ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
20/VII 1941 г. …В ночь на 20 июля наша авиация продолжала боевые действия по уничтожению танковых и моторизованных частей противника…
(От Советского информбюро)
В открытое настежь окно вливался такой ароматный, пропитанный запахами яблок, дынь, арбузов, воздух, что Александр, забыв о своих ранах, потянулся к изголовью.
Приподнял голову и выглянул «на волю». Тут же его поясницу пронзила боль, в глазах запорхали желтые бабочки. Он полежал неподвижно, выжидая, когда боль отпустит, и запах из окна вновь стал струиться прямо на него, напоминая о далеком детстве, бабушкиной бахче, вкусных дынях-медовках, арбузах-мурашках, небольших, тонкокожих, сладких как нектар.
Боль понемногу утихла, и он изловчился так положить голову, что увидел открытое окно. Росшая под самым окном акация не давала ничего рассмотреть. Листья на ней даже не шелохнулись, но все равно чувствовалось, как с улицы течет в палату прохладный, освежающий воздух, волнующий, зовущий туда, на простор.
На ветку села какая-то птичка — из-за листвы нельзя было разглядеть, то ли воробей, то ли синичка, — покрутила головкой, высматривая что-то, и улетела. Над подоконником закружил большой лохматый шмель, направился было в палату, но тут же шарахнул обратно — видно, не понравился запах лекарств.
Кто-то из раненых позвал: «Няня, утку». И у Александра на душе стало так тягостно и тоскливо, будто он попал не в госпитальную палату, а в камеру заключения. Ни поговорить по душам, ни поделиться мыслями… Вчера медицинская сестричка, юная курносенькая девчушка, предлагала ему услугу — написать родным письмо. А кому? Рите? Что он ей напишет? Дать Петровскому лишние козыри? И так капитан не спускал с них глаз. Может, совсем не возвращаться в полк? А что это даст? В полку Александра знают, Меньшиков грудью встал на защиту… И пусть Петровский не спускает глаз, убедится, что Александр ни в чем не виноват.
В палату вошел лечащий врач с сестрой — начался утренний обход. И акация будто бы проснулась: зашелестели листья, закачались тоненькие ветки; стая севших на акацию воробьев загомонила, засуетилась, заверещала, нарушая покой раненых. Няня шугнула их, и воробьи улетели, а спустя немного на подоконник опустился голубь-сизарь, крупный, нахохленный. Заглянул в палату, сделал один шаг, другой, настороженно замер.
— Гулю, гулю, — позвал его лежавший ближе всех к окну раненый. — Есть захотел? Посиди немного, вот принесут завтрак — и тебе чего-нибудь перепадет.
— Прожорливая, бесполезная птица, — отозвался второй раненый. — Раз его покормили, так он теперь каждый день повадился. А ну кыш отсюдова!
— Пусть посидит, — вступилась за голубя санитарка. — Глядишь, весточку кому-то принес, можа, тебе самому письмецо али привет.
— А твои как дела, герой? — вывел его из задумчивости голос врача, остановившегося у кровати. — Голубю завидуешь? На то он и птица… И твои дела не так уж плохи, температура спала, почти нормальная, значит, скоро танцевать будем. — Он откинул простыню, распахнул ворот рубашки, приложил к груди фонендоскоп. Послушал. — И сердце работает как часы. Так что радуйся, пилот.
К врачу подошла сестра и что-то шепнула ему на ухо.
— Какая невеста? — недовольно изогнул брови доктор.
— Вот его, — кивнула на Александра девушка.
— У тебя есть невеста? — не то сердито, не то насмешливо уставился на него врач, а Александр никак не мог взять в толк, о чем это они. Ирина? Но как она могла здесь оказаться? Второй год она живет в Москве и о том, что он стал Тумановым, не ведает, не гадает. Рита?! От этой мысли сердце так радостно застучало, что, кажется, даже голубь услышал его и вспорхнул с окна. Нет. Рита призвана на службу, и, даже узнай она, что он ранен, ее не отпустят.
— Что же ты молчишь? — спросил врач. — От радости в зобу дыханье сперло? — И повернулся к сестре. — Ну что ж коль невеста, я думаю, надо разрешить. Только после обхода.
Александр от нетерпения кусал губы, прислушиваясь к каждому слову, к каждому движению врача, ожидая, когда он закончит обход. А тот будто нарочно подолгу задерживался у раненых, расспрашивал о самочувствии, о том, какие снятся им сны, обслушивал, общупывал, напутствовал, как малых детей.
Наконец он сложил истории болезней, передал сестре и, проходя мимо Александра, насмешливо подмигнул:
— Невеста — это хорошо! Здорово! Не забудь потом на свадьбу пригласить.
Рита появилась в проеме двери, как голубь на окне: глаза широко раскрыты, недоверчивы и настороженны, полы накинутого на плечи белого халата, приподнятые локтями, похожи на приготовившиеся к взмаху крылья. Она взглядом искала брата, и столько в этом взгляде было страдания, мольбы, надежды, что веки Александра набухли слезами, и он не выдержал, протолкнул сквозь сжатое спазмами горло еле слышное:
— Рита!
Она услышала его и, еще не рассмотрев, кинулась на голос.
Голубь хлопнул крыльями и шарахнулся с окна.
— Ну вот, я ж сказывала, вестку кому-либо принесет, — кивнула вслед голубю няня. — А тут даже не вестку, а родного человека.
Рита целовала его в губы, щеки, лоб, подбородок; улыбалась, а слезы бежали по щекам. Александр снял с ее головы пилотку, гладил по коротко подстриженным волосам и успокаивал:
— Ну что ты… что ты… Видишь, я жив, врач обещает скоро выписать, — приврал он. — Так что все хорошо.
