От Волжских переправ до Вислы
Волга возле поселка Светлый Яр шириной больше двух километров. Жутковато, когда посреди реки сваливается в пике с воем сирены «Юнкерс-87». Бьешь из пулемета, трассы в брюхо ему упираются, а немец открывает огонь, и кажется, все пули в тебя летят. Сбить бронированный «Ю-87» было трудно.
Гордеев А. П.
С Александром Прокофьевичем Гордеевым мы познакомились еще в семидесятых годах в Котельниковском районе, куда часто выезжали на охоту. Осенью на уток, а зимой на кабана и зайцев.
Небольшого роста, худощавый, быстрый в движениях, он работал водителем. В нашу охотничью компанию вписался быстро и легко, несмотря на разницу в возрасте. Иногда мы ночевали в его доме, познакомились с женой и уже взрослыми детьми. Зная, что он фронтовик, я часто беседовал с ним, расспрашивая о войне. Из этих бесед и родился его немудреный рассказ, в котором я постарался сохранить все мелочи, показав войну глазами простого сталинградского паренька с нелегкой и интересной судьбой.
Родился я 27 ноября 1924 года в Сталинграде. Жили мы, можно сказать, в центре. Если считать центром огромный, поросший деревьями и кустарником овраг, по дну которого текла речка Царица. Этот овраг упирался одним склоном в Дар-Гору, а другой — в центральную часть города. Расстояние до железнодорожного вокзала составляло примерно километр, а до Волги полтора.
Место было такое: большие бугры, обрывы, овражные отроги. Ничего серьезного там не строили. Лепились многочисленные домишки. Несколько штук из них, подновленные, сохранились до настоящего времени, а тогда домов было много, в основном саманные, низкие. Власти сильно к нам не лезли. В овраг ни одна машина не пройдет, а начальство, как известно, всегда предпочитает ездить на машинах. Короткие улочки, домов по десять-пятнадцать, громоздились на глиняных гребнях, на откосах оврагов. Некоторые дома торчали, как отдельные хуторки, рядом ничего невозможно было построить.
Кому как, а мне место нравилось. Хотя маме и отцу приходилось добираться до работы довольно далеко. Конечно, пешком, общественного транспорта поблизости не было. Отец работал на автобазе, мама — в швейной мастерской. Большая наша семья (отец, мать, бабка и четверо детей) имела свой саманный домик, который года через три после постройки умудрился осесть одним углом на полметра в почву. Отчего пол был с наклоном, как на корабле. Но мы к этому быстро привыкли. Что сделаешь? Оползневая зона — так это называется по-научному.
Перед войной целая улочка сползла в овраг. Понаехало пожарных машин, много милиции. Из-под обломков извлекали раненых и задавленных людей. Этот случай вспоминали долго. Люди, лишившиеся жилья, лепили новые дома, здесь же неподалеку. Ходили по оврагу, собирали старые доски (большой дефицит), спиливали сухие деревья. Ничего, построились.
Для нас, пацанов, огромный овраг, речка Царица, протекавшая среди кустарника, и небольшой лесок, были своим миром. Кусочек природы посреди большого города. Здесь мы ловили рыбу (в основном мелочевку), путешествовали вниз до Волги и считали, что лучшего места в Сталинграде нет. Семья наша жила, в общем, неплохо. Две зарплаты — большое дело! Плюс огород на склоне. Каждую весну и осень его приходилось укреплять кольями, чтобы после дождей не ползла земля. Зато собирали хорошие урожаи картошки, помидоров, огурцов, баклажанов. Росли яблони, груши, вишня и кусты смородины.
В огороде в основном копалась бабка, привлекая для тяжелых работ и прополки старших детей, то бишь меня с братом. Мы работали неохотно. Бабке больше помогали наши сестренки-соплюшки, Даша и Таня. В школе я учился так-сяк. Когда можно, пропускал занятия. Но семь классов благополучно закончил. В пятнадцать лет поступил работать в небольшую мастерскую по ремонту бытовой техники, где освоил до войны специальность слесаря.
Описывать начало войны не буду. Все происходило, как и по всей стране. Женщины с плачем провожали мужей. Молодежь стояла в очередях в военкоматы. Торопились попасть на войну, которая, по нашим понятиям, должна была закончиться скорой победой. Невнятные сообщения с фронта в первые недели сорок первого года было трудно понять. То ли Красная Армия бьет немцев, то ли немцы теснят (конечно, не гонят!) наши войска. Захват Минска 28 июня дал понять многим, что война идет не так, как показывали в фильмах «Если завтра война», «Первый удар» и так далее.
В сентябре фашисты заняли Киев. Мы не могли знать в полной мере трагедию полков и дивизий, попавших в окружение, погибших, взятых в плен красноармейцев и командиров. Скажи тогда, что количество наших пленных исчисляется сотнями тысяч, никто бы не поверил. Да и сказать такое никто бы не посмел. Просто мы окончательно поняли, что война — это серьезно и надолго. Я тоже повадился ходить в военкомат, откуда меня выпроваживали — не подошел еще возраст. Потом в нашей семье произошли события, после которых отец и мать поговорили со мной как со взрослым и запретили даже приближаться к военкомату.
Мой брат Леонид, на два года старше меня, был призван в июле и вскоре погиб под Смоленском. Мать неделю не могла прийти в себя, сразу постарела лет на десять. Вот тогда и состоялся разговор насчет военкомата. В начале октября сорок первого года забрали в армию отца. Мы получили от него короткое письмо, из которого поняли, что он служит по специальности, шофером. Успокаивал нас, что находится в тылу. Мама, никогда не ходившая в церковь, пошла с младшими сестренками молиться за отца.
Но, видимо, Бог не слишком расслышал ее слезы, что погиб сын и пусть он сохранит отца. Профессия шофера оказалась совсем не тыловой. Писем больше не было. Вплоть до нашего отъезда из Сталинграда мама посылала запросы во все инстанции и лишь в апреле мы получили ответ, что отец пропал без вести. Забегая вперед, скажу, что больше мы ничего о судьбе отца не узнали. Он исчез, растворился без следа в страшной мясорубке сорок первого года.
Известие об отце мама восприняла уже более спокойно. В апреле сильно простудилась младшая из сестренок, Таня. У нее началось воспаление легких. Мама, обычно терпеливая и совсем не пробивная, изменилась. Чудом сумела выбить больничный лист у себя на фабрике. Это было очень нелегко, учитывая, что швейники выполняли военные заказы и работали по 12–14 часов. Мама приносила сестренке мед, сливочное масло, молоко. На что все это покупалось или менялось, не знаю. К нам ходил знакомый врач, с которым мама тоже как-то расплачивалась. В общем, сестренка, пролежавшая в горячке две недели, выжила только благодаря маме. Ну и, конечно, бабке, которая готовила еду для всей семьи.
Разгром немецких войск под Москвой поднял настроение людей. Но немцы быстро оправились, наносили ответные удары, снова вели наступление. В конце апреля сорок второго года сильно бомбили район Тракторного завода, километрах в пятнадцати от нас. Взрывы были хорошо слышны, а над северной частью города стояло зарево. Бомбежки продолжались в мае, июне, хотя не скажу, что город сильно пострадал. Немцы бомбили военные предприятия и сбрасывали мины в Волгу. Кроме того, тяжкое впечатление оставило поражение наших войск под Харьковом. По слухам, там попали в окружение и погибли сотни тысяч наших бойцов. Именно в это время мама и бабка приняли решение покинуть город.
Первый секретарь обкома Чуянов призывал население быть мужественным и продолжать трудиться для фронта. Мама думала лишь об одном: как спасти нас, троих детей. Мне было уже семнадцать, но для нее я тоже оставался ребенком. У нас имелась родня в маленькой деревеньке в Астраханской области, километрах в ста от Сталинграда. Мама и бабка решили переехать туда.
В то время уволиться с предприятия было почти невозможно. Мама как-то сумела, сославшись на больных детей. Мастерская, в которой я работал, тоже в основном выполняла военные заказы. Делали алюминиевые кружки, котелки, пряжки для ремней. Директор не хотел меня отпускать. По-моему, мама уладила этот вопрос с помощью спирта. Отнесла директору литр, и все решилось. Помогло и то, что я был несовершеннолетний.
Мы покинули наш дом в конце июня. В городе уже было полно эвакуированных. Они рассказывали страшные вещи о сожженных разбитых бомбами эшелонах, о беженцах, погибавших на дорогах от пуль немецких самолетов. Заверениям властей, что немцы до Сталинграда не дойдут, ни мама, ни бабка не верили. Им обеим было жалко оставлять под присмотр чужих людей дом, который строил покойник дед и пропавший без вести отец. Бабка даже всплакнула. Мама в сердцах ругнулась:
— Да, черт с ним, с этим домом! Детей надо спасать, пока фашисты за город не взялись.
Я катил ручную тележку, нагруженную нехитрым имуществом, где самое ценное было: швейная машинка, самовар, полушубок отца, постельное белье, одеяла, посуда, полмешка муки, килограмма четыре соленого сала. Мама, бабка и обе сестренки несли тюки и тючки с одеждой и разной мелочевкой. Прощались на ходу с соседями. В нашем овраге все хорошо знали друг друга. Я не догадывался, что многих вижу в последний раз. Городу была уготовлена страшная бомбежка 23 августа 1942 года, а затем он превратится на пять месяцев в эпицентр ожесточенных боев, после которых от Сталинграда останутся одни развалины.
Целый день мы шли через город, растянувшийся вдоль Волги. Ночевали в степи возле Сарепты. Сварили в котелке суп с курицей, поели, и все быстро заснули, закутавшись в одеяла, не обращая внимания на комаров.
Сто километров пути мы одолели за три дня. За это время нас не меньше десятка раз останавливали патрули. О чем-то спрашивали мать, бабку, они показывали документы, в том числе мой паспорт. Лейтенант, старший патруля, отчитал меня.
— Такой дылда! Твои ровесники на фронте бьются, а ты в тыл без оглядки драпаешь.
Насчет «дылды» лейтенант сильно преувеличивал. Был я худой, небольшого роста, хотя руки от работы по хозяйству и в мастерской были сильные. Мне напомнили, что я обязательно должен встать на учет в военкомате и не вздумал уклоняться. Я сопел в ответ, а мама заверила лейтенанта, что я встану на учет в первый же день, а до восемнадцати лет мне еще полгода.
Наконец добрались до нашей родни в небольшом селе Ступино, стоявшем на высоком волжском берегу. Дядька, тетка, мои двоюродные братья и сестры, еще какие-то родственники собрались вечером за столом. Пили самогон (молодым наливали бражку), ели приготовленную по-астрахански очень вкусную рыбу, тушенную в собственном соку с зеленью и луком. Я съел с десяток кусков сазана, судака, еще какой-то рыбы и осоловел от усталости и обилия пищи.
Дом у родни был небольшой, по-моему, без чердака. Ночью стояла духота, тем более набилось нас с десяток человек, не меньше. Я проснулся от жары, долго пил воду, сидел на крыльце, смотрел на усыпанное звездами небо и серебристую лунную дорожку на Волге. Не хотелось лезть опять в духоту, но оставаться долго снаружи не давали комары.
Родня уступила нам флигелек, состоящий из одной комнаты и крошечной прихожей. Там мы и разместились впятером. На следующее утро я отправился в военкомат в районный городок Черный Яр, за сорок километров от села. Добрался туда вечером, и мне сразу предложили направление в танковое училище.
