Глава 6.
САНБАТ, ГОСПИТАЛЬ, ЗИМА
Чтобы умереть, необязательно заработать пулю в голову, грудь или живот. Позже я получу справку о том, что получил легкое ранение с повреждением мягких тканей правого бедра. В дивизионный санбат меня привезли уже без сознания. Я потерял много крови, и прежде, чем положить на операцию, делали в два-три приема переливание. Бедро распухло, как колода. Уже раздетый, на холодном металлическом столе, я тянул шею, пытаясь разглядеть, во что превратилась нога. Меня привязывали несколькими ремнями и делали уколы новокаина. Тогда я не знал, что при таких глубоких пулевых повреждениях дают обычно общий наркоз.
— Вытерпишь, парень? — спросила женщина в марлевой повязке.
— Я снайпер, — кое-как ворочался во рту сухой горячий язык. — Тридцать фашистов…
— Значит, вытерпишь.
Сначала казалось терпимо, потом кто-то стал безжалостно протыкать тело раскаленной спицей и кромсать живое мясо.
— Хватит… подохну…
Рванулся с такой силой, что затрещали ремни, которыми меня привязали к столу. Навалились двое сопящих, воняющих перегаром и луком санитаров.
— Спирту мне… хоть сто граммов.
— Заканчиваем, заканчиваем, еще минуту.
Хирурги обманывали меня, совещаясь друг с другом. Хотят отрезать ногу? Я переключился на эту жуткую мысль.
— Ногу… до самых яиц. Лучше убейте.
Много чего намолотил я и вдоволь наматерился, пока окончательно не ослаб, а боль, кажется, уменьшилась. Потом меня отнесли в какую-то палату, положили на кровать, и я заснул. Рана заживала тяжело, однажды услышал, как совещаются врачи.
— А что, госпиталь? Как наступление началось, туда эшелоны раненых гонят. У нас хотя бы пока спокойно.
Потом звучали слова по-латыни. Кто-то доказывал:
— Сепсис… гляньте на лимфатические узлы.
— Узлы пока на прежнем уровне.
— И температура спадает…
Говорили что-то еще: умное, медицинское. Я боялся лишь одного, что, пользуясь моей беспомощностью, отрежут до бедра ногу. С трудом набирая воздух в легкие, умолял:
— Ногу… ногу не надо отрезать.
— Никто ее отрезать не собирается, — отозвался один из врачей.
Мысль, что меня обманывают и ноги уже нет, заставляла нервно шарить пальцами по одеялу. Наверное, со стороны это выглядело смешно. Не доверяя собственным глазам, снова ощупывал ноги. Но никто не улыбался. Дела мои обстояли неважно, держалась высокая температура, и вскоре сделали вторую операцию. Врачи снова спорили, отправить меня в госпиталь или продолжать лечение в санбате.
Все решилось само собой. Войска сразу нескольких фронтов, в том числе нашего Юго-Западного фронта, активно наступали. Завершилось окружение армии Паулюса под Сталинградом. Шестнадцатого декабря прорвали фронт итальянской армии. События развивались стремительно. Как я узнал позже, оборона итальянцев развалилась в считаные дни. Уже восемнадцатого декабря, к югу от Богучара, сомкнулось кольцо войск, наступавших с запада и востока.
Часть медсанбата двигалась вслед за дивизией, а где-то в середине декабря санитарный батальон в полном составе ушел дальше на запад. Раненых передали в полевой госпиталь, который спешно размещался на его бывшем месте. Армейский госпиталь означал, что вряд ли я снова попаду в свой полк. Но мне было тогда не до этого.
Вначале лежал в обычной деревенской избе, затем перевели в длинную брезентовую палатку, человек на тридцать. Хотя она была утеплена и непрерывно топились две железные печки, утром по деревянному щитовому полу гуляли сквозняки и замерзала вода в ведрах. Выглянув в мутное оконце, с удивлением понял, что наступила зима. Под ветром оглушительно хлопала брезентовая крыша. Заметив, что я зашевелился, с соседних коек сразу отреагировали:
— Очухался, безногий!
— Ох, и спать горазд. Сутками напролет дрых.
— Сами вы безногие, — огрызнулся я. — Все у меня на месте.
— Охо-хо! Гля, даже заговорил.
Я ворочался, пытаясь встать. Медсестра, посмотрев на мои попытки, сказала:
— Рановато еще подниматься.
— Нет. Я хочу сам… до ветра сходить.
— В сортир, значит, — весело прокомментировали соседи, видимо, изнывающие от скуки. — Сортир со всеми удобствами, только на улице. Пожалуй, не доберешься или ветром сдует. Валяй в утку. Сестрица их за тобой уже столько вынесла.
— Пошли к черту. Дойду!
Мне выдали костыли, но с первой попытки до деревянной будочки не дошел. Пришлось ограничиться ведром у входа, накрытым крышкой. Но это было просто наслаждение. Не приходилось терпеть до последнего и стыдливо просить утку. Утром, осматривая ногу, хирург, большеносая еврейка с капитанскими петлицами, осторожно надавливала то в одном, то в другом месте.
— Здесь болит?
— Нет, все хорошо.
— А здесь?