Рита, кажется, поверила ему, вытерла глаза. Вопросительно окинула взглядом укрытое одеялом его туловище, спросила:
— Куда тебя?
— В ноги. Не очень, — поспешил он заверить. — Все цело.
— А в полк сообщили, что тяжело ранен. — Она испытующе посмотрела ему в глаза.
— Ну, само собой, — перешел он на веселый тон. — Все-таки в обе ноги и, если честно, и позвоночник зацепило.
— Тебе больно шевелиться?
— Есть малость. Но уже лучше, — снова заспешил он, заметив, как омрачилось ее лицо и посмотрела она на него с пронзительной жалостью. Надо было как-то разогнать промелькнувший в ее глазах хоровод невеселых мыслей, и он спросил: — Как дела в полку? Тебя кто отпустил?
— Меньшиков, разумеется. Тебе привет передавал, сказал, что ждет тебя. Он и на связной самолет меня устроил, и приказал начпроду продуктов тебе выделить. Я сахару тебе привезла, печенья…
— Кормят здесь неплохо, — перебил он ее, стараясь разговором заглушить вернувшуюся боль в пояснице, отдававшую в виски ударами противных тупых молоточков. — Хорошо, что врач пустил тебя. А как Гордецкий?
— Летает почти каждую ночь. Теперь полк больше ночью летает. Самолетов мало осталось. — Она заглянула ему в глаза и, увидев в них муку и не поняв, чем она вызвана, тоже поспешила перевести разговор на другое: — Ирина что-то молчит. Может, тоже ушла в армию, ведь она в Институте иностранных языков училась. Тебе хотел написать Гордецкий, а потом говорит: «Зачем писать, когда ты все на словах передашь?» Жалеет, что без тебя летает… — Дмитрия Тарасова и его штурмана Бориса Еремина представили к званию Героя, а стрелков Сергея Ковальского и Бориса Капустина — к ордену Красного Знамени. Посмертно, — прервала она его размышления. — Экипаж Захарова тоже не вернулся…
— Я видел, как сбили его самолет, — сказал Александр. — По-моему, у самой земли кто-то выпрыгнул с парашютом.
— Говорят, все погибли. Петровский по нескольку раз опрашивал экипажи.
— А кто-нибудь видел, как взорвался мой самолет?
— Володя Гордецкий.
— А как я выпрыгнул?
— Нет, никто не видел. Все считали, что экипаж погиб.
2
28/Х 1941 г. …Перелет с аэродрома «Лита-2» на аэродром Новочеркасск…
(Из летной книжки Ф. И. Меньшикова)
Ранним утром, когда Меньшиков отправил два экипажа на разведку и бомбежку переправ через Днепр, с севера донесся гул артиллерийской канонады. Все, кто был на аэродроме (а там были многие), повернули в ту сторону головы, прислушались. Канонада не прекращалась. Еще накануне летавшие на боевые задания экипажи докладывали, что видели немецкие танки километрах в шестидесяти от Сак. Меньшиков по телефону доложил в штаб дивизии, просил назвать запасной аэродром на случай эвакуации, за что получил серьезную взбучку: «Твои летчики либо от страха ориентировку потеряли, либо немецкие танки с нашими спутали, — гремел голос в трубке. — И прекрати паниковать. Когда поступит приказ эвакуироваться, тогда будешь готовиться к перелету. А пока выполняй то, что от тебя требуют».
Полковник, был явно не в духе, и убеждать его в опасности не имело смысла. Меньшиков отдал приказ все ценное имущество упаковать и распределить по самолетам и автомашинам; держать все в готовности к отправке в тыл.
И вот артиллерийская канонада подтвердила правильность его решения. Пора бы давать команду самолетам взлетать, а автомашинам трогаться в длинный путь к Керчи — другие дороги все перерезаны, — но комдив молчал.
Взрывы усиливались, приближались… Похоже, бой идет где-то километрах в двадцати. А если так, то немецкие танки могут появиться здесь через час; тогда поздно будет «готовиться». И Меньшиков решил еще раз напомнить начальникам о своем существовании, спустился в землянку.
На этот раз полковник выслушал его терпимее.
— Хорошо, ждите, — сказал холодно. — Сейчас я свяжусь с командующим и выясню.
Прошло пять минут, десять, двадцать. В землянку набилось более десятка командиров и начальников служб, все с нетерпением ждали команды на эвакуацию.
— На севере громыхает все сильнее, — войдя на КП, сказал комиссар полка майор Казаринов. — Надо хотя бы семьи оставшиеся отправить.
— Громыхает не первый день, — возразил капитан Петровский. — А сегодня ветер оттуда.
— Пахнет не ветром, а порохом. Как бы потом поздно не было, — возразил Казаринов.
— Приказ был только один: ни шагу назад. Крым удержать во что бы то ни стало, — категорично напомнил Петровский.
— Все так, но семьи надо бы отправить.
— Моя тоже здесь. А если танки действительно прорвались, то отправлять поздно.
Меньшиков слушал спор комиссара с оперуполномоченным и не вмешивался. Оба правы: отправить не пожелавших в первые дни войны уехать жен командиров надо бы, но куда и на чем? Не перерезана одна-единственная шоссейная дорога на Керчь, но и она непрерывно обстреливается и штурмуется авиацией немцев. Да и машины загружены авиационным имуществом. И есть ли гарантия, что вскорости немцы не перережут последнюю дорогу?… КП дивизии молчит, значит, положение действительно серьезное.
В землянку вошел лейтенант Пикалов.
— Товарищ майор, над аэродромом «рама» кружит, — обратился он к Меньшикову, — а некоторые самолеты уже без масксеток. И машины снуют туда-сюда.
