Книга: «Мы пол-Европы по-пластунски пропахали...»
Назад: Танкист сорок первого года
Дальше: Из зенитки по самолетам и танкам

Я начал свой путь в Сталинграде

Весной сорок пятого в нашем пехотном батальоне насчитывалось два или три человека, кто воевал с сорок второго года.
Лапшин Ф. И.
Федор Иванович Лапшин начал войну в Сталинграде и закончил ее в звании старшины под немецким городом Губен. Он и в нашей охотничьей бригаде считался вроде старшины.
Он часто рассказывал у костра о своем долгом пути через войну. Выезжая на гусиную охоту на огромное соленое озеро Арал-Сор, мы всегда проезжали железнодорожный переезд, где стоял каменный обелиск, а рядом скульптура сталевара. 7 октября 1942 года немцы разбомбили эшелон, в котором эвакуировали рабочих сталинградских заводов и их семьи. В тот день погибли сотни людей.
— А я ведь по этой железной дороге в Сталинград на фронт ехал, — говорил Федор Иванович. — Наш состав через несколько дней после этой бомбежки здесь проходил. Разбитые вагоны еще горелым пахли…

 

Я родился 12 июля 1924 года в небольшом селе Ниязовка в Палласовском районе, которое в сороковых годах поглотил знаменитый военный полигон Капустин Яр. Мама, отец — колхозники. Двое маленьких сестер умерли вскоре после рождения. Остались и выросли нас трое — два брата и сестра. Начавшаяся война играла с нашей семьей, как в кошки-мышки. Отца и старшего брата забрали в первые недели. И как в воду канули. О старшем брате, Василии, я больше ничего не слыхал. Пропал бесследно. На отца осенью пришла похоронка, а спустя месяцев пять письмо о том, что он жив, был в окружении, а сейчас служит в обозе.
Помню, с матерью чуть дурно не сделалось. Потеря старшего сына и мужа чуть не доконали ее, ходила как не своя. А тут неожиданно письмо от отца. Она целый день плакала, а письмо мы зачитали до дыр. Мама решила, что мой старший брат тоже жив. Помню, ходила к гадалке, отнесла ей серебряное кольцо и два десятка яиц. Гадалка наплела непонятное, вроде Василий жив и где-то мается, а вокруг лес.
Описывать долго нашу жизнь в начале войны не буду. Работали без выходных. С едой тогда, в начале войны, полегче было, но не хватало то одного, то другого. Экономили хлеб, не было сахара. Но мы считали, что это ерунда — лишь бы все живы были. Чуть не каждый месяц приходили активисты, работники сельсовета, подписывать на государственные займы. Мать ругалась (откуда деньги?), а тех подгоняло районное начальство. Мать находила где-то припрятанные червонцы и получала взамен солидные хрустящие бумаги с рисунками Кремля и красивыми цифрами с завитушками. Говорили, что по ним можно выиграть тысяч пять — во, деньжищи!
Но мать ни в какие выигрыши не верила. Когда однажды она особенно сильно расшумелась, что, мол, последнюю шкуру снимают, одна из подписчиц тихо и убедительно сказала матери:
— Не надо, тетя Маша. Мы и так вас жалеем. Другие больше отдают. Услышит кто, затаскают.
После этого мать притихла. Нас выручал дед, который, работая в колхозе, по вечерам сапожничал. Чинил всякую рвань, за которую нам несли овощи, молоко, изредка муку и сало. Однажды сосед принес половинку свиной головы и пару копыт. На Рождество мы досыта наелись наваристого борща и холодца.
Но самое главное — от отца приходили письма. Отвоевав на Гражданской, он знал цену этим весточкам. Утешал мать, говорил, что Василий вернется, а сам он при обозе как-нибудь вытянет. Многие строчки были замазаны цензурой, но мы все же поняли, что отец где-то под Москвой.
Помню, я любил вести разговоры с дедом. Неизвестно откуда, но уже с лета сорок первого пошли слухи, что наши войска, отступая, заманивают немцев в ловушку. Как Кутузов в 1812 году. Поделился мыслями с дедом. Тот поддержал меня:
— А как же! До Урала заманят, а там лес да камень. Расшибут супостата, только пятками засверкает.
Подсчитав расстояние до Челябинска и Свердловска, я пришел к выводу, что до Урала немцам добираться, учитывая сопротивление Красной Армии, не меньше двух лет. Да пока назад гнать будут… Неужели война пять лет продлится?
Дед на это сказал:
— Не болтай лишнего, Федор. Не маленький уже. Просрали мы немца. Все бумаги писали да договоры стряпали, а Гитлер под дых шарахнул. Вот и льется кровь.
— Ну мы же его победим?
— Конечно! Если воевать научимся.
В Гражданскую войну дед воевал немного за белых и немного за красных. Про службу в белой армии помалкивал, про Ворошилова и Киквидзе иногда вспоминал. Герои-полководцы! Жаль, Киквидзе убили, а Климент Ефремович им еще покажет.
В армию меня призвали через неделю после того, как исполнилось восемнадцать. Потолкавшись дня три на пересыльном пункте и наслушавшись, что творится на фронте (ничего веселого, прет немец), меня вместе с группой призывников отправили в учебный полк. Говорили, что будем там учиться три месяца и выйдем сержантами. Заиметь на форме пару блестящих медных треугольников казалось заманчивым. Не абы что, а средний командир!
Учебный полк располагался в прибрежном лесу на медленной речке Торгун, похожей на озеро. За жидкой изгородью (от кого прятаться, на сотни верст — степь!) располагались несколько учебных стрелковых рот, пулеметная, рота связи. Были еще какие-то мелкие подразделения. Ходили слухи, что там готовят десантников или разведчиков, но точно сказать не могу.
Образование у меня было семь классов. По тем временам довольно приличное. Состоял в комсомоле, выступал на политзанятиях. Учеба в полку была поставлена неплохо. Но, повоевав, я позже понял ее недостатки. Мы много бегали, учились рыть окопы, траншеи, ползать по-пластунски, обязательно занимались строевой подготовкой (как мы ненавидели эту шагистику!). Но насчет оружия и стрелковой подготовки было слабо. Без конца собирали, разбирали с открытыми и закрытыми глазами трехлинейку — одну на отделение.
Были три занятия по изучению ручного пулемета Дегтярева и станкового «максима». Стрельбы проводились тоже из винтовок и всего два раза. Выдавали по три патрона. Во взводе я считался одним из лучших стрелков, если можно судить по шести выстрелам, и мне объявили благодарность.
Кормили нас, в общем, неплохо. Через нас гнали на восток много скота, часть, видимо, отделяли для армии. Во всяком случае, щи или суп были всегда наваристые, в каше тоже попадались кусочки. Недалеко была молочная ферма. Помню, что в жаркие дни нам привозили густой кислый обрат в сорокалитровых бидонах. Несмотря на то, что молоко вроде снятое, но густое и вкусное. Нам нравилось. Потом пошли перебои с хлебом. Особенно в сентябре. Но мы не жаловались. Хватало каши. Нам объяснили, что хлеб идет в Сталинград.

 

С уважением вспоминаю лейтенанта Николая Мартемьяновича Шакурина, родом откуда-то с верховьев Волги. Он уже успел повоевать, был тяжело ранен. От него мы узнали много полезных вещей. Не только на занятиях, но и на перекурах мы охотно слушали его и задавали вопросы. Хотя некоторые наивные, да и просто опасные вопросы ставили его в тупик. Шакурин врать не любил, а говорить правду, особенно на политические темы, тогда не приветствовалось.
— А правда, немецкие самолеты быстрее наших? — спрашивал кто-то из восемнадцатилетних сопляков.
— Есть и быстрее, — отвечал Шакурин. — Но у нас появились очень хорошие истребители, а штурмовиков фрицы как огня боятся. У них реактивные снаряды, бомбы и пушки. Когда штурмуют, все вдребезги разносят.
Это нас радовало, и мы смеялись над трусливыми фрицами. Не знали, что многие штурмовики по-прежнему летают без бортстрелка с защитным пулеметом и несут огромные потери от вражеских истребителей. Скажи нам кто тогда, что на подступах к Сталинграду вовсю господствует немецкая авиация, мы бы не поверили. В газетах писали про другое. Пустых разговоров — кто быстрее, кто сильнее — взводный не любил. Вопросы о самолетах переводил на практическую тему. Что делать при внезапном налете? Где прятаться?
— Только бежать не вздумайте, — учил нас Шакурин. — У «юнкерса» скорость четыреста километров, а у «мессера» — почти шестьсот. Сразу ложитесь, а главное — башку не теряйте. Выбрали канавку, кустик и, как мышь, под него. И не шевелитесь.
— Как мышь! — хихикал кто-то из недорослей. — А если у тебя «дегтярь» с полным диском бронебойных? Тоже лежать? — И с ехидцей посматривал на взводного.
— Ты из него много стрелял? — спрашивал Шакурин.
— Изучали на прошлых занятиях.
— Как стрелять научишься, тогда и продолжим разговор, — обрезал лейтенант. — Зенитчик!
К выскочке приклеилась кличка «Зенитчик». Подкалывали его потом часто. Не зло, а все равно задевало. Клички имели в учебном взводе многие. Имелся свой Студент, парень небольшого роста, в очках, из Сталинграда. Кажется, он учился в техникуме. Я как-то пытался с ним поговорить о книгах. Читать я любил, но Студент разговор не поддержал, и я больше к нему не подходил. Не понравился он мне и тем, что без конца повторял: мол, его вот-вот заберут в офицерское училище. Хвалился до тех пор, пока Студента не оборвал командир отделения:
— Хорош болтать! На турнике научись подтягиваться.
Студент ответил какой-то заумной фразой, вроде поддел младшего сержанта за неграмотность. Тот покраснел как рак и приказал слишком умному курсанту заниматься всю неделю по часу на турнике в свободное время.
Я сдружился с Пашей Стороженко по прозвищу Сторожок. Веселый деревенский парень жил до призыва в сорока километрах от меня. Мы быстро сошлись и доверяли друг другу самые сокровенные тайны. У Пашки была невеста. Когда прощались, она неожиданно спросила:
— Паша, ты ведь хочешь со мной быть?
— Хочу, — ответил он, хотя не совсем понял вопрос.
— Ну, а чего ждешь? Может, это наша последняя ночь.
— Испугался я, Федя, — признался Пашка. — Обоим по семнадцать лет, как же до свадьбы? Струсил.
Я был тронут такой доверительностью Пашки и утешал его:
— Правильно сделал. Еще наверстаешь.
— Наверстаем, — тоскливо отозвался Пашка. — Вон что на Дону творится. Ночью проснусь и думаю. Рвануть к Дашке хоть на пару часов. Всего-то восемьдесят верст. За ночь да день обернусь. Не расстреляют же?
Но никуда Пашка не рванул. В один из дней выстроили весь полк. Даже кашеваров в строй поставили. И объявили знаменитый приказ Сталина № 227 от 28 июля 1942 года «Ни шагу назад!». Скажу свое впечатление от приказа. В чем-то он меня потряс. На бесконечных политзанятиях и политинформациях нам пересказывали общие истины о мужестве, героизме, преданности Партии. Без конца приводили примеры, которые, мягко говоря, вызывали сомнение. Пусть многие из нас не видели в жизни трамвая или паровоза, мало читали, имели по пять-шесть классов образования, но дураков среди нас было не так и много. Бесконечные газетные истории о сказочных подвигах бронебойщиков, спаливших кучу фашистских танков, или мощных контрнаступлениях, мягко говоря, не вызывали доверия.
Если так фашистов колотят, как же они к Дону вышли? Среди нас были фронтовики. От них мы слышали другое. Обсуждая вечером с Пашкой приказ Сталина, мы пришли к выводу, что с нами впервые без трепотни поговорили по-взрослому. И по-взрослому будет спрос.
— Давно бы так! — сказал Пашка. — Куда еще дальше отступать. И так пол-России отдали.
Приказ долго обсуждали на политзанятиях. Многих он заставил крепко задуматься.

