст. Тем не менее с этим Иваном надо быть настороже.
— Здравствуй, Александр! Я тут встретил в коридоре Винера… В общем, прими от меня соболезнования.
Сегодня Дубовцев был вполне серьезен: без своих обычных «гутен морген» и тому подобных прибауток. Он протянул руку, и мы обменялись рукопожатием. При этом мне вдруг пришло в голову: «Интересно, а он-то что обо мне думает? Наверняка презирает — я ведь для него предатель и фашистский приспешник!..»
— Не буду докучать. Тебе сейчас не до моей болтовни, — сказал Дубовцев, стоя в дверях. — Увидимся завтра у Штарка.
— Он тебя вызвал?
— По телефону. Приказал явиться в морскую абверкоманду завтра к одиннадцати. Сказал — ты тоже будешь. Ну, ладно. Бывай! И с наступающим тебя!
— Тебя тоже…
Я закрыл за ним дверь. Потом снял китель, ослабил галстук и, сидя на койке, крепко задумался. Так и не решив, что же мне конкретно предпринять в отношении Ивана, рассудил следующим образом: «У меня есть одно неоспоримое преимущество: я-то знаю, кто он на самом деле, — а вот он не знает, что я знаю… Я ведь тоже не без греха… Как ни крути — шпион американский, мать твою!.. Правда, на связь со мной янки еще не вышли, но это дело времени… Надо подождать дальнейшего развития событий».
(Я как в воду глядел: очень скоро эти самые «события» затянули меня в такой круговорот, что рассуждать уже стало некогда — пришлось действовать самым крутым образом!)
Ну, а пока я достал из чемодана тощую пачку фотографий. Разложил на койке: вот мы с Евой в Кенигсберге, а вот уже втроем этой осенью — вместе с сыном. Снова на душе стало до того муторно и тоскливо, что уже после второго фото я убрал всю пачку назад. Открыл на столе небольшой фанерный ящик — ту самую «новогоднюю посылку». Я знал, что делаю: среди мелких зимних вещей (две пары теплых носков, шарф, шерстяные перчатки) обнаружил бутылку шнапса. Еще там лежали две банки каких-то консервов, печенье, пачка эрзац-кофе — в общем, обычный стандартный набор. Плюс неизменное в таких случаях письмо: «Дорогой друг-фронтовик! Мы, работницы из Дрездена, поздравляем тебя с Новым 1945 годом и желаем…»
В посылке меня интересовала только водка. Я налил и выпил почти целый стакан. Потом еще… Даже закусывать не стал, есть не хотелось. Хотелось только одного — залить в душе невыносимую тоску, забыться хоть ненадолго…
Когда я проснулся, сквозь стекло иллюминатора в каюту уже не проникал дневной свет — очевидно, наступил вечер. Я включил лампочку над койкой и глянул на наручные часы — восьмой час. Получалось, я проспал целый день. Нестерпимо болела голова, во рту пересохло. Я встал и выпил почти полграфина воды, потом опять прилег. Голова раскалывалась, и я вспомнил хорошую русскую пословицу: «Клин клином вышибают!» Открыл банку мясных консервов, вылил остатки шнапса из бутылки — набралось около стакана — и залпом выпил. Лениво закусил тушенкой и подумал: «Ну вот — уже начал опохмеляться. Превращаюсь в алкоголика?..» Но даже дрянная немецкая водка не заглушала горестных воспоминаний. Сидеть наедине со своими мыслями стало невыносимо — хотелось выговориться, поделиться горем, облегчить кому-то душу. И я вспомнил про друга отца — старика Никитского. Мне вдруг нестерпимо захотелось его увидеть. В конце концов, через несколько часов наступит Новый год — почему бы не выпить за него с хорошим человеком?
Я надел штатский костюм, переложив во внутренний карман пиджака документы и деньги, облачился в пальто и фетровую шляпу. Конечно, не забыл оружие. Выключив свет, решительно направился к выходу.
На территории базы было темно: после недавнего налета режим светомаскировки еще более ужесточился. Редкие автомобили проезжали мимо меня с полупотушенными фарами. За проходной я остановил жандарма фельдполиции на мотоцикле с коляской — представившись, попросил подбросить до ресторана «Дзинтарс». Сунул ему десять марок и уже через двадцать минут заходил в эту памятную мне «забегаловку».