Масксетки сняты с самолетов, которые через полчаса должны лететь на боевые задания; но Меньшиков распорядился бомбы пока не подвешивать. Техники поторопились снять маскировку, теперь сетки натягивать было поздно. И надо ли?
Меньшиков снова крутанул ручку телефона. Ответил оперативный дежурный. На просьбу позвать полковника сказал, что он разговаривает по другому телефону.
— Хорошо, я подожду.
Прошло еще минут пять, пока полковник взял трубку.
— Что у вас там стряслось? — спросил он недовольно.
— Ничего пока не стряслось, но уже «рама» кружит над аэродромом и канонада все слышнее.
— Только без паники, товарищ Меньшиков, — приструнил его полковник — Сидите и ждите. Вас не забыли, и, когда потребуется, команду получите.
— А с боевым вылетом как?
— Я же сказал: ждите!
— Есть.
Все ясно: фронт действительно прорван, и те танки, которые наблюдали наши разведчики, — немецкие. За ночь они прошли километров тридцать. До аэродрома им остались считаные минуты.
Меньшиков остановил взгляд на командире батальона аэродромного обслуживания.
— Быстро грузите имущество. Все, кто не летит, на погрузку. Сигнал к отправке — две красные ракеты.
Меньшиков направился было в землянку, как его остановил голос руководителя полетов, находившегося на «вышке» — деревянной будке, откуда в мирные дни осуществлялось руководство полетами.
— Товарищ майор, к аэродрому приближаются мотоциклисты, целая колонна. Похоже, немцы.
Меньшиков рванулся сам на «вышку». То, что он увидел, поднимаясь по ступенькам, стиснуло его ознобом, и ноги мгновенно одеревенели, стали чужими. Он так и не смог подняться на площадку, застыл на предпоследней ступеньке. Да и незачем было подниматься, все хорошо видно отсюда: по шоссе со стороны Сак мчались мотоциклисты. Один за другим. Да, это были немцы: мотоциклы с колясками, с двумя седоками — один за рулем, второй за пулеметом, в касках, в очках. Где-то, значит, должны двигаться и танки. Точно: на самом горизонте он различил темные коробки, окутанные клубами дыма и пыли.
— Дождались, — простонал Меньшиков и глянул вниз, где с него не спускали глаз начальники служб: не услышали ли? Кажется, нет. Крикнул:
— По самолетам! Запускать моторы и взлетать без команды. Ведущий тот, кто взлетит первым. Курс — на Керчь. Наземному эшелону отходить на восток вдоль побережья. Я взлетаю последним. — Он взялся за перила и почти скатился вниз, где уже никого не было, кроме капитана Петровского. Оперуполномоченный поджидал его.
— Поздно, Федор Иванович, — сказал он категорично и безжалостно. — Наземный эшелон отойти не успеет, если не выделить группу прикрытия.
Капитан был прав, и Меньшиков позвал с «вышки» руководителя полетов.
— Разыщите начальника штаба, передайте мой приказ: группу прикрытия — к шоссе. Держать немцев, пока не взлетит последний самолет и не отойдет последний грузовик. Потом отходить на восток.
— Я останусь с группой, — сказал Петровский, когда руководитель полетов убежал. — За меня поработает Завидов.
— Можешь лететь на моем самолете, — без особой радости предложил Меньшиков.
— Мне надо остаться.
— Тогда другое дело. Жену не успел отправить?
— Нет… Группой командует Деревянко?
— Да, наш начхим. Дело он знает, и человек смелый. Постараюсь, как только взлетим, прикрыть бортовым огнем вашу группу. Это будет сигналом для отхода.
Они зашагали к бомбардировщику Меньшикова, стоявшему недалеко от землянки, у которого уже выстроился экипаж. Их догнал оперативный дежурный.
— Товарищ майор, связь со штабом дивизии прервана. Видно, немцы перерезали провода.
— А радиостанция?
— Немцы забивают ее: такой треск, что ничего не разобрать.
— Ясно. В распоряжение капитана, — кивнул Меньшиков на Петровского.
— Есть!
Оперуполномоченный протянул Меньшикову руку:
— Счастливо, Федор Иванович.
— И тебе, Виктор Васильевич.
Меньшиков уловил в голосе оперуполномоченного грусть и теплоту. Капитан понимал, на что идет: мало кому из тех, кто остается прикрывать отход полка и батальона, удастся остаться в живых. И Меньшиков простил ему его прежнюю холодность; черствость. Уж такое суровое время, не до деликатности.
А треск мотоциклов уже катился на аэродром, и вот с северной стороны донеслись первые выстрелы. Им ответили автоматные очереди. Заглушая их, взревели моторы бомбардировщиков, два самолета тронулись со стоянки и порулили к взлетно-посадочной полосе. К ним выбежал лейтенант Пикалов и знаками показал, чтобы открыли огонь по мотоциклистам.
«Молодец, — подумал о нем Меньшиков, — правильно сообразил».
Мотоциклисты скатывались уже с бугра и, как саранча, рассыпались в разные стороны, охватывая аэродром с запада и востока. Воздушные стрелки со многих самолетов открыли по ним огонь. Треск пулеметов, рев моторов, одиночные выстрелы слились в единую вызывающую озноб какофонию. Недалеко от бомбардировщика Меньшикова вспыхнул бензозаправщик. Пламя с такой быстротой охватило машину, что шофер едва успел отогнать ее. Меньшиков видел, как вывалился он из кабины и стал кататься по земле, гася загоревшийся на нем комбинезон.
Вокруг все ревело, гудело, трещало, стонало, и никаких команд уже дать было нельзя, никому и ни в чем помочь теперь не могли ни командир полка, ни командир дивизии…
Меньшиков в последний раз окинул аэродромное поле взглядом. Первый самолет уже оторвался от земли, второй бежал следом за ним. К взлетной полосе один за другим рулили четыре бомбардировщика. На остальных моторы работали. Кое-где суетливо бегали люди, заканчивая последние приготовления к взлету.
