Книга: «Мы пол-Европы по-пластунски пропахали...»
Назад: Я начал свой путь в Сталинграде
Дальше: Связист, бронебойщик, пехота

Из зенитки по самолетам и танкам

Под Великими Луками мы вышли к небольшой речке, вода в которой была бурая от крови. Сколько же людей погибло, чтобы так окрасить воду!
Тонконогов А. Г.
С майором милиции Тонконоговым Алексеем Герасимовичем я работал в Светлоярском отделе милиции. Алексей Герасимович был тогда старшим оперуполномоченным уголовного розыска. Он считался одним из лучших оперативников в отделе. За его плечами были раскрытые убийства, грабежи, кражи. Для нас, молодых оперативников, он являлся наставником, к которому мы часто обращались за советами.
Знали мы, что за плечами его годы Отечественной войны. Он участвовал в жестоких боях под Ленинградом, Великими Луками, воевал в Прибалтике. В то время он мало рассказывал о войне, хотя испытал немало, находясь постоянно на переднем крае.
Наша встреча состоялась через много лет, весной 2006 года, когда я собирал материалы для книги о Великой Отечественной войне. Алексей Герасимович Тонконогов, худощавый и подвижный для своих лет, неторопливо рассказывал мне свою историю. Я записывал почти дословно.

 

Родился 9 сентября 1925 года в селе Мачеха (перед войной это был райцентр), сейчас Киквидзенский район Волгоградской области. Семья большая, нас, детей, было шестеро: две дочери и четыре сына. Отец работал чабаном в колхозе, мать — домохозяйка.
Жили бедновато, как все в то время. Небольшой дом, корова, бычок, две козы, несколько овец, куры. Очень выручали овощи. В наших краях хорошо росли помидоры, крупные, сахаристые. Выращивали огурцы, баклажаны, кабачки и, конечно, картошку. Все это нам крепко помогало. С одеждой было хуже. Помню, носил перешитые куртки, брюки старшего брата Ивана, а лучшей одеждой зимой считалась фуфайка. Теплая, легкая. И, конечно, валенки. Зимы тогда стояли морозные, снежные.
Местность наша степная. Небольшие рощицы, лесок вдоль речки Бузулук, куда мы, мальчишки, ходили на рыбалку. Рыбешка попадалась мелкая, с ладонь, да и снасти у нас были самые примитивные. Но на жареху или уху приносили красноперку, окуней, уклейку. Однажды весной в половодье поймал сома килограммов на шесть. Героем ходил.
Когда началась война, я мало что понимал. Закончил восьмой класс, собирался в девятый. Первый день запомнился толпой людей на площади возле райкома партии и райисполкома. Все молча слушали сообщение Молотова. Мне было пятнадцать лет. Я думал так: «Вот фашисты — дураки! На кого они посмели напасть. Их же раздолбают за месяц». В тот день было непривычно много выпивших, женщины плакали.
Старшего брата Ивана призвали в первые дни. Получили от него два письма, и все. Лишь в 1942 году пришло короткое сообщение, что он пропал без вести. Родители куда только не писали, но никаких известий о судьбе брата не получили. Где и как он погиб, не знаем до сих пор. Да о чем тут говорить, если и сейчас, спустя полвека, историки не знают, сколько наших солдат и командиров перемололо в страшной мясорубке сорок первого года!
Официальные сообщения с фронта были непонятные. Мы ждали, что вот-вот немцев повернут вспять. Судя по статьям в газетах, наши войска сражались смело и били фашистов. Большинство статей и заметок повествовали о том, как подразделение под командованием капитана или подполковника такого-то уничтожили двадцать или пятьдесят фашистских захватчиков, подбили несколько танков. Наносились контрудары, но немцы занимали город за городом.
Помню, много говорили люди, когда немецкие войска взяли Киев. В газетах про это молчали. Просто в один из дней мы узнали, что бои идут восточнее Киева. Ну, все, значит, столицу Украины фашисты захватили! Откровенно говоря, мне было не до известий с фронта. В сентябре стукнуло шестнадцать лет, и я работал в колхозе наравне со взрослыми. Приходил поздно вечером и буквально валился с ног. В первую военную зиму семья сильно не голодала, но не хватало хлеба и сахара. Осенью возили зерно на элеватор на станцию Филоново (г. Новоаннинский). Шестьдесят километров туда и столько же обратно. Выезжали, как правило, рано утром, затемно. Группами по пять-десять подвод. Старики и мы, мальчишки. Вначале такие поездки мне казались почти отдыхом после тяжелой колхозной работы. Для нас все было интересно.
Смеялись, видя, как дорогу перебегают зайцы. Их тогда много развелось. Охотничьи ружья у людей изъяли, стрелять некому. Видели и волков, особенно зимой. Всегда брали с собой толстые палки, чтобы защищаться. Но волки близко не подходили. Добирались до станции часов семнадцать, а то и двадцать. Ночевали в каком-то дворе, по очереди караулили зерно. Если мешок с твоей подводы пропадет — верная тюрьма. Утром сдадим зерно и назад. Снова бесконечная дорога. Возвращались ночью или утром. Однажды я заснул на подводе, портянки сбились, и отморозил два пальца на ноге. Долго болели.
Когда немцев побили под Москвой, все радовались.
Видели в газетах фотографии пленных, разбитую технику. Ну, все, поперли немца! Но к весне победные сообщения сменились на обычные. Наши войска ведут оборонительные бои, уничтожают врага…
В мае 1942 года многих сельчан отправили рыть противотанковые рвы и окопы километрах в полутора от села. Всего работало человек 200–300, в основном женщины и подростки. Помню, что летом мимо нас, в сторону Саратова и Балашова, начали почти каждый день летать немецкие бомбардировщики. Обычно шли тройками по 9–12 самолетов в сопровождении истребителей. На нас «юнкерсы» внимания не обращали, зато порой не обходили стороной «мессершмитты». Снижались и лупили по нас из всех стволов — добыча-то легкая. Мы разбегались кто куда. Прятались в окопах, бежали в лес, к реке Бузулук. Несколько человек были ранены. Их увозили в сельскую больницу, тяжелых отправляли в областной центр. Наших самолетов мы тогда не видели. Наверное, сказывалась их острая нехватка.

 

В армию меня призвали 3 января 1943 года в семнадцать лет. Три месяца мы проходили подготовку в городе Мелекессе Ульяновской области. Обмундировали в танкистские куртки, красноармейскую форму, ботинки с обмотками. В казарме нас жило человек сто пятьдесят. Трехэтажные нары, матрацы, одеяла. В помещении, несмотря на суровую зиму, было довольно тепло, да и гоняли нас так, что холода мы не чувствовали. Распорядок дня был следующий.
Подъем затемно, в пять часов утра, а через полчаса мы шагали в зимнее поле. Винтовок у нас не было, все вооружение — саперные лопатки. Отрабатывали темы «взвод в обороне» или «взвод в наступлении». Учили рыть в снегу окопы, ползать по-пластунски, идти в атаку и так далее. К семи часам утра возвращались в городок на завтрак. Тарелка супа, перловая или пшенная каша, чай и 15 граммов сахара (два кусочка). Это была суточная сахарная норма. Хлеба, в общем, хватало.
До обеда снова занятия в поле. Обед был более сытным. Борщ или суп, в котором попадались даже кусочки мяса. Та же каша, если не с мясом то, по крайней мере, с запахом мяса. Еда, конечно, однообразная, но в условиях войны довольно сносная. Я лично не голодал. После обеда — полтора-два часа отдыха, и снова занятия. Изучали матчасть винтовок Мосина и самозарядных СВТ. В шесть часов вечера ужин, снова занятия и час свободного времени. Раз в неделю проводились боевые стрельбы. Стреляли мы из «трехлинеек» и СВТ. Обычно давали по три патрона на человека. Упражнения я выполнял в основном на «хорошо», порой на «отлично», умел быстро собрать и разобрать и «трехлинейку», и самозарядку Токарева. Кстати, попав позже на фронт, я уже почти не встречал там самозарядных винтовок Токарева. Хорошо отделанные, с блестящими ножевыми штыками, они эффектно смотрелись на предвоенных парадах, но в нашей армии не прижились. У нас в учебке с СВТ проблем не было. Всегда хорошо вычищенные и смазанные, эти скорострельные винтовки сбоев не давали. Но в полевых условиях, как я позже узнал, когда не протерты и не смазаны детали, а коробчатый магазин на 10 патронов набит наскоро и небрежно, с ними начинались проблемы. Поэтому винтовки вскоре сняли с вооружения.
Пулеметы, автоматы, трофейное оружие мы не изучали. Боевых упражнений по метанию гранат также не проводилось. Зато политзанятия шли каждый день. Если спросить меня в тот период, верил ли я в нашу неизбежную победу, то, пожалуй, сразу и не отвечу. Вспоминал, как через наше большое село летом сорок второго года день и ночь отступали войска. Ни танков, ни пушек, а только смертельно уставшие, все в пыли солдаты с винтовками и командиры. И сейчас, в конце зимы сорок третьего года, когда окружили и разбили немцев под Сталинградом, пол-России еще было под фашистами, а линия фронта — в 300 километрах от Москвы. Но и то, что немцы одолеют нас, в голове не укладывалось. Все мы переживали неудачи Красной Армии, а весть о победе под Сталинградом вызвала общий подъем. Получили по зубам фрицы! Это вам почище Москвы удар!