— Когда ехать-то? — растерянно спросил я.
— Команда уже готова, — ответил помощник военкома. — Завтра пройдешь медкомиссию, а послезавтра будем, наверное, отправлять в Саратов.
Я не был готов к такому повороту событий. Если бы мне дали хотя бы дня три-четыре, чтобы прийти в себя, попрощаться с семьей, я бы согласился. Я был настроен мстить за брата и отца. Но мысли, что больше не увижу маму, сестер и поеду неизвестно куда, просто напугали меня. Я сказал, что в мае переболел воспалением легких и еще не оклемался.
— Где же ты в мае умудрился простудиться? — недоверчиво спросил лейтенант.
— На рыбалке лодка перевернулась, — не задумываясь, ответил я. — Метров триста в холодной воде плыли.
В мае в наших краях уже стоит жара, почти как летом, однако полая вода в Волге еще очень холодная. Ответ прозвучал правдоподобно. Помощник военкома настойчиво посоветовал подумать и дать окончательный ответ утром. Переночевать предложил на призывном пункте, чем еще больше насторожил меня. Туда легко войти, а выпустят или нет — неизвестно. Я переночевал на пристани, голодный, искусанный комарами. Утром меня покормили трое пьяненьких призывников, даже предложили выпить. От самогона я отказался, но с удовольствием съел два вареных яйца и кусок жирной вяленой селедки. Рассказал мужикам о предложении лейтенанта. Призывник постарше, узнав, что я уже потерял отца и брата, категорически заявил:
— Тебе семнадцать лет. Пошли этого лейтенанта подальше. Умник! В тылу пристроился, а тебя в железных гробах воевать гонит. Восемнадцать стукнет, тогда пусть и забирает.
Я боялся встречи с лейтенантом. Мое желание воевать и мстить куда-то испарилось. Больше всего хотел вернуться домой. Но опасения оказались напрасными. Со мной разговаривал пожилой старшина. Я заполнил анкету, меня вписали в журнал и предупредили, чтобы из деревни никуда не исчезал.
— Ты военнообязанный. Можем призвать в любой день. Уклонение считается дезертирством. Ну, иди.
Я был так рад вырваться из военкомата, что отмахал пешком километров двенадцать. Потом меня подвезла попутка. Мама встретила слезами, а бабка возмущалась:
— Детей на войну гонят. Саньке всего семнадцать. С аппетитом хлебая суп с вермишелью и салом, я с досадой возразил:
— Зое Космодемьянской всего шестнадцать было, а она воевала и геройски погибла.
— Успеешь и ты, — перекрестилась бабка. — Провалилась бы она пропадом эта война вместе с Гитлером и остальными…
Кто «остальные», уточнять не стала.
Меня определили в рыболовецкую бригаду, маму взяли в колхоз, бабка осталась с сестренками на хозяйстве. Рыбаки, увидев, что я стараюсь, относились ко мне хорошо. Правда, гоняли, как молодого, за самогоном. Я собирал дрова для артельного костра и помогал стряпухе разделывать крупную рыбу. Рассуждал, что жизнь в артели неплохая и голодать не будем. Тем более в конце смены все мы получали немного рыбы домой.
Рыба в Волге водилась тогда в избытке. Правда, осетры попадались нечасто, зато хорошо ловились судаки, лещи, сазаны. Стряпуха, зная вкусы каждого, клала в котел сразу несколько разных рыбин или кусков — кому что нравилось. Уха получалась наваристой, жирной. Не жалели в нее и зелени.
Не хватало только одного. Хлеба. Астраханская область — это степи, полупустыня и раскаленное солнце. Зерновые здесь почти не выращивают. Хлеб выдавали в магазине то ли по карточкам, то ли по спискам. На пять человек нашей семье доставалась обычно одна двухкилограммовая буханка на неделю.
Иногда добавляли пшенки или перловки. Хлеб был серый, с остяками, липкий и тяжелый.
В артель хлеб не полагался. Считали, что, разрешая питаться пойманной рыбой, мы и так имеем паек. Но от рыбы сытости не получалось. И ухи нахлебаешься, и здоровенный кусок сазана съешь, а спустя короткое время снова чувствуешь голод. Через пару недель рыба так приелась, что в горло не лезла. Хлебушка бы! За черствую горбушку все бы жирные ломти отдал. Но хлеб шел на фронт.
Вообще, жизнь летом сорок второго катилась и менялась с такой быстротой, что я не успевал удивляться. Кажется, недавно покинули Сталинград, прижились в Ступине. Я даже с девчонкой на танцах познакомился и первый раз целовался. И вдруг из военкомата пришла повестка. Это было в начале августа. Мама всполошилась, ведь до восемнадцати лет мне оставалось почти четыре месяца. Хотела идти со мной в военкомат, но повестки в селе получили несколько других парней моего возраста.
— Не надо, мама, — твердо сказал я. — Не позорься. Такая война идет…
Мать сникла и стала собирать меня в дорогу. Постоянно плакала, и я, не выдержав (был выпивши), накричал на нее:
— Что ты меня хоронишь! Я еще живой и умирать не собираюсь.
Мама вытерла слезы. Тут же дружно заревели обе сестренки, захлюпала носом бабушка. Я выскочил на улицу и долго стоял на яру, глядя, как широкой голубой лентой медленно течет Волга. Через день я уже был на призывном пункте, а вскоре — в строю учебной части, расположенной в пойменном лесу, недалеко от города Ахтубинска.
Военный городок, состоящий из больших палаток и землянок, был огорожен по периметру колючей проволокой. Нам прочитали жесткий приказ № 0227 от 28 июля 1942 года «Ни шагу назад». Комментируя его всем призывникам, разъяснили, что за дезертирство и членовредительство наказание одно — трибунал и расстрел. Эти слова мне было суждено слышать едва ли не всю войну. Трибунал и расстрел!
Я попал в пулеметную роту. Сто двадцать человек, три взвода. Занятия начинались в семь утра и заканчивались часов в восемь вечера. Строевая, политическая, боевая подготовка, химзащита, тактика, физ-подготовка. Уставали за день так, что засыпали как убитые. Правда, кормили нормально. Утром каша, масло, горячий сладкий чай, иногда селедка. В обед щи, суп, мясная каша, ужин — часто рыбный. Надоевшая рыба с кашей и хлебом шла неплохо. Изучали пулеметы: наш «максим», ручной пулемет Дегтярева, английский «мадсен» с магазином сверху.
Что запомнилось из того короткого периода? Что на фронте дела плохие, не могли скрыть скупые сводки Информбюро и многочисленные статьи в газетах, похожие друг на друга: «Подразделение капитана Н. уничтожило 3 танка и 60 немецко-фашистских захватчиков. Батарея старшего лейтенанта Ш. подбила семь танков и около роты противника». Курсанты постарше и те, кто воевал, в узком кругу ехидно посмеивались:
— Около роты! Рядом с ротой, что ли, снаряды падали? Фрицы свою жизнь ценят. Чтобы роту уничтожить, ой-ей сколько умения надо.
Если говорить откровенно, то у многих в августе — сентябре сорок второго настрой был подавленный. Призывники, которым за тридцать или сорок лет, как могли «косили», жаловались на болячки, стремились попасть в тыловые части. Некоторые мужики из мелких пойменных хуторов сбегали. Но у молодых преобладало желание воевать и бить немцев. Не последнюю роль играла политическая подготовка. Неправильно полагать (особенно по книгам девяностых годов), что политработники мололи заученные истины и на каждом шагу славили мудрость Сталина.
Без имени Сталина, конечно, не обходилось. У нас в пулеметной роте старший политрук, без преувеличения, был талантливым агитатором. Он успел повоевать, имел ранение, чем сразу располагал к себе. Он читал нам статьи Ильи Оренбурга, которые пользовались успехом из-за нескрываемой ненависти к фашистам. Написанные простым языком, они ударяли в болевую точку. «Убей немца! Об этом просит тебя мать, твоя родная земля. Иначе он убьет тебя, твою семью!» — примерно так звучали слова. Сейчас Оренбурга редко переиздают. Война стала историей, а с немцами мы дружим. Зачем раздражать их лишними воспоминаниями!
А тогда мы внимательно слушали политрука. Он читал так, что мороз пробегал по коже. Потеряв старшего брата, отца, я, с рождающейся ненавистью к фашистам, был полностью согласен с Ильей Оренбургом. Я должен убить немца. И не одного. Чтобы отомстить за брата, отца и многих погибших земляков.
Еще политрук читал нам стихи Константина Симонова «Жди меня», «Если дорог тебе твой дом», «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…», которые мало кого оставляли равнодушными. Некоторые стихи были написаны словно о нашей семье, о погибшем брате и пропавшем отце. Однажды, не выдержав, я заплакал. Без всхлипываний, молча. Просто текли слезы по щекам. Боясь, что меня поднимут на смех, вскочил и пошел в кусты. Успокоившись, вернулся. Политрук и ребята сделали вид, что ничего не заметили.
В один из дней конца августа мы узнали о страшной бомбежке Сталинграда. Я понял, что мать — мудрый человек. По слухам, центр города полностью разрушили. В эти же дни меня и еще десятка четыре пулеметчиков стали обучать стрельбе по самолетам. В основном теоретически. За две недели мы научились распознавать силуэты наших и немецких самолетов.
Узнали, что пикирующий бомбардировщик «Юнкерс-87» хорошо бронирован. Несмотря на презрительную кличку «лаптежник» из-за торчащего под брюхом шасси, он очень опасен. Может нести полторы тонны бомб и вооружен четырьмя пулеметами. Пикируя, бросает бомбы довольно точно, а сбить его из «максима» трудно. Зато наши пули вполне могут поразить истребитель «Мессершмитт-109». Надо только уметь правильно целиться, так как скорость у «мессера» шестьсот километров в час. Двухмоторные тяжелые бомбардировщики «Юнкерс-88» и «Хейнкель-111» обычно бомбят с высоты километра и более. Для наших пулеметов это далековато, но если расстояние поменьше, можно удачными попаданиями зажечь мотор или повредить многочисленные тяги.
Практические стрельбы проводились за два с половиной месяца раза четыре. В том числе один раз по условной воздушной цели. Нас вывезли в степь, и мы стреляли по верхушкам двадцатиметровых пирамидальных тополей. Хотя учеба была рассчитана на пять месяцев, людей из роты начали забирать уже через месяц. Брали в первую очередь фронтовиков, прибывших из госпиталей, парней, уже хорошо освоивших оружие. Некоторым присваивали сержантские звания, они именовались командирами расчетов. Другие уходили рядовыми.
В середине сентября пришла моя очередь. Позже мы узнали, что будем служить на судах Волжской военной флотилии. Меня взяли из-за того, что я два года работал слесарем и мог устранять самостоятельно мелкие неисправности оружия, запаять продырявленный кожух. В Сталинграде уже шли бои, флотилия осуществляла переброску войск, боеприпасов, продовольствия, вывозила из города раненых и население. Мобилизовывались пароходы, буксиры, сейнеры из гражданского флота. На них устанавливали зенитные пушки, пулеметы, а в помощь командам давали военных моряков или подготовленных армейских артиллеристов и пулеметчиков.