«Хорошо, что немецкой авиации нет, — подумал Меньшиков, — а то бы наделала она бед». Пора было и ему садиться в свой самолет. Он махнул экипажу рукой — «По кабинам!» — и, дав команду технику провернуть винты моторов, ступил на крыло.
Лейтенант Пикалов — он снова летел в экипаже Меньшикова воздушным стрелком-радистом — уже крутил турель влево-вправо и бил со стоянки по появлявшимся то там, то здесь мотоциклистам. А их становилось все больше. Огонь пулеметов, взрывы гранат опрокидывали мотоциклы, сбивали с них седоков, заставляли их искать укрытия, но сдержать такую лавину, казалось, ничто было не в силах.
— Запуск! — крикнул Меньшиков заученное скорее для себя, чем для техника, который, конечно же, не услышал его, но по взмаху руки понял команду.
Моторы, словно почуяв опасность, запустились с первой же попытки. Техник выдернул колодки из-под колес и, пока Меньшиков надевал парашют, пристегивался привязным ремнем, забрался в люк к стрелкам: Пикалов по СПУ доложил, что все к взлету готовы.
Майор дал газ моторам, развернул бомбардировщик вдоль взлетной полосы. За эти несколько секунд он увидел мотоциклистов среди аэродромных построек. Отряд из БАО (Меньшикову показалось, что среди бойцов находился и капитан Петровский) залег в траншеях и не давал немцам прорваться к складам и самолетам. Пикалов пустил длинную очередь по мотоциклистам, они шарахнулись за постройки. Еще Меньшиков успел обратить внимание на то, что у складов грузовых машин уже нет; значит, успели загрузиться и отъехать.
А танки уже спускались с бугра и так же, как и мотоциклы, «обтекали» аэродром справа и слева. Да, тяжело придется группе прикрытия. «Счастливо, Федор Иванович», — вспомнилось искреннее, душевное пожелание Петровского. Вряд ли им доведется снова свидеться. И ничем ему не помочь… Почему ничем? Вон как Пикалов шуганул мотоциклистов! А если пройтись над немцами бреющим?…
Разрывы снарядов полыхали уже по всему летному полю, и, если попасть в воронку, дело может обернуться худо…
Со стоянки, опережая Меньшикова, порулили последние два самолета, ревя моторами; летчики очень торопились и опробовали моторы на максимальных оборотах во время рулежки, а не на стоянке, как положено. Что ж, вполне понятно: танки и мотоциклисты заставляли спешить.
Очередной разрыв полыхнул совсем рядом.
— Командир, взлетайте! — крикнул по СПУ Пикалов.
Меньшиков толкнул сектора газов вперед. Бомбардировщик взревел затравленным зверем и рванулся со стоянки. Бежал он мучительно долго, и не по выбитой взлетной полосе, а наискосок, по жесткой, уже пожухлой от жары траве, вздрагивая на каждом бугорке, кустике. Меньшиков смотрел на горизонт, но видел и землю, готовый на случай встречи с воронкой подорвать машину.
К счастью, фашистские танкисты стреляли левее, и летное поле здесь было неповрежденным. Когда бомбардировщик наконец оторвался от земли, майор, чуть выждав, положил его в левый крен и оглянулся. Столкнувшихся самолетов он уже не увидел — там пылал громадный костер с черным, как сама нефть, дымом.
— Штурман, стрелки! — позвал по СПУ Меньшиков. — Слушаем, командир! — отозвался за всех Пикалов.
— Сейчас пройдем по краю аэродрома. Бейте по гадам со всех точек.
— Поняли, командир. Сделаем.
Меньшиков развернул бомбардировщик на север, откуда напали мотоциклисты и ползли танки, и вел его метрах в пятидесяти от земли, слыша, как строчат пулеметы. Стреляли штурман, воздушный стрелок из нижней турели, и даже старший лейтенант Пикалов умудрялся, когда Меньшиков накренял машину градусов на шестьдесят, бить из своей верхней турели.
Майор кружил и кружил, видя, как сваливаются с мотоциклов седоки, как разбегаются и прячутся по траншеям, словно крысы по норам, видел, как увеличивается колонна наших машин на шоссе от Сак к Керчи, как, отстреливаясь, отходит группа прикрытия.
— Командир, пора на восток, — напомнил лейтенант Пикалов. — Снарядов мало осталось, а не исключено, от истребителей отбиваться.
Не исключено. Меньшиков посмотрел в сторону складов, где перед взлетом видел Петровского. Там все еще шла перестрелка, мотоциклы так и не пробились к складам. К ним на помощь спешили два танка. И Меньшиков пожалел, что пришлось снять бомбы. Помочь пулеметами Петровскому он не мог. А было жаль его.
— Штурман, курс на Керчь, — разорвав спазмы, еле выдавил Меньшиков.
— Девяносто, командир. Наберите высоту…
3
25/XII 1941 г. Боевой вылет с бомбометанием по Мариуполю. Высота — 2000. Время полета — 3 ч. 16 м…
(Из летной книжки Ф.И. Меньшикова)
Поезд в Москву прибыл поздно ночью, и Александр, выйдя из вагона на заледенелый перрон, продуваемый холодным декабрьским ветром, заспешил в здание вокзала. В Москве ли Ирина теперь и найдет ли он ее? По существу, из-за нее он и приехал сюда. Узнать что-либо об отце, тем более помочь ему в такое трудное для Родины время вряд ли удастся. Разве только поможет отец Ирины. В сороковом году Абдулле Хасановичу предложили в Москве большой пост, писала Ирина Рите, он дал согласие, и они уехали. С того времени и нет от них ни весточки. Что с ними случилось? А может, и ничего. Просто новое положение отца не позволяло им поддерживать связь с семьей осужденного. Хотя на Абдуллу Хасановича и на Ирину это не похоже.