 

Раз в неделю крутили кино. Клуб впритирку вмещал две роты. Скамеек не хватало, сидели и лежали на полу, даже по краям сцены. Мы с удовольствием смотрели «Трактористов», «На границе», «Веселые ребята». Особым успехом пользовался «Чапаев». Кстати, с этим фильмом связана одна смешная история. Война войной, а посмеяться мы любили. Случалось так, что фильм, прокрутив по очереди для всех рот, потом еще показывали для курсантов, находившихся в наряде. К ним обязательно примазывались желающие глянуть интересный фильм еще раз.
Началось все с разговора, что Василий Иванович Чапаев вовсе не утонул. Разве можно такого человека убить! С помощью Петьки и Анки-пулеметчицы он из любой беды выйдет. И вот какой-то шутник авторитетно заявил, что нам показали фильм «Чапаев» без двух последних частей, где Василий Иванович, выбравшись из-под огня белых, вновь собирает свое войско и крошит беляков. Большинство поверили. Что с нас возьмешь, если половина железную дорогу не видели и закончили по пять классов! Посыпались даже вопросы:
— А Петька как? Его же убили.
— Ранили. Не ясно, что ли?
Конечно, ясно. Петр Исаев упал, но был всего лишь ранен. Последний сеанс для тех, кто был в нарядах или на полевой работе, собрал огромную толпу. Старенькая пленка, треща, показывала, как беспощадно мстят чапаевцы за гибель комдива, а в зале нарастал ропот. После фильма народ расходиться не собирался. Кричали, свистели: «Где последние части! Почему не показали, как Чапай выплыл?»
Офицеры вначале не поняли, дали команду расходиться по казармам. Курсанты возмущенно требовали продолжения фильма. Один из политработников, угадав сквозь крики смысл происходящего, вышел на сцену и произнес короткую убедительную речь. Что мы — молодцы, патриоты своей Родины, уважаем ее героев, но, к сожалению, Василий Иванович Чапаев погиб за дело революции, и его не вернуть. Он надеется, что мы будем воевать не хуже чапаевцев.
— А теперь взводным и командирам отделений вывести своих людей. Прогулка перед сном и отбой!
Это была уже команда. «Молодцы» покинули клуб. Инцидент был исчерпан.
Занятия продолжались своим чередом. Под руководством Шакурина мы старательно долбили кирками и лопатами сухую, как камень, глинистую землю. Николай Мартемьянович не уставал повторять:
— На вас брони нет! Хотите выжить, где бы ни остановились — сразу ройте окоп. Тогда есть шанс выжить и бить врага. В окопе ты боец и надежный защитник, которого за алтын не возьмешь! Да еще когда целая рота, с пулеметами и гранатами.
Окопов и траншей мы нарыли столько, что спустя десятки лет сохранились заросшие ямы в прибрежном лесу и в степи. Часто рассказывал нам взводный о немецких минометах, о которых мы толком и не слышали. Предупреждал, что летящая сверху мина — одна из главных опасностей. Многое мы пропускали мимо ушей, но многое, особенно насчет окопов, мин и авиационных налетов, отложилось в памяти. Про атаки Шакурин говорил зло, словно рубил:
— Если дали команду, только вперед! Не мешкать. Кто замешкался, обязательно под пулемет попадет. А драпать вздумаете, немцам только удовольствие. В спины убегающих легко добивать. И если кто уцелеет чудом, то сразу под трибунал. Приказ ведь слышали? Кончились разговоры. Гайки на полную завинтят!
Однажды, подвыпив, Шакурин, проходя мимо, обнял меня за плечи и потрепал по стриженой голове. Был вечер, я стоял в карауле, а командиры отмечали какое-то событие.
— Эх, Федя, Федя… — грустно проговорил он. — Жалко вас, сопляков.
Он достал из кармана папиросы и протянул мне одну:
— Закуришь?
— Так я в карауле.
— Ну, после покуришь. — Папиросы у взводного были хорошие — «Беломор-канал». Он вытряхнул еще несколько штук. — Товарищей угостишь. Ты хоть знаешь, что в Сталинграде сейчас творится?
— Догадываюсь, — ответил я.
— Ладно, — помолчав с минуту, проговорил Шакурин. — Пробьемся. Не впервой.
И, пошатываясь, двинулся к своей землянке.
А про обстановку в Сталинграде мы толком не знали. Слышали, что город сильно бомбят и бои идут на подступах. И тем более, до нас не доводили правду о том, что бои уже шли по всему городу, а наши войска держат узкую полоску земли над Волгой, шириной двести-триста метров.
Позже, в обледенелых окопах или на бесконечных маршах, засыпая на ходу, я вспоминал тот пожелтевший осенний лес, медленную речку Торгуй, аккуратный учебный лагерь с дорожками, посыпанными песком. В наших заволжских краях мало лесов. Бесконечная степь, запах полыни, когда поднимешься из леса на пригорок. Я любил сидеть там со своим дружком Пашкой Стороженко в редкий свободный час перед поверкой и отбоем. Слушали гортанные крики огромных гусиных стай, наблюдали за клиньями серых степных журавлей, которые проходили совсем низко.
Мы были еще слишком молоды, чтобы осознать страшную сущность войны. Казались себе бессмертными, а ожесточенное сражение под Сталинградом, как и всю войну, воспринимали по-детски.
Повзрослеть нам предстояло очень скоро.

 