Помню, нас собрали около двадцати человек и привезли в поселок Черный Яр. Первую ночь провели на пристани. Здесь я ночевал в конце июня, когда ходил в военкомат, чтобы встать на учет. До села, где жила моя семья, было рукой подать, но нас сразу предупредили — любая отлучка будет расцениваться как дезертирство. Старшим был незнакомый мне лейтенант. Дня три мы прожили в небольшом домике на берегу. Потом пришли два грузопассажирских парохода. Один большой, названия уже не помню, и второй поменьше, «Коммуна», с гребными колесами по бокам.
Многое в жизни человека решает случайность. Забегая вперед, скажу, что большой пароход будет потоплен возле Сталинграда и почти вся команда погибнет. Лейтенант, распределяя людей, отсчитал семь человек, в том числе меня, и отправил на «Коммуну». Остальные, вместе с ним, погрузились на большой пароход.
Там было более мощное вооружение: две пушки, счетверенная зенитная установка и несколько пулеметов. «Коммуна» имела 45-миллиметровку и два пулемета «максим», установленные на тумбах. Оба парохода именовались военными кораблями, хотя скорость «Коммуны» не превышала двенадцати-пятнадцати километров в час. Или, по-морскому, семь-восемь узлов. Еще несколько дней мы простояли в затоне, шел ремонт котлов, других механизмов, а мы, в срочном порядке, привыкали к морской, вернее, речной службе. Боцман всем нам выдал тельняшки. Разрешалось ходить с расстегнутым воротником, чтобы все видели: мы не пехота, а моряки.
Нас быстро отучили от сухопутных словечек. Мы узнали, что корабль не плавает, а идет. Миля, узлы, камбуз, кок, гальюн… Нас одергивали, когда мы забывались, и отчитывали за неправильную терминологию. «Коммуной» командовал ее давнишний капитан из Астрахани, высокий, крепко сложенный старший лейтенант, в легком белом кителе. Чаще всего нам приходилось общаться с боцманом Байдой. Сухощавый, жилистый, он не напоминал боцманов, которых мне приходилось видеть в фильмах: громоздких, усатых, громогласных. Впрочем, небольшие усы сорокалетний Байда носил. Он никогда не сидел на месте и был, что называется, живчиком.
Байда распределял вахты, ведал питанием, уборкой на корабле и множеством других вопросов. Дергал и обучал нас мореходной службе, не слишком выбирая выражения. Но никогда не лез в наши зенитные дела. Командиром зенитной команды был старший сержант Тарасюк. Одновременно он являлся командиром орудия, к которому, в случае боевой тревоги, были прикреплены два моряка из команды.
Меня назначили вторым номером в расчет кормового зенитного пулемета. Первым номером и моим непосредственным командиром был сержант, года на три старше меня, родом из рыбацкого поселка Шимбай под Астраханью. Ни имени, ни фамилии в памяти не сохранилось, так как остальные зенитчики называли его просто Шимбай. Мы с ним быстро подружились, общались без всяких чинов. Шимбай был женат. Служил около года в зенитном полку, хорошо знал пулеметы. От него за небольшой срок я почерпнул многое.
Запомнился переход до Светлого Яра, поселка километрах в двадцати от Сталинграда. Мы шли вверх по реке более суток, с двумя остановками. Волга к сентябрю мелеет. В некоторых местах фарватер становится очень узким. Немецкая авиация, начиная с июля сорок второго, высыпала в Волгу большое количество мин. Я узнал, что морские мины имеют заряд около тонны взрывчатки. Налететь на такую мину означало гибель парохода и большей части команды. Поэтому, несмотря на опасность авианалетов, оба парохода вышли на рассвете.
Весь путь зенитчики стояли у орудий и пулеметов. От непрерывного наблюдения за солнечным безоблачным небом слезились глаза. Нас вел катер-тральщик. Фрицы уже применяли мины с фиксированной кратностью взрывателей. Проще говоря, механизм взрывателя мог пропустить первый корабль и взорваться под вторым-третьим или четвертым. Мне рассказали, что первого августа подорвался на мине и погиб вместе со всей командой бронекатера командир бригады контр-адмирал Б. В. Хорохшин. Взрыв был такой силы, что не смогли найти тел погибших.
Подходя к Светлому Яру, мы уже отчетливо понимали, что приближаемся к сражающемуся городу. Доносились глухие звуки взрывов, по реке плыли огромные пятна нефти, разные деревяшки, глушеная рыба. Течение несло трупы. Увидел тело красноармейца, согнутое в поясе. Ноги и голова были в воде, наружу виднелся пояс шаровар и часть спины в нательной рубахе. Я невольно сжал руку Шимбая.
— Привыкай, Саня. Это — война, — просто, без всякой рисовки, сказал Шимбай. — Когда наш дивизион в Астрахани бомбили, человек семь погибли.
— Вы кого-нибудь сбили?
— Не знаю. Стреляли много. Может, осколками кого достали. А прямых попаданий не было.
Шимбай не хвалился, что стрелял по немецким самолетам, побывал под бомбами. Зато рассказывал мне о довоенной жизни, своей неудачной женитьбе. Он женился перед уходом в армию, а вскоре получил письмо от «добрых людей», что молодая жена гуляет. Иногда Шимбай костерил жену. Порой начинал материть мужиков:
— Кобели драные! Лезут напролом к бабе, а у нее, может, силы воли нет, чтобы отказать.
Для меня эта проблема была далека. Я вежливо выслушивал своего старшего напарника и сочувственно кивал головой.
От райцентра Светлый Яр до линии фронта было километров сорок. Немцы не смогли захватить южные районы Сталинграда: Красноармейский и Бекетовку. Первый пароход пошел дальше, прямо в пекло гигантского сражения, развернувшегося в городе. Нас оставили обслуживать светлоярскую переправу. Но сказать, что сорок километров от линии фронта — это тыл, было бы неправильно. В то время Волга на протяжении более ста километров являлась местом непрерывных бомбежек, обстрелов, боев с немецкой авиацией.
Засиживаться нам не дали. Буквально через пару часов загружали на левом берегу маршевую роту, сотни две красноармейцев. Они не хотели лезть в трюм, упрямо цепляясь за поручни. Командиры загоняли их пинками, ругались и кричали сержанты. Байда и двое здоровенных моряков хватали и толкали вниз по трапу упирающихся бойцов. Таким же макаром загрузили вторую роту, часть красноармейцев остались на палубе. С берега подносили ящики со снарядами, патронами, продовольствием. Глядя на штабель ящиков с боеприпасами, нагроможденный в пяти шагах от нашего «максима», я отчетливо представлял, что будет, если в них попадет снаряд немецкого самолета.
Пароход, поднимая колесами муть и песок, отвалил от небольшой пристани и пошел по дуге от пойменного лесистого берега к правому высокому обрывистому. Загруженная выше ватерлинии, «Коммуна» двигалась медленно, по дуге. На стрежне чувствовалось сильное течение. Расчеты орудия и обоих пулеметов напряженно следили за небом. Первый рейс прошел благополучно. Мы причалили к пристани под обрывом. Выгрузка заняла полчаса, здесь подталкивать никого не приходилось. Кроме нас на переправе работал буксирный пароход, тянувший за собой баржу и несколько мелких судов. По сравнению с «Коммуной», скорость у парохода с баржей была черепашья.
Война дала о себе знать вечером, когда солнце висело над краем обрыва. Четыре «Мессершмитта», тонкие в фюзеляже, стремительно вырвались из-за обрыва со стороны заходящего солнца. Обстановка на переправе, как я потом восстанавливал в памяти, была следующая. Наш пароход заканчивал погрузку раненых и беженцев на правом берегу. Буксир с баржой, в которую набили целую толпу красноармейцев, повозки, легкие орудия, отваливал от левого берега. Один из сейнеров, деревянная посудина метров двадцати в длину, пересекал Волгу. Второй сейнер крутился у левого пойменного берега.
Плавучая батарея, стоявшая в затоне, открыла огонь, хоть и с запозданием, но дружно. Три 76-миллиметровые зенитки усеяли небо шапками разрывов. Начали стрелять и мы: «сорокапятка» и оба пулемета. Я по инструкции придерживал ленту, которая быстро вползала в казенник «максима». Шимбай бил длинными очередями. Все четыре истребителя мгновенно перемахнули Волгу, я успел заметить кресты на фюзеляже и свастику на хвосте. Они шли к самой крупной добыче, барже, набитой людьми, которую буксирный пароход тянул со скоростью километров шесть в час.
Могу представить, что чувствовали ребята, сидевшие в этом огромном корыте, когда на них заходили сразу четыре «мессера». Но плавучая батарея уже заставила немецкие истребители вильнуть. С левого берега вели огонь два зенитных 37-миллиметровых автомата. Дружной и точной атаки у «мессеров» не получилось. Они высыпали целую серию бомб, которые поднимали фонтаны воды и песка вокруг баржи. Один из «Мессершмиттов», видимо, получил повреждение и сразу отвалил в сторону.
Зато три других сделали круг, перестроились и обстреляли баржу из пушек и пулеметов. Несмотря на двухкилометровое расстояние, мы видели, как бледные при дневном свете трассы прошили буксир и баржу. Зенитный огонь был довольно сильный. «Мессеры» опасались снижаться и после второго захода пошли назад. Попутно обстреляли сейнер, на котором начался пожар. Мы снова открыли огонь, но истребители исчезли в небе. Буксирный пароход продолжал тащить баржу к правому берегу, на сейнере тушили пожар. Наш пароход, выждав немного, под защитой плавучей батареи двинулся к левому берегу.
Мы везли много детей, женщин. Женщины не хотели идти в трюмные помещения, кричали, что лучше погибнуть от пуль, чем утонуть в клетке. Метались по палубе, таская за собой детей. Убедить их, что на верхней палубе опасно, было невозможно. Пароход раскачивался с борта на борт, кто-то свалился в воду. Останавливаться не имели права, упавшему человеку бросили спасательный круг.
С облегчением выгружали суетливую гомонящую толпу, а у пристани на левом берегу нас уже поджидали новые роты красноармейцев, повозки с боеприпасами. Переправа шла и ночью. Часам к двенадцати мы падали от усталости. На наше состояние никто внимания не обращал, но устали и механизмы «Коммуны». Пароход загнали на стоянку в речной залив.
Мы кое-как поели каши с мясом и завалились спать. Так закончился наш первый день на светлоярской переправе.
На следующий день мы узнали, что на барже погибли тридцать человек, около семидесяти бойцов были ранены. Они так и не добрались до Сталинграда. Раненых повезли назад обратным рейсом. Двое или трое погибли на сейнере. Такую цену платили за переправу через Волгу. И это была сравнительно небольшая цена.
Следующие несколько дней прошли без особых происшествий. Несколько раз налетали немецкие самолеты, их атаки отбивали, хотя не обходилось без жертв. Мы уже хорошо познакомились с экипажем «Коммуны». К нам назначили подносчиком патронов молодую женщину, лет двадцати трех, Катю. Она была не слишком красива, с широким лицом и крепкими мускулистыми руками. Катя, в случае ранения или смерти кого-то из нас, должна была временно исполнять обязанности второго номера расчета.