Последние дни в госпитале, когда врач сказал, что направят его лечиться в Пятигорск на серные ванны, Александр все время думал об Ирине и не увидеть ее уже не мог. Он знал: положение в Москве чрезвычайно сложное, на каждом шагу проверки и его могут высадить на первой же станции. Рискнул, поехал. И вот добрался. Проверок действительно было много, он объяснял: еду в полк, ванны буду принимать после войны. И ему верили, несмотря на тяжелые ранения, указанные в санкарте.
Вокзал был забит бойцами и командирами, и не то что лечь — а спина требовала именно этого, — сесть было негде. Пришлось обратиться к дежурному помощнику военного коменданта. Тот проверил документы, окинул взглядом очень уж вытянутую фигуру лейтенанта и, поняв, что это от корсета, написал на клочке бумаги направление в гостиницу «Москва».
— Там, правда, не очень спокойно — фашистские самолеты к Кремлю стремятся прорваться, — но вы летчик, к бомбежкам привычный…
Метро еще работало, и через полчаса Туманов с ключом в руках поднялся на третий этаж. Номер был двухместный, но соседская кровать пустовала. Александр разделся, снял корсет. В комнате было прохладно, однако душ работал, и Александр испытал настоящее блаженство, стоя под теплыми струями живительной воды, снявшей боль в пояснице и влившей в тело силу, бодрость. Если бы он знал адрес Ирины, отправился бы к ней немедленно. Удастся ли ему разыскать ее? Удастся, иначе он все справочные и коммунальные службы на ноги поставит. С такой мыслью он и уснул крепким сном измученного дорогой и болями, выздоравливающего человека.
Проснулся он поздно, в десятом часу. Боль в пояснице почти не напоминала о себе, и он, затянув корсет, занялся гимнастикой, разминая и массажируя все те места, где ткани и нервы посекли осколки. Это для него стало первостепенной необходимостью, более важной, чем еда. И он верил в себя, в спасительную силу гимнастики, в то, что забросит палочку-помощницу не через два месяца, как советовали врачи, а через две недели.
Закончив занятия, он умылся ледяной водой — это правило он завел еще в детстве, — оделся и вышел в коридор к дежурной, чтобы выяснить, где находится справочное бюро и работают ли магазины, в которых можно приобрести что-нибудь в подарок. Денег у него было много — он получил полугодовое жалование, — и купить Ирине хороший сувенир (она любила всякие безделушки) ему очень хотелось.
Дежурная назвала ему две ближайших горсправки — на площади Свердлова и на Казанском вокзале, — а за подарком посоветовала ехать на Тишинский рынок или на Зацепу.
Не было еще и десяти. В предутренней морозной дымке плавали пушинки изморози, оседая на ворс шинели, на ресницы. Дома, деревья, провода казались по-новогоднему наряженными, и настроение у Александра приподнялось. Он был уверен, что разыщет Ирину и вместе с ней отпразднует Новый год.
Справочная на площади Свердлова оказалась закрыта, и ему пришлось ехать на Казанский вокзал. Он быстро нашел маленькую будочку с вывеской «Горсправка», в которой сидела худенькая энергичная старушонка, укутанная темно-коричневой шалью, в белом полушубке военного образца. Старушонка внимательно выслушала Александра, все записала — фамилию, имя, отчество и год рождения Ирины, — велела прийти часа через два. Поначалу об отце Ирины он ничего не хотел спрашивать (наверняка на фронте), но потом передумал: а вдруг с Ириной что-либо случилось — попала под бомбежку (от этой мысли по телу пробежал озноб), вернулась в Краснодар, — и он попросил адрес и Хаджи-Ильи Абдуллы Хасановича.
Старушка закрыла оконце — будочка не отапливалась, — и Александр зашагал на трамвайную остановку.
Отец, не раз побывавший в Москве, рассказывал Александру, что это город нескончаемого потока людей по улицам, в метро, толчеи на автобусных и трамвайных остановках, город непрерывного движения, спешки. Теперь же улицы были пустынны, на трамвайной остановке прохаживался один военный. Москва будто опустела, и тишина стояла такая, что, казалось, слышно, как шелестят опускающиеся снежинки.
Где-то вдали звякнул трамвай, и его перезвон отозвался в ушах набатом. Он гулко простучал по стыкам рельсов. Народу в нем было тоже мало — еще двое военных, Александр сел, и трамвай покатил дальше.
На толкучке было пооживленнее: инвалиды, женщины, пацанва. Одни продавали, другие покупали, третьи присматривали, где чем можно поживиться. Товар в основном был мелочь — самодельные зажигалки, спички, самоваренное мыло — когда только люди научились этому? — всякие хурды-бурды, и Александр с полчаса бродил по рынку, пока нашел что надо. Интеллигентная немолодая женщина продавала крепдешиновый отрез на платье, яркий, цветастый, чем-то напоминавший платье Ирины, надетое в день совершеннолетия. Лучшего подарка он и придумать не мог. Заплатил, не торгуясь, и поспешил в справочную.
На Казанский вокзал он приехал за сорок минут до назначенного времени и, чтобы как-то скоротать время, бесцельно побрел по Каланчевской улице, рассматривая дома, очень разные по архитектуре и похожие друг на друга обклеенными крест-накрест бумажными лентами окнами, безмолвными пустынными дворами — ни играющих детишек, ни любящих посудачить женщин. Редко, очень редко встречались старичок или старушка, отгребавшие от дверей снег или тихонько бредущие куда-то.
Он взглянул на часы. Казалось, пол-Москвы исходил, а не прошло еще и получаса. И все же он не выдержал, зашагал к заветной будочке.