Вдруг поднялась суета. Срочно формировали к отправке несколько маршевых рот. Тем, кто попал в списки, сменили старую изношенную форму на более новую. «Сержантов» присвоили только тем, кто был постарше и имел опыт. Да и недоучились мы. Учеба была рассчитана на три месяца, а мы пробыли в учебке немногим больше двух. Я переживал, что не стал сержантом. Пашка отнесся к этому равнодушно:
— В рядовых оно спокойнее, чем командиром впереди бежать.
Учебный полк подняли по тревоге числа 10–11 октября. Вереница полуторок и «ЗИС-5» за несколько рейсов перебросила пять маршевых рот, человек по двести, к эшелону, стоявшему под парами за станцией. Собралось много провожающих. Шум, гам. Женщины плачут, а кто-то, наоборот, смеется. Наяривает бодрые мелодии гармошка. Разливают с оглядкой на командиров самогон и быстро выпивают. Впрочем, прощаться никто не мешает. Знают, что многие расстаются навсегда. Стаканчик крепкого самогона и кусок домашнего ржаного хлеба с салом достаются и мне. Пил я очень редко, и самогон сразу ударил в голову. Стало хорошо.
Искал своих, но, видя, как плачут женщины, даже обрадовался, что никого из них нет. Далеко от нашего села до Палласовки, да и не хотелось, чтобы мать душу травила — третий из семьи на фронт уходит. Пока толкались, рассмотрел получше эшелон. На открытых платформах стояли закутанные в брезент несколько пушек. На крышах вагонов разглядел счетверенную установку «максимов» и штуки три спаренных «Дегтяревых» без прикладов, с рукоятками и сетчатым прицелом. Одна из спаренных установок торчала над крышей соседнего вагона, и я позавидовал двум парням моего возраста, глядевших и поплевывающих на нас свысока. Я задал им какой-то вопрос, но ответа не получил и, тоже сплюнув, полез в отведенную нам теплушку. Ту самую, знаменитую: «сорок человек, восемь лошадей».
Лейтенант Шакурин жал нам всем руки:
— Ни пуха, ни пера, ребята!
— До свидания, товарищ лейтенант!
A утром мы увидели первую весточку войны. Тот самый разбитый и сожженный эшелон, о котором говорилось вначале. Война обрушивает на человека сразу столько всего, что спокойного подробного рассказа уже не получается. Наше мирное житье-бытье в лесу на берегу Торгуна я вспоминал с удовольствием, перебирая в памяти всякие мелочи. Дальнейшая военная жизнь будет приносить каждый день что-то новое, непривычное, чаще страшное, о котором стараешься забыть. Дорогу только восстанавливали, эшелон двигался медленно. Запомнились скрученные, как макароны, рельсы (пришло же в голову сравнение!), смятые каркасы вагонов платформ. Некоторые были буквально разорваны. А половинка одной теплушки валялась метрах в двадцати от полотна. Часть воронок от бомб были засыпаны, а те, которые подальше, чернели, словно кратеры вулканов. Некоторые — огромные, метров по семь-восемь в диаметре, другие — помельче. Сильно пахло горелым железом и деревом.
Саперы-железнодорожники варили что-то на костре, сложенном из расщепленных, нарубленных остатков шпал и обломков вагонных досок. Других дров тут, в голой степи, не найдешь. Увидели мы и братскую могилу с обелиском (может, их было несколько) и вскоре узнали, что здесь произошло. Смерть сотен мирных людей, не солдат, а рабочих семей с женами и детьми, потрясла меня. Сволочи-фашисты сумели даже так далеко от Сталинграда угробить столько народу и сжечь целый эшелон.
А через несколько часов мы сами попали под бомбежку.
Рев самолетов услыхали, когда они уже были совсем рядом. Думаю, самолеты шли на эшелон низко над землей. Кругом ровная степь. Кто-то кричал: «Воздух! Бегите!» Мы, как цыплята, высунув шеи, вертели головами во все стороны. Опомнились, когда немецкий самолет с ревом пронесся прямо над нами. Кучей вывалились из теплушки и побежали прочь от эшелона. Еще один, огромный (так мне показалось) самолет с выпущенными шасси, искривленным, словно надломленным крылом и свастикой на хвосте пролетел следом. Ахнул, забивая уши, взрыв, потом еще и еще…
Это была моя первая встреча с печально знаменитым пикирующим бомбардировщиком «Юнкерс-87», или, как наши солдаты называли его, «лаптежником». Серьезная, особенно опасная в первые годы войны машина, несшая по пятьсот и тысяче килограммов бомб, бронированная и мало уязвимая для наших обычных пулеметов. Забегая вперед, могу мстительно заметить, что привыкнувших хозяйничать в небе в сорок первом и сорок втором годах «юнкерсов» позже начали крепко лупить наши «яки» и «лавочкины», вооруженные пушками и крупнокалиберными пулеметами. Скорость-то менее 400 километров в час, и новые истребители не раз сбивали «лаптежников» на наших глазах. Но это будет не скоро. Пока же шел сентябрь сорок второго.
Я повалился на землю, уткнув голову в полынь и закрыв ее ладонями. Наверное, надеялся, что каска и ладони защитят. Вокруг что-то гремело, трещало, кричали люди. Сквозь взрывы где-то близко стучали наши зенитные пулеметы. Услышав их, я разлепил ладони и увидел, как на соседней теплушке бьют из спарки двое моих ровесников, один из которых на станции плюнул в мою сторону.
Промелькнуло в голове — я бы так не смог. На крыше, открытой со всех сторон, даже без крохотного щитка, а в лоб на тебя несутся самолеты. Где-то ближе к паровозу горели два вагона. Вдоль эшелона вперемешку проносились «юнкерсы» и тонкие стремительные «мессершмитты». На моих глазах серый «мессершмитт», с огромным крестом через весь фюзеляж, ударил сплошной трассой из пушки и пулеметов по спаренному «Дегтяреву». Из крыши теплушки брызнуло пламя и куски жести. Зенитную установку сорвало с кронштейна. Один ствол отлетел прочь. Парней-пулеметчиков отбросило взрывами.
Всего немецких самолетов было семь: три «юнкерса» и четыре «мессершмитта». Сделав два захода, они стали стремительно набирать высоту. Я видел, как на подъеме стрелки всех трех спаренных кормовых пулеметов «юнкерсов» били длинными трассирующими очередями по крышам вагонов. Один из «юнкерсов» догнала счетверенная трасса «максима». Мне показалось, что сейчас он загорится, но пикировщик с ревом ушел вверх под градом пуль. Стало тихо.
Поднимаясь, я с ужасом сообразил, что потерял винтовку. Может, в вагоне оставил? Сделал несколько шагов, продолжая наблюдать за небом, и едва не споткнулся о парня в задранной шинели и почему-то босого. Наверное, снял ботинки проветрить ноги. У многих прела и растиралась кожа на ногах от кирзовой обуви, а тут налёт. Я окликнул парня, потом перевернул его на спину. Лицо было белым. Подошли еще бойцы.
— Наповал, — сказал кто-то.
Я разглядел мокрую от крови шинель. У парня забрали документы, а я торопливо поднял с земли винтовку. Такую же, как у меня, только приклад темнее. Неподалеку, метрах в пяти от глубокой воронки, лежало что-то непонятное. Я впервые увидел, как безобразно коверкает смерть человеческое тело. По человеку в длинной шинели словно прошлись катком, а потом вывернули, как выкручивают мокрое белье. Головы, кажется, не было. Из дымившейся воронки пахнуло едким духом сгоревшей взрывчатки. Я закашлялся и торопливо пошел прочь.
Пока перевязывали раненых — их было не меньше сотни — появилась летучка. Маленький, приземистый, как бычок, паровоз и две платформы с блок-кранами, запасными рельсами, шпалами, пожарной цистерной. Ремонтники действовали слаженно и привычно. Быстро расцепили и погасили горящие вагоны, штук пять столкнули под откос. Мы тоже помогали, и нас без конца торопили:
— Быстрей! Быстрей!
Прямо перед глазами складывали в ряд трупы. Запомнил, что несколько тел принесли на шинелях. Вернее, не тел, а обрубков, собранных в узел. У одного ботинок торчал рядом с лицом. Неправильно положили оторванную ногу. Какая разница? С шинели капала загустевшая кровь.
Пашка Стороженко сжал мне плечо:
— Видал? Тридцать с лишним человек угробили. И раненых сколько.
С вагона зенитчики сняли искореженный пулемет, а своих погибших товарищей, упавших по другую сторону вагона, отнесли к остальным трупам. Потом, по чьей-то команде, прежде чем опустить тела в братскую могилу, их стали раздевать. Снимали шинели, у кого они имелись, гимнастерки, ботинки, даже солдатские шаровары. Одежда многих погибших была испачкана кровью, но ее все равно снимали и складывали в огромные полосатые чехлы от тюфяков. По толпе прошел ропот:
— Разве так можно?
— Что они делают!
Один из хозяйственников, грузный дядька, с кубиками старшего интенданта, объяснил:
— Военной формы не хватает, а зима на носу. Отойдите и не мешайте.
Пашка Стороженко выругался:
— Барахольщики! Из карманов все подряд тащат.
Тела, в сером застиранном белье, испятнанном кровью, торопливо опускали в могилу. Так я столкнулся еще с одной, показавшейся мне дикой стороной войны. Много позже я пойму целесообразность такой крайней меры. Когда увижу на своих товарищах зеленые английские шинели, добротного, но тонкого для российских зим сукна, польские поношенные ботинки, штопаные гимнастерки и потертые шаровары. В сорок втором не хватало многого. И оружие я увижу «с бора по сосенке»: английские винтовки «Ли-Энфилд», с массивным деревянным ложем на весь ствол, американские «Спрингфилды», с прицельными рамками в ярдах, а не метрах, древние румынские карабины «Манлихер» выпуска девяностых годов и тяжеленные пулеметы «Льюис», с толстым, как самоварная труба, стволом. В воинские части поставляли все, что могло стрелять. А нас в Палласовке экипировали, по сравнению с другими, очень неплохо. По крайней мере, винтовки в ротах были у всех. Остальное обещали выдать на месте.
Когда эшелон тронулся, я нашел свою винтовку. Молча положил рядом вторую, найденную возле убитого, какое-то время молчали. У всех перед глазами стояли убитые товарищи. Из нашего взвода погибли двое, и двоих тяжело ранило. Из разбитых вагонов в нашу теплушку подсели с десяток «бездомных». Потеснились, начали сворачивать самокрутки. Один из бойцов, постарше и уже повоевавший, сказал, что нам повезло. Зенитчики фрицев отогнали.
— Они кругов по пять делают, если никто не мешает. А тут быстро смылись. Ребята хорошо работали. Жалко, пулеметы слабоватые. Калибр покрупнее бы…
Кто-то запальчиво возразил, что «максим» пулемет сильный. Боец спорить не стал и, закутавшись в шинель, отвернулся к стене. А еще через несколько часов дали приказ выходить и строиться поротно. Эшелон пошел назад, а нас повели в сторону. Уже темнело. Наш временный взводный, здоровенный старший сержант с плоским, избитым оспой лицом, увидев у меня на плечах две винтовки, приказал:
— Отдай вон тому, раззяве.
Он показал на парня из нашего взвода. Тот торопливо схватил винтовку и несколько раз сказал «спасибо». Потом был привал, нам объявили, что идти будем всю ночь. Выдали по полбуханки хлеба, две банки консервов и по три ложки сахара-песку. Пришла водовозка, все напились, набрали воды во фляги.
— Еда на два раза. Ешьте кильку из плоских банок. Тушенку не трогайте, — предупредил взводный. — Всю ночь пить будете. Пообсеретесь.
Я и Паша Стороженко послушались совета. Другие в основном тоже. Но многие слопали и тушенку, и кильку, быстро опустошили фляги с водой и без конца бегали с расстройством желудка на обочину. Предупреждение сержанта сбылось. Обжоры пытались клянчить воду у меня и у Пашки, но мы послали их куда подальше. Шли действительно всю ночь, кое-кто засыпал на ходу. Я натер ногу и хромал. На рассвете добрели до какой-то балочки, поросшей терновником, и свалились как убитые. Старший колонны, майор, предупредил, что день будем отдыхать, а как стемнеет — снова марш.
— А куда идем? — простодушно спросил кто-то.
Майор не ответил, а Пашка Стороженко зло отозвался, когда майор ушел.
— Не сообразил еще? В Сталинград. Здесь дорога в одну сторону.
Ночи в октябре длинные. Начинали движение часов в семь вечера и шли часов по двенадцать, прихватывая рассвет. На рассвете быстро завтракали горячим из полевой кухни, напивались про запас воды, наполняли фляги и заваливались спать. Часам к трем большинство уже просыпалось, но шляться категорически запрещалось. Только по нужде.
Опасались самолетов. Из-за неизбежной толкучки днем обед не привозили. Обедали и ужинали за один раз, когда начинало смеркаться, и снова начинали бесконечный путь. Шли степными проселками, где-то между железной дорогой и Волгой. Впрочем, до Волги было километров сорок-пятьдесят, не меньше. И железная дорога, и Волга контролировались немецкой авиацией, поэтому шли мы прямиком через степь, падая от усталости, когда прибывали к месту дневки. Многие уже едва тащились.
Для ослабевших позади колонны двигались несколько повозок. Но проситься на повозку для меня или таких, как Пашка Стороженко, было позором.
Стояли ясные прохладные ночи. Даже в темноте я примерно представлял местность. Полынная степь с плешинами солончака или глинистые, ровные, как стол, участки. Русла давно пересохших речек, редкие проселки и такие же редкие островки акаций, терновника. В балках попадались небольшие участки леса.
Проходя перед рассветом одну из таких балок, мы уже приготовились по привычке свернуть туда, ожидая команды, но нас провели мимо, и топали мы еще километров пятнадцать. Дневку устроили в почти голом овраге, с хилыми островками кустарника, растянувшись километра на два. Позже мы узнали, что лесистую балку немцы уже засекли, там пару раз попадали под сильную бомбежку такие же маршевые колонны. Говорили, что погибло несколько сот человек.
К Волге вышли внезапно. Перед этим, нарушая обычный режим, шагали полдня по пойменному лесу. Войск вокруг было напичкано под завязку. Неподалеку вела огонь дальнобойная батарея. Помню, что прошли мимо полевого госпиталя. Под деревьями сидели и лежали раненые. Увидели на лесном пригорке кладбище — десятка четыре деревянных пирамидок или просто обтесанных колышков со звездами. Наверное, там были похоронены умершие от ран.
— Не может быть, чтобы здесь всего сорок человек лежало, — шепнул мне Пашка. — Госпиталь вон какой…
Его слова услышал старший сержант, наш временный взводный. Злой он какой-то был всегда.
Постоянно портил настроение.
— Конечно, не может, — усмехнулся сержант. — Под каждой пирамидкой человек по десять, а то и по двадцать лежат. Чтобы вас, дураков, не пугать.
Скорее всего, так оно и было. Может, и правильно. Не то время, чтобы напоказ наши жертвы выставлять. Но ехидство сержанта мне не понравилось. Кто не среагировал, а у кого и сердце екнуло. Представил себя под таким бугорком. Впереди глухо гремели взрывы. Мы догадывались, что не сегодня-завтра вступим в бой. Усталость, напряжение ночных переходов и дурацкая усмешка нашего временного взводного меня взбесили:
— Ты больно умный, рожа рябая!
— Что?.. — начал было качать права старший сержант.
Пашка Стороженко ответил ему матом. Кроме всего прочего, мы знали, что взводный всю дорогу подворовывал наши харчи. Вот и сейчас вещмешок не пустой.
— Хочешь, мы у тебя вещмешок проверим? — не унимался Пашка. — Глянем на ворованную тушенку.
Взводный замолчал и больше рта не открывал. Потом куда-то исчез, а мы под командованием старшего лейтенанта получали патроны, гранаты. Перед этим нас хорошо покормили: суп с тушенкой, мясная каша, горячий крепкий чай. Получили сухой паек, а в темноте начали грузиться на небольшой колесный пароход. Дальнейшие события мелькали, как кадры кинопленки. Только часто хотелось зажмурить глаза.