Как я вскоре убедился, по случаю новогодних торжеств народу здесь набралось куда больше обычного — свободных столиков не было. Швейцар у входа даже не хотел меня пускать, но, увидев офицерское удостоверение, любезно распахнул дверь. За стойкой гардероба я сразу увидел Никитского; за те несколько дней, что мы не виделись, он нисколько не изменился. Такой же прямой (старая офицерская выправка) и высокий, с седой окладистой бородой. Я негромко с ним поздоровался, он кивнул в ответ. Других клиентов рядом не было, и мы обменялись несколькими фразами:
— Как поживаете, Валерий Николаевич?
— Спасибо. Все хорошо.
— Долго сегодня будете работать? Я бы хотел с вами поговорить.
Он внимательно на меня посмотрел и, чуть помедлив, ответил:
— После полуночи освобожусь.
Затем я прошел в украшенный новогодней мишурой прокуренный зал. Видимо, швейцар уже успел просигнализировать метрдотелю, и тот со слащавой улыбкой встретил меня фразой по-немецки:
— Прошу вас, господин офицер!
По иронии судьбы, «мэтр» провел меня к уже «знакомому» угловому столику, где в прошлые мои посещения располагалась компания латышей-эсэсовцев во главе с тем самым гауптштурмфюрером. «Хорошо хоть, не на тот же стул», — подумал я, усаживаясь на единственно свободное место спиной к залу.
Пожилой метрдотель щелчком пальцев подозвал молоденькую рыжеволосую официантку, которая, обратившись ко мне на немецком, сноровисто приняла заказ. Не прошло и минуты, как она вернулась и выставила передо мной графинчик латышской яблочной водки и порцию заливной рыбы. Я выпил рюмку, потом вторую и огляделся по сторонам. Моим соседом по столику оказался уже немолодой старший фельдфебель в круглых старомодных очках — судя по петлицам и погонам, отделанным черным кантом, — воентехник. На обшлаге его рукава выделялась манжетная ленточка черного цвета с серебристой надписью «Великая Германия». Между прочим, я сразу заметил в зале с десяток черных танкистских мундиров — у всех на правом рукаве была такая же ленточка с названием этой танковой дивизии СС. Слева от меня о чем-то увлеченно беседовал по-латышски со своей спутницей местный полицейский чин. В зале, кроме танкистов, находились военнослужащие всех родов войск — в основном моряки. Были и гражданские. Почти треть зала составляли представительницы прекрасного пола. Из военных, судя по нашивкам, преобладали «нижние чины»: я уже знал, что офицеры предпочитали посещать более «престижные» заведения — например, казино «Чайка».
В принципе, мне было глубоко плевать на окружающих. Я решил дождаться Никитского и хотя бы недолго посидеть с ним в его скромной комнатушке — выпить по рюмочке, поговорить. Заиграла музыка: по случаю Нового года на тумбочке в противоположном углу зала выставили приличных размеров ящик — радиоприемник «Телефункен». Вернее, это была радиола — сейчас на ней одну за другой проигрывали пластинки с веселыми немецкими фокстротами. В центре зала вокруг елки появились танцующие пары. Однако во всей этой псевдопраздничной атмосфере явственно проглядывала какая-то обреченность. Все они здесь, в Курляндии, были отрезаны Красной Армией и, по сути, обречены. «Как и я…» — лезли в голову невеселые мысли, и, чтобы заглушить их, я заказал очередной двухсотграммовый графин.
Мой сосед-немец бубнил мне о какой-то технической ерунде (я периодически кивал головой, на самом деле абсолютно не воспринимая его пьяные рассуждения), парочка слева была увлечена разговором. В общем, до поры до времени я чувствовал себя вполне нормально. Правда, ко мне вдруг прицепилась полненькая блондинка, и вначале я никак не мог взять в толк, что ей от меня надо. А потом, когда она на плохом немецком два раза повторила «Курт», я ее вспомнил. Она искала Дубовцева, с которым познакомилась в наш прошлый приход сюда — тогда мы представились немецкими именами. Кое-как я сумел ей втолковать, что не знаю, где сейчас ее «незабвенный Курт». «А действительно, где? — промелькнула тревожная мыслишка. — Не со своим ли чекистом-связником? Как бы я ни оттягивал решение, с Иваном надо что-то делать… А то он, к примеру, взорвет меня вместе с лодкой!..»