— Тоже нет, — отвечал я.
— Не обманывай, Федор Николаевич. Здесь у тебя еще опухоль не спала. Если не болит, то плохо.
Я разглядел, что хоть женщина и старовата (лет тридцать, наверное), но довольно симпатичная. Решил, что врать напрасно не надо. Сообщил, где болит, а где нет.
— Ну и молодец, — улыбаясь, сказала врач. — Можно вставать и понемногу начинать ходить. По палате и в туалет.
— Спасибо.
— На здоровье. Через денек-другой мы твою рану немножко почистим.
Немножко почистим означало, по существу, еще одну, очень болезненную операцию. Но, пережив страх потерять по самый пах ногу, я принял сообщение бодро.
— Раз надо, то чистите.
— Только ногу ему не отрезайте, — заржал кто-то. — Очень он вас просил. Даже во сне.
Приходил политработник, в звании батальонного комиссара. Звание высокое, соответствует майору, но политинформацию вел очень примитивно. Читал отчеркнутые красным карандашом статьи в газетах. Если вести о наступлении и названия освобожденных городов слушали внимательно, то многочисленные заметки о сказочных подвигах бойцов вызывали лишь усмешки. А когда он заявил, что немцы в Сталинграде разгромлены, один из раненых язвительно заметил:
— Вы в этом уверены, товарищ батальонный комиссар?
— В газете черным по белому написано.
— Меня из Сталинграда три дня назад привезли. Бои не прекращаются, даже когда Манштейна отогнали.
— Я и говорю, отдельные очаги, — продолжал настаивать политработник.
— Какие очаги? У фрицев в руках почти весь город. Дерутся словно черти, хоть и в окружении.
— Ну, вот, черти они и есть черти, — не желая спорить с ранеными, свернул газеты батальонный комиссар. — Желаю всем скорого выздоровления, вас ждут боевые товарищи.
— А меня кто ждет? — отозвался другой раненый, неподалеку от меня, задрав одеяло и показывая культи ампутированных ниже коленного сустава ног.
— Семья, заслуженный отдых, уважение всех советских людей, — выдал готовый ответ комиссар.
Я не хочу изображать политработников в негативном свете. В полку у нас был неплохой замполит, в батальоне, правда, трусоватый, но вполне доброжелательный. Ни тот, ни другой, насколько я знаю, не цеплялись излишне к людям. Но у нас всех в палатке госпиталя вызвала неприязнь дежурная речь, которую отбарабанил комиссар, и особенно его внешний вид. Командирская суконная гимнастерка и галифе, начищенные юфтевые сапоги, медаль «За боевые заслуги» и распахнутая меховая безрукавка. Практически ни в одном кинофильме, хоть советских времен, хоть времен «демократии», не показывали, как выглядели мы, окопники сорок второго года.
В прожженных у костров или печки шинелях, вывалянных в грязи, которую невозможно отскоблить. Затертые штаны, обмотки, ботинки, затянутые проволокой или кусками расплетенного телефонного провода. Шнурки быстро сгнивали, поэтому выходили из положения, как могли. Чтобы спастись от холода, надевали по несколько пар белья и телогрейки. В куче одежки было трудно передвигаться, зато очень уютно чувствовали себя вши.
Новички от укусов вшей первое время не могли спать, затем привыкали. Кто выдумал сказку, что на войне не болели? С наступлением осени почти все ходили простуженные. Особенно часто случалось воспаление мочевого пузыря, когда каждые полчаса, а то и чаще нестерпимо накатывала потребность помочиться. Не всегда успевали расстегнуть пуговицы, все текло по ногам.
От расчесов (чертовы вши!) появлялись язвы, которые не заживали неделями. Когда встали в оборону на Дону, первое время больных отпускали на пару-тройку дней в лазарет. Поздней осенью командиры ополовиненных рот уже не имели возможности отпускать людей лечиться. В обороне зияли прорехи по сотне и больше метров. Спасибо, когда ребятам с высокой температурой давали просто отлежаться в землянке. Вместо них дежурили товарищи, вышагивая ночами по траншеям.
Была война, и жаловаться тут нечего. Принимали все как должное. Возвращаясь из засады, мы с Веней Малышко стягивали с передышками друг с друга мокрую одежду. Суставы после двенадцати часов «охоты» и неподвижной лежки на земле не гнулись. Нытье никем не приветствовалось, а лучшим сочувствием была кружка горячего чая (отвара из травы) и место у печки, которое освобождали на часок, чтобы мы прогрелись.
Я не рассказываю ничего нового. Просто с каких-то пор меня стало тошнить от вида бодрячков-героев, гуляющих из фильма в фильм («Под ливнем пуль», «На безымянной высоте» и т.д.) в новеньких сапогах, гимнастерках, с орденами-медалями и сказочными автоматами, в которых никогда не кончаются патроны. Ну а фрицы валятся, как снопы. Умудрились даже сделать боевик из трагической повести «Звезда» Эммануила Казакевича о разведчиках.
Ну, ладно, возвращаюсь в брезентовую палатку эвакогоспиталя.