У Шимбая с ней сразу закрутился роман. Они где-то уединялись ночью, благо на судне укромных уголков хватало. Катя до этого встречалась с одним из моряков. Тот, подвыпив, пытался выяснить отношения с сержантом, но до драки дело не дошло, вмешалась Катя. Я познакомился с помощником кочегара, молодым, вечно чумазым пареньком моего возраста, который любил приходить к нам. Сворачивал цигарку, с уважением трогал пулемет и задавал разные вопросы. Звали чумазого Мишкой. Он считал, что популярная тогда песня «Мишка, где твоя улыбка» написана про него. Он иногда подначивал нас:
— Чего же вы в самолет не попадете? Ствол кривой или патронов мало?
Шимбай, добродушный по характеру, снисходительно объяснял, что самолеты легко сбивать только языком.
— Думаешь, фрицы целые и невредимые домой возвращаются? Как бы не так! Ловят они и пули, и осколки, поэтому переправа работает.
Мы им не даем как следует целиться.
Пулемет у нас был старый. На шершавом массивном кожухе отштампованы название завода и год изготовления «1916». На щитке имелись несколько вмятин от пуль, кожух в двух местах запаян. Но работал «максим» исправно. Я иногда мысленно сочинял историю старого пулемета. Вот он, в руках белых, бьет по нашим, то бишь по красногвардейцам. Потом его захватывают в бою, и он служит Красной Армии. Для сорок второго года, как зенитное прикрытие, «максим» устарел. Броню «Юнкерсов» он не брал, а «мессеры» проносились с такой скоростью, что поймать их в прицел было сложно. За эти дни я узнал реальную обстановку в Сталинграде. Рассказал раненый, который примостился возле нас. Он не скрывал облегчения, что вырвался из Сталинграда, хотя ему перебило кости на руке. Ладонь и пальцы почернели, пока он проделал долгий путь до Светлого Яра. Даже возможная потеря руки его не пугала.
— Нет Сталинграда, — морщась от боли, говорил раненый. — От домов одни сгоревшие коробки или развалины. Мясорубка страшная. От элеватора и до Тракторного завода (расстояние 20 километров) наши держат полосу берега шириной метров двести. Ночью роту приводят, за день две трети выбивают.
Я не мог поверить, что почти весь город, все высоты взяты немцами. В газетах писали другое. Про двести метров там не упоминали. Сталинград успешно отражает вражеские атаки. Сталинград держится и не будет сдан врагу никогда. А наша переправа, как и другие, работала непрерывно. Только под Светлым Яром ежедневно переправлялось несколько тысяч бойцов. Целые колонны красноармейцев торопливо поднимались вверх, на правый берег, сгибаясь под тяжестью груза, который тащили на спинах.
Дни стояли теплые, ясные. Даже лес еще не весь пожелтел. И Волга была голубая, хотя вода стала холодной. Бабье лето, хорошие деньки. Но один из них оказался для нас черным. Огромная битва, развернувшаяся в Сталинграде, словно гигантским языком, лизнула и нашу переправу.
Кажется, это было в первых числах октября. С рассвета высоко в небе кружился немецкий двухмоторный самолет-наблюдатель «рама». Три тройки пикирующих бомбардировщиков «Юнкерс-87» в сопровождении нескольких «Мессершмиттов» развернулись ниже Светлого Яра и обрушились на зенитное прикрытие. Плавучую батарею накрыло огромными фонтанами воды. Одна из бомб попала точно. Взлетели обломки палубы, орудий, человеческие тела. Судно, на котором размещалась батарея, затонуло в течение пяти минут. На песчаную отмель затона выбирались уцелевшие моряки и артиллеристы.
Одновременно бомбы легли на батарею левого берега, которая пряталась среди деревьев. Зенитные автоматы били в упор. Один из «Юнкерсов-87», дернувшись, с трудом вышел из пике и летел низко над Волгой. Мы плыли, загруженные ранеными и беженцами. «Юнкерс» с трудом удерживал высоту, казалось, его лапы-шасси вот-вот зацепят воду. Он пролетел от нас метрах в трехстах. Отчетливо виднелись изогнутые, как у чайки, крылья, оранжевая окантовка, огромный крест на фюзеляже. Из мотора выбивались струйки дыма.
«Сорокапятка» на баке и оба «максима» стреляли непрерывно. Шимбай вел стволом пулемета, посылая длинные очереди. Трассеры (каждый третий-четвертый патрон в ленте) показывали, что пули попадают в самолет. Если бы в пикировщика угодил хотя один снаряд из «сорокапятки», мы бы утопили фашиста. Но избитый бронированный «Юнкерс-87» вырвался от нас и был уже над крутым правым берегом. Шимбай с руганью открыл казенник, я помог зарядить новую ленту. В кожухе булькал кипяток. Мы выпустили 250 патронов за полторы-две минуты.
— Ведь я же в него попал, мать его так, — кричал сержант. — Почему он не свалился, сука!
«Юнкерса» добили из 37-миллиметровой зенитки на правом берегу. Самолет врезался в крутой склон и взорвался в сотне метров от крайних домов поселка Светлый Яр. Но все это была ерунда. Еще одна тройка «лаптежников» пикировала на буксирный пароход с баржой, набитой красноармейцами. Мы снова открыли огонь. Все три самолета, снизившись до пятисот метров, сбросили авиабомбы килограммов по сто каждая. Бомб было много. Большинство угодили в воду, но одна взорвалась в середине корпуса баржи, вторая встряхнула и завалила набок буксирный пароход.
Мы находились недалеко друг от друга, наш пароход «Коммуна» и буксир с баржей. Оба пулемета и пушка били вдогонку «Юнкерсам». Баржа быстро погружалась в холодную октябрьскую воду. Буксир тоже получил повреждения, но ход не потерял. С него вытаскивали барахтающихся в воде людей. Плавучая батарея с дальнобойными трехдюймовками была потоплена. Переправу прикрывали 37-миллиметровые автоматы на левом берегу и пара стволов возле поселка. «Коммуна», с ее слабым зенитным вооружением, могла защищать только себя. Немецкие самолеты добивали баржу, которая вскоре затонула, выпустив огромный пузырь воздуха. «Мессершмитты» обстреливали буксир и красноармейцев с потопленной баржи.
Наш пароход, следуя инструкциям, шел к левому берегу. Раненые, сто с лишним человек, сидели и лежали в каютных помещениях, а из трюма лезли беженцы. Стоял сплошной крик, перекрывающий грохот взрывов. На борту началась паника. Моряки во главе с боцманом, не церемонясь, заталкивали, почти забрасывали, всех вниз. Схватили женщину за платье. Она вырвалась, платье расползлось надвое, а женщина с мальчиком лет десяти бежала вдоль палубы. Кормовой трюм был рядом, я все хорошо видел.
Затем на нас спикировали два «Юнкерса». Вой самолетных сирен бил по мозгам. Я менял ленту, когда бомбы подняли фонтаны воды и песка по правому борту. Нас бы изрешетило осколками, но бомбы взрывались на глубине. Пароход сильно встряхнуло, а «Юнкерсы», продолжая снижаться, неслись прямо на нас, открыв огонь из пулеметов. Шимбай бил им в лоб. Первый самолет, закончив пикирование, с ревом набирал высоту. На несколько секунд он завис в воздухе, отблескивая серебристым брюхом. Шимбай стрелял непрерывно, но пули рикошетили от брони, высекая сноп искр. Заработал спаренный пулемет, расположенный в задней части кабины «Юнкерса». Двойная строчка трассеров бежала от кормы к носу. Я невольно сжимался, прячась за тумбой и щитком. На палубе катался и кричал от боли матрос, зажимая живот.
Второй «Юнкерс» спикировал через минуту-две. Вода в кожухе «максима» кипела от быстрой стрельбы. Снова заработали два носовых пулемета «Юнкерса», а затем задняя спаренная установка. Пули хлестали по деревянным надстройкам «Коммуны». Шимбай ахнул, выпустил рукоятки пулемета и сполз на площадку. Я присел над ним. Брюки и гимнастерка напитывались кровью. Я бестолково шарил, пытаясь определить, куда он ранен. Подбежал боцман Байда и оттолкнул меня. В руке у него была санитарная сумка.
Потом нас обстреляли два «Мессершмитта». К пулям прибавились 20-миллиметровые пушечные снаряды. Взрывы, треск разбиваемых переборок. Я стоял у пулемета и стрелял по «мессерам». Очередную ленту мне помогала менять Катя. Самолеты исчезли. Я стоял наготове у пулемета, а Катя плакала, держа за руку Шимбая.
Нам досталось крепко. Причалив к небольшой плоской пристани-платформе на левом берегу, выгрузили несколько трупов. Не менее двадцати человек были ранены. Многие тяжело, особенно после попаданий авиационных снарядов. Женщине, которая выскочила с мальчиком из люка, перебило щиколотку.
— Чего ты металась? — выговаривала ей санитарка. — Хорошо, что так обошлось. Могла и мальца погубить.
— Ногу… ногу отрежут, — причитала женщина. — Кому я нужна буду?
Шимбаю достались две пули. Одна угодила в плечо над ключицей, вторая насквозь пробила ногу выше колена, но кость, судя по всему, не задела. Мы попрощались с ним, Катя проводила Шимбая до повозки. В нашем отделении зенитчиков был убит боец из расчета «сорокапятки». Погибли два человека из экипажа «Коммуны». Старший сержант Тарасюк назначил меня первым номером расчета, а в помощь капитан выделил одного из моряков.
Крепко досталось и «Коммуне». В стенах палубных помещений виднелись дыры от попаданий снарядов и мелкие отверстия от пуль. Обе спасательные шлюпки были выведены из строя, в некоторых местах горело пропитанное краской дерево. Начинающийся пожар быстро потушили. Мишка из трюмной команды поднялся ко мне покурить. Я видел, как тряслись у него руки и сыпался табак. Парень был перепуган, хотя старался этого не показать. Рассказал, что от взрывов бомб в машинном отделении лопнуло несколько мелких соединений, а его чуть не обварило струей раскаленного пара.
— Думал, каюк пароходу. Два раза так тряхнуло, что с ног валились.
Я понимал состояние чумазого приятеля, которому, как и мне, было семнадцать лет. Наверху страшно и опасно, а в коробке трюма еще страшнее. Переборки и люки задраены. Если случится попадание, неизвестно, сумеют ли выбраться. Трюмные команды на тонущих кораблях нередко идут ко дну, не успев открыть люки. Жутковато. Сутки мы простояли в узкой протоке, приводя судно и оружие в порядок. Но все это были мелочи по сравнению с трагедией переправочной баржи. На ней погибли от взрыва бомбы, пуль, утонули в холодной воде более четырехсот красноармейцев.
Переправа не прекращалась ни на один час. Это не преувеличение. К избитому буксирному пароходу прицепили паром, деревянный, открытый со всех сторон. Он продолжал совершать рейсы. Сейнер тащил за собой рыбацкий баркас с мачтой для паруса. К вечеру подогнали еще один буксирный пароход с баржей. Оказывается, он работал на переправе до нас, но получил сильные повреждения, которые устраняли на судоремонтном заводе в Красноармейске.
Вечером, уже в темноте, мы ужинали все вместе. Капитан произнес короткую речь, поблагодарил экипаж, вспомнил по именам погибших, и мы выпили за них. Потом наливали еще. С непривычки захмелел, потянуло на сон, и я проспал до утра. Утром, загрузив две роты пополнения и боеприпасы, шли клевому берегу. По реке от Сталинграда плыли обгорелые обломки, трупы людей. Их никто не подбирал. Я знал, что течение выбрасывало тела на песчаную косу за Светлым Яром. Там погибших собирала специальная команда и хоронила.