За двадцать минут до наступления Нового года приемник настроили на берлинскую радиостанцию: с обращением к немецкому народу выступал Гитлер. Я уже давно не воспринимал всерьез его фанатичные речи и потому скептически слушал хвастливые заявления о «неизбежной победе тысячелетнего рейха». В конце выступления фюрер истерично прокричал: «Как птица феникс, немецкая воля вновь воспрянула из руин наших городов! Мы будем бороться до тех пор, пока наш противник не найдет свой конец! Немецкий дух и немецкая воля добьются этого! Это когда-нибудь войдет в историю как чудо двадцатого века!»
Затем зазвучал государственный гимн: все присутствующие встали и запели. Мне также пришлось без особого энтузиазма подтягивать: «Дойчланд, Дойчланд юбер аллес…» После чего, как водится, в бокалы полилось шампанское — люди чокались, поздравляли друг друга, обнимались, целовались… «На что они надеются?» — думал я, глядя на этот людской муравейник. Впрочем, надежда всегда живет в человеке — так уж он устроен…
Итак, наступил 1945-й. Что он мне принесет? Еву уже не вернуть, и я загадал то, на что еще мог надеяться, — увидеть в новом году сына и маму. Уехать бы с ними, как мечтал Остап Бендер (читал про такого книжку еще до войны), куда-нибудь в далекий Рио-де-Жанейро…
— Эй, ты! Латышская свинья! Почему не поешь?! Всем петь!
Этот громкий окрик вывел меня из задумчивости, и я поднял голову. Рядом с нашим столиком стоял рослый эсэсовец-ефрейтор в черной короткой куртке — танкист из дивизии СС «Великая Германия». Молодой здоровяк был изрядно пьян и обращался к моему соседу — латышу-полицейскому, который сидел с дамой. Потом эсэсовец перевел свои налитые кровью глаза уже на меня и гаркнул:
— И ты тоже, говнюк в пиджаке! Всем подпевать доблестным германским танкистам!
Его приятели за соседним столиком горланили «Хорст Вессель», и нетрудно было догадаться, что этот пьяный болван просто хотел покуражиться. Немцы вполне лояльно относились к латышам, более того — считали их союзниками. Поэтому обращение «латышская свинья» меня изрядно удивило. «Скорее всего, допился до чертиков и уже ничего не соображает, — подумал я. — Меня он тоже принимает за местного».

 

Возможно, в другое время я бы не стал лезть на рожон и постарался уладить конфликт мирным путем. Но сейчас мое состояние было взвинченным и пьяно-агрессивным — я громко и отчетливо произнес по-немецки, глядя в его пьяную рожу:
— Пошел к черту, свинья!
В первые секунды бугай настолько опешил, что не мог вымолвить ни слова: он вытаращил на меня свои бычьи глаза, беззвучно открывая и закрывая рот — видимо, подбирая достойный ответ на столь наглое заявление какого-то штатского. При этом он был похож на огромную рыбину, выброшенную на берег и хватающую воздух широко открытым ртом. Эта деталь меня развеселила, и, несмотря на весь драматизм ситуации, я улыбнулся, или, скорее, ухмыльнулся, что не ускользнуло от взгляда танкиста. Эта ухмылка оказалась той последней каплей, которая окончательно вывела его из себя: он зарычал и судорожно начал царапать кобуру на поясном ремне, явно пытаясь ее открыть и вытащить пистолет. Дело начало принимать нешуточный оборот. Конечно, для меня сразу было очевидно: не стоило связываться с пьяными фронтовиками, тем более эсэсовцами. Но мое душевное состояние, к тому же «подогретое» изрядным количеством спиртного, было таково, что меня совсем нетрудно было завести буквально с пол-оборота. Теперь же ничего не оставалось, как защищаться…
Конечно, я мог за доли секунды выхватить из-под пиджака свой «парабеллум» (он был при мне в кобуре скрытого ношения под мышкой), «положив» пулю точно между глаз этому идиоту. Но тогда не исключен военный трибунал — и в лучшем случае штрафная рота. При таком раскладе я уж точно никогда не увижу ни сына, ни маму. Каким бы пьяно-возбужденным я ни был — все-таки здравый смысл не покинул меня окончательною.