Когда вновь поступившие раненые приходили в себя, как правило, их расспрашивали, кто, где служил, о последних новостях. Хотя дивизия не такое уж крупное подразделение, но в госпитале иногда встречаешь кого-то из однополчан.
— Снайпер, значит?
— Снайпер, — кивал я.
— Много итальяшек нащелкал?
— Двадцать восемь подтвержденных.
Некоторые не понимали смысл слова «подтвержденные».
— Это которые наповал, что ли?
— Нет, только те, кого видели свидетели. Ну, как падал или на земле лежал.
— Хочешь сказать, что ты не три десятка, а полсотни перебил?
Звучал голос кого-то из ехидных, въедливых старожилов. Как ни расписывай, а многие красноармейцы гибли и получали ранения, не успев уничтожить ни одного врага. А тут сразу двадцать восемь! Целый взвод. Но о снайперах, особенно сталинградских, много писали в газетах. Те валили по сотне фрицев и больше.
— Ничего я не хочу, — огрызнулся в ответ. — Двадцать восемь в листе учета засчитали, вот и все. Двадцать девятого стрельнул, а когда отходил, получил пулю в ляжку.
Разговор переключился на ранения. Самыми опасными считались ранения в живот. С ними обычно отправляли в стационарные госпитали, но в нашей палатке лежали двое-трое уже прооперированных красноармейцев. За ними постоянно наблюдала медсестра, часто приходил хирург.
Не слишком разбираясь в медицине, я понял, на какой зыбкой грани держится жизнь людей, получивших осколок или пулю в живот. Даже удачно сделанная операция не давала гарантии от осложнений, часто переходящих в перитонит. Тогда я впервые услышал слово «антибиотики» (пенициллин), которые эффективно снимают воспаление. Но это было дорогое лекарство, производимое в Англии и Америке. К нам пенициллин не поступал. Лечили, чем могли.
Одному из раненных в живот стало плохо, поднялась температура, и его унесли. Кажется, он вскоре умер. Страшно было смотреть на молодых ребят с ампутированными руками, ногами. Настроение у многих, особенно молодых, оставалось подавленное. Те, кто потерял сразу обе руки или ноги, нередко срывались, кричали, что лучше бы им дали умереть. Бойцы постарше воспринимали увечья более хладнокровно. Выжили, а это главное. Работу можно всегда найти. Помню, сельский мужичок, с отрезанной по локоть рукой и покалеченной кистью на второй руке, заявил:
— У меня трое детей. Вернусь, четвертого с женой заделаем.
— Чем кормить их будешь? — спросил кто-то.
— Ну, уж не милостыню просить. Пастухом пойду. Кнут к руке привяжу и управлюсь. Или почтальоном попрошусь, буду письма от вас разносить.
— Или похоронки…
На тех, кто выписывался снова на фронт, смотрел с жалостью.
— Эх, ребята, не завидую вам, войне конца-края не видно.
— Себе позавидуй! — осаживали его, кто поязыкастей.
Другой, с двумя оторванными пальцами, рассуждал:
— Лучше бы три отбило, тогда бы точно комиссовали.
— Дожидайся! Пока руку или ногу не оторвет, будешь воевать.
— От войны не уйдешь. Но уж очень все у нас по-дурацки получается.
— За успехами под Сталинградом следили внимательно, однако победоносный тон газетных сообщений вызывал недоверчивые ухмылки. Год назад, когда немцев от Москвы гнали, тоже радовались, а с весны до осени снова драпали. Неизвестно, чем нынешняя зима кончится. Разные встречались люди. Я подружился с Лукьяновым Никитой, парнем из Липецка. Его ранили во время атаки, пулеметная очередь пробила обе ноги. Когда он попытался отползти к своим, получил третью пулю в руку. Рассказывал, что пролежал в снегу часа четыре, сумел кое-как перевязаться. В сумерках, на карачках, помогая себе здоровой рукой, выполз из зоны обстрела. Вовсю ругал санитаров:
— Прижопились в тылу. Люди кричат, кровью истекают, а те ждут, пока стемнеет.
Никита рассказал невеселую историю своей семьи (он был старше меня года на три). Жили в селе, держали неплохое хозяйство. Когда началась коллективизация, отец Никиты за взятку оформил документы на выезд в город. Но Лукьяновых обманули и описали имущество. Сбежали ночью, на повозке с лошадью, прихватив лишь корову, собаку и кое-какие пожитки.
В Липецке купили дом-развалюху на окраине, куда кое-как втиснулись всей большой семьей. Зиму питались картошкой и квашеной капустой без хлеба, еще выручала корова, но часть молока приходилось продавать. Весной засеяли огород, а отца внезапно арестовали. Хотели отобрать корову, но участковый милиционер сжалился и посоветовал матери отвести ее на недельку в лес.
— Месяц нашу буренку вместе с братом стерегли, жили в шалаше. Молоко заменяло хлеб и воду.
Отца вскоре выпустили, прижились в городе, построили дом. В июне забрали на фронт старших братьев, оба пропали без вести. Умерла от простуды младшая сестренка, а затем призвали в армию Никиту, который работал на мелькомбинате и имел броню.
— Дома мать с отцом остались, две сестренки да старики. Мне умирать никак нельзя.