За победой в Сталинграде, до которой оставалось еще четыре месяца, стояло не только мужество, упорство наших бойцов и командиров, но и трагедия мирного населения города. Об этом не слишком распространялись. Многое я узнал лишь в девяностых годах.
Ко времени страшной бомбежки 23 августа 1942 года в Сталинграде насчитывалось около 500 тысяч человек гражданского населения. По разным оценкам, только за один этот день погибли от сорока до пятидесяти тысяч жителей. Бомбежки продолжались каждый день, принося новые жертвы. Почему вовремя не эвакуировали людей? Сталину приписывают такую фразу: «Пустой город солдаты оборонять не будут». Лично я в нее мало верю. Дрались насмерть не только за города, но и за километры нашей земли, безымянные высоты, плацдармы. Считаю, что дело было в другом. Слишком быстро менялась обстановка на фронте. Двадцать третьего августа немцы прорвали фронт у реки Дон. За полдня, преодолев расстояние свыше 70 километров, немецкие танковые части вышли к берегу Волги севернее Тракторного завода.
Никто не ожидал такого развития событий. В городе действовали 120 промышленных предприятий, большинство оборонного значения. Они продолжали работать. Выпускали орудия, танки, боеприпасы. Предприятия и рабочих, в том числе их семьи, не эвакуировали. А затем уже стало поздно. Немцы наступали стремительно, Волга оказалась под огнем. Люди погибали возле пристаней и во время переправы под ударами немецкой авиации. Многие жители оказались в захваченной части города. В газетах, которые нам подвозили в октябре сорок второго, расплывчато сообщалось, что немцы сумели захватить лишь небольшую часть Сталинграда. К сожалению, эта часть оказалась очень большой. На протяжении 25 километров наши войска обороняли узкую полоску берега, в среднем шириной метров двести.
В октябре немцы вели особенно интенсивное наступление, стремясь сбросить защитников города в Волгу. Им это не удалось. Гибли тысячи бойцов, но те, кто попадали в Сталинград, знали, что отступать некуда. Выход был один — драться до конца.
Наша переправа под Светлым Яром продолжала действовать. Правый берег, как гигантский удав, поглощал роты, батальоны, полки.
Большинство гибли в сражении. Назад возвращались лишь раненые. Дни октября, бессонные, тяжелые, сливались в одну сплошную череду рейсов с одного берега на другой. Порой ночью я засыпал прямо у пулемета, под мерное шлепанье пароходных колес. Мой второй номер держал вахту вместо меня. Кажется, парня звали Николай, и он просил пострелять из пулемета. Но я не разрешал.
— Настреляешься, когда меня убьют, — склеивая самокрутку, отвечал я.
Неправда. Я не верил в свою смерть. В семнадцать лет все бессмертны. А люди вокруг умирали. Колхозный паром разбили через пару дней. Остатки корыта, с торчавшими досками, несло течением вниз. С буксира подбирали людей и вели огонь из пулеметов огонь по «Юнкерсам». Мы тоже стреляли, и все вместе сумели сбить один «Юнкерс-87». Я всадил в него длинную очередь с расстояния трехсот метров. Возможно, мои пули сыграли какую-то роль, но сшибла самолет «сорокапятка», переломив снарядом крыло. «Юнкерс» врезался в воду и мгновенно исчез.
В октябре над переправой стали чаще появляться советские истребители. Иногда мы видели воздушные бои. Падали и наши и немецкие самолеты. Наших — больше. Мы переживали за «сталинских соколов». Когда они пролетали над нами, мы чувствовали себя защищенными.
Однажды с высоты переправу проутюжили тяжелые бомбардировщики «Хейнкель-111». Запомнилось, как плыли в небе огромные махины, с застекленной мордой и кабиной на брюхе с двумя пулеметами. Под прикрытием «Мессершмиттов» они сбрасывали пачками бомбы различного калибра. До «Хейнкелей» было больше полутора километров, но я все равно стрелял. Они уничтожили пристань и зенитную батарею на левом берегу, повредили баржу, которую все же сумел вытащить на берег буксирный пароход. Баржа уткнулась бортом в песок. С нее прыгали прямо в мелководье люди и лошади.
Большинство спаслись в прибрежном лесу благодаря смелости капитана и команды буксира. Взрывная волна и осколки бомб снесли, издырявили палубные надстройки. Погибли и получили ранения половина команды буксира, расчеты двух пулеметов. «Мессершмитты» подожгли сейнер. Он огромным костром, с замолкшим двигателем плыл вниз по реке. Тяжелые бомбардировщики улетели безнаказанные. Может, на обратном пути их перехватят наши истребители. А один из «Мессершмиттов» сбили. Снаряд 37-миллиметрового автомата прошил насквозь фюзеляж возле хвоста. Пилот в отчаянной попытке спастись попытался набрать высоту. Самолет под градом пуль взвился метров на двести и рухнул вниз, разбившись о воду, как о твердый грунт.
Чего только не перевозили мы за октябрь. Красноармейцев и командиров, беженцев, раненых. Переправляли на правый берег орудия и минометы, бочки с селедкой, мешки с хлебом, сухарями, мукой, ящики с боеприпасами и консервами. С правого берега везли порой неожиданные грузы.
Однажды тыловики притащили множество огромных мешков. Один из них развязался. На палубу вывалились смятые, в засохшей крови красноармейские гимнастерки и шаровары. Мы поняли, что это вещи погибших. Для нас давно было не секретом, что убитых и умерших от ран бойцов часто раздевают до белья, в котором и хоронят. Мы понимали, что не хватает обмундирования, обуви. Не от хорошей жизни раздевают мертвых. Однако на душе становилось тоскливо при мысли, что тебя после смерти тоже могут раздеть.
Еще расскажу, какой жестокой была дисциплина. По Волге плыла всякая всячина, в том числе красноармейские обмотки. Светло-зеленые, из хорошей, кажется английской, материи. Местные женщины на берегу переговаривались, что из двух обмоток можно сшить юбку. Но никто не торопился их доставать, даже когда они проплывали совсем рядом. Боялись. Обмотки считались военным имуществом. Если подберешь и присвоишь, можно было угодить под суд за кражу (или мародерство). В те годы не шутили, очень просто было заработать лет пять-десять лагерей.
В другой раз по сходням вкатили немецкую пушку с длинным стволом и набалдашником. Это была новая противотанковая 75-миллиметровка. Меня удивили двойной щит и компактность орудия. Трофей вместе с ящиками снарядов везли для изучения. Позже, на фронте, мне не раз доведется встретиться с огнем этих скорострельных орудий.
Эвакуировали много раненых. От них мы узнавали последние новости. К середине октября, несмотря на продолжающиеся попытки сбросить наши войска в Волгу и постоянные обстрелы, установилось некое равновесие. Передовая застыла практически на одном месте. Немцы еще не выдохлись, но тяжелые потери в уличных боях приумерили их наступательный порыв. Во многих местах нейтральная полоса между нами и немцами исчислялась десятками метров. Это мешало генералу Паулюсу использовать свое преимущество в технике, и прежде всего в авиации. Судя по всему, шестая армия Паулюса выдыхалась, а красноармейские маршевые роты и батальоны с левого берега переправлялись непрерывно.
Бесконечно везти не может. Меня ранили 24 октября 1942 года. Осколок ударил в левую руку, повыше локтя, перебив кость. Я упал на колени. Сильно текла кровь. Руку перевязали, наложили шину, и я вместе с другими ранеными попал в медсанбат. Затем перевезли в госпиталь, в маленький городок Ленинск на реке Ахтуба, где я встретил свое восемнадцатилетие. Рана заживала плохо. Вместе со всякой гадостью выходили мелкие осколки костей. Помню, что в те дни очень болела рана. Мне сделали очередную операцию и наложили новый гипс.
Шло наступление советских войск под Сталинградом. Мы жадно слушали сводки по радио, читали газеты. Вернее, чаще всего читал вслух паренек-минометчик. Звали его Андрей. Он закончил десятилетку, учился где-то еще и считался в палате самым грамотным. Андрей читал хорошо, без запинок, мы его с удовольствием слушали. Но когда пытался комментировать статьи, Андрея нередко обрывали. Дело в том, что его ранили на второй день после прибытия на передовую и войны он толком не нюхал. Помню, когда Андрей заговорил про храбрость и отвагу защитников Сталинграда, его перебил боец лет тридцати:
— Еще один политрук нашелся. Ты хоть представляешь, что в Сталинграде творилось? Какая к чертовой матери отвага! Набили баржу, а ночь, как день. Пушки с высот насквозь Волгу простреливают. Я пять раз чуть не умер, пока через Волгу переправлялись. Снаряды то дальше, то ближе падают. Один как шарахнет, только клочья от людей полетели. Я ближе к корме стоял, так чья-то рука нам на головы свалилась. Когда высаживались, вся палуба была кровью залита, а под ногами скользко. Высадили, поднялись по обрыву. Нам говорят: «Стоп! Вот траншеи». Оглянулся, а до обрыва сто метров. Понимаешь или нет, весь город в руках у фрицев, а мы на полоске берега держались.
Боец продолжал говорить то, что многим было уже известно. Что стрелковую роту полностью выбивали за два-три дня. Раненых немцы топили снарядами в обратных рейсах. Попав на левый берег, люди не верили, что остались живы. Плакали, молились. Боец срывался на крик, ему требовалось выговориться. На губах закипала слюна. Его с трудом успокоили, едва рот не зажимали, а он продолжал выкрикивать:
— Мясорубка… брустверы из мертвецов городили. А пули в них чмок, чмок! Чтобы с ума не сойти, стреляешь по окопам и ждешь. Либо смерти, либо когда немцы в атаку пойдут. Ох, как мы их там валяли…
Андрей надулся, дня на два прекратил «политинформации». Нам стало скучно, и мы уговорили его снова читать газеты вслух. Комментировать чьи-то подвиги он уже не решался. Жизнь в госпитале однообразна. Завтрак, врачебный обход, процедуры, обед, ужин. Солдатская трепотня, шутки, долгие перекуры перед сном. Многие спали плохо. Болели раны, мучили мысли о близких.
Люди, вышедшие из жестоких боев в Сталинграде, ждали выписки с чувством тревоги, а зачастую и страха. По слухам, там продолжались сильные бои. Хотя сводки приносили новости об освобожденных городах и поселках, о потерях немецких войск, возвращаться снова в пекло не хотелось. Многие считали, что выжили чудом, а два раза чуда не бывает. В основном такое настроение было у тех, кто постарше. Молодые выписывались и уходили на фронт бодрыми, готовые бить фашистов. Но что сделать, если ночами на меня пикировали самолеты с крестами и уходили под воду корабли. Я нажимал на спуск пулемета, он не стрелял, а бомба летела на мою родную «Коммуну» и прямо мне на голову.
Пришло письмо от мамы. Словно оправдываясь, она писала, что ко мне приехать не сможет. В военкомате ей объяснили, не называя города, что госпиталь находится в прифронтовой полосе, куда въезд строго ограничен. Кроме того, по очереди простудились и переболели обе сестренки. Флигель стоит на яру, и ветер выдувает тепло. С дровами туго. Но это мелочи. Самое главное, что жив ее единственный оставшийся сын. «Просись после ранения в хозчасть. Тебе ведь только восемнадцать исполнилось», — наивно уговаривала мама. Ну, что же, я был не против. Только решать будут без меня. В тот же день я сел писать ответ, заверил мать, что в госпитале пролежу еще долго. Конечно, после ранения меня зачислят в хозчасть.