 

В Мелекессе учились бойцы разных национальностей. Труднее всего приходилось выходцам из среднеазиатских республик: Узбекистана, Таджикистана. К морозам в 20–30 градусов они были неприспособленные. Помню, что ребята голодали больше других, хотя порции были для всех одинаковые. Многие меняли сахар на суп или кашу, но и этого им не хватало. Они ходили вечерами возле кухни, подбирая все, что казалось съедобным. Два или три человека ночью во время таких поисков замерзли. Когда хватились, они были мертвы.
В апреле 1943 года я вместе с группой бойцов был направлен в город Пензу, в распоряжение 139-го запасного зенитно-артиллерийского полка, где изучали зенитные 76-мм и 45-мм пушки. В сентябре того же года полк расформировали, часть людей направили в Москву, где буквально за три дня нас обмундировали во все новое, и вновь созданный зенитно-артиллерийский полк ночью отправили куда-то на запад. Высадили из вагонов тоже ночью. С платформы вручную скатывали по настилам зенитные пушки. Транспорта, даже лошадей, в нашей батарее не было. К линии фронта вначале катили орудия, снарядные передки вручную, потом получили лошадей. Двигались в основном по ночам, а через трое суток прямо с марша вступили в бой.
В то время наши войска вели наступление, и мы поддерживали огнем пехоту, танки. Говорят, что на всю жизнь запоминается первый бой. Наверное, это верно. Но первый бой остался в памяти такой сумятицей, что и в то время, спустя день-два, не мог восстановить в памяти детали. Страх, взрывы, вой пролетающих снарядов, который и передать трудно.
Командира батареи я не запомнил. Вторым огневым взводом командовал лейтенант Терчук, призванный из запаса. Лет двадцати семи, старый по моим понятиям. Копали орудийные окопы. Сначала шинели, потом гимнастерки сбросили. Быстрей, быстрей! Я состоял по штату в отделении разведки, но артиллеристов не хватало, и меня включили в расчет орудия. Копаем, а мимо наши танки проносятся. Штук восемь. До них метров семьдесят, а земля трясется, подошвами чувствуешь. Дрожь по телу от этой тряски пошла. Что будет, если немецкие танки навалятся?
Буквально за час с помощью ездовых выкопали орудийный окоп, вкатили нашу трехдюймовую зенитку. Если сравнить с полевыми орудиями, у нас и оптика, и заряды посильнее. Считаю, что и командиры более опытные были. Стрелять по самолетам — не простое дело, много расчетов делалось с поправкой на скорость, ветер, высоту. От командира батареи прибежал ординарец. Готовы? А комбат с первым взводом от нас метрах в трехстах был. Терчук отвечает, мол, готовы, только бронебойных маловато. Сели, перекурили. У кого аппетит не пропал, что-то жевали. Мне не до еды было. Канонада гремела и спереди и позади. Где немцы, где наши — непонятно.
Загудели немецкие самолеты. Я их силуэты хорошо изучил, пока подготовку проходил. Три тройки двухмоторных «юнкерсов» с застекленными носами и шесть «мессершмиттов». Шли высоко, километрах в двух от земли. Кое-кто кинулся орудия разворачивать, а Терчук крикнул во весь голос:
— Отставить! Наше дело — танки и пехота.
Как я понял, мы перекрывали одну из дорог, через которую могли прорываться окруженные немцы. Морально мы себя чувствовали почти победителями. Курск, Белгород, Донбасс освободили, еще много городов, к Днепру подошли. Правда, здесь, на северо-западе, топтались в лесах, но блокада Ленинграда была прорвана еще в январе. Прошла на большой скорости одиночная «тридцатьчетверка», за ней два мотоцикла. Танк уже исчез, а мотоциклы чего-то кружились. Потом, когда ударили из пулеметов, поняли, что это немецкая разведка. Мы были хорошо замаскированы. От дороги метров четыреста, затем шел мелкий подлесок, поляны, а уже в семистах метрах начинался еловый лес. Мрачный, густой.
Ох, как густо свистели пули! Стегали по сыроватой земле, как косой, смахивали высокую траву. Застучали, захлопали разрывные по нашей зенитке, потянулись трассы ко второму орудию. Стреляли немцы из перелеска. Видели, что закопаны, замаскированы наши пушки, а сколько их, не знали. Левее нас открыла огонь из «максимов» подоспевшая пехота. Трассы шли так густо, что казалось, сталкиваются друг с другом.
Потом появились немецкие бронетранспортеры. Я их только на учебных плакатах раньше видел. Колесно-гусеничные, длинный капот, щиток с пулеметом. И сразу танки. Приземистые, угловатые. Они наткнулись на батарею полковых пушек, смяли ее, оставив один горящий танк, и тут мы получили команду открыть огонь. Вот когда каша началась!
Страх почти пропал. Звонко хлопали все четыре зенитки. Один танк остановился, из бокового люка выпрыгнули танкисты. И сразу вспышка. Потом подбили второй, но вокруг нас начали взрываться снаряды. Я опять услышал свист пуль. Упал один, второй боец из расчета. Потом ахнуло так, что я на минуту оглох. Очухался, потащил очередной снаряд, а меня, словно мешком с зерном, по ногам! Как не стоял. Звон, и чей-то пронзительный, почти заячий крик. Показалось, что мне ноги оторвало. С перепугу вскочил, снаряд к груди прижимаю. А орудие набок перекосило. Выбило заднюю откидную станину, одну из четырех, на которую опирается зенитка во время стрельбы.
Подносчика из ездовых метра на три отбросило. Кричит, ворочается, а вместо ноги — месиво. Наверное, станиной смяло. А снаряд почему-то не взорвался. Или бронебойной болванкой фрицы в спешке врезали, или еще чего-то. Так или иначе, орудие из строя вышло. А к раненому подбежал санитар и ловко перетянул ногу жгутом, потом пристроил лубок, примотал к остаткам ноги. Посмотрел на меня:
— Надо бы его на перевязочный…
Очень хотелось мне уйти подальше от этого гремящего, взрывающегося пятачка, но еще страшнее было приближаться к бойцу, возле которого натекла огромная лужа крови, а лицо стало желто-белым. Помирал мужик.
— Какой перевязочный, мать вашу! Обоссались!
Это командир батареи прибежал узнать, почему только одна пушка стреляет. Наше орудие хоть и перекошенное, но показалось ему целым. Снаряд! Вогнали снаряд. Зенитка звонко выстрелила и, дернувшись, села на задок. Вторую станину отдачей из земли вышибло.
— Исправить повреждение!
Кто живой кинулся исполнять приказ комбата. Он, как шальной, с пистолетом в руке. Пристрелит в горячке, и все дела. От выполнения дурацкого приказа нас спас взрыв снаряда, ударивший с недолетом. Ствол нашей зенитки еще выше задрался, комбат присел, за ухо рукой держится. Ранило его осколком в щеку. Перевязали, увели. Второе орудие продолжало вести огонь. Видел я, как мгновенно вспыхивает танк. В секунду пламя железяку охватило. Кажется, никто из немцев выскочить не успел. Через голову неслись гаубичные снаряды. Почва сырая, в землю уходили глубоко. Высокие фонтаны грязи, огня, вырванных с корнем молодых деревьев.
Пехота немецкая через ельник бежала, а техника — вдоль опушки, прокладывая в подлеске колею. Отступали фрицы, но огрызались хорошо. Слово «драпали» я бы не употребил. Били по нас минометы, пушки и множество пулеметов. Скорострельные у них пулеметы, и звук совсем не похожий на наши «максимы» и «Дегтяревы». Молотили они сплошным «р-р-р», и пули свистели целым роем.
Вот под этими пулями мы таскали снаряды ко второму орудию. А подносчик лежал, накрытый с головой шинелью. Умер. Еще кто-то в боковом окопчике скорчился. Наверное, тоже убили. Потом стрельба стала затихать. Горели или догорали штуки четыре танка, бронетранспортер, несколько грузовиков. Первый взвод молчал, только старший лейтенант Терчук посылал снаряды в лес, в раздолбанные немецкие пушки. Выпустили и мы из винтовок по паре-тройке обойм куда глаза глядят. Пехота побежала за трофеями. Мы оставались возле орудий, но Терчук послал троих, в том числе и меня:
— Бегом, орлы! Мы, значит, танки подбили, пехтура трофеи грести будет. Автоматы, еду, шнапс ищите. Особенно шнапс.
Мы побежали. Приятно, что «орлы»! Но немцев не только наша батарея била, но и «полковушки» и гаубицы. Здесь, в перепаханном взрывами подлеске, увидел я впервые мертвого врага. Гадов-фашистов, которые моего брата убили. Почти все трупы, оказалось, исковерканы, измяты, серые мундиры пропитаны засохшей кровью. Страшное зрелище для мальчишки, которому едва восемнадцать исполнилось. Но не скажу, что меня выворачивало или сильно потрясло. Конечно, жутко видеть разорванный живот, оторванную по бедро ногу, о которую едва не споткнулся. Мои сверстники лежали или немного постарше. Но ведь они же фашисты! Наверное, я это вслух сказал, потому что меня пихнул в спину сержант:
— Ты че, Лешка? Охренел? Давай быстрее шевелись.
А сам в руках автомат и телячий ранец держит. Про шнапс я забыл, он меня не интересовал, а насчет автомата загорелся. Вся батарея была винтовками вооружена. Разведке полагались автоматы ППШ, но имелось их всего пара штук. Немецкие МП-40 нам всем нравились, небольшие, прикладистые. Но автомата мне не досталось. Помню, обзавелся хорошим ножом в ножнах, прихватил пару штук гранат-колотушек, с длинными рукоятками. Еду тоже успела похватать пехота. Но какая там у окруженных немцев еда? Спиртным, правда, разжился. Нашел в кустах фрица и отцепил плоскую, на пол-литра, фляжку. Понюхал — шибает в нос. Это оказался ром.
Осмотрели сгоревшие, еще дымившиеся немецкие танки Т-4 с длинноствольными пушками и довольно толстой броней. Наши болванки ее прошибали. Танки были сильно побиты, в каждом по три-четыре отверстия от бронебойных болванок, а в одном я разглядел фиолетово-черное донышко снаряда, завязшего в лобовой броне. Сержант объяснил мне, что это стреляли полковые «трехдюймовки». Короткоствольные пушки с огромными колесами. Заряд у них был слабее, чем у наших зениток. Видимо, поэтому немцы всю батарею раздавили.
Еще я обратил внимание, что почти все убитые немцы были с противогазами. Наши бойцы к тому времени свои противогазы повыбрасывали и носили в удобных сумках всякую полезную мелочь. Жестяные фрицевские футляры пехота распотрошила в поисках трофеев, но там находились лишь противогазы, ну, может, кое у кого сигареты, картонные пачки с патронами.
— Газов боятся, сволочи, — сказал кто-то, сминая каблуком пустой пенал.
О газах я скажу позже, но, как объяснили мне старые бойцы, противогазы немцы носили так же пунктуально, как и свои массивные усадистые каски. Я и потом часто замечал, что почти все убитые немцы были в касках и с противогазами. Кстати, немецкие каски были прочные и надежные. Не сравнить с нашими, почти жестяными. Взводный Терчук нас обругал, что долго ходим, но смягчился, когда его угостили ромом. Я не знал, насколько успешен был тот бой. Все же большинство немцев прорвались. Кто-то говорил, что двигались двадцать танков, кто — сорок. Я не запомнил, наверное, слишком прислушивался к вою снарядов.
Нашей зенитке досталось крепко. Частично спас окоп и бруствер. Один из снарядов рванул в основании бруствера и вывалил на позицию груду земли. Крупный осколок помял ствол, не считая выбитой станины. Но орудие осталось на ходу, и его уволокли в тыл. В нашем расчете погибло двое бойцов, а одного ранило и сильно ударило спиной о железяку. В соседнем расчете убило парня моих лет. Погиб он по-глупому. Пробило руку. Он упал и снова вскочил. Ему кричали «Ложись!», но, не помня себя от страха, парень куда-то побежал и сразу был сбит очередной пулей. Поднялся в третий раз, и пулеметная очередь догнала его. Убитых похоронили на бугорке. Четверых с нашего второго огневого взвода и двоих — с первого. Человек десять были ранены и контужены. В том числе тяжело ранило командира батареи — осколок снаряда рассек лицевую кость. На его место назначили старшего лейтенанта Терчука. Мы были довольны. Бывший комбат был слишком суетлив, много кричал, махал своим пистолетом. Терчук казался более обстоятельным, да и знали мы его лучше.