Раны у Лукьянова были тяжелые, перебиты кости, но он держался стойко. Ему ампутировали несколько пальцев на ногах, и он гадал, отпустят его домой или нет. Элла Борисовна сообщила Никите:
— Тебе еще месяца два лежать, а там видно будет. Но вообще-то с тремя ампутированными пальцами на ногах не комиссуют. Годен к нестроевой — так это называется. Где-нибудь в тыловых частях будешь службу проходить.
— А насчет меня? — не выдержал я.
Элла Борисовна, поблескивая темными красивыми глазами, глянула на меня так, что мурашки забегали по коже. Конечно, о флирте речи не шло, но смотрела она как женщина, а не как хирург.
— Тебе, герой, тоже не меньше полутора месяцев лежать. Или ты на фронт торопишься?
— Мне с вами хорошо, — выдал я смелую фразу. — Куда торопиться?
Слово «герой» пришлось по душе. Элла Борисовна уже не казалось старой и носатой. Ночью снилась Клава в белом халате, я тянулся к ней и никак не мог обнять. Очнулся в поту. Ошалело оглядел палатку, санитара, дремлющего у печки. Ныла располосованная нога. Покурил вместе с санитаром, дядькой лет за сорок. Он шевелил в печке дрова и шумно вздыхал.
— Чего вздыхаешь, дядя Игнат? На фронт, что ли, отправляют?
Санитары, обслуживающие нас, были из числа выздоравливающих. Как правило, люди в возрасте, они цеплялись за свои места и не рвались на передовую. Дядька Игнат (может, по-другому его звали) сказал, что фронта не боится, для него это уже вторая война.
— Тоска, — жаловался он. — Кажется, никогда она не кончится. Больше всего за семью душа болит. Ты вон скачешь на своих костылях, как петушок, и забот никаких. У меня от старшего сына с лета известий нет, и второго не сегодня завтра забреют. Ему восемнадцать в феврале стукнет.
Я пытался шутить, но санитар меня не слышал. Уставившись в раскаленную печку, раскачивался на табуретке, что-то бормоча под нос. Я погасил окурок и заковылял к своей печке. На Новый год принесли елку, нарядили, чем смогли. Часов в восемь по палаткам ходили комиссар санбата и главврач со свитой. Поздравляли, желали скорейшего выздоровления.
Позже устроили праздничный ужин. Те, кто мог ходить, ужинали в палатке-столовой. Запомнились вкусные пирожки с морковью, кусочки копченой колбасы и картошка с мясом. Из чайников наливали по кружкам вино. Каждому полагалось 200 или 300 граммов, но кружки наполняли до краев. Кто просил еще, санитарки наливали тем, в ком были уверены, что не начнет бузить или не устроит спьяну истерику. Я считался спокойным парнем, получил еще полкружки вина, добавочную порцию картофеля. Потом разошлись по своим палаткам, немного поболтали и заснули. Так я встретил новый сорок третий год.
Январь выдался очень холодным. Привезли ватные одеяла. Тем, кому не хватило, дали дополнительные шинели. Мне досталась шинель с оторванным рукавом. Так и спал в белье, халате, под двумя солдатскими одеялами и шинелью. Днем еще было ничего, печки топили непрерывно, а во второй половине ночи в палатке наступала холодрыга.
Получил сразу три письма. Два от мамы и одно от «невесты» Тани. Письма шли два месяца. Сначала попали в полк, затем в медсанбат и позже их переправили в госпиталь. Умер отец. Это произошло девятого ноября, когда мы с Ангарой ходили на хутор к придурочной Клаве. Как все сплетается в жизни! Я пил самогон, приставал к женщине, а мама в это время сидела возле тела отца. А может, бегала, решая нелегкие похоронные дела. Они прожили вместе двадцать лет, отец был хорошим человеком, и маме приходилось очень тяжело.
«Только ты, Федя, не расстраивайся. Я вообще тебе о смерти отца писать не хотела, но потом решилась. Ты ведь уже взрослый. Ребята из депо сделали гроб, крест, на поминки много людей пришло. Саша работает в ж/д мастерской, я довольна. Получает неплохой паек, а самое главное, имеет бронь. Пусть работает и в армию не спешит. Хватит того, что ты воюешь и раненый в госпитале лежишь. Пиши почаще. Хотя бы несколько строчек. Когда почтальон мимо проходит, у меня ноги от страха отнимаются».
Целый день ходил сам не свой, вспоминал отца. Как мы ходили с ним и младшим братом на рыбалку, сидели вместе у костра. С получки отец всегда приносил гостинцы. Даже хорошо выпивши, никогда не скандалил и не ссорился с мамой. Ночью я даже всплакнул, но вскоре боль прошла. Наверное, нагляделся смертей больше, чем нужно. Поделился печальным известием с Никитой Лукьяновым. Он спросил, сколько отцу было лет, и, узнав, что без малого пятьдесят, сказал:
— Твой батька много пожил. Дай бог, половине из нас столько прожить. Каждый день ребят хоронят.