Старушка протянула ему в оконце клочок бумажки.
— Хаджи-Илья Ирина Абдулловна в книге адресов города Москвы не значится, а вот Абдулла Хасанович проживает по Потаповскому переулку дом семь, квартира четырнадцать.
На душе у него стало так тоскливо и одиноко, как будто померк весь свет. Он ждал, надеялся, а этот клочок бумажки зачеркнул все его планы, все мечты. Где она, что с ней? Может, не уехала из Краснодара? Нет, оттуда она написала бы Рите. Все дело, видимо, в новом положении Абдуллы Хасановича. Но он здесь, и он-то знает, где его дочь.
Этот вывод несколько успокоил Александра, и он, уточнив у старушки, как добраться до Потаповского переулка, направился в метро.
Дом под номером 7 по Потаповскому переулку он нашел сравнительно быстро — старинный двухэтажный особняк с флигелем и мансардой, с широкой деревянной лестницей, ведущей на второй этаж. Как он и предполагал, в четырнадцатой квартире никого дома не оказалось. Александр позвонил соседям, но и там никто не отозвался. Он походил по длинному коридору взад-вперед в надежде, что кто-то в конце концов появится (ведь живет же в этом доме кто-нибудь), но ни одна из квартир не подала признаков жизни.
Александр спустился вниз и вышел во двор. Здесь тоже было пусто. От каждого подъезда к арке вели ровные, протоптанные в снегу дорожки. Слева и справа от двери возвышались клумбы, огороженные штакетником с девственно-белым, нетронутым снегом. Значит, детвору куда-то вывезли, иначе в этом «гнездышке» обязательно кто-то побывал бы. А с ними уехали старики и старухи. Остальные в армии, на работе. И все-таки уходить ему не хотелось. Не верилось, чтобы во всем этом громадном доме не осталось ни одного человека. Он неторопливо двинулся к соседнему подъезду, напрямую, вдавливая рыхлый, с голубоватым оттенком снег.
Неожиданно слева ржавыми петлями громко скрипнула дверь. Александр повернул голову и увидел вышедшего из флигеля маленького, худенького старикашку с деревянной лопатой в руках. Обрадованный Александр чуть ли не бегом заспешил к нему. Поздоровался и спросил, не знает ли он случайно Хаджи-Илью из четырнадцатой квартиры.
Старичок внимательно оглядел летчика с ног до головы, чему-то улыбнулся.
— Случайно не знаю. А как соседа знавал. Вы кто же ему будете?
— Старый знакомый, — уклончиво ответил Александр, теряя последнюю каплю надежды. Дедово «знавал» говорило о том, что Абдуллы Хасановича в Москве нет. — Где же он теперь, не скажете?
Старичок не торопился с ответом, переступил с ноги на ногу, еще раз осмотрел летчика.
— Почему не сказать. Скажу. Теперь знамо где — на фронте. Месяца два как призвали. Когда немец совсем близко подошел…
Все так, как Александр и предполагал.
— А дочь? Ведь у него была дочь.
— Была, — согласно кивнул старичок — Та тута, в Москве. Дня два назад сюды наведывалась. Можа, что надо было, можа, просто так, хватеру проведать.
— Разве она не здесь живет? — спросил Александр, еле сдерживая радость. Ирина в Москве, это главное!
— Знамо, не здесь. Муж у нее большой начальник, в милиции служит, почище этих хоромы имеет.
Вот почему так больно в груди. А чего же он хотел от нее? Любви?… Они больше трех лет не видели друг друга, и он весточки не подал о себе. Разве она не понимала, что он не может писать ей?… Все она понимала. Потому и с Ритой порвала связь. «Муж у нее большой начальник…» Когда же она вышла замуж?…
Старичок наконец-то замолчал, смотрел на Александра как-то виновато, сочувственно — видно, догадался, какую рану нанес лейтенанту. Александр попытался согнать с лица огорчение, спросил первое, что должен был спросить на его месте разыскивающий знакомого, — ее адрес, хотя идти по нему не собирался.
— Недалече она живет, — снова оживился старичок. — На той стороне Чистых прудов. Тут вот дворами пройдете, пересечете Чистопрудный бульвар и справа от «Колизея» через два дома. А точнее можно у моей соседки спросить, она у них часто бывает.
— Спасибо, — поблагодарил Александр и пошел со двора, куда показал старичок. Обогнул один дом, другой, пересек трамвайную линию, вошел в сквер. Туман начал редеть, и снег из матово-голубого стал ослепительно белым, неприятным, особенно на ровных, как тарелки, прудах, где виднелись теремки-домики для лебедей и уток — война помешала убрать их вовремя.
Александр прошел между прудов и остановился около киноафиши. «Джордж из Динки-джаза», — прочитал он аляповатые буквы, написанные прямо на фанере. В кино идти не хотелось. Он поднял голову и на фронтоне здания с колоннами увидел название кинотеатра — «Колизей». «Справа от «Колизея» через два дома», — вспомнились слова старика. Так вот куда привели его ноги. Нет уж, сюда ему путь заказан.