С орудиями дело обстояло плохо. В нашем взводе вообще осталась одна зенитка, а в первом хотя оба орудия уцелели, но оптика и приборы были сильно побиты осколками. Они годились для стрельбы «через ствол». На этой позиции мы простояли три дня. Много говорили, вспоминая прошедший бой — для большинства из нас он был первый. Я прошел боевое крещение и сделал для себя несколько выводов. Прежде всего, не терять головы. Когда нас обстреливали, я был уверен, что под таким огнем никто не уцелеет. Но ведь большинство выжили и стреляли по немцам. Можно бояться, но нельзя, как тот боец, забиваться в боковой окоп и, скрючившись, лежать там весь бой. Не завидовал я ему. Как только его не обзывали, даже в рожу плевали. Хотели отправить под трибунал, но Терчук решил, как отрубил:
— Будет при орудии, сукин сын! Пока не вылечится от страха.
Другой боец обмочился, но место свое не бросил. Воевал. Когда его некоторые остряки пытались поддеть, он зло встряхивал флягой:
— Сам ты обоссался! Фляжку с водой пробило.
От него отстали. За три дня нам отремонтировали разбитые приборы на орудиях, а я вернулся в свое отделение разведки. Все это время не смолкала канонада. Наши войска продолжали наступление. Я сошелся с Гришей Селезневым, высоким светловолосым парнем из Ленинграда. Он хватанул блокаду, но был вывезен через Ладогу в декабре сорок первого года, почти умирающий от дистрофии. Он рассказывал мне жуткие вещи, как на улицах лежали замерзшие тела, сколько людей свозили на Пискаревское кладбище и закапывали в огромные рвы. Меня поразило, что в Ленинграде ели человечину, и я Селезневу не поверил. Поверил в другое. Как рано утром их привезли на пересылочный пункт и, после короткого отдыха, снова куда-то повезли. Не покормили, а лишь напоили сладким чаем с молоком. Сказали, что есть даже суп опасно. А блокадники знали, что им полагался сухой паек. Стали кричать, требовать еду. Кто настоял, ели хлеб, колбасу, сахар, а потом умирали в мучениях от заворота кишок.
Гриша просил, чтобы я никому ничего не рассказывал, особенно про людоедство. Я, конечно, ни с кем не делился. Держать язык за зубами нас научили еще с довоенного времени. А Гриша, после того как выжил, два месяца лежал в госпитале, потом состоял под наблюдением, получая паек. Нормально ходить стал лишь к концу сорок второго года. В Ленинграде погибла почти вся его семья.
Гриша Селезнев был более образован, чем я. Сказывалось, что вырос в столичном городе, закончил десятилетку. Помню, как наедине со мной он высказывал довольно смелые мысли о войне. Мы оба были комсомольцами, патриотами, но Гриша критически воспринимал происходящее. Мы оба не сомневались, что победим. Но если я считал, что, разбив немцев на Днепре, мы дойдем до Берлина за считанные месяцы, то Селезнев показывал на небо, где по-прежнему хозяйничала немецкая авиация: «До победы еще долгий путь!»
Помню, как двигались через брошенные немецкими войсками позиции. Было очень много немецких трупов. Я видел разбитые, вмятые в землю многочисленные противотанковые и зенитные пушки, тяжелые дальнобойные орудия, знаменитые шестиствольные реактивные минометы (солдаты их прозвали «ишаками»). Минометы, с их высокой скорострельностью, приносили нашим бойцам много бед. 34-килограммовые мины пачками обрушивались на позиции, разбивая блиндажи, окопы. Сейчас все это немецкое железо было повержено, вмято в землю гусеницами танков.
Судя по результатам, наступление было мощное. Иногда попадались группы отставших от своих немецких солдат. Сопротивления они не оказывали, сразу бросали оружие и сдавались в плен. Злости на них в тот момент не было, все какие-то прибитые, грязные. Мы отправляли их в тыл. Видели, что им и так досталось под завязку. Случаев самосуда над пленными со стороны нас, артиллеристов, практически не было. Может, потому, что мы в упор с немцами не сталкивались. По рассказам пехотинцев, в бою ни наши, ни фрицы пленных не брали. Немцы дрались отчаянно, уверенные, что их все равно убьют, и тем самым подписывали себе приговор. А у наших за два года войны накопился к фашистам огромный заряд ненависти. Пожалуй, не было бойца, который не потерял бы близких людей: брата, отца, а то и всю семью.
Мы, разведчики, однажды столкнулись с отступающей немецкой группой. Немцы сразу открыли огонь и убили нашего бойца. Другой был тяжело ранен в живот и бедро. Мы тоже стреляли. Я передергивал затвор винтовки и выпускал пулю за пулей. Подоспели еще ребята, и немцы отступили. Кто-то сумел уйти, а два трупа и раненный в ногу немец остался. Крупный, уже в возрасте, лет под сорок. Мы, как молодые щенки, толпились вокруг него, пытались заговорить по-немецки. Раненый кивал головой, со страхом глядя на нас.
— Санька кончается, — сказал кто-то.
И мы так же безалаберно отвернулись от него, обступили Саньку (или Петра — не помню имени). Я снова увидел смерть. Раненому расстегнули гимнастерку, заткнули раны тампонами, но наш товарищ умирал. Шаровары пропитались кровью, кишечник самопроизвольно опорожнился. Невозможно передать тоску в глазах парня и еще этот запах. Смерть никогда не бывает красивой. Он умер, шевельнув напоследок губами. Может, звал мать.
А немец ковылял прочь. Когда мы обернулись, замер. Но двое ребят, и в том числе Гриша Селезнев, вскинули автоматы. Немец успел что-то крикнуть, но автоматные очереди свалили его с ног. Селезнев продолжал давить на спуск. Пули дергали и шевелили мертвое тело. Я тоже выстрелил в лежавшего немца, и другие выстрелили по разу или два. Потом мы похоронили своих ребят. Трупы немцев оставили лежать. Когда возвращались, Гриша сказал:
— Вот так. Их всех надо убивать.
Я был с ним согласен. Пропал без вести мой старший брат, погибли многие из нашего села. Все фашисты заслужили смерть. К этому призывал со страниц «Правды» товарищ Эренбург. А мы ведь до этого не раз и не два отпускали пленных.
Полк занял позицию под городом Великие Луки. Мы вырыли окопы для орудий, землянки для себя. Становилось уже холодно, стоял октябрь, и по ночам подмораживало. Наше командование ожидало налетов немецкой авиации, и 76-миллиметровые батареи стояли кольцом вокруг города. На нашем участке — метрах в пятистах друг от друга.
Врезался в память один из налетов, особенно мощный. С наступлением темноты бомбардировщики и штурмовики шли волна за волной, и так длилось до утра. От непрерывного огня стволы орудий раскалялись докрасна. Время от времени стволы опускали и набрасывали на них куски портяночного полотна, разное тряпье, смоченное в воде. Тряпки парили, чуть зазеваешься, начинали тлеть.
Через пять минут снова открывали огонь. Нам очень помогали прожектористы. Если немецкий самолет попадал в луч, а то и в перекрестье сразу двух прожекторов, то был виден как на ладони. Вокруг него плясали вспышки разрывов. Большинство самолетов успевали нырнуть в темноту. Не знаю, попадали в них или нет. Один двухмоторный «Юнкерс-87» встряхнуло так, что посыпались мелкие кусочки. Он круто пошел вверх, потом на снижение. Дотянул до своих либо свалился — непонятно. Если двухмоторные «Юнкерсы-88» бросали бомбы с большой высоты, то бомбардировщики «Ю-87», с неубирающимися шасси, пикировали зачастую чуть ли не отвесно.
Их бомбы падали довольно точно, но и риск для фрицев был больше. Освещенный прожектором «Юнкерс-87» с воем выходил из пике, когда в него угодил снаряд трехдюймовки. Впервые я видел, как рассыпается на части самолет. Вспышка, и сразу же куча крупных и мелких обломков. Ни парашютов, ничего… Долетался, гад! Нас поддерживали пулеметы. Небо светилось от пулевых трасс. Все вместе: грохот десятков орудий, взрывы снарядов и бомб, летящие с неба осколки и ослепляющий свет прожекторов — сливалось в какую-то адскую картину. Я был в разведке батареи, но, как и все, находился возле орудий, заменял раненых, подносил снаряды и думал, что эта страшная ночь никогда не кончится. Испытывал ли я страх? Конечно, испытывал. Но постоянная «работа» возле орудий глушила это чувство.
У нас в батарее в ту ночь были потери, но не такие большие. Одна из тяжелых бомб, весом полторы тонны, врезалась рядом с нами, но не взорвалась. Тогда нашего разговора могло и не состояться. Такие бомбы оставляют воронку, в которую может поместиться целый крестьянский дом, а осколки разлетаются на сотни метров. Не повезло соседней батарее. Ее накрыло прямыми попаданиями. Разбитые орудия, оторванные стволы, колеса, разбитые в щепки зарядные ящики… и трупы. Их было много.
Разорванных на части, без ног или рук. Многие засыпаны землей. В одном месте мы долго раскапывали окоп, потом сели перекурить. Видим, а над взрыхленной землей вьется пар. Ковырнули лопатами, в морозном воздухе парили еще не остывшие внутренности погибшего товарища. Кому-то стало плохо, кого-то рвало. Старшина батареи принес плащ-палатку. Мы вчетвером перетащили останки и плотно завернули их. Потом хоронили погибших в братской могиле, и, наверное, у каждого в голове вертелось — на месте этих ребят мог быть и я.
А война в тот день словно решила открыто показать свое лицо. Мы видели исковерканные трупы, орудия, превращенные в металлолом. Даже массивные стволы были согнуты и переломаны, как спички. Чего уж говорить про хрупкое человеческое тело! Пошли с Гришей Селезневым на речку умыться и просто подышать воздухом, не отравленным взрывчаткой. Речка не такая и маленькая, метров пятнадцать в ширину. Но вода в ней была буро-красная от крови. Мы невольно отшатнулись и пошли к себе.
Позже я узнал, что готовилось наступление наших войск. Вечером на станцию, один за другим, прибывали эшелоны с людьми, техникой. Немцы об этом знали и обрушили мощный налет, пользуясь тем, что ночных истребителей у нас почти не было. И хотя немало самолетов с крестами и свастикой не вернулось на свои аэродромы, беды они принесли достаточно. Большое количество наших солдат и офицеров было убито, а станция и город превратились в груду развалин.
Вспоминаю еще один эпизод, врезавшийся в память.
На станции, недалеко от Великих Лук, мы видели три товарных вагона, загруженных трупами наших бойцов. Лица и руки у них были синие и обожженные. Немцы применили какое-то новое оружие, по слухам, ядовитый газ. Так или не так, точно сказать не могу. Наше командование приказало подтянуть тяжелые орудия, и на немцев в ответ полетели термитные снаряды. Жуткая вещь. Все горит: и железо, и земля. А про людей говорить нечего. Тогда врагу пальцем не грозили. Ударят, так со всего маху!
Мы потом проходили через села и позиции, где фрицы отсидеться хотели. Все было черным, обугленным, головешки, оставшиеся от человеческих тел, сгоревшие дома, блиндажи, скелеты грузовиков, где почти все сгорело и оплавилось, сожженные немецкие танки, орудия. Черные деревья тянули к небу остатки ветвей, я шел подавленный, стараясь не смотреть по сторонам.