 

Ночи не было. Непрерывно взлетали ракеты. Некоторые висели в воздухе минуты две-три, не меньше. В городе что-то непрерывно громыхало, вспыхивало, взрывалось. Разрушенный Сталинград словно светился глазами сотен мелких и крупных пожаров. С правого берега били немецкие орудия, и фонтаны воды взлетали метров на десять. Некоторые снаряды взрывались на отмели, поднимая столбы огня, песка, каких-то ошметков. Пароход двигался невыносимо медленно, он тащил за собой деревянную баржу, набитую солдатами. Снаряды шелестели со странным звуком и рвались вокруг.
— Глянь! — крикнул Пашка, показывая наверх.
Я увидел смутные тени самолетов. С воем неслись авиабомбы. А может, я и не слышал этого воя. Какое-то оцепенение охватило меня. На песчаной мели посреди Волги горел примерно такой же пароход, как наш. Вокруг бегали люди. Немцы хорошо видели цель. Снаряды взрывались вокруг парохода, некоторые обрушивались прямыми попаданиями. В разные стороны летели огненные куски обшивки, тела людей.
Доставалось и нам. Фонтан воды поднялся возле носа парохода и обрушился сверху водопадом. Хотелось скрючиться, влезть в тесную массу людей на палубе, но я, как завороженный, глядел перед собой. Я хотел видеть смерть, если она придет. Лежать и ждать удара в спину или голову было выше моих сил. Снаряд среднего калибра (тяжелый бы разнес) ударил в баржу, которую наше судно тянуло на буксире. Крик перекрыл грохот взрыва. За борт посыпались люди. Мертвые или раненые, не знаю. Я был уверен, что живым до правого берега не доберусь. Но уже через несколько минут на берегу нас торопливо уводили группами в темноту.
— Первый, второй… десятый… двадцатый. Хватит! Ященко, веди их в третий батальон.
— Этих Иваненко отдайте. Да-да, весь взвод!
Я карабкался по бесконечному обрыву, хватаясь руками за траву, чтобы не свалиться. Вещмешок с двумя сотнями патронов и сухим пайком тянул назад. Наверху нас рассовали в окопы. Немецкие пулеметы лупили по нас с расстояния метров ста пятидесяти. Выходит, город уже взяли? За спиной земли всего-то две сотни шагов. Обрыв и Волга.
С нашей стороны тоже долбили «максимы». Их равномерный стук я узнавал сразу. Трещали автоматы и непрерывно хлопали винтовочные выстрелы.
— Стреляй, чего сидишь, — толкнул меня кто-то в плечо.
Я добросовестно выпустил по вспышкам две обоймы и спросил неизвестного соседа:
— Что, всю ночь так стрелять будем?
— Нет, — расхохотался он. — Это они пополнение встречают. Слишком вы шумели.
Действительно, скоро стрелять перестали. Захотелось есть. Открыли с Пашкой банку тушенки, достали хлеб. К нам присоединился Студент. Тоже достал тушенку и четвертушку хлеба. На запах явился и солдат, с которым я разговаривал. Был он весь вываленный в глине, чумазый, как черт, а возрастом не старше нас. Приняли его в компанию. Ел он степенно, не лез ложкой без очереди и рассказывал, что попали мы в жаркое место. Немец прет вперед, а особенно сильный огонь открывает с утра.
Подошли два лейтенанта. Иваненко, про которого упоминали внизу, был командиром роты. Взводного я не запомнил. Он приказал Студенту, когда перекусим, переписать всех и передать листок ему. Предупредил, чтобы курили только в рукав, а ночью спали по очереди.
— Днем выспитесь, — пообещал он. — И не робейте. Сталинград мы им хрен отдадим!

 

Что я узнал и увидел в ту ночь и на следующий день? Что Сталинград не сдадут — это ясно. Саперы каждую ночь закапывают в воронки десятки убитых. В роте вчера было полста человек. К вечеру осталось семнадцать. Вот прислали пополнение, то есть нас, сорок человек, жить можно. Кучей лучше не собираться. В третьем взводе одной миной сразу шестерых накрыло.
Утром на нас вывалили не меньше сотни мин. Впервые увидел, что такое «лисья нора». Это щель, вырытая внизу в боковой стенке, а дно щели находится сантиметров на сорок ниже. Иногда спасает от мин, которые фрицы пускают с расстояния метров двести, и летят они почти отвесно. От 80-миллиметровой мины еще можно спастись, отделаться ранением или контузией, но если от шестиствольного «ишака» чушка влетит, то заказывай отпевание. Но тяжелые «ишаки» с их двухпудовыми минами бьют не часто, издалека. Мины летят с большим разбросом. Так что, как повезет. Внизу, под берегом, — временные склады, ждут своей очереди на переправу раненые. В обширных штольнях, вырытых в глинистом обрыве, расположены штабы, лазареты. Раненых очень много. Это те, которых не успели эвакуировать ночью. Но переправа идет и днем, под сильным обстрелом.
Буквально в первые часы я стал свидетелем неожиданного и жуткого для меня зрелища. Вдвоем с Пашей Стороженко мы, пригнувшись, рыли траншею. И вдруг я увидел самолет. Он с ревом пронесся метрах в семидесяти от меня на высоте трехэтажного дома. Я разглядел его отчетливо: изогнутое, как у чайки, крыло с оранжевой окантовкой, крест на фюзеляже, свастика на хвосте. То, что не успел заметить на первом самолете, увидел в деталях на втором. Длинная кабина, спаренный пулемет с задней стороны. И третий «Юнкерс-87», точно такой же, как первые два.
Пилоты смотрели прямо перед собой, а стрелки с их кормовыми пулеметами вертели головами по сторонам, один даже шевельнул стволами в нашу сторону. «Юнкерсы» сбрасывали бомбы на береговую полосу под обрывом, забитую людьми (свежим пополнением, тыловиками, ранеными бойцами), на легкие пушки, штабели снарядных ящиков и круто уходили вверх. Взрывы покрыли берег сплошной клубящейся пеленой дыма, песка, взлетающих комьев глины, всевозможных обломков. За первой тройкой спикировала вторая. Все шесть самолетов пронеслись с включенными сиренами, все были похожи на страшных близнецов, и уходили с ревом в высоту, стреляя в клубящуюся пелену из спаренных кормовых пулеметов.
Самое страшное, что происходило это спокойно, буднично, словно немецкие самолеты над головой — обычное явление. По ним вели огонь. Катер — из двух небольших пушек, счетверенная установка «максимов», еще какие-то стволы, но шестерка ушла без потерь. Мы, ошалелые, смотрели вслед, потом полезли к обрыву. Нас окликнули:
— Ложись, дурачье! Они сейчас вернутся.
И действительно, спустя несколько минут шесть «лаптежников» снова прошли вдоль берега, где метались, ползали люди, что-то горело. На этот раз били только из пулеметов. Сплошная полоса трассеров простегивала береговую полосу, валила людей, еще что-то взрывала (наверное, уцелевшие боеприпасы в ящиках), и треск множества пулеметов казался не менее страшным, чем грохот бомб.
Потом промелькнули четыре очень быстрых истребителя, мы лежали на дне траншеи и не видели их. Слышали только стрельбу крупнокалиберных пулеметов и скорострельных пушек. Через полчаса ударили минометы.
Они били в основном по соседнему участку. Затем началась атака под прикрытием станковых пулеметов. Немцы наступали умело. Короткими перебежками, прикрывая друг друга непрерывным автоматным огнем. Сколько у них автоматов! Почти у каждого. Стоял сплошной треск. Я снова стрелял вместе со всеми и выпустил не меньше полусотни патронов, порой не целясь, лишь выставив ствол наружу. Сержант рванул меня за воротник:
— Целься! Они тебя на штык насадят.
Я стал целиться. На нашу активность обратил внимание немецкий пулеметчик и принялся остервенело бить по брустверу, обложенному камнями, плитами асфальта, кирпичами. В воздух взлетали куски кирпича, фонтанчики глины, а некоторые пули пробивали даже бруствер. Атаку мы отбили и сели перекурить. Наш чумазый сосед был из Воронежа и считался старожилом. Сидел в этой траншее уже пять дней. Звали его Петром. Показывал нам знаменитый Мамаев курган.
— За него бои постоянно идут. Удобная высота — весь город видно. Сейчас немцы там засели.