Рано, рано еще Александру Туманову перерождаться в Александра Пименова…
А ноги не хотели уходить. Вернее, они пошли, но вопреки его воле, именно к тому дому, где жил «большой начальник», и остановились напротив высокого кирпичного здания. Глаза побежали по этажам, окнам, надеясь увидеть ее, ту, ради которой он сюда ехал, ради которой рисковал. Память восстановила обрывки фраз старика, которые он не слышал, но которые каким-то чудом застряли в голове: «Она учится и работает». Где, кем? В ту секунду это не имело для него никакого значения, а теперь он хотел, обязан был узнать: ей можно будет позвонить! И эта осенившая его мысль вмиг разметала тяжесть в груди, заторопила его, погнала снова к дому в Потаповском переулке. Пусть она замужем, пусть не дождалась его, оправдывал он ее, мало ли какие причины вынудили ее так поступить, и разве вправе он судить ее, не выяснив сути? Пусть замужем. Все равно он ее любит и должен увидеть. Она все объяснит. Да и в этом ли дело?… И об отце, может быть, он что-то узнает…
4
…За 28 декабря под Москвой сбито 4 немецких самолета…
(От Советского информбюро)
Квартира у Ирины действительно была роскошная: широкий длинный коридор с зеркалами, шкафами, галошницами; большой зал с лепным, под люстру, потолком, с камином, выложенным цветными изразцами. Из зала дверь вела в следующую комнату. Полы из дубового паркета фигурной кладки. На стенах в золоченых рамках репродукции картин Брюллова, Репина, Шишкина. Посередине зала круглый полированный стол, у стены сервант с дорогой расписной посудой.
Когда они все это успели нажить?
Ирина будто прочитала мысли Александра.
— Это все не наше. И квартира, и мебель, и картины. В общем, все, что ты здесь видишь, — казенное. Посиди, я пойду на кухню и приготовлю что-нибудь.
— Не надо. Во-первых, я не голоден, а во-вторых, еще не рассмотрел тебя как следует и не обо всем расспросил.
Она согласно улыбнулась, села на диван рядом с ним, обвила и поцеловала робко, виновато, словно и не целовала исступленно только что на улице.
— Я все, все тебе расскажу… Если бы ты звал, как я мечтала тебя увидеть. Мне и теперь не верится, что это не сон. И вот ты передо мной. Ты надолго в Москву? — спохватилась она.
Он пожал плечами.
— Откровенно говоря, я не имел права сюда приезжать. У меня направление в Пятигорск, на излечение.
— И правильно сделал, что приехал сюда. Я буду тебя лечить лучше, чем в любом санатории. Куда тебя ранило? — Она ощупала его руки, плечи. — Значит, серьезно, если в Пятигорск на лечение? — В ее глазах и голосе тревога.
— Все серьезности остались позади, — успокоил он ее. — Немного отдохну — и в свою часть.
— Далеко это?
— На юге.
— Почему ты ни разу не написал?
— Поначалу не мог, а потом не знал твоего адреса. Ты даже Рите не сообщила…
Темная тучка пробежала по ее лицу.
— Да, не сообщила. Тоже не могла. — Она посмотрела на него, словно желая убедиться, верит ли он ей, и в ее глазах промелькнули грустные мысли. — Отец мне рассказывал, как вы с Петькой забрались в квартиру Гандыбина. Тебя повсюду искали…
Ее рассказ, напоминание о прошлом, а больше всего, наверное, то, что он пошел без палочки и перенапрягся, отозвались в пояснице острой болью, растекающейся по всему телу. Он стиснул зубы и откинулся на спинку дивана.
Ирина поняла это по-своему.
— Ты вправе меня презирать, — сказала она дрогнувшим голосом. — Я заслужила…
— Нет, — прервал он ее. — Не надо об этом.
— Ты побледнел. Тебе плохо? — Она встала с дивана в растерянности, не зная, что делать.
— Раны шалят. Пройдет…
— Прости, я совсем позабыла. — Она метнулась в соседнюю комнату, принесла подушку. — Приляг. Давай я помогу тебе сапоги снять.
— Не надо…
— Никаких разговоров! — вдруг властно прикрикнула Ирина, и ее черные глаза загорелись строгостью, решительностью. Она нагнулась и начала снимать с него сапоги. Возражать было бесполезно, и Александр подчинился. — А теперь ложись и жди. Я пойду на кухню, приготовлю тебе лекарства…
Пока она хлопотала на кухне, боль в пояснице утихла, и он лежал, размышляя о том, почему она вышла за Гандыбина. Он хорошо помнил вылощенного, скупого на слово капитана. Гандыбин был недурен собой и умел влезать людям в душу — даже отец Александра не раскусил его поначалу, водил с ним дружбу, а Ирина… что она в то время соображала?
Когда Ирина заглянула к нему из кухни и справилась, как он себя чувствует, он спросил:
— Ты об отце моем что-нибудь слышала?
— Конкретно — ничего. Но еще в начале войны Гандыбин говорил папе о какой-то директиве, по которой ряд осужденных были освобождены. Папа просил узнать о твоем отце. Но… то события под Москвой, то всякие другие причины. Он так ничего и не узнал.
Она застелила стол белой скатертью и вышла на кухню, откуда уже доносился запах жареного.
Если Гандыбин говорил о директиве и об отце, похоже, что отца освободили. А если так, то вполне вероятно, что он уже на фронте. Как его разыскать? Самому заниматься этим делом пока нельзя. Сказать Рите? Нет, и без того у нее нервы на пределе.
Ирина вошла в комнату, внесла тарелки с колбасой, рыбой, дымящуюся яичницу. Достала из серванта пузатую бутылку с заграничной этикеткой.
— Вот, будем лечить твои раны, — сказала весело, подзадоривая его.
Он наблюдал за ней, за ловкой работой ее рук, по-хозяйски сноровисто расставлявших тарелки, раскладывавших ножи, вилки, словно она готовилась к приему важных гостей. Она очень хотела сделать ему приятное, а он даже забыл вручить ей подарок — так был ошеломлен встречей. Когда вошли в квартиру, он, раздеваясь, положил сверток на галошницу и забыл.
Он поднялся и побрел в коридор.
— Вот видишь, — усмехнулась Ирина, — один только вид моих лекарств поднял тебя.
— Прости меня, раскис, как кисейная барышня.