В январе действительно умирало много раненых. Мертвых сносили в сарай, пока долбили и оттаивали очередную могилу. К работам привлекали местных жителей из казаков. Шли они неохотно. За рытье могил им не платили, а от больничного супа или каши большинство отказывались. Просили мыло, старые гимнастерки, брюки. Мыла не хватало, а гимнастерки и брюки б/у им иногда давали.
Умерших хоронили рано утром, чтобы не видели раненые. Однажды на рассвете мне приспичило, и я ковылял с обрывком газеты в уборную. Когда вышел, увидел кучку людей у быстро разрастающегося кладбища. Санитары укладывали в могилу тела. В одном нательном белье, сверху накрывали куском мешковины. В гробах хоронили только командиров, от младшего лейтенанта и выше. Рассказал об увиденном в палате.
— Хоть бы гимнастерки и штаны оставляли, — сказал один из молодых. — А шмутье казакам за работу отдают.
— На нашем участке казаков на подмогу итальянцам присылали, — сообщил я. — Орали, матерились, обещали за яйца вешать. Я одного срезал, пока он хайло разевал.
— Правильно сделал!
— И вообще, казаки, они еще те сволочи.
— А татары лучше? В Крыму немцы целые бригады из татар сформировали. Резали наших хуже эсэсовцев.
Почесали языки, затем начались процедуры, уколы. Обычный больничный день. У меня подмокла повязка. Медсестра посоветовала меньше ходить, а особенно шататься по кладбищу.
— Лежи, отдыхай. На фронте так не поспишь.
Пришла Элла Борисовна. Повязку размотали, она приказала идти в процедурную, где рану обработают. Ну, хорошо, хоть не чистить.
— Ходить-то мне можно?
— Нужно, — весело отозвалась она. — Ходи, только не падай.
— И по кладбищам меньше шляйся, — пробурчала медсестра.
— На кладбище не надо, — согласилась Элла Борисовна. — По дорожкам гуляй.
Медсестра у нас была какая-то невзрачная и снулая. Но заботилась о раненых хорошо. Без раздражения проводила много времени возле тех, кто откровенно капризничал (таких были единицы), приносила и уносила утки. Когда выдавалось немного свободного времени, она засыпала, положив голову на самодельный стол. Иногда к ней подсаживались ребята, обнимали за плечи, что-то шептали. Она вяло отмахивалась, сбрасывая руки. Но ходили слухи, что уговорить ее не так уж сложно. Во всяком случае, я не раз слышал возню в «предбаннике» нашей палатки. Там было холодно, зато имелась койка, лежали запасные матрацы.
В одну из ночей, набравшись решимости, я тоже обнял за плечи медсестру. Имени не помню, широкое лицо с крапинками веснушек, а лет ей было около двадцати пяти. Сестра не удивилась моему появлению, но когда я стал прижимать ее к себе, неожиданно пожаловалась:
— Устала очень. Поспать бы чуток.
Я растерялся и послушно убрал руку. Сказал, что приду в следующий раз. Сестра ничего не ответила, и я больше попыток флиртовать не предпринимал. Ей действительно приходилось тяжело, работала она сутками напролет. Исполняла и обязанности санитаров, так как они в основном занимались заготовкой дров и непрерывно топили две печки. Ну и, конечно, носили в операционную или на процедуры лежачих раненых.
Через несколько дней вспомнил про письмо Тани. Прочитал. Было оно какое-то путаное. Таня, непонятно за что, извинялась. Писала, что всегда помнит обо мне, не забыла наши встречи и будет ждать.
— Какие встречи? — удивлялся я. — Раза два прогулялись, вот и все дела. Темнит девка. То ни слуху ни духу, то ждать она будет.
— Напиши, что тоже не забыл, — советовал Лукьянов. — Не надо девушку обижать. Попроси фотку, глянем, что она из себя представляет.
Войска фронта к концу января продвинулись довольно далеко на запад. В сводках звучали названия освобожденных городов: Старобельск, Новый Оскол, Острогожек. Всего ничего оставалось до Харькова и Белгорода. Несмотря на значительное расстояние, немецкие самолеты прорывались к Дону, иногда бомбили мосты и какие-то другие объекты.
Однажды мы стали свидетелями редкого зрелища. Наши истребители крепко подковали немецкий бомбардировщик «Хейнкель-111». Громадный самолет, с застекленной рубкой, густо дымя, шел прямо над нами. Кажется, один мотор не работал. Хвост светился пробоинами, а пулемет в нижней размочаленной кабине под брюхом свисал вниз. Кто-то даже разглядел убитого стрелка.
Два «Лавочкина», пуская короткие пушечные очереди, видимо, гнали немца на наш аэродром. Но фрицы, выбрав поляну, посадили самолет километрах в трех от госпиталя. Летчиков искал взвод НКВД с собаками. Рассказывали, что один летчик то ли застрелился, то ли был убит, оказывая сопротивление. Двоих взяли живыми. Это был едва не первый случай, когда я видел в небе наши самолеты.