 

Налетали наши штурмовики. Девять штук в сопровождении истребителей. Вернулись семь. Истребители сцепились с «мессершмиттами».
Бой шел на высоте. И наши, и немцы стремились подняться и ударить сверху. Один из самолетов загорелся. Чей, я не понял.
— Наш, — хмуро сказал Петро.
Остальные истребители прикрыли горящего собрата, а летчик выбросился с парашютом и упал в Волгу. К месту падения быстро подошел катер. Взрывы, столбы воды, но летчика достали.
Небо было по-осеннему ярко-голубое, и вода в Волге голубая. Там, где не падали снаряды и бомбы. А они падали непрерывно. Переправа не прекращалась и днем. Военный корабль, наверное сторожевик, бил из зениток по немецким самолетам, одновременно лавируя, уходя от бомб. С левого берега, покрытого лесом, приглушенно ухали дальнобойные орудия. Туда шли на бомбежку двухмоторные «Юнкерсы-88», с застекленным носом. Плотный огонь наших зениток покрывал небо ватными комочками. «Юнкерс», нарвавшись на безобидный с виду комок, вильнул в сторону. От крыла полетели ошметки. Он сбросил бомбы в воду, стал разворачиваться, но крыло переломилось. Самолет, вращаясь, понесся к воде, рядом крыло с мотором. Никогда не думал, что самолеты могут так быстро падать. Он буквально разбился о воду без взрыва и пламени. Взлетел фонтан воды, куски обшивки, и «юнкерс» исчез в глубине.

 

К вечеру я едва не угодил под мину. Отекли ноги. Решил прогуляться. Отошел шагов семь — взрыв! Как раз на том месте, где я только что стоял. Мою злосчастную винтовку, которую я терял по дороге, разбило вдребезги. Осколком в затылок был убит боец, второй номер из расчета «Дегтярева», неподалеку от меня. Взводный спросил у Студента, умеет ли он стрелять из пулемета. Тот помялся и сообщил, что всего раз разбирал и собирал «Дегтярева».
— Значит, будешь пулеметчиком. Вторым номером, — заключил взводный.
А я подобрал карабин какого-то погибшего бойца, стоявший в нише. Карабин был легкий, прикладистый. Я пристрелял его, всадив в горелый провал окна несколько пуль.
Второй день отличался от первого тем, что вместе с прибывшим подкреплением мы предприняли контратаку. Но пробежать нам дали не больше полусотни шагов — таким сильным был немецкий огонь. Не помню, как ввалился снова в свой окоп. Когда из-за Волги открыли огонь наши гаубицы, я с удовольствием, расплачиваясь за страх, выпустил в те места, где видел выстрелы, несколько обойм. Вечером потянул ветерок с запада, и тошнотворный запах разлагающихся трупов, к которому я немного привык, ударил в нос с новой силой. Приунывший Пашка Стороженко спросил у меня:
— Знаешь, сколько нас из учебного взвода осталось? Девятнадцать из сорока человек. Еще день-два, и будет круглый ноль.
Я первый раз видел Пашку в таком настроении, хотя и сам чувствовал себя не слишком уверенно.
— Нормально будет, — сказал я. — Видел, как наши гаубицы сегодня долбили. И штурмовики три раза налетали.
Но Пашка сидел насупленный и вслух завидовал раненым, которых отвезли на левый берег. Спустя много лет, когда подзабудется то страшное, что связано со Сталинградом, будут приходить на память не менее ожесточенные бои на Украине, в Венгрии, под Берлином. Но, перебирая те дни, все же не могу не признать, что такой мясорубки больше я нигде не видел.
Немцы делали все возможное, чтобы сбросить нас в Волгу. Постоянный обстрел, смерть, подстерегающая на каждом шагу, ломали людей. Я видел крепкого мужика лет тридцати, который буквально сходил с ума от страха. Сержант тащил и не мог вытащить его из «лисьей норы», в которую он заполз и не хотел вылезать. Мы помогли вытащить почти обезумевшего от страха человека. Правда или нет, но говорили, что из целой роты он уцелел всего один.
Меня и моих ровесников поддерживали молодость, неверие в смерть, хотя мы сталкивались с ней на каждом шагу. Минометный обстрел с короткими перерывами почти не прекращался. Летели увесистые 80-миллиметровки и мелкие, похожие на переспелые огурцы мины из ротных минометов. Пять минут тишины, и целый рой мин. Снова тихо, и начинают рваться «огурцы». Иногда прилетали дальнобойные чушки, шестидюймового калибра. Они грохали так, что меня подбрасывало на полметра.
Когда обстрел становился особенно сильным, немцы на радостях открывали огонь из винтовок и автоматов, карабкаясь на развалины. Для некоторых это становилось роковой ошибкой. Обозленные бойцы, сумевшие выжить под огнем и научившиеся четко смещать мушку с прицельной планкой, били из трехлинеек по вспышкам. С азартным ожесточением, высовываясь по плечи, мы вели опасную охоту, которая отгоняла прочь страх. Я видел уверенных в себе немецких летчиков, но я видел и как летел из окна, цепляясь за воздух руками, подстреленный гад-фашист.
Траншея ревела:
— Крепче держись, сука фашистская!
— Нажрался сталинградской земли!
Видел, как отбросило ударом нашей винтовочной пули автоматчика, он кричал от боли. Его пытались вытащить. К брустверу подкатили 37-миллиметровую тонкоствольную пушку, давно устаревшую, но годную для уличных боев. Торопливо влепили в оконный провал три мелких, почти игрушечных снаряда, а когда по ней ударил немецкий станковый пулемет, артиллеристы раздолбали и его. Теряя людей, откатили пушчонку назад. И те, кто в азарте стрелял из винтовок, тоже несли потери от пулеметных очередей, но остальные, передергивая затворы, орали:
— X… вам, а не Сталинград!
И были как пьяные. Хотя откуда водка? Ее подвозили лишь ночью. И я уже увереннее бил по высунувшимся рожам или вспышкам выстрелов из своего карабина и матерился не хуже взрослых мужиков. А спустя час мы выгребали лопатами и скидывали в воронку куски (останки — простите, ребята!) наших товарищей, разорванных снарядом.
Ночью, выпив водки вчетвером — двое бойцов-старичков, Петро и я, — поползли сводить счеты к ближайшему пулемету, уже погубившему не один десяток ребят. На полпути, под пулями, освещенные ракетами, опомнились, поняли, что не переползем лысый участок площади с раздутыми, воняющими трупами, и бросили гранаты издалека. Рвались они с недолетом, хотя, может, кого осколки «лимонок» и задели. Мы отлеживались потом целый час в воронке. Хмель давно вышел, мы дрожали от возбуждения, страха, холода, так как сгоряча поползли в одних гимнастерках. В метре над головой сверкали разноцветные трассы и рвались с перелетом мины. Но вернулись мы все четверо невредимые. За неимением водки пили пахнущую керосином холодную воду, которую приносили из Волги. А пулемет немцы все же отодвинули от развалин. От русских дураков чего угодно ждать можно!
— Ну, что, мужиком стал? — с усмешкой спрашивают парня, которого познакомили с женщиной, и он впервые испытал близость.
В октябре сорок второго года, в свои восемнадцать лет, я не знал женщин. Но мальчишеское ушло из меня вместе со смертельной переправой через Волгу и всем тем, что я увидел в сталинградских окопах. Слишком много неожиданного и страшного свалилось на меня. Я узнал, что снаряд, угодивший в переполненную баржу, которую тянул наш пароходик, убил в одну секунду шестьдесят человек и много покалечил. Что сумасшедший боец действительно остался один из роты, и его вскоре застрелил немецкий снайпер, когда он метался по траншее.
Я видел, что ночь никогда не смыкается над Волгой напротив сражающегося города. Бесчисленные ракеты, светящиеся снаряды и бомбы, вспышки взрывов, горящие озера топлива из разбитых судов. Даже когда на две-три минуты неожиданно наступала темнота, Волга на многие километры светилась огнями. Это горели плывущие вниз обломки деревянных пароходиков и баркасов или просмоленные остовы тех же судов, наткнувшиеся на мель. Сколько тысяч людей они везли, и сколько погибло, потонуло в черной октябрьской воде.

 

Мое участие в боевых действиях за Сталинград, которое позже назовут Великой битвой на Волге, длилось четверо суток. Успел выпустить по немцам сотни две патронов, кажется, убил или ранил фрица, за что меня похвалил взводный, участвовал в ночной вылазке с метанием гранат, а вечером четвертого дня попал под взрыв мины. Шарахнуло так, что сознание потерял сразу.
Очнулся на отмели, под откосом, накрытый чьей-то шинелью. Все тело жгло и пульсировало болью. Я понял, что умираю, и стал звать санитара. Из груди вырвалось невнятное шипение, но санитарка меня услышала и, догадавшись, что я хочу спросить, ответила привычно и устало, стараясь придать голосу бодрость:
— Все хорошо. Сейчас тебя переправим. В госпитале быстро на ноги поставят.
— Грудь жжет… шибко…
— Скоро, скоро, — утешала санитарка, не разобрав мое шипение.
Потом я то терял сознание, то снова приходил в себя. В голове все мутилось, боль прошла. Наверное, сделали укол. Переправу не помню.
Когда снова очнулся, меня раздевали и клали голого по пояс на очень холодный стол в большой палатке. Операцию делали под наркозом. Три осколка попали в правую руку, между локтем и плечом, перебили кость. Четвертый — вырвал клок мяса из подмышки. В общем, не смертельно.