И тут мне на помощь пришел мой сосед-воентехник. Он был из той же дивизии, что и подгулявшая компания танкистов, к тому же, как оказалось, старшим среди них по званию. Очкарик неожиданно громким для его тщедушного телосложения голосом заорал:
— Отставить, ефрейтор! Смирно!
У немцев чинопочитание и дисциплина в крови — почти на рефлекторном уровне. Поэтому окрик подействовал, но лишь частично. Бугай перестал хвататься за пистолет и даже опустил руки по швам, но так просто снести оскорбление ему оказалось не по силам. Уже в следующую секунду он сжал кулаки и принял боксерскую позу:
— Эй ты, червяк штатский! Если ты такой смелый — иди сюда!
Его дружки уже не пели: как и посетители с соседних столиков, они с интересом уставились на этот неожиданный спектакль. Даже музыка неожиданно стихла.
— Уходите немедленно, я вас выведу… — зашипел на меня фельдфебель-воентехник, угрожающе вращая глазами из-под очков.
Конечно, я мог достать свое офицерское удостоверение — и инцидент наверняка был бы исчерпан. Но меня уже понесло: вместо того чтобы прислушаться к благоразумному совету и удалиться, я встал и тоже принял боксерскую стойку. Нечего и говорить — это вызвало бурю восторгов среди пьяной солдатни.
— Вы с ума сошли, — снова зашипел очкарик. — Он вас изуродует!..
Но я его уже не слушал. Вокруг меня и эсэсовца тут же образовалось кольцо возбужденных зрителей, среди которых оказалось немало женщин. Одна из них (видимо, подружка моего противника) истошно завизжала:
— Фриц! Отделай как следует этого красавчика!
На что тот, самодовольно ухмыльнувшись, процедил сквозь зубы в мой адрес:
— Ты сам напросился, «пиджак»!
В следующее мгновение он опрокинулся на спину, со всего размаху грохнувшись о каменный пол своей огромной тушей. В зале на несколько секунд повисла тишина, потом раздались недоуменные возгласы: уверен — большинство зрителей так и не поняли, что случилось. А произошло следующее: резко присев с упором на пол, я, словно гигантский волчок, крутанулся на левой ноге, одновременно выбросив вперед правую. Это была так называемая «золотая подсечка» — прием, особо тщательно отрабатываемый на тренировках по джиу-джитсу. Мощным ударом по голени я в буквальном смысле «подрубил» противника, сбив его с ног.
Несмотря на то что «бедняга Фриц» достаточно сильно приложился затылком, он воинственно зарычал и попытался встать, опершись правой рукой о каменный пол, но не сумел сохранить равновесие и беспомощно сел. Изрыгая проклятия, он тем не менее окончательно не утратил свой боевой пыл и снова потянулся к кобуре — на этот раз его бы не остановил ни старший фельдфебель, ни даже фельдмаршал. Глядя на его полубезумные от ярости, налитые кровью глаза, я отчетливо понял: добром нам не разойтись. У меня в руке оказался мой «парабеллум»; еще секунда — и я бы начал стрелять на поражение. Однако судьбе было угодно распорядиться по-иному — до стрельбы дело не дошло. Раздвигая автоматами зашумевшую толпу (увидев в моей руке пистолет, одна дамочка даже истошно завизжала), в помещение ворвались жандармы, на груди солдат поверх шинелей висели на цепочках нашейные бляхи военной полиции (на солдатском жаргоне — «собачьи ошейники»).
Следом за ними в центр зала вышел высокий гауптман; позади семенил и что-то нашептывал ему на ухо испуганный метрдотель. Наверняка он и вызвал наряд.
— Предъявите документы! — властно обратился ко мне капитан.
Бегло взглянув на офицерское удостоверение, он его вернул, затем скомандовал сидящему на полу ефрейтору:
— Встать!
Тот безуспешно попытался в очередной раз подняться, но шок от удара головой еще не прошел, и бедолагу снова повело — он в очередной раз уселся на пол.
— Нажрался, пьяная свинья! — закричал гауптман. — На офицера кинулся! Увести мерзавца!
Последняя фраза относилась уже к подчиненным — схватив танкиста под руки, двое жандармов бесцеремонно потащили того к выходу.
Что касается его однополчан, они лишь глухо зароптали — спорить с фельдполицией открыто никто не решился… 
Назад: Глава 5. Резервный вариант
Дальше: Глава 7. Разговор с Никитским