А тут подоспела весть о капитуляции армии Паулюса в Сталинграде и объявлении в Германии трехдневного траура. Устроили не только праздничный обед с вином, но и вручали награды. Меня все же нашла медаль «За отвагу». Не знаю, какая из двух. Обещанная комбатом Ефимцевым или ротным Чистяковым. Не все ли равно? Медаль «За отвагу» считалась среди солдат почетной наградой, не то что ЗБС («За боевые заслуги»), которыми награждали и писарей и телефонисток. Если получил «За отвагу», значит, ты действительно воевал и чего-то стоишь. Я носил медаль дня два на халате, затем завернул в тряпочку и спрятал среди документов.
Из госпиталя меня выписали числа десятого февраля. Я еще хромал, но приехавший майор из санитарного управления армии сказал:
— С легким ранением три месяца лежит. Не многовато ли?
Элла Борисовна что-то тихо объясняла ему, вставляя слова по-латыни. Объясняла, что рана глубокая и еще не зажила. Но майор, наверное, забыл латынь и упрямо твердил:
— Весна подходит, Красная Армия везде наступает, а молодые, здоровые парни пролеживают бока. Ну-ка, пройдись, сержант.
Я сделал несколько шагов туда и обратно.
— Хромает немного, — согласился майор. — Наверное, на жалость давит.
— Ничего не давлю. На фронт, значит, на фронт, — огрызнулся я.
— Молодец, парень. Так и надо!
— Я не парень, а сержант. Снайперскую книжку имею и двадцать восемь уничтоженных фашистов.
Капитан на мой выпад ничего не ответил, лишь черкнул строчку в блокноте и стал беседовать с другими ранеными.
— Дурачок ты, Федя, — сказала потом Элла Борисовна. — Кто тебя за язык дергал? Рана не зажила, не хотела я тебя отпускать.
— И я не хочу с вами расставаться. Но лучше на фронт, чем такие слова от тыловых крыс слушать.
— Я тоже в тылу.
— Вы — другое дело. Вы хирург… и красивая.
— Ну вот, дождалась комплимента.
Через пару дней я простился с Никитой Лукьяновым, остальными ранеными, медсестрой и Эллой Борисовной. С хорошими людьми, которых встретил в госпитале.
В свою дивизию не попал. Но не доехал и до фронта. Оказался в запасном полку, расположенном между городом Новая Калитва и поселком Верхний Мамон. Здесь немцы форсировали в начале июня Дон, а сейчас их отбросили далеко на запад.
Все решил случай. Майор в строевой части штаба корпуса вызвал по очереди несколько человек, в том числе меня. Как оказалось, вызваны были сержанты с семилетним и средним образованием. Отбирали кандидатов для обучения новобранцев в запасном полку. Задав несколько вопросов о прохождении службы и образовании, сказал:
— Направим в учебно-запасной полк
На просьбу отправить меня в мой родной полк, он удивился:
— Ты еще к дисциплине не привык? Пора бы уже. А дивизия и твой полк отсюда далеко. Все, иди.
— Куда?
— Покури. Сформируем группу и сегодня вечером или завтра утром отправим к месту службы. Только поменьше шатайся по территории штаба корпуса.
Но усидеть на месте я не мог. Стоял мороз, хотелось есть. Прогулялся взад-вперед между домами, затем побрел на окраину хутора. Здесь неожиданно встретил старых знакомых, на которых привык глядеть через оптический прицел. Пленные итальянцы занимались ремонтом дороги. Подошел поближе. Молоденький солдат-охранник, с автоматом ППШ, строго предупредил:
— Не приближаться! Запрещено
— Напасть могут? Ты ведь с автоматом, защитишь.
Охранник юмора не понял:
— С пленными общаться не положено.
Я объяснил, что держал оборону на Дону, а итальянцы стреляли по нам с высот на правом берегу. Разговорились. Узнав, что я снайпер, охранник с уважением заметил:
— Редкая у вас профессия, товарищ сержант. Про Героя Советского Союза Василия Зайцева читали?
— Читал.
— Вы, наверное, макаронников тоже хорошо пощипали?
— Это они меня подковали. Три месяца в госпитале отлежал. До сих пор хромаю.
Закурили. К нам тут же подошел итальянец в нашем русском бушлате. На плечах, где воины дуче носили погоны, были нарисованы бурой краской два широких и два узких треугольных шеврона. Старший капрал. Улыбаясь, попросил:
— Сеньоре офицер, закурить можно?
— Можно.
Я протянул ему папиросу. Прикурив, капрал на русском языке доложил охраннику, что работа идет нормально, только земля мерзлая.
— Быстро они русский язык освоили, — удивился я.
— Захочешь выжить и по-китайски заговоришь. Ну, иди, Марчелло, гоняй своих. А то без ужина останетесь.
Капрал отдал нам честь, приложив к затертой ушанке ладонь в трехпалой рукавице, и направился к своей команде. Одеты пленные были как попало. Под тонкими однобортными шинелями, никак не подходящими к нашим февральским морозам, угадывались многочисленные поддевки. Некоторые носили старые замасленные фуфайки. В них все же теплее, чем в их шинелях, рассчитанных на южную зиму.
— Как они? — спросил я.
— Да ничего. Улыбаются. Поют иногда. Не то что фрицы. Те смурные, обозленные.
— Нам они не улыбались. Лупили сверху вниз из всех стволов.