 

Продолжалось наступление Красной Армии на Невель. Наша батарея получила особую задачу. На железнодорожные платформы погрузили зенитные орудия, прицепили несколько товарных вагонов с медперсоналом. Мы собирали на перевязочных и санитарных пунктах раненых и везли их в тыл. Не проходило дня без налетов немецкой авиации. Я, как разведчик, до боли в глазах следил за небом, сообщал о приближающихся самолетах. Обычно немцы налетали мелкими группами — по 34 самолета. Мы открывали беглый огонь из всех четырех орудий и спаренных пулеметов. Бомбы, как правило, взрывались в стороне.
Но один из налетов оказался особенно сильным. Немецкая «рама», наблюдатель «Фокке-Вульф-189», навел на наш эшелон группу пикировщиков и истребителей.
Особенно опасными были давно знакомые пикирующие бомбардировщики «Юнкерс-87». Они несли до тысячи килограммов авиабомб, имели четыре пулемета. Существенную опасность представляли «мессершмитты» с их высокой скоростью, 20-миллиметровыми пушками и пулеметами. Эти истребители несли 200–250 килограммов авиабомб.
Объясняю, почему «лаптежники» и истребители были для нас особенно опасными. Железная дорога — тонкая ниточка, в которую попасть нелегко, особенно тяжелым «Дорнье» или «Ю-88». Они сбрасывали свои бомбы с большой высоты, и нас особенно не тревожили. Другое дело — бронированные «Юнкерсы-87» или «мессершмитты». «Лаптежники» с огромной скоростью пикировали на эшелон и бросали бомбы довольно точно. Слабым моментом был у них выход из пике. Здесь мы их и ловили. Но, скажу прямо, что для низколетящих самолетов наше оружие было не слишком подходящим. Трехдюймовки тяжеловаты и эффективны на средних высотах, а спаренные установки Дегтярева «ДА-2» калибра 7,62 миллиметра оказывались слабоватыми.
Нам бы очень пригодились зенитные автоматы калибра 37 миллиметров и крупнокалиберные пулеметы. По ленд-лизу поступали даже счетверенные установки крупнокалиберных «браунингов». Когда они открывали огонь, возникала словно огненная завеса. Имелись в зенитных частях хорошие трехствольные установки крупнокалиберных пулеметов ДШК, но в нашей батарее их не было. Обходились тем, что есть.
В тот раз налет на наш санитарный поезд был особенно ожесточенным. Девятка «Юнкерсов-87» под прикрытием шести истребителей пикировала на вагоны. Зная, что в деревянных, пробиваемых насквозь вагонах находятся десятки раненых, врачи, медсестры, санитарки, мы вели непрерывный огонь. Страх, который охватил меня, куда-то ушел. Я наводил одно из орудий и непрерывно выкрикивал: «Огонь!» Мелькало серебристое, как у судака, брюхо «лаптежника», ухало орудие, и со звоном отлетала тяжелая гильза. Орудия, закрепленные тросами на платформах, стояли парами. Достаточно одной пятидесятикилограммовки, чтобы разнести платформу и обе зенитки.
Один из «юнкерсов» словно влетел в клубок разрыва. Двигатель вспыхнул, и пикировщик штопором пошел отвесно вниз. Готов, фашист! Его сбило соседнее орудие. Я не раз замечал привычку немецких летчиков сразу мстить за подбитые самолеты. На нас полетели бомбы, а промелькнувший как тень «мессершмитт» прошил платформу пулеметными и пушечными трассами.
В двух шагах от меня свалило бойца. Я на несколько секунд оторвался от прицела, но уже налетал следующий самолет, и я снова крутил маховики. Мы сумели повредить осколками и пулями еще два самолета, но и сами понесли тяжелые потери.
Загорелись два вагона с ранеными. Мы бросились их тушить, вытаскивая тех, кто не мог выбраться. Убитых было много. В стенах вагонов зияли огромные пробоины от осколков авиабомб. Самолетные пушки и пулеметы, прошивая вагоны насквозь, убивали людей и наносили тяжелые рваные раны. Погибли шесть или семь зенитчиков, несколько человек были тяжело ранены. Мы отцепили горящие вагоны, погрузили раненых в оставшиеся и на полном ходу повезли их в тыл. Было горько сознавать, что раненые бойцы, чудом избежавшие смерти на поле боя, гибли по пути в госпиталь.
По дороге остановились. Терчук послал меня к паровозу узнать, в чем дело. Подбежав, я увидел, как машинист и его помощники забивают пробоины от пуль и малокалиберных снарядов деревянными «чопиками» — заостренными колышками. Пробоину от крупного осколка таким способом не залатаешь, но мелкие дырки они ликвидировали быстро. Из тендера вылез пулеметчик, такой же чумазый, как и паровозники. Похвалился:
— Видел, как я «мессера» укатал?
— Не видел.
— Ну и зря. Пуль десять в гада всадил.
Я знал, что на паровоз сажают стрелка с пулеметом «ДА». Для спаренной установки там не было места. Обычно использовали один из запасных стволов, установив его на турели. Машинисты уже собрали молотки, колышки и занимали свои места. Они подтвердили, что «парень молодец»:
— Вдоль корпуса врезал, «мессер» аж подпрыгнул и свечой вверх пошел.
Врезать-то он врезал, но «мессершмитт» благополучно улетел к своим.
Сбивать немецкие самолеты было тяжело, и самым эффективным оружием считались наши истребители. Бой, когда наша батарея только отгоняла самолеты и не давала им отбомбиться по цели, считался удачным. А за сбитый и подтвержденный самолет одного-двух человек из батареи обычно награждали. Но сбивали «юнкерсы» и «мессершмитты» мы не так часто. И уж тем более мне не приходилось видеть, как сбивали самолет из ручного пулемета, винтовки или противотанкового ружья. Такие подвиги любят описывать в художественной литературе, но в реальности это происходило очень редко.
— Все вы молодцы, ребята, — хвалил нас подвыпивший Терчук, когда мы похоронили убитых. — Только молодые слишком. Бьют вас, как курят…
На конечной станции, разбирая тот бой, старший лейтенант толково и деловито обратил внимание на наши ошибки:
— Взводным открывать огонь сразу, на пределе дальности! Не ждите, пока «юнкерсы» на шею сядут. Сбивать — хорошо, но главное — отгонять, не давать прицельно бомбить. Пулеметчикам открывать огонь с расстояния километра. Больше трассирующих. Немец сильного огня не любит, а поди разбери, какие трассеры идут, мелкие или крупные.

 

Около трех недель мы занимались вывозом раненых. Подружились с медперсоналом. Выбирали время для свиданий, целовались в укромных уголках. Нам, молодняку, этого хватало, а кто постарше и на ночь исчезали. Особенно на конечной станции, когда, выгрузив раненых, готовили вагоны, получали пополнение и боеприпасы. Была у меня любовь, худенькая рыжая санитарочка (прости, забылось имя!), с которой мы неумело целовались. Обещали, что не забудем друг друга, и даже спорили, куда поедем после войны — ко мне или к ней. Конечно, ко мне, у нас хозяйство, земля и своя больница в поселке. Моя девушка соглашалась, только просила посоветоваться с мамой. Какие искренние и наивные мы тогда были!
Медики нас неплохо подкармливали. В пути следования мы часто проскакивали станции, где были пункты питания. Сухой паек съедали за день-два. Медсестры и санитарки приносили нам молочную кашу, хороший суп с мясом. Особенно нравилось мне сладкое какао с молоком и пшеничным хлебом. Я какао до этого ни разу в жизни не пробовал. Очень пришлось по вкусу.
Линия фронта двигалась на запад. Подходил к концу сорок третий год. Истребители прикрывали нас редко, видимо, действовали на переднем крае. В бои с немецкими самолетами мы вступали почти каждый день. Правда, таких крупных налетов уже не случалось. Фрицам тоже самолетов не хватало. Налетит звено «Ю-87» в сопровождении пары «мессершмиттов», но мы уже школу хорошую прошли, ждем их. Все четыре пушки, как автоматы, работают, только гильзы звенят. И пулеметчики полосуют трассерами, патронов не жалея.
У «мессершмиттов» скорость шестьсот километров в час. Вихрем проносятся, сбрасывая несколько бомб и поливая все подряд огнем. Но и за эти секунды мы кое-что успевали. Помню, два «мессера» со стороны паровоза зашли. А там платформа с двумя орудиями, и впереди еще открытая ремонтная платформа со шпалами, рельсами и спаренным пулеметом на ней. Да еще один пулемет на паровозе. Врезали по немецкой парочке из всех стволов. Один «мессершмитт» хорошо зацепили да еще добавили из двух других орудий и пулеметов. Он в землю врезался в километре от эшелона, а второй отвалил, сбросил свои бомбы с высоты и пошел к линии фронта.
Но долг свой фрицы исполняли. Хоть и продырявленный, на издыхании был «мессер», но бомбы положил довольно точно и повредил паровоз. Успел прошить из пушек и пулеметов штук пять вагонов. Снова выносили мы тела убитых, а врачи спасали бойцов, получивших новые ранения. Погибли двое зенитчиков. Поврежденный паровоз, весь окутанный паром, кое-как оттащил состав на полустанок. Там часа четыре простояли возле заряженных орудий. Обездвиженный состав — легкая добыча для авиации. Но нам повезло, пошел дождь, небо заволокло тучами, нелетная погода.
На этом полустанке запомнился такой эпизод. Женщина продавала самодельные лепешки. Серые, с торчащими остяками, но горячие. Откинула с блюда полотенце — а от них такой дух идет! Запросила с нас дорого. Впрочем, все продукты в войну дорого стоили. Мы ее стали стыдить, мол, только из боя вышли, а ты с нас три шкуры дерешь. Она не отшучивалась и не оправдывалась, как часто делают торговки. Объяснила устало, почти равнодушно, что не от хорошей жизни торговать вышла. Молока купить не на что и чего-то там еще для детей. Мы примолкли, глянули на убогие домишки полустанка, серые пустые поля и, может, впервые за долгое время задумались, как в тылу наши матери живут. Купили, у кого деньги были, эти лепешки. Разделили по четвертушке, съели. Вкус я не запомнил.
Через несколько дней покидали эшелон. Расставались с медиками, особенно с подругами, слез не скрывая. Родными за эти три недели стали. Расцеловался я со своей санитарочкой, обменялись еще раз адресами. И расстались навсегда. На войне редко продолжения таких историй случаются. Начальник поезда выделил нам спирту, продуктов, написал представление о награждении нас орденами и медалями. Мы дня три как опущенные ходили. Переживали, тосковали, особенно молодежь.