— Ну что ты…
Он принес сверток, развернул газету, в которой был отрез, и накинул его на плечи Ирины.
Она ахнула, удивленная и довольная, поблагодарила его поцелуем.
— Где ты достал такую прелесть? Это же мое девичье платье. Ты его помнишь?
— Я привез тебе его специально, чтобы вернуть в те годы.
— Спасибо. Я действительно чувствую себя такой счастливой и свободной, как в тот день, когда ты приехал ко мне из училища. Нет, лучше. Моя любовь к тебе за эти годы стала еще сильнее, и теперь… теперь никто тебя не отнимет у меня. Садись. Я буду ухаживать за тобой, как самая верная, самая преданная рабыня.
— Ну зачем же? Любовь лишь тогда приносит счастье, когда она свободна.
— Да, да, — согласилась она, чмокнула его в щеку и налила рюмки. — Я уже пьяна от счастья. Давай, Шурик, выпьем с тобой за встречу, за любовь, которая помогла нам найти друг друга.
Ее глаза сияли и обдавали его интимной теплотой, волнующей, пробуждающей в нем новое, еще не изведанное чувство.
Они выпили.
— Закусывай, ешь. — Она намазала ему маслом ломоть белого хлеба, насильно втиснула в руку, положила на тарелку колбасу, ветчину, ломтики лимона.
Ему представилось, как Гандыбин сидит на его месте и как Ирина ухаживает за ним; кусок колбасы застрял в горле.
Александр положил вилку. Ирина не заметила резкой перемены его настроения, наполнила рюмки.
— А еще давай выпьем за верность, за то, чтобы теперь мы не потеряли друг друга.
— Ты же знаешь, что это несбыточно.
— Почему?
И все-таки ему было жаль ее обижать, и он ответил не то, что думал:
— Потому что война. — Помолчал. И обида сама вырвалась наружу: — Ты забыла, что дала обет верности другому.
— Обет верности… — Голос ее задрожал, на глаза навернулись слезы. — Когда я услышала, что ты убит, все для меня было кончено. Мне не хотелось жить. Но жаль было отца. Я существовала для него… А тут какие-то осложнения на заводе. И только Гандыбин мог выручить отца. И он выручил. Теперь я догадываюсь почему. Но тогда… Тогда мне было все равно. Отец просил не отказывать ему, и я послушалась… Если бы можно было заглянуть в сердце, ты бы увидел, что, кроме тебя, там никого не было. Гандыбин волновал меня не больше, чем вот этот шкаф. Как-нибудь я расскажу тебе, как я жила эти годы. Да и жила ли?… Сегодня — самый счастливый день в моей жизни, и я — самая счастливая.
Ее слова растрогали его, и ему стало больно и стыдно за свою несдержанность, жестокость.
— Прости меня, — попросил он. — То, что с нами случилось, от нас не зависело. Да и не в том дело. Мы встретились — это главное. — Он поднял рюмку. — За нас.
То ли от коньяка, то ли от волнения, лицо Ирины пылало, и большие сияющие глаза смотрели на него так преданно и распахнуто, словно она открыла ему всю свою душу.
Еще по дороге в Москву, лежа на полке, он часами обдумывал разговор с ней, слагал целые речи, страстные, убедительные — он даже удивлялся своему красноречию, — теперь же не мог найти теплого слова. Говорила больше Ирина. Рассказывала о налетах на Москву, о том, как училась тушить зажигательные бомбы, и ее голос звенел в ушах веселым колокольчиком, навевая что-то сказочное, погружая в сладостную истому.
Они запьянели быстро не то от коньяка, не то от счастья, — от любви друг к другу. Александр взял ее руку, поднес к губам. Ирина придвинулась к нему, обняла за шею, зашептала горячо, взволнованно:
— Милый мой, родной, желанный. Ты не представляешь, как я люблю тебя. Сколько я передумала о тебе! И вот теперь мы вместе, навсегда. Ведь ты заберешь меня с собой, не правда ли? Я научусь всему — готовить твой самолет к полету, стрелять из пулемета, вести радиосвязь. Ты знаешь, я уже учусь на курсах радисток. Вот и буду летать вместе с тобой. Ты хочешь этого?
Еще бы! Он и в самом деле решил забрать ее с собой в полк — нашлось же Рите дело! А Ирину можно будет и в экипаж зачислить — есть же целые женские полки, эскадрильи. А вести радиосвязь, стрелять из пулемета — дело нехитрое. Ирина хваткая и смелая женщина, она добьется, чтобы ее зачислили в экипаж. И ни в какой санаторий он не поедет — он чувствует себя отменно, — сразу в полк…
Проснулся он от боли в пояснице и не сразу понял, где он находится и кто лежит с ним рядом в широченной мягкой кровати под теплым пуховым одеялом с запахом белой сирени, а когда наконец все осознал, постель вдруг стала нестерпимо горячей и сиреневый запах — удушливым, раздражающим. Чужая постель, чужая жена! Какой он все-таки размазня! Раскис от рюмки коньяка, разомлел от сладких слов, от жаркого тела, принадлежащего другому. Разве это можно забыть? Нет, ни забыть, ни простить, и напрасно он строил иллюзии, былого не вернуть. Завтра же утром он уедет. И не в полк, а в санаторий — с такой поясницей о полетах думать рано.
Позвоночник ныл все сильнее: коньяк оказался слишком непродолжительным успокоительным средством и даже, кажется, обострил боль. Александр лежал, стиснув зубы, ругая и себя, и безмятежно посапывающую рядом Ирину. Спать больше не хотелось. Мягкая постель жгла поясницу. Он повернулся на бок. Боль не унималась. Рядом с кроватью на стуле темнело его обмундирование и манило в путь, будто обещая унять его страдание. Он поднялся. Ирина не проснулась.
Да, надо уезжать…