 

Месяца полтора я пролежал в госпитале в Ленинске. Есть такой городок на Ахтубе. Раны гноились, и мне сделали еще одну операцию. Потом перевели в село Царев, в другой госпиталь. Здесь мы жили в жарко натопленных избах, человек по десять в доме. Я уже считался выздоравливающим. Гипс сняли, но на перевязки ходил каждый день. Врачи объяснили, что осколки занесли в раны инфекцию: мелкие клочки шинели, нитки от рубашки и просто всякую грязь, поэтому раны еще гноятся, но дело идет на поправку.
В Царево я неожиданно встретил Пашку Стороженко. Был яркий морозный день. Обнялись и хлопали друг друга по спине. Пашку ранило через два дня после меня. Пуля насквозь пробила ему плечо, задев ключицу, и вышла из лопатки. Он тоже считался тяжело раненным, но рана затянулась, и его готовили к выписке.
— Студент жив? — спросил я.
— Был жив. Из пулемета лихо наяривал. Ротный обещал его к «Отваге» представить.
— А Зенитчик? Который по самолетам стрелять грозился?
— Нет уже давно Зенитчика. В блиндаже бомбой завалило. Их там человек десять сидело. По кускам вытаскивали, а некоторых не откопали.
Я вздохнул. Мне было жалко товарища, но радость, что сам выжил в такой заварухе, пересиливала остальные чувства. Кажется, то же самое испытывал Сторожок. Поговорили о своих ранах. Пашка мне позавидовал:
— Тебе еще недели три как минимум лежать. А если придуришься, то и до весны дотянешь.
— Чего я буду придуряться. Слыхал, как наши немцев под Сталинградом бьют. Хочу тоже успеть.
— Куда? На тот свет? — осадил меня Пашка. — Лежи, пока не вытолкали. Думаешь, наступление — мед? Там еще больше людей гробится. А меня на той неделе выписывают. Залежался, говорят, ты у нас. Правда, есть у меня мыслишка. Схлестнулся тут с одной сестричкой. Не хочет отпускать. Глядишь, поможет.
Мы договорились встретиться вечером. Я шел к себе, и меня одолевали противоречивые чувства. Конечно, пережив Сталинград, мало кто рвался опять в это пекло. В госпитале лучше. Но многие выписывались, зная, что снова окажутся на правом берегу, и не ныли. Не то чтобы добровольно рвались опять на передовую, а просто подходил срок, врачи включали их в список вылечившихся, и они собирали вещички, не выискивая всяких хитростей, чтобы остаться подольше в тылу. Даже обещали со злостью: «Ну, теперь этих гадов добьем! Заплатят за все».
А Пашка… ведь у него и невеста, которая хотела ему отдаться, провожая на фронт. Нет, я не осуждал, что Сторожок нашел себе подружку. Это была любимая тема наших разговоров по вечерам. Кое-кто ходил к местным женщинам, и я им завидовал. Смелости завести с кем-то знакомство у меня не хватало. Мне очень нравилась наша медсестра Любочка, стройная, в туго подпоясанном халатике. Но я даже взглянуть на нее лишний раз не смел. В палате ничего не скроешь. Надо мной подсмеивались.
— Ладно, не переживай, — сказал мне как-то вечером сержант-минометчик с медалью «За отвагу». — Собирайся, пойдем вечером со мной. Я тебя с одной эвакуированной познакомлю. Она сейчас свободная. Девке двадцать лет. В соку!
— А мне восемнадцать, — брякнул я. Вся палата так и грохнула:
— Он же еще школьник, а ты его к бабе тащишь.
В общем, я отказался, и минометчик ушел, прихватив с собой кого-то из ребят.

 

В госпиталях в Ленинске и Цареве я словно увидел войну изнутри. Конечно, за разговорами следили специальные люди и докладывали, кому положено. Но особисты, как я понял, смотрели сквозь пальцы на откровенные высказывания. Чего с раненых возьмешь? Полежат еще недельку-две и снова на передовую. А там жизни большинству ой как мало отпущено.
Запомнился мне один невзрачный рябой солдат. Меня поразило, что с декабря сорок первого он был ранен шесть раз. И пулями его пробивало, и осколками решетило. Раз даже ногу оторванной доской переломило. Служил он связистом, имел двоих детей и крепко рассчитывал, что его спишут в обоз.
— Какой с меня толк? Одно ухо не слышит, нога тащится.
Почему-то ему не очень сочувствовали. Может, из-за того, что лежали бойцы, оставившие и пятерых, и шестерых детей. Награжденных почти не было. Редко кто щеголял медалью, прицепленной на халат.
Познакомился с минометчиком Никитой, командиром расчета, который звал меня к девкам. Он относился ко мне покровительственно и заботливо. Чем-то напоминал лейтенанта Николая Мартемьяновича Шакурина с учебных курсов под Палласовкой. Не любил пустой болтовни, нытья и говорил, что первую ступень я прошел. Осталось всего ничего — войну закончить. Я его нередко выручал, хотя за самоволки сильно не гоняли. Перед обходом клал под одеяло свернутую шинель, а на подушку — разные тряпки, вроде человек спит, накрывшись с головой.
Фамилию Никиты я не запомнил, осталось в памяти, что жил он в шахтерском городке и работал на железной дороге. Рассказывал, что в его семье погибли два племянника. Наверное, уже забрали на фронт младшего брата, а тот легкомысленный и растеряха. Такие — верная добыча для пули. Сержант делился со мной воспоминаниями и передавал свой военный опыт, который набрал, находясь на фронте с начала сорок второго года. Из его поучений больше всего мне запомнился совет: «Вперед не лезь и никогда не отставай. Держись в середке. Крайних первыми бьют». Дальнейшая моя военная судьба показала правильность этого совета, хотя убивали и первых, и тех, кто в середке, и отставших.
Меня выписали через две недели. Вообще-то, раны до конца не зажили. Жиденькие повязки сочились коричнево-красным. Но рука двигалась. На динамометре я выжал сорок с лишним килограммов, и хирург сказал, что парень я крепкий. Ребята достали две бутылки самогона, мы выпили вечерком, закусив оставшимися от ужина булочками. Долго говорили, обменивались адресами. Утром прибежал Пашка Стороженко. Сказал, что проводит до запасного полка. Люба-медсестра крепко поцеловала в губы.
— Удачи тебе, Федя!
— И тебе, Люба.
А Пашка жаловался по дороге, что у него воспалилась рана. Наверное, снова чистить будут. Он явно боялся, что наболтал лишнего. С симулянтами не церемонились. Порой доходило до трибунала, а это штрафная рота. Оттуда живыми мало кто возвращается.
— Ладно тебе, Пашка, — надоело мне его нытье. — Все нормально. Пуля в грудь — это не шутка. Лечись.
На том и простились.

 

Добивать немцев в Сталинграде мне не пришлось. С месяц охранял склады, застудил руку и снова угодил в госпиталь. Резали, чистили, делали штук пять уколов в день. Потом прошел комиссию. Рука сгибалась плохо, и меня признали ограниченно годным. Попал в хозвзвод. Благо вырос в селе, с лошадьми обращаться умел. Командовал нами младший лейтенант лет сорока пяти, толстый, шумно пыхтящий дядька. Большой любитель выпить, но дело свое знающий. Лично проверял, не стерты ли спины у лошадей, смазаны ли оси у повозок.
Работы было полно. Считалось, что если ты в хозвзводе, то уже в тылу. Гоняли нас без отдыха. За боеприпасами, харчами, отвозили в санбат раненых. Конечно, это не окопы под носом у немцев в Сталинграде, но доставалось и нам. Наступление на участке фронта нашей стрелковой дивизии приостановилось. Хоть и наложили немцу под Сталинградом, но потери дивизия понесла большие. Стояли в обороне. Настроение у меня было хорошее. Рука потихоньку отходила.
Находились мы недалеко от города Спас-Деменск Калужской области. Далеко на этом направлении наши войска продвинулись, километров на шестьсот от Сталинграда. Основные бои под Калугой еще предстояли, но бои так называемого местного значения вспыхивали повсюду.
Полковое начальство, заведующее хозяйственными делами, не смотрело, ночь или день на дворе. Привези! Отвези! А были такие дороги, что днем лучше не соваться. Обязательно под немецкую авиацию угодишь. Хоть и писали, что в войне произошел коренной перелом, немцев в воздухе хватало. Однажды сразу две подводы бомбами накрыло, а третьего повозочного лошадь унесла в лес, да только уже мертвого. Осколок величиной с ладонь брюшину пропорол. Похоронили товарищей, выпили как следует, начальство почем свет костерили. А с другой стороны — война, куда денешься. Может, и правда такая спешка была необходима.
Но в хозвзводе я не прижился. Получилось вот как.