 

Во время недельной передышки нам дали как следует отоспаться. Правда, кормежка шла по другой норме, не хватало мяса и хлеба после привычной сытной фронтовой еды. Но мы, в общем, не голодали. Помню, наладили связь с жителями небольшой лесной деревни. Меняли трофеи, запасное белье, мыло на хороший домашний хлеб, картошку, яйца. Ну и, конечно, на самогон.
В этот период на нашей батарее заменили стволы на трех зенитках. Столько стреляли, что металл износился. Двоих ребят с воспалением легких отправили в госпиталь. Вот когда сказалась наша жизнь под сплошным холодным ветром и дождем на открытых платформах. На торжественном построении выдали награды. Для большинства это были первые медали или ордена. Награждали тогда мало. Комбат Терчук, ставший капитаном, получил орден Красной Звезды, человек восемь из батареи — медали. Меня наградили медалью «За боевые заслуги». Некоторые ребята были награждены посмертно. Как я понял, сыграло роль представление начальника санитарного поезда. В других батареях получили медали по два-три человека. Зато не обидели штабных. Почти у всех засверкали новенькие ордена, в том числе Отечественной войны, очень уважаемый всеми орден. Получили медали кое-кто из писарей. Тоже старались, бумажки писали.
Пришло пополнение. Ребята худые, с торчащими из воротников шинелей цыплячьими шейками. Такими и мы были год назад. Знакомились, искали земляков, расспрашивали, как жизнь на гражданке. «Голодуют люди, — отвечали нам. — Похоронки идут, от почтальона все шарахаются. Скорее бы война кончилась!»
Полгода, с января до июля 1944 года, мы стояли, охраняя разные объекты. Склады, штабы, подходы к аэродромам. До линии фронта недалеко, но все же не передовая. Помню, что часто отражали ночные бомбежки немцев. Били почти наугад, на шум моторов, так как прожекторов не хватало. Немцы шли высоко. Когда попадали в цель (это случалось редко), самолет падал где-то вдалеке от наших позиций или тянул к себе. Как правило, результаты записывала ближайшая к месту падения самолета батарея или даже наши истребители.
Зима на северо-западе своеобразная. То слякоть с ветром и сырым снегом, то ударят морозы за двадцать. Причем погода менялась буквально в течение нескольких часов. Ночью заступаем, расхватывая «дежурные валенки», которых всем не хватало, а с утра уже липнет к подошвам мокрый снег, войлочная обувка намокает. Тогда обували сапоги или ботинки. Но это не слишком большая беда. Все же не передовая. Согреться можно было. Жили в тот период в землянках. Печка, а на ней огромный самодельный чайник с кипятком и чугунок с хвойным отваром. Отвар заставляли нас пить два раза в день. Этим спасались от цинги.
Потери несли, конечно, меньше, чем в боях под Великими Луками или Невелем. Но людей теряли. Когда немцы летали бомбить днем, нередко пара-тройка самолетов снижалась и сыпала авиабомбы на орудия. Особенно если мы стояли близко от охраняемых объектов. В феврале, уже после ликвидации блокады Ленинграда, мы охраняли склады. Помню, короткий период жили в теплой казарме. Налетели штук двенадцать двухмоторных «Юнкерсов-88» в сопровождении истребителей.
Бой был жаркий. В нем участвовал весь дивизион, усиленный зенитными 37-миллиметровыми автоматами.
Над соседней батареей немцы сбросили кассеты с мелкими осколочными бомбами. Они раскрывались, как чемоданы, и мелкие бомбы рвались с частым треском, словно стрелял огромный пулемет. Могло всю батарею выкосить, однако ребятам отчасти повезло. Контейнеры взорвались высоко, но раненых было много. Вышла из строя половина орудийной обслуги. Когда грузили в «студебеккер», на ребят страшно было глянуть. С ног до головы обмотаны бинтами, как куклы. Кому десяток, а кому все двадцать осколков достались. Стонут, кричат от боли. Старшина с термосом ходит и в кружке разбавленный спирт подает. У кого руки пробиты, сам в рот наливает. Мы самокрутки им сворачиваем, на закуску. Успокаиваем — все будет хорошо! А чего хорошего? У некоторых уже глаза закатываются, вряд ли до санбата довезут.
Прямыми попаданиями разбило два орудия. Вот там по-настоящему страшно стало. Груды железа, взрыхленная земля и разорванные трупы. Где — рука, где — голова, кишки с веток палками снимали. Земля в липкую грязь не от воды, а от крови превратилась. Ножами сапоги отскребали. Похоронили останки товарищей, дали три залпа из винтовок. Вечная вам память! А склады через пару дней разбомбили. Ночью тяжелые бомбы сбрасывали. Рвануло так, что земля дрожала. Зарево, светло, как днем, только свет красный. И теплый воздух в спину толкает, будто огромный вентилятор дует. Молодая елка пушинкой метрах в ста над головой кружилась, а потом вспыхнула, как коробок спичек. В ту ночь мы сбили огромный бомбардировщик «Дорнье-217». Снаряд переломил ему крыло, и он свалился в километре от батареи.
Мы ходили смотреть. Таких громадин я еще не видел. Почти двадцати метров длины, два массивных мотора, толстый фюзеляж. Он брякнулся на ели и в глубокий снег, поэтому полностью не разбился. Развалился на несколько частей, два мертвых летчика в верхней кабине, в добротных меховых комбинезонах. Еще двоих позже поймали. Вернее, они сами на дорогу вышли — по лесу далеко не уйдешь, снег по пояс. Терчук тоже вместе с нами остатки бомбардировщика осматривал. Языком цокал, глядя на многочисленные крупнокалиберные и обычные пулеметы, которые снимали ружейники.
— Ну и громада! — сказал кто-то из бойцов. — Много, наверное, бомб берет.
— Четыре тонны, — ответил Терчук.
— А наши? — спросил кто-то из новичков.
И Терчук, и все старослужащие зенитчики хорошо знали тактико-технические данные наших самолетов, хотя это считалось военной тайной.
— «Пе-2» ему не уступает, — покривил душой капитан. — Врежет, мало не покажется.
К сожалению, до скоростного «Дорнье» нашим бомбардировщикам в то время было еще далеко. Они несли по тысяче килограммов бомб, лишь «СБ» (скоростной бомбардировщик) мог поднять 1600 килограммов. Позже появится наш знаменитый ТУ-2, не уступающий немецким бомберам, но это произойдет в середине сорок четвертого года. Ну, что же, воевали тем, что имели. И гнали немцев, несмотря ни на что.

 

Весну сорок четвертого я запомнил двумя событиями. Мы с Пашей Селезневым получили «младших сержантов», а меня чуть не убила фашистская бомба.
«Сотка» взорвалась недалеко от наблюдательного пункта, где размещались разведчики батареи. Меня послали к орудиям, так как связь барахлила. Пробежал я метров семьдесят, слышу свист бомбы. Стало жутко. В тот момент я отчетливо понял, что бомба летит в меня. В голове включился какой-то непонятный механизм, оттеснивший страх и панику. Я развернулся и побежал в сторону. А спустя несколько секунд тот же механизм дал команду: «Ложись!» Я брякнулся в хвою, закрыв голову руками. Ахнуло так, что меня подбросило метра на два и отшвырнуло в кусты. Потом гремели еще взрывы, но уже дальше. С высоты упала толстая сухая ветка и воткнулась в двух метрах от ног. А я не смог даже пошевелиться. Равнодушно думал: вот была бы дурацкая смерть, проткнуло бы, как вертелом.
В голове мутилось, тошнило, и, что хуже всего, я не чувствовал ног. Знал, что такое случается, если сломан позвоночник. Вот тут я по-настоящему испугался. Остаться на всю жизнь обездвиженным казалось страшнее всего. Я, как червяк, извивался, хлопал ладонями по ногам. Потом меня подобрали ребята и отнесли в медсанбат. Помню, как, увидев первого человека в белом халате, я вскрикнул:
— Ноги… Ноги отнялись!
На большее сил не хватило. Со мной что-то делали, раздевали, всадили несколько уколов, а очнулся я утром в палатке на очень жестких нарах. Поверх досок лежало лишь байковое одеяло, другим одеялом я был накрыт. Топилась железная печка, а я снова ощупывал тело, ноги. Пришел врач, я пожаловался, что очень жестко. Он не стал мне объяснять, что так положено лежать при повреждениях позвоночника. Ощупал голову, подносил к носу молоточек, я косил по его командам глазами в разные стороны.
Сильно опух левый локоть, туго заполнив рукав нательной рубашки. «Ну, вот и рука сломана», — с тоской думал я. Локоть прошел через три дня, подозрение на трещину в позвоночнике тоже не подтвердилось. Снова стали двигаться ноги, и я с удовольствием пошел в кусты — справлять нужду. Самой серьезной штукой оказалось сотрясение мозга. Меня хотели отправить в госпиталь, но я соврал, что мне уже лучше. Не хотелось расставаться со своей батареей, к которой я привык.
Ночью я сползал со своего жесткого ложа и с удовольствием спал прямо на сосновом лапнике. Потом мне дали матрац, но оставили в той же палатке на семь-восемь человек. Я помогал санитарам и медсестрам ухаживать за обездвиженными ранеными. Некоторых эвакуировали, а были такие, которых трогать было нельзя. Пару раз ко мне приходили ребята и, конечно, Гриша Селезнев. Приносили спирт, сахар. Мы устраивались на пригревающем весеннем солнышке и болтали о разных пустяках. После таких визитов я дня два ходил, как на празднике. Приятно, что о тебе помнят и ждут. И капитан Терчук, которого, по слухам, собирались назначить командиром дивизиона, тоже передал привет и американскую шоколадку, очень пригодившуюся на закуску.
Я пролежал в медсанбате почти месяц. Насмотрелся таких вещей, которые и на передовой не увидишь. Привозили солдат без рук, без ног. Смертельно раненных, которых даже в операционную не заносили. Я даже возмущался, как петушок. А санитары, в основном в возрасте; глядя на меня, мальчишку, объясняли: «Какой прок его оперировать? Все кишки осколками порваны. Он уже мертвый, только сердце бьется». Видел я лейтенанта, тоже контуженного, но у него были отбиты легкие и сломана грудь. Он долго и тяжело умирал, кашлял кровью, хотел что-то сказать, но не мог.
Привезли молодого, крепко сложенного бойца, лет двадцати. Про таких говорят: «Первый парень на деревне». Рана в ноге у него была не слишком тяжелая, мне казалось, что он капризничает. Но затем нога как-то быстро опухла, покраснела. Началась инфекция, и ногу по колено ампутировали. Парень плакал, никого не стыдясь:
— Мамоньки… кому я теперь, урод, нужен?!
Медсестры его утешали, а бойцы постарше грубо осаживали:
— Чего развылся? Руки целые, хрен на месте, да еще одна нога осталась. Протез наладят, будешь скакать, как кузнечик. Живой к матери вернешься. А мы доживем до победы или нет, один Бог знает.
Постепенно парень успокоился, прыгал на костылях, смеялся. Понял, что не самое худшее ему на войне досталось. Глянул я и на другую сторону медали. На бойцов, особенно из пехоты, отчаянно цеплявшихся за жизнь. Я ушел на фронт добровольцем, и мне было противно глядеть на некоторых людей. С годами я пойму многое. И страх оставить троих-четверых детей без кормильца, и тоску по матери, которая уже лишилась сына, а ты у нее последний. Люди переживали сильнее за родных, чем за себя. Но были и настоящие сволочи. Как говорится, из песни слова не выкинешь. Если взялся рассказывать — эту тему не обойдешь.
В числе легко раненных и контуженных, помогавшим санитарам, был парень лет двадцати трех. Борис его звали, а родом из-под Ростова. Почти земляки — области рядом находятся. Может, поэтому он ко мне привязался.
Вначале на правах наставника (все же старше лет на пять), а потом я его крепко осадил, когда угадал сущность «земляка». Воевал он от Сталинграда, а может, врал. Но очень умело «косил» под больного куриной слепотой. На северо-западном направлении эта болезнь из-за недостатка витаминов была распространена, особенно весной. Конечно, профилактику проводили, и таблетки давали, и в воду разные экстракты добавляли. Но кто хочет заболеть, как его остановишь?
Едва смеркается, а в мае уже светлые ночи пошли, Борис охает, натыкается на все подряд, слепого изображает. Ложится после ужина и дрыхнет до завтрака. Раненых трудно обмануть. Некоторые знали, но молчали. Закладывать своих считалось последним делом. Но однажды, подвыпив — нам спирт дали за то, что могилу для умерших копали, я не выдержал. Выложил Борису все, что о нем думал.
Он сначала испугался — вдруг донесу. Начал убеждать, что я ошибаюсь. А потом, когда понял, что никому докладывать не собираюсь, покатил на меня. Ты, мол, зенитчик, не знаешь, что такое атака и сколько после нее в живых остается. Я в долгу не остался, накричал, что не ему меня учить. Друзей я похоронил достаточно и контузию получил в бою с немецкими самолетами, а не возле кухни отираясь. Боря опять, как перевертыш, каяться стал, мол, он и раненый, больной, а дома мать с младшей сестренкой остались.
— У нас в семье детей шестеро, — обрезал я его. — Старший брат погиб, я воюю, и следующий брат скоро в армию пойдет.
В общем, кончилась у нас с Борисом дружба. А потом угодил он под трибунал. Судили целую группу симулянтов. Бориса, троих самострелов и еще одного мужичка, который рану медным купоросом натирал. Заседание трибунала было открытым. Прочитают приговор, а в конце — «расстрелять!». Борис весь белый стал. Только после паузы объявляли: «Заменить расстрел на штрафную роту». Борис три месяца штрафной роты получил, потому что долго врачей обманывал. Верная смерть. Другие — по месяцу-два. А одного самострела приговорили к расстрелу. За ним мародерство, еще какие-то грехи числились. Расстреляли в лесу, сразу же после оглашения приговора. Не на глазах у раненых, но выстрелы мы слышали. А в конце мая я был выписан и вернулся в свою батарею, которой по-прежнему командовал капитан Терчук. На дивизион кого-то другого поставили.