— Отстрелялись. Сколько их в степи померзло, жуть. Однажды колонну гнали, хотели на ночь сарай занять. А он макаронниками забит. Видно, остановились на ночлег, печки нет, все и померзли. Взвода два, не меньше.
Позже, я узнаю цифры, во что обошелся итальянцам «крестовый поход на восток». Из 230 тысяч солдат и офицеров, которые вторглись в Россию, 85 тысяч были убиты или замерзли, 49 тысяч попали в плен. Несмотря на солдатские пайки и в общем-то нормальное отношение к ним, на родину, в свою солнечную Италию, вернулись из плена немногим больше половины. Двадцать две тысячи не смогли пережить страшные для них русские зимы.
В учебно-запасном полку я пробыл чуть больше месяца. Обстановка в нем мне не понравилась с самого начала. Многие офицеры (непривычное слово, входившее в обиход) смотрели на свою службу здесь как на хорошую возможность откосить от передовой. Не скажу, что я сам снова рвался на фронт, но смотреть на некоторые вещи было противно. Процветали пьянство и воровство. Пользуясь тем, что состав полка постоянно менялся, воровали хозяйственники, повара, командиры всех рангов и особенно начальство. Командир полка окружил себя кучкой прихлебателей и смотрел на все сквозь пальцы.
Кормежка для временного или учебного состава была отвратительная. Я и еще несколько сержантов были зачислены в постоянный штат в качестве помощников командиров взводов и командиров отделений. Тех, кто получил должность помкомвзвода, повысили в звании до «старшего сержанта». Кормили нас неплохо. Но, глядя, как на пищеблоке жарят картошку с мясом для избранных, я с трудом скрывал возмущение.
Солдаты, хлебнувшие артобстрелов и бомбежек, терпели. Пусть тухлая капуста и сизая ячневая каша без грамма мяса, но это лучше, чем снова на фронт. Новобранцы, те вообще ничего не понимали, воспринимая все как норму. И рванье, которое им выдавали, и плохую пищу, и сытые морды тыловиков. В моем 1311-м полку ничего подобного не водилось.
Я понимал, что возмущаться глупо. Ушел с головой в учебные занятия. Они были обязательны для всех, но фронтовики всячески от них увиливали. Некоторые считали, что, отвоевав месяц-два, а затем отлежав в госпитале, они уже все знают, а здесь надо расслабляться. Первое время пытался приучить их к дисциплине, но взводный лейтенант смотрел на все равнодушно. И сами фронтовики однажды предупредили меня:
— Ты, старшой, слишком не выделывайся. Не таких обламывали!
Так как лейтенант появлялся лишь утром и вечером (к вечеру обычно выпивши), я практически исполнял обязанности командира взвода. Угрозы не испугали, но если люди не хотят учиться, то и черт с вами! Тем более, кроме фронтовиков, во взводе числилось около трех десятков молодых, недавно призванных солдат. Они учились неплохо, с интересом слушали меня. Планами никто не интересовался, я вел занятия, как находил нужным. С учебными пособиями было туго. На весь взвод выдали три учебные винтовки. Изредка получал на день под роспись ручной пулемет Дегтярева. Стрельбы и метание боевых гранат не проводились.
— Почему не изучаем автоматы ППШ? — спрашивали бойцы.
На этот вопрос важно ответил замполит батальона, обходивший учебные комнаты.
— Винтовка и штык — главное оружие Красной Армии. С ними мы били и будем бить немца. Вот товарищ Егоров из обычной трехлинейки уничтожил тридцать фашистов. Так ведь?
— Так точно, — подтвердил я, но добавил, что у меня была самозарядка СВТ, а ППШ пока еще имеются в армии в недостаточном количестве.
Замполит удалился, а бойцы задали вопрос, почему сняли с вооружения СВТ. Я объяснил, что винтовка Токарева неплохая, но в полевых условиях требует особого ухода.
— Как и люди, тоже. Вот ты, Иванченко, ходишь небритый, с грязными ногтями.
— Вода холодная и бритвы нет, — отпарировал Иванченко.
Все засмеялись. Поддерживать чистоту было сложно. Бойцы спали в тесноте. На трехэтажных нарах лежали голые матрасы, одеяла и подушки без наволочек. Положены ли простыни, я и сам толком не знал.
Вопросов задавали много. И насчет немецкой авиации, и про минометные обстрелы, как вести себя в атаке. Я рассказывал, опираясь на свой опыт. Наверное, говорил порой слишком откровенно. Сержанты из роты, с кем мы общались вечерами, даже потихоньку выпивали, предупредили:
— Ты, Федор, лишнего не болтай, а то загремишь на фронт. Справедливости захотел. По вшам соскучился?
Я был выпивши и, не задумываясь, ляпнул:
— Лучше на фронт, чем такой бардак каждый день видеть.
— Насчет баб наше начальство не промах, — засмеялись мои приятели. — Одних увольняют, других набирают.
Действительно, при штабе крутились с десяток молодых сержанток, одетых в добротную форму, с погонами, которые до взводов и рот не дошли. Набирали этот персонал частенько из эвакуированных, толком не проверяя. Главное, чтобы были молодые, безотказные и одинокие. Две-три украинки, красивые, смуглые, вели себя особенно развязно. Болтали между собой на «ридной мове», не обращая ни на кого внимания. Я их терпеть не мог.