 

Первые месяцы меня не трогали, а потом стали намекать, что старики в атаку ходят, а такие бугаи (не был я похож на бугая!) при обозе трутся. Помкомвзвода, старший сержант, стал ко мне придираться, взводному нашептывать, а они часто вместе выпивали. Мол, Лапшин за лошадью не следит, спит на посту и так далее. Причина была простая: к нему в обозники очень просился земляк из пехотной роты, подпаивал сержанта, трофеи разные подсовывал. Взводный ко мне претензий не имел. От своего помощника отмахивался. Знал, что многие к нам рвутся. Но я сам себе помог.
В полку был командир противотанковой 76-миллиметровой батареи. Парень чуть старше меня, но уже лейтенант и с орденом Красной Звезды. Заносчивый. Не иначе в полковники метил, а воевал всего с января. Меня он в упор не замечал, считал, что придуриваюсь. Однажды я привез на батарею снаряды. Батарея замаскирована, в орудийных окопах стоит. Близко подъезжать опасно. Лошадь издалека видно, а до немцев всего ничего. Я оставил своего Рыжего (кличка у моего коня такая) в лощинке, взвалил один ящик и поволок к орудиям. Кое-как дотащил. Тяжелые эти чушки.
И вышел у меня скандал с лейтенантом. Тот приказал подводу ближе подогнать, а я объясняю, что место открытое, накроют нас. Там делов-то всего ничего. Дал бы пяток своих подносчиков, за двадцать минут ящики бы перетаскали. А он уперся. Да еще выпивши был.
— Кобылу ему жалко стало! А мы тут день и ночь под огнем. Таскай сам, и поживее!
Много я уже на войне повидал, и такие сопляки меня не пугали. И Рыжего действительно жалко было. Молодой, хороший конь, ко мне, как собачонка, привык. Стал я молча ящики сгружать, мол, сами потом подтащите, а лейтенант ТТ вытащил и в лицо мне:
— Пристрелю!
Дальнейшее плохо помню. Стоял перед ним без гимнастерки и рубашки. Орал, тыкал пальцами в шрамы.
— Стреляй, сволочь! Немцы не добили, ты добивай!
Прибежал кто-то из офицеров, солдаты с батареи.
Сгрузили снаряды, а меня отправили к своим. До суда дело не дошло, а могло. Но из хозвзвода наш младший лейтенант с подачи помощника меня убрал. Пообещал, что буду ординарцем у его знакомого командира роты, написал еще раз представление на медаль «За оборону Сталинграда», приказал выдать новые сапоги, и мы попрощались. Ни в какие ординарцы я не попал, потому что командира роты куда-то переводили, а зачислили меня вместе с пополнением рядовым бойцом во взвод, насчитывающий два десятка человек. Как раз половина от штатной численности.
Спрыгнув в окоп, вытер пилоткой мокрое от пота лицо и, познакомившись с ребятами, спросил:
— Немец далеко?
— А вон за той ложбинкой.
— Ясно…
Метров триста было до немецких позиций. Башку не высовывай. Отстрелят в момент.
Во взводе меня приняли хорошо. И вообще, я заметил, что тех, кто воевал в Сталинграде, солдаты уважают. Расспрашивали, как там шли дела, и мне было неловко, что мое пребывание в Сталинграде длилось всего четыре дня. Командовал взводом младший лейтенант Егунов, воевавший еще с Москвы. Начал сержантом, был награжден орденом Красной Звезды за бои под Москвой и после шестимесячных курсов в училище получил «младшего лейтенанта». Он был по-крестьянски основателен, не любил суеты и без нужды не рисковал.
Командир роты, только что назначенный лейтенант, мне не запомнился. Он много бегал, распределял пополнение, а потом вместе со старшиной и санинструктором отсиживался в своей добротной землянке под несколькими накатами бревен и старых шпал.
Пополнение было совсем сопливое. Мальчишки лет восемнадцати. Кто прошел месячную подготовку, а кто, лишь научившись командам «смирно-вольно» на призывном пункте, был спешно переброшен на передовую. По сравнению с ними я мог считать себя бывалым солдатом. Может, поэтому меня назначили командиром отделения из восьми человек и присвоили звание «младший сержант». Старшина роты оценил мое повышение и выдал автомат ППШ, запасной диск и две коробки с патронами. Патроны оказались так густо покрыты смазкой, что я провозился целый вечер, оттирая их. Привлекать кого-то из отделения не стал. Понимал, что уставшим с дороги парням это не понравится: «Не успел лычки нацепить, а уже раскомандовался!»
Стрелковый полк занимал участок обороны километра три длиной. Может, и больше. Выходить за расположение роты без приказа запрещалось. Стоял июнь. Свежая зеленая трава, короткие ночи, множество комаров, и уже ощутимое напряжение готовящегося сражения. Солдаты чувствуют это по мелочам. Посторонние наблюдатели, зачастившие к нам со стереотрубами и прочей оптикой, саперы, ползавшие по нейтралке в поисках мин. Санбат, развернувшийся километрах в трех в лесу. Да и то, что полк растянулся так широко, говорило о том, что где-то войск накоплено больше.
Нам было приказано по ночам вести беспокоящий огонь, а потом начальство решило подвинуть фрицев, занимавших хорошую позицию. Выбор пал на наш батальон, так как в других местах расстояние до немцев было метров пятьсот и больше. Перед атакой я почти не спал. Без конца представлял, как будем бежать через это смертельное поле и как нас будут косить пулеметы. Но вверху сообразили, что нашими малыми силами в лоб не попрешь, и атаку начали по-тихому, затемно.

 

Наша рота в траншею ворвалась почти с ходу. Минометчики поддержали. Потасовка была знатная. Немец не бежал. Нет. Бился отчаянно и начал нас теснить. А вторая рота лежит под огнем. Бетонный дот на пути — его так просто не возьмешь.
Ротный кричит:
— Лапшин, бери троих и гранатами его, мать-перетак!
— Есть гранатами!
Поползли вчетвером. Один по дороге отстал. Испугался, наверное. Второго пулей в голову. Наповал. Думаю, так не пойдет. Поползли в сторону. Ротный кричит, руками машет, решил, что мы струсили, а мы знай забираем во фланг. Больше всего я в этот момент мины боялся. Локтем надавлю, и вышибет мне глаза вместе с руками. Лучше уж наповал. Возле дота немец лежал, стал по нас стрелять. Мы в него бросили по гранате. Попали. А у напарника щека пробита, кровь течет. Но храбрится, хоть и шепелявит:
— Нишево. Шишас мы их…
Собрали оставшиеся гранаты, стянули ремнем и под железную дверь. Шарахнуло крепко, но дверь только перекосило. Мы в щель стволы автоматов сунули и давай на курки нажимать, пока диски не опустели.
Когда дверь все же вышибли, три трупа нашли и пулемет на треноге. Трофеями, конечно, поживились: часы там, пистолет, водку нашли. Ротный пообещал меня с напарником к медалям представить. Я сказал, что и погибшему медаль положена. Лейтенант кивнул. Ему орден посулили, так что лишней медали было не жалко. Он и санинструкторшу бы наградил за то, что его ночами грела.
Только получилось все по-другому. Немцы, разозленные нашей успешной атакой, уже через пару часов пошли отбирать потерянные позиции. Мы их отбили. Наутро они подтянули гаубицы и давай молотить. Мы все, кроме наблюдателей, попрятались, кто куда. В блиндаж, где ротный сидел, 105-миллиметровая чушка врезала. Ротный чудом уцелел. Руку ему сломало и контузило сильно.
А тут атака. Командование на себя взводный Егунов взял. Артиллерии у нас мало было. Бронетранспортеры из крупнокалиберных пулеметов гребень траншеи причесывают, мины сыпятся, а немцы, как обычно, перебежками, друг друга огнем поддерживая. Я по ним из ручного пулемета стрелял. Диски мне мальчишка-помощник заряжал. Ствол разогреется, я «дегтярь» вниз стаскиваю, водой, мочой охлаждаем. Потом мальчишку ранило. Я за автомат взялся. Отбили атаку. Наших много полегло. Кого минами порвало, а больше из пулеметов. Лежат ребята, голова или шея насквозь пробиты, и лужа крови. Идешь, а кровь к сапогам липнет.
У нас трофейный ром оставался. Я полную кружку выпил, и хоть бы что. Только трясло от возбуждения. Егунов спрашивает:
— Сколько фрицев уложил?
— Штук восемь, точно. Может, и больше.
Бойцы подтвердили, что больше, но Егунов отмахнулся:
— Так и запишем — восемь. Начальство в круглые цифры не верит.
За тот бой и ранее взорванный дот получил я свою первую награду — медаль «За боевые заслуги».

 

Больше всего Федору Ивановичу не нравилось, когда я просил рассказать «о каком-нибудь случае».
— Героическом, что ли? — усмехался тот.
Слово «героизм» мне тоже не нравилось. Слишком побитое, потертое…
— О необычном? — уточнял Лапшин. — Когда орден на грудь вешают?
— Хотя бы.
— Ну, тогда пиши про дот, который мы взорвали. Или о Юрке Коненкове. Пугливый был. Очень смерти боялся, потому как кучу детей имел. А однажды, не иначе как с перепугу, в немецкой траншее сразу троих фрицев из автомата положил. И унтера раненого в плен взял.
— Дали ему орден?
— Разогнался! Ордена рядовым не давали. А Коненкову пальцы осколком отсекло. В ездовые перевели. Это для него лучшая награда. К семье живым вернулся. Наливай, что ли. А то на сидку пора идти, — и начинал перебирать медные самодельные патроны. Отдельно — на утку, отдельно, покрупнее, — на гуся.
Ожесточенная Курская битва задела полк, где служил Федор Иванович Лапшин, что называется, краешком. Полк стоял во втором эшелоне или резерве. Что-то вроде этого. Летом сорок третьего вспоминал Лапшин два случая. Особенно сильную бомбежку и танковую атаку.

 

Бомбили артиллерийский полк и какие-то укрепления. Тогда немцы еще наступать пытались. Вот и расчищали дорогу. Ни разу не видел, чтобы такие огромные бомбы бросали. По тонне, а может, по полторы. Земля ходуном ходила, хотя до полка с километр было. Раз так встряхнуло, что гимнастерка под мышкой треснула, а из уха кровь потекла. Лазарет наш тоже разбомбили, лечить некому. Дня два глухой ходил, а потом потихоньку отошло.
В другой раз танки немецкие пошли. Не «тигры», но тоже тяжелые, новые какие-то, с длинными пушками. Шли наискосок. Когда к окопам приблизились, земля как в ту бомбежку задрожала. Урчат, лязгают, а пушек поблизости не было. Из противотанковых орудий по ним ударили. Тогда сразу три танка пушки повернули и по траншее — осколочными и фугасными! Раз по пять пальнули — и вперед. У них другая цель была. А мы из засыпанной траншеи раненых вытаскивали, трупы откапывали. Торопились, пока тихо. Жара страшная стояла. Мертвецы на глазах раздувались. Торопились похоронить товарищей.
А потом, когда немецкий прорыв отбили, пошли в наступление. Целые поля трупов видел немецких. Танки и передовые части на «студебеккерах» вперед без остановок шуровали, а мы следом колонна за колонной. Как там говорилось: «Пехота! Сто верст прошел, еще охота!» Конечно, не просто шагали. Каждый день ввязывались то в бои, то в стычки. Людей много теряли. Немцы ведь ночью отступят, оставят в укреплениях, дотах легкие пушки, минометы, «машингеверы» скорострельные и лупят, патронов не жалея. Мы то атакуем, то назад откатываемся. А фрицы день нас подержат, а ночью след простыл! Снова топаем. Догоняем.
Федор Иванович повертел мою камуфляжную куртку. В девяностые годы они были дефицитом.
— Старику бы, что ли, такую достал. Майором все же работаешь, — хитро глянул он на меня и, начиная прерванную было тему о «всяких случаях» и героизме, гордо произнес, что был комсоргом роты и трусом никогда не считался.
Небольшого росточка, с животом, лобастый, как бычок, он почему-то напоминал мне тот ремонтный паровоз, который растаскивал разбитые вагоны в октябре сорок второго, когда Федор Иванович ехал на фронт.
Получив от меня обещание, что камуфляж для охоты я ему обязательно достану, Федор Иванович продолжил свой рассказ.