 

В июне — июле сорок четвертого началось мощное наступление сразу нескольких фронтов. Шли ожесточенные бои в Прибалтике. 27 июля был освобожден литовский город Шяуляй, от которого до Балтийского моря оставалось чуть больше ста километров. Насчет освобождения Шяуляя говорили по радио, писали в газетах, но история освобождения и долгих боев за город оказалась далеко не простой. В истории Великой Отечественной войны, изданной в 1960–1965 годах, говорится, что город Шяуляй был освобожден войсками 1-го Прибалтийского фронта 27 июля 1942 года. Однако во второй половине августа противник нанес сильные удары шестью танковыми, одной моторизированной дивизией и двумя танковыми бригадами. Прорвав оборону, немецкие войска устремились к Шяуляю, оборону которого держали 2-я Гвардейская армия и 16-я Литовская стрелковая дивизия. Ожесточенные бои длились до октября, пока немцы не были отброшены от Шяуляя, и продолжилось наступление наших войск.
Я не могу точно сказать, когда наш полк и наша батарея вступили в этот литовский город. В Шяуляе шли бои. Советские войска взяли часть города и полуразрушенный вокзал, возле которого предстояло воевать нашему зенитно-артиллерийскому полку. Дали команду — готовиться к отражению танковых атак. В воздухе преобладала наша авиация. С танками дело обстояло сложнее.
У немцев к тому времени уже вовсю применялись новые танки «пантера» и «тигр» с лобовой броней толщиной 100 миллиметров, самоходки «фердинанд» — лобовая броня 200 миллиметров. Наши основные танки, Т-34 с 76-миллиметровыми орудиями, несмотря на свою маневренность и более высокую скорость, уступали этим машинам. Да и противотанковые пушки не всегда оказывались эффективными. Самоходно-артиллерийских установок САУ-85 и танков Т-34–85 с 85-миллиметровыми пушками еще не хватало. Наши зенитные орудия с хорошей оптикой и мощными зарядами смогли противостоять новым немецким танкам.
Снова рыли орудийные окопы, отсечные ровики для укрытия людей и боеприпасов. Разведка батареи разместилась метрах в трехстах впереди. Нас было пять человек с трофейным ручным пулеметом. Не поленились, долбили кирками и лопатами плотную землю, нашпигованную обломками кирпича, ржавыми осколками. Неподалеку размещалась позиция пехоты. Сбегали, перекурили, послушали, где находятся немцы. До фрицев было метров шестьсот, но отдельные группы, и в том числе снайперы, подбирались ближе.
— Не высовывайтесь лишка, — напутствовали нас.
А как не высовываться? У нас бинокль. Разведка затем и поставлена, чтобы по связи передавать на батарею, что творится на передке. Землянку мы вырыли знатную. Почти блиндаж. Перекрыли яму бетонными балками, которые смогли поднять, бревнами, нашли пару дверей, доски. Сверху насыпали слой битого кирпича и полметра земли. Да еще нас прикрывал кусок стены, сквозь которую мы могли вести наблюдение.
Только долго в укреплении нам сидеть не пришлось. Вначале на отблеск бинокля отреагировал снайпер. Влепил пулю точно в яблочко. Наблюдателю повезло, что он от окуляров оторвался, давал глазам отдохнуть. Но осколками стекла и пластмассы ему посекло щеку и ладонь.
Осколки мы вытащили, они в коже застряли, перевязали товарища. Доложили взводному, мол, нужен запасной бинокль. Где я вам его возьму? Хорошо, что одна половинка уцелела. Наблюдать все же можно.
Потом мой разведчик стал жаловаться, что раны сильно болят. Раны — одно название. Царапины. Но пришлось отправить его на батарею. Замену нам, конечно, не дали, и ночь провели вчетвером. Двое — спали, двое — дежурили. А утром немцы принялись крошить стену. После десятка гаубичных снарядов стена рухнула, и полетели 105-миллиметровые чушки в наше укрепление. Самодельный блиндаж рухнул, хорошо, что сами успели убраться. Заняли новую позицию, в развалинах дома. Шинели наши завалило, а летние ночи в Прибалтике сырые, холодные. Промучились. Пошли утром к пехотинцам. Стыдно было признаваться, что кроме бинокля еще и шинелей лишились. Пехота артиллеристов любит. Посочувствовали, покормили трофейным шпигом, дали пару шинелей и плащ-палатку. Мало, конечно. Нам посоветовали:
— А вы с немцев снимите. Вон там свеженькие лежат. Как стемнеет, ползите. И обувкой заодно разживетесь.
Но скоро нам стало не до одежки. Пошли немецкие танки. Их было около десяти. В основном Т-4, обвешанные звеньями гусениц для дополнительной защиты, и два знаменитых «тигра». Громадины! Угловатые, высотой под четыре метра, длинноствольные 88-миллиметровые пушки с дульным тормозом. Танки двигались на большой скорости, километров под сорок, делая резкие повороты и уходя от прицельных выстрелов. Следом шли бронетранспортеры с пехотой. Наш дивизион просто пытались смять с ходу. Пока никто не стрелял. Только рев моторов и поворачивающиеся стволы орудий.
А потом загремело, заухало все подряд. Три наши батареи вели беглый огонь, а на нас сыпались мины, гаубичные снаряды и неслись трассы многочисленных пулеметов. Это была схватка с наступающими танками, которые не собирались отступать. Она совсем не напоминала давнишний бой под Ленинградом, когда мы били отступающего противника. Там пытались вырваться — а здесь кто кого! Бронебойный снаряд выбил сноп искр из брони Т-4. Еще один снаряд ударил в продолговатый броневой щит, прикрывающий ходовую часть другого Т-4. Я отчетливо видел отверстие на камуфлированной броне. Танк крутанулся, получил еще один снаряд и попятился, продолжая вести огонь. Он выпустил три-четыре снаряда. Почти обездвиженная машина была хорошей мишенью. Она загорелась первой. Из боковых люков стали выскакивать танкисты.
Но и нашим батареям приходилось туго. Одно орудие подбросило и опрокинуло. Плотность огня была такая, словно кто-то вколачивал снаряды и мины из огромного скорострельного механизма. Вспышка — и тут же столб земли, камней. Снова вспышка, а то и две-три подряд. Вверх взлетали обломки досок, человеческие тела, тряпки, снарядные гильзы. Мне по-настоящему стало страшно. По существу, мы были уже не нужны. Какое к чертям наблюдение, если бой идет на дистанции прямого выстрела!
Взяв себя в руки, приказал открыть огонь по танкистам, выбегающим из горевших танков, и пехоте, до которой было еще далеко. Связь не работала, и я послал бойца на батарею. Трофейный МГ-42 раскалился. Кажется, кого-то из немцев я достал. Но в нашу сторону потянулись пулеметные трассы. Пули крошили кирпич, потом начали взрываться мины. Разведчика, сидевшего в развалинах, метрах в семи от меня, накрыло прямым попаданием. Ни фамилии, ни имени не запомнил, сколько лет прошло. Осталось в памяти, как вытаскивал из кармана гимнастерки документы, фотографии, стараясь не глядеть на живот и ноги, превращенные в месиво.
— Уходим, Алексей! Убьют! — уговаривал меня единственный уцелевший разведчик, молодой круглолицый парень.
Он был прав. Но я знал и другое. Бросать наблюдательный пункт без приказа нельзя. Трибунал, а в этой горячке, может, и сразу расстрел.
— Нельзя! Нельзя! — бормотал я, выглядывая из-за камней.
Три танка горели. Остальные пятились назад. Помню, что одного подбитого «панцера» тянул на тросе «тигр». И оба непрерывно стреляли. Связь с батареей не восстановили, но прибежал посланный мною разведчик и сказал, что Терчук приказал всем срочно отходить на батарею.
— Жуть, что творится, — рассыпая махорку, сворачивал он самокрутку.
Я подобрал пулемет, но разведчик попросил передохнуть и опять повторил, что на батарее творится жуть.
— Слышал уже. У нас тоже не сладко. Глянь, вон…
Он только сейчас разглядел труп, измочаленный, с вывалившимися внутренностями. Пронзительно звенели мухи. Они налетали на мертвечину, не обращая внимания на стрельбу. Мы выкурили на троих «козью ножку» и побежали к батарее. Наверное, вовремя. Потому что снова полезли танки.