В декабре сняли гипс. Рука стала тонкой и сморщенной, сгибалась с трудом. На динамометре я выжал левой рукой всего полтора килограмма (правой — тридцать с лишним). Со мной стали заниматься лечебной физкультурой. Худенькая, коротко стриженная медсестра Нина разминала руку и пальцы. Я с трудом сдавливал детский резиновый мячик. Всерьез испугался, что стану инвалидом. Нина, девушка лет двадцати, с темными блестящими глазами, смеялась, помогая сгибать и разгибать руку. — Все будет нормально.
Она мяла своими тонкими теплыми пальчиками мою ладонь, и это напоминало игру. Нина мне нравилась, а в восемнадцать лет в мальчишке понемногу просыпается мужчина. Я представлял, как сейчас обниму и поцелую ее, но ни за что бы не решился это сделать. Нина казалась такой красивой и недоступной в своем коротком белом халате, туго подпоясанном в талии. Иногда мы касались друг друга коленями, и тогда я краснел. Нина замечала все, загадочно улыбалась, опуская ресницы, как это умеют делать только женщины.
Ночью в голову лезли всякие мысли. Потом я узнал, что она живет с одним из хирургов. Дня два переживал, словно меня бросила невеста. Казалось, Нина специально меня дразнила, заигрывала, хотя это было не так. Красивый, подтянутый хирург-капитан не шел ни в какое сравнение со мной, с тощим, как куренок, мальчишкой в застиранном больничном халате (один халат выдавали на троих раненых), в кальсонах с оторванными штрипками.
Потом воображаемая любовь прошла. Рана, по словам врачей, была сложной. Немецкая пуля, калибра 7,92 миллиметра, раздробила кусок кости. Кость срасталась медленно. Так же медленно восстанавливались потерявшие силу, сморщенные мышцы. Я мял резиновый мячик, без конца сгибал и разгибал руку, начал понемногу делать упражнения с гирькой, случайно найденной возле кухни. Из палаты выписывались и снова уходили на фронт мои соседи-приятели. Некоторые получали инвалидность. Таким завидовали, если, конечно, человек не лишался обеих рук или ног.
Второго февраля отмечали победу наших войск под Сталинградом. Приготовили праздничный обед, пирожки с повидлом, компот, выдали по стакану вина. Ребята в палате собрали, что могли. Отрядили за самогоном бойкого парня-артиллериста и меня. Проведя всю зиму в палате, я с наслаждением вдыхал свежий морозный воздух. Мы принесли литра два самогона, и выпивка продолжилась. Некоторые ребята, в том числе Андрей, должны были не сегодня-завтра выписываться. Андрей, отбросив обычную самоуверенность, рассказывал, что батальонные минометчики — это почти пехота.
— Самовары в ста метрах от траншеи стоят. Стрельнем пару раз, а в ответ сразу немецкие мины. Без счета…
Андрея через несколько дней выписали. Пожилой пехотинец, с заживающей култышкой руки, посоветовал мне:
— Ты, Санька, очень-то не старайся со своими упражнениями. Не торопись на войну. На твою долю останется.
— Неудобно перед ребятами, — ответил я. — Три с лишним месяца по госпиталям. Как симулянт…
— Врачам виднее. Придет время, выпишут. Действительно, на одной из комиссий после 23 февраля мне объявили, что скоро будут выписывать. Я и сам рвался из госпиталя, хотя рука была еще слабой. Выписали меня третьего марта. Солнце в наших южных краях светило днем вовсю, с крыш капало, а ночами подмораживало до минус десяти. Потолкался с неделю на пересыльном пункте. В огромной казарме было холодно, спали на голых нарах, кормили кое-как. Затем погрузили на эшелон. Сутки с небольшим куда-то ехали, потом везли на машинах, шли ночью к передовой. Оказался я на Юго-Западном фронте в 786-м стрелковом полку.
Обстановка на юге в середине марта была сложной. Наступление наших войск после победы под Сталинградом и мощного рывка на запад приостановилось, наткнувшись на сильное противодействие переброшенных сюда свежих немецких дивизий. Наши части, оторвавшиеся от тылов и баз снабжения, понемногу переходили к обороне. Фельдмаршал Манштейн со своими танковыми корпусами стремился загладить неудачную попытку прорыва кольца под Сталинградом в декабре сорок второго года. В какой-то степени это ему удавалось. В середине марта, после тяжелых боев, немецкими войсками были взяты Харьков и Белгород.
Мой новый полк, понесший большие потери после зимнего наступления, стоял в обороне. Пополнялся людьми и техникой. Я попал в первый взвод шестой стрелковой роты. Взвод насчитывал человек десять. Меня назначили командиром расчета хорошо знакомого «максима».
Пополнение шло быстро. Однако наряду с солдатами и сержантами, прошедшими подготовку или участвовавших в боях, пришли новобранцы, что называется, прямо из военкомата. Срок их учебы исчислялся несколькими днями, в лучшем случае неделями. Оружие они знали лишь в теории, обращаться с гранатами не умели. Через неделю дали приказ наступать. Во взводе насчитывалось уже человек тридцать, а в роте — девяносто. Пулемет я изучил неплохо еще на «Коммуне». В первый день наступления выпустил пять или шесть лент, поддерживал атаки, заставил замолчать немецкий МГ-42. Ротный, проходя мимо, похлопал меня по плечу:
— Молодец, парень. Сразу видно, что Сталинград прошел.
Я хотел сказать что-то в ответ, но старший лейтенант уже шагал дальше, занятый своими заботами.
Наступление проходило тяжело. Лобовые атаки вызывали во мне чувство недоумения. Зачем лезть на огонь немецких пулеметов, почему не зайти с флангов? Мы несли большие потери. Один боец, не выдержав, пустил себе пулю в ногу. Опомнившись, стал убеждать всех, что рану получил в бою. От своих товарищей трудно что-то скрыть, но взводному, молодому лейтенанту, не хотелось раздувать историю. Солдата запросто могли расстрелять, досталось бы и лейтенанту за низкую дисциплину во вверенном подразделении. Опросив несколько бойцов и убедившись, что никто ничего не видел, он мрачно сказал:
— Глянем. Завтра докажешь в бою!
От взвода снова осталась одна треть. Мы сидели, набивая патронами ленты, когда подошел лейтенант. Тоже похвалил меня за четкую работу расчета. Я спросил, будем ли наступать? Лейтенант помолчал, затем коротко ответил:
— Не знаю. Позже сообщат.
Привезли ужин: пшенку с бараниной, хлеб, водку, махорку. Выпили, поели и дружно задымили самокрутками. Напряжение спадало. Я почему-то решил, что наступать не будем. Некому. Но рано утром, в темноте, подвезли завтрак. Выдали водку, граммов по двести. Кто хотел, пили больше. Взвод пополнили тыловиками, даже появился писарь из штаба с автоматом ППШ. Обстановка складывалась паршивая. Не рота, а пьяная толпа. Слышались возбужденные голоса:
— Сегодня мы им покажем!
— Намотаем кишки на штык.
Обещали сильную артподготовку, однако ничего хорошего от пьяной атаки я не ждал. Взводный позвал вчерашнего самострела и сказал, что он будет мне помогать. Второго и третьего номера расчета он забирал. За ночь у парня воспалилась рана, он хромал, на лбу выступила испарина. Я возмутился. Какой из него помощник!
— Ничего, справишься, — отрезал лейтенант. — В атаку некому идти.
— А если меня уб… — я хотел сказать «убьют», но слово застряло в горле. — Если меня ранят? Этот, что ли, за пулемет ляжет?
Второго номера лейтенант оставил. А третий стал собираться, с ненавистью поглядывая на самострела. Подхватил винтовку, вещмешок и попрощался с нами. Шел он, как на смерть. Перед артподготовкой я успел сменить самострелу повязку. У него была навылет пробита мякоть ноги. После короткой артиллерийской подготовки роты двинулись в атаку. Снова в лоб.
Командиры, видимо, сделали какие-то выводы. На прямую наводку выкатили легкие полковые пушки и «сорокапятки». Нам, пулеметчикам, приказали следовать за цепями и вести непрерывный огонь. Как ни странно, но пьяная атака удалась. Захватили первую и вторую линию траншей. Правда, все поле было усеяно вчерашними вмерзшими в льдистый снег трупами и сегодняшними убитыми. Мы катили со вторым номером пулемет, следом ковылял самострел.
Во второй линии немецких траншей остановились. На этот раз наступать было действительно некому. Кое-как пополненные роты снова были ополовинены. Тех, кто получил легкие ранения, пока не отпускали в тыл, ждали атаки немцев. Лейтенант, наш взводный, погиб. На его место назначили старшего сержанта в туго подпоясанной фуфайке. Обходя позиции, сказал мне:
— Готовься. Немцы атаковать будут. Как с патронами?
— Плохо. Всего полторы ленты.
— Пусть помощник на поле пошарит. У погибших полные подсумки остались.
— Слушай, старшой. Где мой третий номер? Верни его в расчет, если жив.
— Если… убили его! Справляйся сам. Вон этот хрен моржовый пусть не стонет, а вину искупает.
Он показал на съежившегося самострела, неумело набивающего пулеметную ленту. После гибели многих друзей, рукопашной схватки бойцы были взвинченные, злые. Пили трофейный спирт. Кое-кто замахивался на самострела прикладом или штыком. Мне приходилось его защищать. Второй номер, шустрый парень, кроме патронов, принес фляжку с чем-то крепким, несколько банок консервов. Мы перекусили втроем, выпили. Когда я заметил, что помощник слишком присосался к фляге, отобрал у него остатки. Набили патронами еще одну ленту.
Немцы начали минометный обстрел. Мы стащили пулемет вниз, накрыли шинелью. Съежившись, слушали, как ухают взрывы. Кричал раненый. Мина взорвалась рядом, закидав нас комьями мерзлой земли. Перебрались в блиндаж, где уже сидели человек двенадцать бойцов. Потом началась атака. Немцы поступали грамотно, перебежками. Их поддерживал крупнокалиберный пулемет и несколько обычных. Я выпустил две ленты, зарядил третью. Видел, как от моих очередей падали наступающие. Не заметил, как опустошил третью, последнюю, ленту. Думаю, с пяток фрицев свалил. Может, больше. Немцы себя берегли, когда начали нести потери, залегли метрах в двухстах. Снова начался минометный обстрел. В блиндаже мы набили остатками патронов неполную ленту.
Под сильным огнем пришлось отступать. Оставили взятую с таким трудом линию немецких траншей, тела наших товарищей. Закрепились во второй линии. Я отпустил самострела в санбат, он уже еле двигался. Второго номера оглушило куском мерзлой земли, вмяло каску. У меня жгло левую руку. Подумал, что ранили, но, сняв телогрейку, обнаружил, что открылась рана, полученная еще в октябре на «Коммуне». Помощник помог выдавить острый осколок кости. Рана ныла и свербила. Я попросил у него фляжку, но тот ее уже опустошил.