Но, говоря про бардак, я не имел в виду женщин. Если нашим полковникам и майорам так приспичило, что же теперь сделаешь? Меня больше возмущало воровство, безразличие к солдатам. В запасных полках нормы довольствия весьма скромные, а их еще обкрадывали все, кто мог. Побегай по снегу в дырявых ботинках, а потом хлебай пустой суп. С каким настроением они уйдут на фронт?
Про мои разговоры узнало начальство. Особенно привязался замполит батальона. Дело в том, что при переаттестации в марте сорок третьего политработники получали общевойсковые звания. В штабе шли свои закулисные игры. Наш замполит, носивший ранее звание «батальонный комиссар», мог получить и майора и капитана. Все зависело от руководства полка. Он чем-то проштрафился (может, украл больше, чем положено) и получил капитанское звание, вместо ожидаемого «майора».
Восприняв это как первый звонок к скорой отправке на фронт, капитан-замполит изо всех сил выслуживался. В нашей роте, как и в других, у него имелись информаторы. Мы их быстро вычисляли, но некоторые и сами не слишком скрывали свои теплые отношения с начальством. В основном все мы были молодые и с возмущением осуждали стукачей. Хотя, если разобраться, трудно ли поймать на крючок и заставить работать на себя сержанта лет девятнадцати-двадцати. Особенно из числа тех ребят, которые понюхали окопной жизни, побывали под обстрелами и старались любым способом остаться в тылу.
У нас в роте «стучали» замполиту командиры отделений Гребнев и Фельдман. Хотя остальные в их присутствии старались не болтать лишнего, но не всегда получалось. Да и само понятие «лишнее» являлось весьма расплывчатым. Например, рассказывая о тяжелом противостоянии на Дону и больших потерях, которые мы несли, я невольно шел вразрез с официальной версией. Будто итальянцы ничего серьезного из себя не представляли, имели слабое вооружение, а во время наступления их разгромили в считанные дни.
В наступлении зимой сорок второго — сорок третьего года я не участвовал, но испытал на собственной шкуре, что любой враг опасен. Особенно когда немцы наносили удар за ударом. Я также вспоминал выход из окружения, безнадежные бои мая — июня сорок второго. Мы делились друг с другом, что накопилось на душе, и юношеская непосредственность срабатывала против нас.
Меня могли просто отчислить в первую же маршевую роту, уходящую на фронт, но поступили хитрее. Отчисление вызвало бы нежелательные разговоры среди сержантского состава, а ведь на нас многое держалось. Сыграли на моих служебных недочетах. Утром, перед зарядкой, полагалась километровая пробежка, а раз в неделю марш-бросок с полной выкладкой на восемь километров. Если пробежку я кое-как одолел, то марш-бросок проводили командиры отделений. Я лишь провожал и встречал взвод. Не до конца зажившая рана не давала возможности бегать, начинала сочиться сукровица. Мне сделали внушение и заставили лично возглавлять марш-бросок. После первого же броска я едва ковылял и сразу же подал рапорт об отправке в действующую армию. Понял, что не мытьем так катаньем меня все равно выживут. Лучше уйти по-хорошему. Конечно, рапорт удовлетворили. Даже похвалили, и вскоре я предстал перед «покупателем» из стрелковой дивизии.
— Снайперы и обстрелянные бойцы нам всегда нужны, — объявил молодой капитан-комбат и внес мою фамилию в список. — Еще бы хороших пулеметчиков с пяток. Не посоветуешь?
Пусть простит меня Бог, если он существует, но я решил отплатить стукачам из роты. Я посоветовал взять сержантов Гребнева и Фельдмана.
— Нормальные пулеметчики? — заинтересовался комбат.
— Подготовленные, и с людьми умеют работать. Засиделись в тылу. Правда, не знаю, отпустит ли их начальство, — слегка подзавел я капитана. — Особенно замполит батальона.
— А что замполит? У меня предписание командующего армией имеется. Люди нужны для укомплектования боевого полка.
— Может, и замполита возьмете? Совсем закис вдали от передовой.
Тут я перехватил. Даже снахальничал. Очень уж заманчиво было отплатить ему, как одному из руководителей, по чьей вине творились в полку безобразия. Выше замполита батальона его не назначат, а это почти передовая. Она быстро людей на истинный путь наставляет.
Комбата звали Морозов Степан Назарович. Мне предстояло воевать под его командованием. Несмотря на молодость, он оказался проницательным человеком. Оглядел меня, усмехнулся:
— Счеты сводишь, сержант Егоров?
— Может, и так Тошно на все безобразия смотреть.
— Ну, замполит, это другая епархия. Я туда не лезу. Вот пулеметчиков заберу с удовольствием.
Так я опять попал на передовую. Не в очень хорошее время. Март, еще стояли морозы, затем началась слякоть. Но самое главное, наступавший с конца февраля фельдмаршал Манштейн решил взять реванш за Сталинград и нанес несколько мощных ударов, оттеснив наши части. В середине марта взял Харьков, лишь месяц назад освобожденный Красной Армией. Неужели снова отступаем?