 

Позиция батареи представляла из себя груды земли, камней, искореженного железа, множество стреляных гильз. Два орудия были разбиты. Но два уцелели. Из полугрузового «виллиса» сбрасывали ящики со снарядами, нисколько не заботясь, что они могут рвануть. Свалив последний ящик, «виллис» понесся прочь как ошпаренный, только шины завизжали. На батарее пахло едкой гарью взрывчатки, разлагающимися человеческими внутренностями и кровью. Я навсегда запомнил эти запахи в вагонах санитарного поезда, когда помогали разгружать тела живых и мертвых.
— Алексей, станешь наводчиком ко второму орудию.
— Есть.
Народу на батарее хватало. Далеко не каждый осколок находит свою жертву. Но опытных наводчиков было мало. Прибывший недавно младший лейтенант, командир огневого взвода, видно, опыта не имел. Он растерянно топтался в своей командирской гимнастерке со звездочками, а я запоздало спросил про своего друга Гришу Селезнева.
— Убили Гришку, — сказал кто-то из бойцов. — Вон там лежит.
Я шагнул было глянуть, но Терчук прикрикнул:
— Куда? А ну, на место. Ты теперь замкомандира орудия.
И пошел к оцарапанной осколками зенитке с обгоревшей от быстрой стрельбы краской. Не скажу, что меня сильно потрясла смерть Гриши Селезнева. Конечно, я его жалел, но у меня просто не было времени думать о нем. И еще я с тоской размышлял, что вряд ли останусь в живых сам. И торопливо сортировал снаряды.
— Подкалиберные береги! — посоветовал мне пожилой подносчик. — Их всего шесть штук.
— А бронебойных?
— Пока хватит. Осколочных и фугасных — тоже. Ты гля, как «тигр» раздолбали!
Мне показалось, что подносчик хорошо выпивши. Мелькнуло: «Откуда на батарее спирт?» А не все ли равно. Угловатую громадину «тигра» раздолбали от души. Видимо, долго не хотел умирать этот зверь. Массивную башню подбросило взрывом боеприпасов, но не скинуло на землю, а лишь сдвинуло и развернуло. Люк командирской башенки был скручен, как листок бумаги, а левая гусеница и передние ходовые колеса были выбиты несколькими попаданиями. «Тигр» и сейчас продолжал дымить. Всего огнем трех батарей было сожжено четыре танка и разнесен бронетранспортер.
Я успокаивался, расставляя людей. Младшего лейтенанта Терчук послал командовать отделением бронебойщиков и пулеметчиков (два ПТР, «максим» и трофейный МТ-42). Офицер обрадовался, что снова при деле, и углублял окопы метрах в тридцати от орудий. Мне кажется, этот старательный лейтенант был хороший парень. Исполнительный и нетрусливый. Но возле орудий нужны были не командиры (хватало и Терчука), а опытные наводчики и заряжающие, прошедшие школу Ленинградского фронта.
Снова открыли огонь минометы, и комбат дал команду расчетам укрыться в отсечных ровиках. Возле орудий осталось по два человека, в том числе и я. Мне было восемнадцать. Как и большинство своих сверстников, я не верил в смерть. Кого-нибудь, но только не меня! И все же страшно сидеть у панорамы, пригибаясь при каждом взрыве. Потом снова пошли танки. Сколько, не могу сказать точно. Они вылетали камуфляжной лентой с двух направлений. Мы открыли огонь.
«Тигр»! Тот, второй, который уполз. Бронебойный снаряд ушел поверху. Второй ударил в «подушку» орудия и высек сноп искр.
— Подкалиберным надо! — кричали над ухом.
Командир орудия приказал целиться в основание башни. Я выстрелил, и снова сноп искр из массивной «подушки». Затем ударил немец. Он взял низковатый прицел, а может, его сбили другие орудия. 88-миллиметровый осколочный снаряд врезался в траншею, где сидел младший лейтенант со своими противотанковыми ружьями и пулеметами. От сильного взрыва на несколько секунд заложило уши. Сверху посыпались комья земли, ошметки чего-то мягкого, скрученный кусок ружья.
Мы всадили в «тигр» штук семь снарядов, но даже подкалиберные застревали в броне. Мы не могли нащупать нужное место. Все же что-то повредили в этой махине, и она, выпуская снаряд за снарядом, отползала назад. Вперед вырвался старый знакомый Т-4. Ему врезала по ходовой части соседняя батарея (тоже два побитых орудия), а затем добили мы. Сноп пламени отбросил башню вместе с пытавшимся выбраться танкистом.
Танки, описывая зигзаги, шли в лоб, а сверху продолжали сыпаться мины. За прицел первого орудия сел капитан Терчук. Это был критический момент боя. Кто кого! Терчук вбил снаряд в передок танка. На соседней батарее вместе с грохотом взорвавшихся боеприпасов закувыркался, давя людей, массивный ствол с казенником и откатником. Все кончилось как-то вдруг. Немцы прекратили атаку, оставив еще три подожженных танка. Взрывались боеприпасы, убегали уцелевшие танкисты, а наши орудия всаживали в них, в битые танки, бронетранспортеры снаряд за снарядом. Бронебойные, осколочные — все подряд.
Мы были как чумные. Отравленные ядом сгоревшего пороха и взрывчатки, наглядевшиеся, как гибнут наши товарищи. Снаряды не пощадили даже мертвых. Тела, уложенные в ряд и накрытые плащ-палатками во время передышки, разбросало метров на десять. В месиве разорванной плоти невозможно было определить, кому что принадлежит.
У нас осталось всего одно орудие. Второе перевернуло взрывом, согнуло ствол. Кругом лежали трупы, полузасыпанные землей и щебнем. Последняя атака обошлась нам дорого. Помню, меня поразило обилие ботинок, в которые были обуты большинство зенитчиков. И пустых, и с оторванными ступнями. Мне объяснили, что ботинки срывает от сильного удара взрывной волны. И, как правило, тело человека такого удара не выдерживает. Ломается, умирает…
Пошел дождь, смывая с нас копоть и грязь. Было легче копать могилы. Среди погибших я с трудом узнал своего дружка, Гришу Селезнева. Сколько мы тогда похоронили людей? Человек двадцать пять закопали и поставили пирамидку со звездочкой, сколоченную из снарядных ящиков. Сорок с лишним раненых отправили в санбат. Вечером ели перловку с говядиной, селедку и поминали погибших. Водки хватало. Привезли на полный состав батареи, а нас и половины не осталось.
Очень жестокий был бой. Может, самый жестокий за всю мою войну.
В Шяуляе мы простояли долго. Несколько месяцев. Танки на нас так отчаянно больше не лезли. Вскоре нам заменили разбитые орудия, рядом окопалась пехотная часть со своими пушками и минометами. Стало веселее. Хотя сыпались на нас снаряды и мины, но разгуляться немцам не давали. Сразу открывали ответный огонь.
Врезался в память один эпизод незадолго до моего девятнадцатилетия. Однажды я выбирал позицию для наблюдения и вышел на поляну среди кустов. Прошел, не глядя под ноги, несколько метров и оцепенел. Вся поляна была усыпана противопехотными минами, которые лежали в траве буквально впритык друг к другу. Наступишь на одну, и сразу от детонации начнут рваться соседние. Поляна сразу превратится в огненный вулкан, уцелеть в котором просто немыслимо. Видимо, немцы рассчитывали, что какое-то наше наступающее подразделение наткнется с ходу на этот смертоносный пятачок. Потери были бы большие. Тем более кроме мин там, скорее всего, были установлены и мощные фугасы, рассчитанные на танки. Весь мокрый от пота, я кое-как выбрался с минного поля, доложил о находке начальству. Затем долгое время я невольно глядел себе под ноги. Этот минный «пирог» снился мне потом не одну ночь.
Линия фронта продолжала оставаться на месте до октября 1944 года. Немцы подтянули имеющиеся силы и отражали удары наших войск. Бои то затихали, то начинались вновь. Фрицы понимали шаткость своего положения. Мощный удар, и сто с небольшим километров до побережья Балтики наши танковые корпуса пройдут за считанные дни. Под угрозой окружения оказалось большое количество немецких частей: группа армий «Север» и оперативная группа «Нарва». Но глубоко заглядывать в стратегию нам бы никто не дал. Мы просто продолжали удерживать литовский город Шяуляй.
Меня снова вернули в разведку и дали приказ оборудовать вместе с минометчиками наблюдательный пункт. Выбрали место метрах в пятистах от батареи. Мы догадывались, что на позиции предстоит находиться долго и оборудовать ее надо как следует. В разрушенном двухэтажном доме устроили наверху наблюдательный пункт. Укрытие и место для отдыха — в подвале. Наступил сентябрь, ночи стали сырые и холодные. Притащили из ближних развалин несколько пружинных матрацев, кое-какое уцелевшее тряпье, набрали сухой травы. Принесли массивную крышку от круглого стола, взгромоздили ее на кирпичи, а на стену повесили календарь за тридцать девятый год.
Первая же попытка растопить самодельную печку, даже в сумерках, сразу выдала нас. Полетели восьмидесятимиллиметровые мины, в нескольких местах обрушилась стена. Мы выследили немецкую батарею, и по ней открыли огонь минометчики. Немцы понесли потери и укатили на тележках оставшиеся минометы. Но и наш наблюдательный пункт засекли. Из-за груды развалин выкатила самоходная установка «Артштурм» и выпустила десяток снарядов по дому.
Второй этаж обрушился. Наши разведчики успели выскочить, а минометчика завалило обломками. Самоходка исчезла так же быстро, как и появилась. Мы кое-как откопали тело солдата, во дворе дома появился холмик со звездой на металлическом стержне. К сожалению, не последний. Менять довольно надежный подвал мы не хотели, а наблюдательный пункт перенесли на чердак каменного флигеля. Ничего более подходящего не нашли. Стояла метрах в ста пятидесяти кирпичная труба с отбитым верхом, но по ней лупили из пушек все, кому не лень, подозревая, что там находятся наблюдатели.
К нам подселили трех человек из взвода разведки гаубичного дивизиона. Ребята оказались веселые, простые, мы быстро сдружились. Стало легче дежурить по ночам, когда шастающие по городу немецкие разведгруппы могли напасть в поисках «языка». Держали оборону на своей позиции мы не зря. С чердака выгоревшего флигеля мы просматривали довольно большую территорию. Помню, немцы установили ночью четыре тяжелых шестиствольных миномета и открыли огонь по нашим. Гаубичники удачно скорректировали свои шестидюймовки и обрушили на батарею осколочные снаряды. Утром, рассматривая перепаханную землю и груды кирпича, мы с удовлетворением отметили, что, по крайней мере, два «ишака» (их называли так за характерный воющий звук мин) разбиты. Трупы немцы, как всегда, забрали с собой.
На наблюдательном пункте я лишний раз убедился, насколько близки жизнь и смерть на войне. Старший из артиллеристов гаубичного дивизиона, лейтенант, единственный офицер среди нас, никогда не кичился своими звездами, орденом Отечественной войны и не лез командовать. Ему приходилось каждый день ходить на доклад к своему начальству. Была ли в этом необходимость? Вряд ли. Город, в котором идут бои, — не лучшее место для прогулок. За харчами мы ходили по очереди, раз в день, когда темнело. Заодно докладывали обстановку, хотя связь действовала постоянно.
Однажды, возвращаясь с харчами, я попал под сильный минометный обстрел. Меня спасло то, что я бросился в лужу, термос на спине вспороло осколком. Немного полежав, я пополз на НП. Меня чуть не добил снайпер, промахнувшись на полметра. Уже рассвело, но я понимал, что медлить опасно. Оставшиеся метры пролетел одним махом, вторая пуля запоздало ударила под ноги. Я предупредил ребят насчет снайпера, и мы все посоветовали лейтенанту пореже ходить на доклад. Он согласился, но поступил по-своему. Наверное, хорошая оптика у гада-фашиста была.
Лейтенант, тяжело раненный в грудь, все же дополз до НП. Боец, кинувшийся к нему на помощь, был тоже ранен. Вызвали артиллерию и шарахнули наугад из гаубиц и минометов по возможным укрытиям снайпера. Попали или нет — неизвестно, но тот угомонился. А во дворе дома появился второй бугорок — лейтенант истек кровью.
Получил благодарность от командира дивизиона за то, что вовремя подал сигнал о налете вражеских самолетов. Шестерка «Юнкерсов-87» под прикрытием истребителей шла низко. Дивизион их встретил огнем. Поврежденный «юнкерс», дымя, делал круг, разворачиваясь назад. Из окопов, из развалин по нему лупили из всех стволов. Добили. Он рухнул на нейтралке, и рядом упал летчик, который успел выпрыгнуть, но не сумел раскрыть парашют.
В другой раз я наткнулся на немцев. Их было двое. Спасло то, что держал автомат наготове. Как чувствовал. Ударил длинной очередью и свалил фрица. Второй отбежал и, спрятавшись за грудой кирпичей, открыл по мне огонь. Немецкие разрывные пули — поганая вещь. По-моему, в войну только немцы ими и пользовались. Попадет в живот, ни один хирург не заштопает. Я в горячке выпустил весь диск, вставил запасной. Ко мне на помощь прибежал разведчик из моего отделения:
— Леша, прижимай его очередями, а я обойду с фланга.
Так и сделали. Немец не выдержал и побежал. Мы стреляли ему вслед, но, видимо, торопились. Он убежал. А я подошел к мертвому. Это был первый немец, чье лицо я видел. Смуглый, в прорезиненной куртке, с автоматом. Автомат и документы забрал. Терчук сказал, что напишет представление на «отвагу» и за самолет, и за тот бой с танками. Может, и написал, но медаль «За отвагу» я так и не получил. Тем более вскоре Терчук принял дивизион, и ему стало не до меня, одного из десятков сержантов дивизиона.