Снова попали под обстрел. К минометам прибавились пушки. Мы отсиживались в блиндаже. Снаряд угодил в крышу. Тройной накат из бревен и шпал, уложенный на обрезки рельсов, треснул. Через дыру посыпалась земля. Мы остались в блиндаже, сбившись у выхода. Считалось, что в одно место снаряд два раза не падает. Пока сидели, едва не прозевали атаку, немцы находились уже в ста метрах. Я выпустил остаток ленты и взял трофейный автомат. Магазины на тридцать два патрона вылетали один за другим. Затем подобрал винтовку. Немцы атаку прекратили.
Командир роты приказал мне раздобыть патроны для пулемета. Где, не объяснил. Зато сообщил, что присвоено звание «младший сержант». Мы собрали с помощником сотни две патронов, но кожух пулемета в трех местах пробило осколками, вытекла вода. Пулевые отверстия еще можно было заткнуть тряпками. Развороченные осколочные пробоины в полевых условиях не заделаешь. Имелся бы паяльник, канифоль, олово, я бы за час, как бывший слесарь, выправил и запаял кожух. Ни паяльника, ни часа времени у нас не было. Вокруг лежали убитые, раненые уползали под пулями в тыл. В ночь мы отступили.
Куда-то шли часов пять подряд. Нестерпимо разболелась рука. Ночь и день я кое-как вытерпел, а вечером снял телогрейку, гимнастерку. Байковая нательная рубашка покрылась коркой засохшей крови. Рука опухла, стала красной от плеча до пальцев. Я позвал помкомвзвода. Тот почесал затылок, послали за ротным. Старший лейтенант осмотрел рану. Санитар, пожилой дядька, выполнявший обязанности убитого санинструктора, сказал:
— Чего смотреть? Надо парня в санбат отправлять. Заражение может начаться.
Старлей с минуту раздумывал, затем попросил, совсем не по-военному:
— Может, останешься, Саня? Пулеметчиков в роте нет.
— Какой от меня толк? Рука не двигается. Да и «максим» поврежден.
Я понимал положение ротного. Людей осталось всего ничего, что ждет впереди — неизвестно. Но я за последние дни столько нагляделся смертей, участвовал в тупых лобовых атаках, что хотел только одного. Уйти отсюда подальше. Пусть режут, чистят рану, избавят меня от бьющей толчками боли. Старший лейтенант понял мое состояние, вздохнул:
— Ну, иди, Гордеев. Спасибо за службу.
Я козырнул в ответ, а ротный напомнил: «Лычки на погоны ему быстренько нашейте».
Погонов у меня не было. В марте сорок третьего многие еще носили старую форму с петлицами. Мне прикололи на петлицы два медных треугольника, выписали карточку переднего края, и я зашагал в санбат. Долго плутал, рука разболелась еще сильнее. Я мечтал о теплой землянке. Нашел наконец санбат. Несмотря на ночь, там шла эвакуация. Снимали палатки, укладывали на машины и повозки тяжело раненных, медицинское оборудование. Меня на ходу осмотрели, сменили повязку, сделали укол. Мест для многих раненых не хватало. Тем, кто мог идти, предложили либо ждать второго рейса, либо добираться километров сорок пешком. Оставили топографическую карту, объяснили дорогу.
Уезжала и кухня. Желающих накормили от пуза молочной кашей, отварным мясом с белым хлебом. Я чего-то пожевал и решил добираться пешком. Одна группа вышла сразу, вторая, человек двадцать, попозже. Возглавил ее капитан с перевязанными руками. Шли по дороге. Уже рассвело, все опасались немецких самолетов, но шагать по целине было слишком трудно. Наст проваливался под ногами, мы увязали в снегу. Снова вернулись на дорогу. Кто-то из бойцов отставал. Помочь им мы ничем не могли. Трое свернули к деревушке, недалеко от дороги. Капитан крикнул вслед:
— В плен попадете!
Трое, не оборачиваясь, брели по оттаявшему мокрому снегу к деревушке. Я им позавидовал, через полчаса они будут в тепле, завалятся спать. Но мысли о плене заставляли меня шагать, забыв о боли в руке. Прошли без отдыха часов шесть. Пасмурная погода мешала немецкой авиации. Видя, что люди падают, капитан объявил час на привал и обед. Мы устроились на пригорке, под соснами. Снег здесь растаял, темнела плешина хвои. Минут пять все сидели или лежали неподвижно, затем стали доставать из вещмешков и противогазных сумок куски, торопливо жевали. У некоторых еды с собой не было.
— Отставить! — поднял забинтованную руку капитан. — Мы в одной армии служим, значит, и харчи в кучу.
Подавая пример, достал из полевой сумки банку консервов, кусок хлеба, пакетик сахара. Кто с охотой, а кто бурча, стали выкладывать на расстеленное полотенце свои запасы. Я положил полбуханки хлеба одним из первых. Кто-то жевал еще быстрее, не торопясь присоединяться к общему котлу.
— Смотри, не подавись, — насмешливо проговорил капитан.
Боец закашлялся, а все засмеялись. Еды оказалось довольно много. Капитан сразу отложил половину и приказал мне:
— Положи в вещмешок. Как фамилия, сержант?
— Гордеев, — ответил я, вставая, и неожиданно добавил: — Саня… пулеметчик.
Снова раздался смех. Саня-пулеметчик! Как по уставу чешет. Кличка приклеилась ко мне на то время, пока мы добирались до санбата и пока я там находился. А в тот пасмурный мартовский день мы жадно поглощали наш скромный обед. Делили харчи поровну. Мне достался ломоть хлеба, на одном конце которого лежали две мелкие рыбешки из консервов «бычки в томате», а на другом — горка желтоватого сахара.
Сорок километров прошли за два дня. Очень торопились. Нас подгонял гул артиллерии и немецкие самолеты. Самолеты налетали дважды. Первый раз группу не заметили и бомбили большой обоз. Второй раз один из «Юнкерсов-87» погнался за нами. Мы успели спрятаться в перелеске, но отставший раненый боец был убит пулеметной очередью. Похоронить его мы не смогли.
В конце пути повезло, подвернулась попутка, а то бы мы и третий день топали. Настолько выбились из сил, что свалились в палатке и заснули, даже не ужиная. Началось лечение. У меня подозревали остеомиелит — воспаление костного мозга. Слово «мозг» не на шутку испугало. Чувствовал себя плохо, держалась высокая температура, по ночам бредил. Врачи говорили, что слишком рано выписали из госпиталя. К счастью, остеомиелита я избежал. Руку снова резали, чистили рану. Когда она более-менее зажила, меня оставили на месяц при санбате.
Хотя на участке нашей дивизии шли так называемые бои местного значения, раненых поступало много, особенно с осколочными ранениями. Поганая штука — осколки. Привозили ребят, сплошь издырявленных железом. Рентгена не было, часто осколки нащупывали с помощью обычной металлической спицы. Наркоза постоянно не хватало, давали морфин, спирт. Кричали во время операции так сильно, что я не выдерживал, пытался уйти подальше от операционной. Я считался временным санитаром, меня сразу начинали искать. Санитарам работы всегда хватало. Выносили раненых, тазы с отрезанными руками и ногами. Идешь, а женщины тебя останавливают, достают из тазов окровавленные бинты для стирки и повторного использования. Нагляделся всяких ужасов. Как люди от заражения и перитонита умирали, как плакали, очнувшись от наркоза, безногие или безрукие парни и мужики. Изредка видел ребят без обеих ног с одной рукой или с отчекрыженными руками-ногами. Их называли «самовары». Лежали как не в себе, обколотые морфином. Вскоре «самоваров» отправляли в госпиталь. Говорили, что большинство из них умирают. Сказать откровенно, мы им не выздоровления желали, а легкой смерти. Кому ты без рук-ног нужен?
А меня пригрела санитарка Ася, женщина года на три постарше. Думаю, она просила врачей оставить меня подольше при санбате. Это я уже позже понял. Я за санбат не держался, готов был хоть завтра на выписку. Возможно, Ася мою жизнь спасла. Как я потом узнал, в то время полк вел тяжелые бои. Выписали меня в начале июня. Ася плакала, собрала в дорогу еды. Расцеловались, сел на попутную машину и поехал в штаб дивизии. Про переписку и дальнейшие встречи разговоров не было. На войне даже на неделю вперед не заглядывали, боялись сглазить. Все знали, что жизнь в любой момент может оборваться.
Я попал в свой полк. Только в другой батальон, командиром пулеметного расчета. Наведался в свою бывшую роту, с трудом нашел двоих-троих знакомых ребят, остальные все новые. Стало так тоскливо, что больше в свою роту не приходил.
Июнь и половину июля простояли в обороне. Севернее гремела ожесточенная Курская битва. Во второй половине июля перешла в наступление наша дивизия и наш полк. Коротка жизнь пехотинца в наступлении. Хотя летом сорок третьего года нас активно поддерживали танки и авиация, атаки в степи, среди редких перелесков, заканчивались гибелью целых рот и батальонов. Как бы ни прославляли великое мастерство наших полководцев, людей гибло огромное количество. Мы, пулеметчики, двигались вместе с наступающими. Но если пехотинцы могли какое-то время отлежаться в укрытии, от нас требовали вести постоянный огонь. Немного постреляешь, и сразу меняй позицию. На «максимы» обрушивался огонь немецких МГ-42, минометов и тех самых 75-миллиметровок, одну из которых я видел на волжской переправе.
В первый же день, лежа в наспех углубленной воронке, я потерял второго номера. Нас засекли, пора было менять позицию, но вылезти из воронки означало верную смерть. Немецкие пулеметы подметали все, как метлой, мины рвались, едва касаясь земли. Второй номер, красивый рослый парень, родом из Донецка, приподнялся всего на десяток сантиметров. Пуля пробила голову вместе с каской. Кровь текла под меня, руки в агонии намертво сжали ленту. Кое-как расцепил пальцы, отодвинул помощника, а на его место лег третий номер, совсем молоденький, зеленый парнишка. На поле вокруг нас лежали трупы. Кровь быстро засыхала под горячим солнцем, откуда-то сразу собирались тучи мух.
В роте было два «максима». Один разбило миной в первый день наступления. Исковерканный пулемет отбросило метров на пять. Расчету «повезло», погиб только один человек. Двое других, раненные и контуженные, сумели уползти. На второй день к вечеру от роты осталась половина: убили ротного, двух командиров взводов. Я с тоской понял, что завтра меня тоже убьют или искалечат. Помню, выпил больше, чем обычно, наставлял третьего номера, как управляться с пулеметом, и даже пытался написать прощальное письмо матери. Не знаю, чего бы спьяну написал, но меня свалила усталость и водка.
На следующий день шел в бой с чувством обреченности, на мое бледное лицо обращали внимание другие солдаты. Но и этот день я провоевал до конца. Удачно вел огонь по немецким траншеям. Новый командир роты (бывший взводный) сказал, что я буду представлен к медали «За отвагу». Это немного встряхнуло меня, но когда шли через участок атаки, увидел десятки трупов наших бойцов и снова почувствовал тоску. У меня были ботинки с обмотками, один начинал разваливаться. Помощник показал на труп немца и предложил:
— Может, возьмешь сапоги, Саня?
— А зачем? — равнодушно отозвался я.