 

Путь до Днепра запомнился мне долгими переходами. Никогда столько не шагали. Идем и идем без остановки. И днем тоже, потому что есть прикрытие с воздуха. Хотя долбили нас и «юнкерсы», и всякая другая летающая тварь. Наши «лавочкины» и «яки» им разгуляться не давали, но почему-то прилетали с запозданием.
Однажды на горе возле вдрызг разбитой деревушки догнали нас несколько «мессершмиттов». Юркие, быстрые, мы рот разинуть не успели, а они уже над головами. Кинулись кто куда. Бегу и вижу обгорелый лист жести, наверное, от «голландки». Шириной с полметра и длиной полтора. Упал я, съежился и листом этим дырявым накрылся. А его не то что пулей, пальцем проткнуть можно. Истребители ревут и лупят из всех стволов. Чуть затихнет, и снова рев раздается. Пушки и пулеметы бьют, кто кричит, кто стонет. Не знаю, сколько налет длился. Может, пять минут, может, десять. Вылез я из-под этого листа мокрый от пота, и руки трясутся.
Рядом, в нескольких шагах, сержант из соседнего взвода лежит. Снаряд ему поясницу прошил, истек кровью. Дальше еще один труп… третий… пятый. Раненые ворочаются. Пошел помогать перевязку делать, а у меня пальцы скрючило и не сгибаются. На всем пути до Днепра солдатские бугорки. Спешили, пока немец не закрепился. Даже хоронить друзей как следует не успевали. Ямка в метр глубины, шинель на дно или накидку и сверху вторую, чтобы друзьям в лицо земля не сыпалась. Порой ни таблички, ни столбика. Не успевали.
Ноги в кровь сбил. Портянки с лохмотьями кожи отрывал, а по колонне кричат: «Подъем!» Снова марш. Видел, как падали на ходу бойцы, кровь из носа, глаза закатываются. Санитары на телегу их тащат, дают стакан-полтора воды. А мы топаем, только о воде мечтаем.
Меня, не доходя до Днепра, ранило. Снарядным осколком в ногу, повыше колена. Кость не совсем перебило, но треснула. Когда хирурги рану обрабатывали, местным наркозом обошлись. Сапоги скальпелем срезали и портянки тоже вместе с кожей. Кричал я от боли так, что два раза спирт наливали. А в госпитале очухался — обе ноги до колен бинтами замотаны, а правая (везет мне на правую сторону) — в лубке.
Пролежал полтора месяца. Запасной полк, и снова на передовую. Бои, переходы. Вступили на Западную Украину. Редкие, ухоженные дома-хутора. Видно, что живут хорошо. Там меня третий раз ранило. Двумя пулями — в плечо и грудь. Снова госпиталь. Потом в команде выздоравливающих хозработами занимался. Хоть отдохнул немного. Последние две раны у меня быстро заживали, а самая первая давала о себе знать долго. И после войны тоже.
Напоследок немного воевал в Германии. Там, под городом Губен, встретил Победу. А осенью сорок пятого меня демобилизовали. Приехал домой. С отцом вместе вернулись, с разницей дней в шесть. Сестренку не узнал. Уезжал, пигалица была, а вернулся — невеста! Отмечали возвращение недели две подряд.
Ну, что еще напоследок сказать? В сорок шестом переехали в Палласовку. Василия, пропавшего без вести, так и не дождались. Канул, как в омут, мой старший брат. Сестра замуж вышла, потом я женился. Дети пошли. Работал вначале кадровиком на автобазе. Тяжелую работу выполнять не мог, раны не давали. Закончил курсы счетоводов, потом финансовый техникум. Все годы до пенсии бухгалтером трудился. Хотя в юности и летчиком и танкистом мечтал стать. Ну, а на судьбу не в обиде. Детей вырастил, внуков дождался, с вами вот на охоту езжу. Медаль «За оборону Сталинграда» хоть с опозданием, но в 1959 году получил.

 

Общались мы с Федором Ивановичем часто. Вопросов я задавал много. Порой наивных. Но мой старший товарищ говорил, как правило, что думал. Может, в чем-то ошибался, воспринимая события по-своему, но я добросовестно записал некоторые вопросы и ответы на них:

 

Автор. Федор Иванович, ты вот видел Сталинград. Немцы с сентября к Волге рвались. Потери огромные несли. Почему они не обошли город, а завязли в боях?
Лапшин Ф. И. Фрицы по натуре практичнее нас. Но здесь они словно ошалели. Вначале, в сентябре, октябре, наверное, могли оставить Сталинград в тылу и дальше двинуть. Гитлер, видать, уперся. Сталинград, Сталин… главный враг! Ну, и завяз в развалинах, где техника не главную роль играла. Там бои один на один шли, рота на роту. А в таких боях, я считаю, наши не слабее. Позже, к ноябрю, когда такие силы немец сосредоточил, выходить было уже поздно. Впрочем, они до конца не верили в свое поражение. На Манштейна надеялись, на другие войска. Только припоздали. Гонор их подвел. А нам дисциплина крепкая помогла. Кто в Сталинград попадал, знал, что на левый берег пути нет. Если только ранят.

 

Автор. Ты считаешь, какой переломный момент в войне был?
Лапшин Ф. И. Курская битва. Сталинград был первым серьезным ударом фрицам под сопатку. Такого разгрома они не знали, хотя и наши потери были огромные! Сталинград больше политическое значение имел. Про него весь мир говорил. Даже в сорок пятом иностранцы слово «Сталинград» на все лады твердили. Но сами немцы началом своего поражения битву на Волге не считали. В сорок третьем они крепкие удары наносили. В марте — апреле сорок третьего целый месяц наступали. Взяли Харьков, Белгород, много мелких городов. А вот после Курской дуги мы погнали немца на запад, хоть и с тяжелыми боями, но без обратного хода. Хваленый их Восточный вал на Днепре рухнул, Киев взяли и шли вперед по всем фронтам. Но снова с такими потерями, что до сих пор не подсчитали.

 

Автор. Федор Иванович, какие главные ошибки ты видел в действиях наших войск?
Лапшин Ф. И. Мне о стратегии из своего окопа рассуждать вроде ни к месту. Маршалам виднее. Скажу, что не нравилось. Что ни отбитая деревенька, то целое кладбище под ней. Зачем сломя голову в лоб гнали? Мало проводилось обходных, хитрых атак. Это я говорю в масштабах роты, батальона. Одна атака, вторая, третья. В ротах уже людей половину выбило, а то и больше. Нет, давай опять! Лейтенант Егунов, который ротным стал, — молодец. Не боялся начальства, как другие. Бывало, ночью с фланга ударит — успех! Хотя однажды крупно вляпался. Ночью пытался высотку взять. Один взвод напоролся на мины. Пулеметы на шум огонь открыли. Почти весь взвод накрылся. Другого, может, и под трибунал, а Егунов уже обязанности комбата исполнял. Простили и на должность утвердили. Он хорошо воевал. У меня ощущение было, что наши командиры своего начальства больше боялись, чем немцев. В бою пропадет без вести боец или два, ротного мурыжат: предателей проморгал и так далее. Порой артподготовка на полсотни снарядов только шум создавала. Толку с них! Лучше по-тихому. Но ведь сожрут командира, если атака сорвется. Вот и шли на поводу у тех, кто к передовой близко не подходил. Я с Егуновым в батальоне долго прослужил. А командира полка всего два раза видел. Замполит нам медали вручал в штабе, за полтора километра от окопов. Не любили они по передку ходить. Опасно. Пусть извиняют товарищи полковники, если не так сказал. В других местах, может, по-другому было.

 

Автор. Какое оружие солдаты считали лучшим?
Лапшин Ф. И. Карабин наш «мосинский». Удобный, легкий и, главное, безотказный. Я из него однажды немца метров за четыреста снял. Без всякой оптики. Автомат Судаева мне нравился. Их и в сорок четвертом маловато было, но я доставал. Бьет без задержек, магазин рожковый. Диски, они все же уступали по надежности. Нет-нет, а пружина заест. Так с ППШ бывало. Да еще пока ползешь, дернешь посильнее, диск от толчка вылетает. Но ППШ мы тоже любили. В сорок третьем их в нашей роте штук двадцать всего было. Бьет далеко. Мы очередями фрица за двести метров доставали, а из немецкого МП — проблема. Сыпет пули и дальнобойность меньше. Хотя автомат надежный. Мы за трофейными автоматами охотились.
Пулеметы у немцев мощные были. Особенно МГ-42. Тысяча двести пуль в минуту. Не стреляет, а рычит. Людей, как косилка, смахивает. Хрен бы в глотку ихнему изобретателю! Много наших из пулеметов побили. «Фаусты» в сорок четвертом у фрицев появились. Ничего не скажешь, оружие против танков на близком расстоянии смертельное. Нам бы такое!

 

Автор. Много было самострелов и дезертиров?
Лапшин Ф. И. Я бы не сказал. На фронте, в ротах, где я служил, — единичные случаи. Хитрили в госпиталях. Всячески тянули с выпиской. То гадости какой-то наглотаются, из сортира не вылезают, то рану купоросом натрут. Страшная война. Кто хватил, особенно из семейных, возрастом постарше, в тылу не прочь были остаться. Но все это ерунда. Похитрит неделю-вторую, врач его предупредит, отчитает. И уходит снова на фронт. До нового ранения или до конца.

 

Бывший старшина, фронтовик, Федор Иванович Лапшин, похоронив жену, переехал в начале девяностых годов в Волгоград к старшему сыну. Умер от болезни сердца в 2002 году и похоронен на Кировском кладбище.
Земля тебе пухом, Федор Иванович!
Назад: Танкист сорок первого года
Дальше: Из зенитки по самолетам и танкам