 

В начале октября наша часть двинулась на запад, к Балтике. Прижатые к морю немцы предпринимали отчаянные контратаки. Немцы всегда берегли своих солдат, но здесь, недалеко от побережья Балтики, атаки уже обреченных частей вермахта были яростными до бессмысленности.
Мне пришлось видеть наступление, которое вела, наверное, целая дивизия. Шли танки, штурмовые орудия, бронетранспортеры, пехотные цепи. Я видел сражения, где перемалывались наши полки и дивизии, и вот пришлось наблюдать, как уничтожают немцев. Взрывы снарядов и мин покрывали огромное пространство. На штурмовку проносились над головами наши «илы», выпуская серии реактивных снарядов, пушечные и пулеметные трассы. Возвращались на дозаправку, а на смену их летели новые эскадрильи. Шли танки, проламывая ряды немецких бронированных машин.
Вела огонь наша батарея. Люди задыхались от дыма и порохового угара. Обматывали лица мокрыми тряпками. Каждый командир орудия сам выбирал себе цель. Меня снова поставили наводчиком. Запомнилось, как приземистое штурмовое орудие, с короткоствольной пушкой сумело прорваться вплотную к батарее. На броне были отчетливо видны вмятины от снарядов, но самоходка продолжала двигаться и стрелять. Снаряд разметал расчет соседнего орудия. Самоходка крутнулась в нашу сторону. Расстояние не превышало восьмидесяти метров. Мы выстрелили одновременно, но слишком спешили. Наш снаряд прошел мимо, а немецкий фугас взорвался в дальнем конце окопа, разметал на куски одного из подносчиков, сбил нас взрывной волной. Нас спас уцелевший командир соседней зенитки. Пока мы поднимались, он выстрелил и попал в броню над пушкой. Оглушил экипаж. А мы от пережитого страха действовали как автоматы. Хоть и контуженые, оглохшие, кровь из носа и ушей, но снаряды выпускали один за другим. Раздолбали, взорвали самоходку, и убегавшему немцу под ноги снаряд влепили. Он метров пять прополз и замер, а рядом самоходка, как факел, горит. Никто из этого «артштурма» не уцелел. Весь фрицевский экипаж накрылся. А мы после боя для своих погибших братскую могилу копали. Какую по счету? Не вспомнишь.

 

В январе сорок пятого был взят Мемель. Позже его переименовали в Клайпеду, а как называется город сейчас, не знаю. Литовцы сделали все, чтобы исчезла память о наших солдатах, погибших в войне с фашизмом. В Мемеле мы опять вступили в бой с отступающими немецкими танками, бронетранспортерами, пехотой. Несли потери, хоронили товарищей.
Я был свидетелем, как из порта торопливо уходили последние корабли. Отход прикрывали эсминцы, возможно, крейсера (я не очень разбираюсь в классификации кораблей). Видел, как наши штурмовики сбрасывали тяжелые бомбы на транспорты, набитые войсками. «Илы» бросали тяжелые бомбы с небольшой высоты, почти в упор. Если один промахивался, то второй обязательно попадал. На моих глазах утонули пять или шесть немецких транспортов. Море было усеяно обломками, спасательными плотами, барахтающимися людьми. В ледяной воде Балтики они быстро погибали. А самолеты звеньями шли к горизонту, догонять другие транспорты. Потери на воде немцы несли огромные.

 

Мы снова рыли окопы для орудий, нам непрерывно подвозили снаряды. В тот период я уже отчетливо представлял конец войны. Наши бомбардировщики в сопровождении истребителей, волна за волной, группами по 50–60 самолетов летели на юг в сторону Германии. Самолеты шли с утра до вечера через каждые полтора-два часа. Я чувствовал гордость за нашу армию, представляя, что творится там, где самолеты сбрасывают свой смертоносный груз. Может, чувство мести не лучшее в человеке, но я не испытывал никакой жалости к людям, которые были обречены погибнуть под бомбами. Слишком много страшного я, девятнадцатилетний мальчишка, нагляделся на войне. Наверное, никогда не забыть, как в 1942 году за школьниками и женщинами гонялись «мессеры», когда мы рыли окопы.
Немецкие летчики пишут мемуары. Знаменитый ас фашистской Германии Эрих Хартман, обласканный Гитлером, а позже возведенный в «рыцари» некоторыми американскими историками, и прочие подобные ему герои, наверное, никогда не признались бы, что гонялись на своей мощной технике за детьми и женщинами. Развлекались? Или плюсовали к своей бухгалтерии якобы убитых русских солдат и командиров? Только военных среди нас не было. Для таких «рыцарей» мы были не более чем букашки. Раздавил и полетел дальше. И аппетит, наверное, хуже от этого не стал.

 

Но возвращусь к Мемелю. Наши самолеты шли добивать фашиста в его логове, как писали тогда газеты, но потери несли большие. Я снова был в разведке, все время следил за небом и заранее угадывал приближение наших возвращающихся самолетов. И моторы работали совсем по-другому, некоторые с перебоями. Шли уже не сплошным ровным строем, а сильно поредевшей группой. Тянулись поодиночке поврежденные машины. Зенитная артиллерия у немцев была сильная, и потери наши самолеты несли до самого конца войны. Я видел это своими глазами.
Ну, что еще добавить? Я прошел Прибалтику, там встретил Победу, как следует отметил ее с однополчанами. Как к нам относилось местное население? По-разному. В городах — неплохо, в селах — хуже. Помню, как уже после войны, в сорок шестом году, пошел в Каунас покупать сигареты. Недавно прошли выборы, итогами которых литовцы были, конечно, недовольны. Хозяин лавки, подавая мне папиросы, зло пробурчал:
— Убирались бы вы домой, в Россию!
Ну что ж, его мечта через 45 лет исполнилась.
Я же прослужил еще два года в Туркмении и в 1948 году демобилизовался в звании сержанта.
Наградами нас сильно не баловали. Получил я медаль «За боевые заслуги», «За победу над Германией» и позже — орден Отечественной войны. Считаю, что особых подвигов не совершил, просто выполнял свой долг. А погибнуть мог десятки раз. Повезло. Осколки и пули пролетали мимо. Судьба. А может, крепко молилась за меня мать.
Как живу сейчас? В общем, нормально. Квартира со всеми удобствами, военная пенсия, льготы, как участнику войны. Сын отслужил в армии, ушел в отставку подполковником. Помогает нам. Может, не все нравится мне в современной жизни. Разбазаривание страны, преступность, воспитание молодежи. Но я уверен, что плохое всегда когда-то кончается, и Россия будет сильной и богатой, справедливой страной.
Назад: Я начал свой путь в Сталинграде
Дальше: Связист, бронебойщик, пехота