Утром меня ранило. Мина разорвалась справа, и я поймал несколько осколков. Кое-как забинтованный, добрался до санбата. Под новокаином вытащили шесть осколков. Два, застрявших глубоко, оставили, сказав, что требуется операция, которую сделают в госпитале. Самым болезненным было ранение в лицо. Осколок размером с половинку горошины пробил щеку и раскрошил два зуба.
В санбате, где снова встретился с Асей, пробыл дня четыре. Ни о каких любовных делах речи не шло, я лежал пластом на койке, слабый от потери крови. Затем меня отправили в госпиталь, в город Лисичанск, где вытащили оставшиеся осколки из бедра. Мучила зубная боль, которую раньше я никогда не знал. Я невольно расшатывал обломки зубов, разодрал язык, десны. Когда немного окреп, пожилой капитан-дантист, с прибаутками, дыша в лицо спиртом, ловко выдернул остатки обоих зубов. Передохнув, сказал:
— Слушай, надо бы и третий зуб удалить. Выдержишь? Он пополам треснул, не залечишь.
Я согласился. Третий зуб полетел в эмалированную чашку.
— Ну, вот, теперь легче станет. Зубы мы тебе железные вставим.
Легче не стало. Дня через два воспалилась челюсть, раздуло щеку. Капитан почистил дырки от зубов и заверил, что ничего страшного нет. Плохо заживала глубокая рана на бедре, опухоль на щеке никак не спадала. Комиссар (или замполит) госпиталя, в звании майора, вызвал меня к себе. Задал несколько вопросов, затем неожиданно спросил:
— Ты холодную воду специально пил, чтобы воспаление вызвать? Хочешь подольше в госпитале поваляться? Ты и так уже полвойны пролечился.
Будь этот разговор месяца два назад, я бы, наверное, смолчал. Но из меня уже выходило мальчишество. Я становился бывалым и злым солдатом, не раз ходившим под смертью и имевшим на счету достаточно убитых врагов. Вытер слюну, сочившуюся изо рта, и ответил:
— Валяются пьяные в канаве. А меня два раза в бою ранили. В бою! Вы хоть знаете, что это такое?
— Молчать!
Но меня уже прорвало. Я орал что-то бессвязное, комиссар тоже кричал. В кабинет вбежала женщина-врач, утащила меня. Я вырывался и требовал выписки на фронт. Мне сделали укол, я кое-как заснул. Вечером в палате обсуждали случившееся. Не секрет, что политработники держали везде своих осведомителей. Их обязывали писать донесения о морально-политическом настрое в подразделениях. Решили, что на меня кто-то настучал. Дни стояли жаркие, я действительно пил холодную воду.
Подозрение пало на мужичка, лет тридцати, явно залежавшегося в госпитале. Его могли оставить по ходатайству комиссара, а тот в обмен на «доброту» вполне мог стать доносчиком. На мужичка обрушились с обвинениями, потребовали объяснить, почему его так долго держат в госпитале. Не знаю, как в действительности обстояли дела, но мужичок под напором обозленных фронтовиков убежал из палаты и где-то до ночи отсиживался. Меня успокаивали, говорили, что все будет нормально. Один из бывалых бойцов оборвал остальных:
— Хватит сопли размазывать! На Саньку всех чертей могут повесить. И нарушение режима, и неподчинение начальнику… да мало ли что. Самое лучшее, если ты, Саня, сходишь к замполиту и покаешься. Майор тоже воевал, тебя поймет.
Каяться я не хотел. Видно, нервы у меня были на пределе. Начали проверку, опрашивали врачей, других раненых. Ничего не накопали. Майор затаил на меня злость. Не скажу, что он был плохим человеком. Просто кто-то из стукачей, отрабатывая свой хлеб, донес, что я специально пью холодную воду, чтобы застудить раны. Вместо разговора у нас получилась базарная склока. Замполит хорошо понимал, что, ввязавшись в перепалку с восемнадцатилетним сержантом, он в первую очередь подорвал свой авторитет. А что ждало меня, я мог только догадываться.
От нежелательных последствий спасло неожиданное событие. На фронте дела обстояли неплохо. Пятого августа были освобождены Орел и Белгород, 23 августа — Харьков. Развесили плакаты: «Сломали хребет фашистскому зверю!», «От Курской битвы — к полной победе!». Ну, и конечно, «Слава Сталину!». В один из дней в госпитале поднялась суматоха: мыли, чистили, меняли белье. Мне достался новый халат. Ждали большое начальство.
Начальство явилось не с пустыми руками. Полковник со свитой вручал раненым ордена и медали. Я получил медаль «За оборону Сталинграда», чему был немало удивлен. Сколько месяцев прошло! Полковник задержался возле меня. Сказал несколько слов о том, что сталинградцы всегда сражаются отважно, и пожелал скорого выздоровления. В свите был и замполит. Конечно, он соглашался с полковником, После этого майор делал вид, что меня не существует. В последних числах сентября я был выписан. Несмотря на то что пролежал в госпитале около двух месяцев, в справке прочитал: «легкие осколочные ранения». Ничего себе легкие! Восемь осколков. Все бедро располосовали, пока последний кусок железа достали.
Я шел на фронт со смешанным чувством. Госпиталь надоел хуже горькой редьки. Но мысли о том, что снова дадут пулемет, буду постоянно под огнем, тревожили и даже пугали. Опять кантовался в запасном полку, который остался в памяти тесно набитыми казармами, строевой подготовкой и очень плохой кормежкой. Теперь я уже рвался на фронт. Там, по крайней мере, нет муштры, забора с колючей проволокой и кормят нормально.
Снова попал в стрелковый полк, который вскоре перебросили на северо-запад. Освобождал Белоруссию, Польшу. Командовал отделением, затем присвоили звание «старший сержант» и назначили помощником командира взвода. В конце июля, недалеко от Варшавы, получил тяжелое ранение. Не дошел до реки Висла километров десяти.
Будь она неладна, эта Польша и Висла! Сколько могил оставили, не сосчитать. Обидно сознавать, что на нас как на врагов там сейчас смотрят. Ведь, освобождая Польшу, погибли 600 тысяч советских солдат и офицеров. Подвыпив, пою иногда:
В полях за Вислой сонной,
Лежат в земле сырой,
Сережка с Малой Бронной
И Витька с Моховой…
Может, слова перевираю, но песня мне нравится. За душу берет. Ну, ладно. А теперь про тот последний бой.
Попал под раздачу крепко. Во взводе оставалось человек тринадцать. Немцы оседлали высотки, мы их оттуда выбивали. Нам хорошо помогали самоходки СУ-122. Вместе с полковой артиллерией они разбивали укрепления, минометные батареи. Раза два атаковали неудачно. Потом подошли танки. Они на полном ходу смяли оборону, следом подошли мы. Гляжу, там «тридцатьчетверка» горит, подальше вторая, третья…
Четвертую на буксире в тыл тащат. Самоходкам тоже досталось. Броня у них слабоватая. Одна взорвалась, ее, как консервную банку, разворотило. Мимо пробегаю, гляжу, куски тел лежат. Их там пять человек было, ни одного целого тела не осталось. Вздохнул, побежал дальше.
Немецкие траншеи разворочены, всё с землей смешано. Ребята повеселели, а тут немецкие снаряды посыпались. Где, какой снаряд взорвался, не помню. Ударился лицом о землю с такой силой, что из носа кровь брызнула. Думал, споткнулся. Приподнялся, а левая рука подломилась. Снова ее перебили. На этот раз ниже локтя. Потерял сознание, очнулся, меня санитары на повозку грузят. Голый по пояс, весь перебинтованный. Пытаюсь кричать: «Гимнастерка! Там документы, комсомольский билет, награды». Из горла только шипение. Санитары меня поняли. Подсунули ближе гимнастерку, а она липкая, вся в крови.
Кроме руки, осколки повредили легкое, сломали два ребра, насквозь пробили ногу. Меня сразу отправили в госпиталь. Сделали одну, вторую операцию. Пролежал месяца три, затем отправили в легочный санаторий под Сочи. Уже решался вопрос о комиссовании по инвалидности. Я в санаторий ехать не хотел. Просил, если решили комиссовать, отправьте домой. Нет, езжай в санаторий! Так закончилась для меня война. Какие награды имею? В Сочи ехал с медалями «За оборону Сталинграда» и «За боевые заслуги». Позже получил медаль «За победу над Германией» с профилем Сталина. Любое воспоминание о покойном вожде у некоторых вызывает раздражение. А что Сталин? Меня воспитали на уважении к нему. Кто после Сталина страной рулил, послабее будут.
В Сочи чуть не женился. Познакомился с женщиной, звали Зина. Она в санатории работала, имела свой дом, дочь три года. Пока восстанавливал здоровье, несколько раз проходил медицинское обследование. Наконец убедились, что для войны я не годен. Левая рука двигалась плохо, легкое толком не заживало. Дали третью группу инвалидности. Спрашивают: «Куда проездные выписывать?» Я хотел ответить, мол, никуда. Здесь остаюсь. Вдруг подумал про маму, сестренок, сердце защемило. Отвечаю: «Выписывайте в Сталинград».
Подруга меня не отпускала. Куда ты поедешь, тебя в поезде задавят. Я твердо настроился ехать, обещал вернуться. Зина на прощание сказала: «Не вернешься ты, сердцем чую». Но проводила хорошо, мешочек грецких орехов дала, мандаринов, еды на дорогу. Мандарины в толкучке раздавили, а орехи довез. Был февраль сорок пятого года. Сталинград я не узнал, сплошные развалины. Дошел до своего дома, он весь скособоченный, бревнами подпертый. Перед домом огромная воронка, заполненная грязным льдом. Сестренки выросли — не сразу узнаешь. Невестами стали, а у мамы седые волосы появились. Бабушка ничего, держалась, кинулась еду готовить. Засиделись за столом до ночи, наговориться не могли.
Проходили дни, недели. Я чувствовал себя неуютно в своем родном городе. Словно на кладбище попал. Большинство друзей (не говоря про отца и брата) пропали на войне. Домишко наш рушился, ремонтировать было нечем, целой доски не найдешь. Кроме того, очень плохо было с питанием, топливом для печки. Немцы все дерево пожгли, пока в окружении сидели. Я устроился слесарем на автобазу, где раньше работал отец. Здесь случайно познакомился с бригадиром из поселка Красный Яр Котельниковского района.
Стал он меня переманивать в свой поселок. Мол, там слесари в гараже очень нужны. Колхоз дом выделит, питание в селе лучше, вокруг сады, рыбы много, рядом Дон. Обещал подумать. Глянул на себя в зеркало — кожа да кости. В домишке холодина, у меня постоянный кашель, легкое не заживает. Иногда пятна крови на платке оставались. Вспомнил про Сочи, вздохнул. Там климат целебный. Но не потащишь же туда всю семью? Бросать своих я не хотел, единственный мужик остался.
В общем, в начале лета сорок пятого переехали мы на Дон, где я вскоре женился, родились два сына и дочь. Сестренки замуж вышли. Годы быстро летят. Иногда бываю в Волгограде. Однако больше чем на день-два не задерживаюсь. Слишком многое напоминает о прошлом, о погибших родных и друзьях. Мои ровесники почти все с войны не вернулись. Наш овраг понемногу засыпают землей, возводят дома. На месте бывшего поселка и густой рощи поставили многоэтажный гараж. Недавно даже церковь недалеко от нашего исчезнувшего дома появилась. У детей уже свои дети. Дай им Бог не видеть войны!