Книга: В прорыв идут штрафные батальоны
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая

Глава шестая

Балтус с застывшим выражением на лице держит долгую, тяжело набухающую вступительную паузу. Командиры рот, рассевшись на лавках, прячут глаза, напряженно ждут.
Общебатальонный смотр строевой подготовки закончился конфузом. Прохождение ротных порядков по плацу обкаркало даже воронье, тучами висевшее на обрамлявших церковную площадь раскидистых тополях и вязах. Одно утешение для ротных — приятным исключением не стал никто.
— Плохо, товарищи офицеры. Никуда не годится, — ровным однотонным голосом выносит свое заключение комбат. — Это какой-то лагерный развод, а не армейский строй. Даю вам еще пять суток на подготовку. Ответственность персональная. У кого есть ко мне вопросы — прошу остаться. Остальным — разойтись.
Ротные, переведя дух, с шумом поднимаются со скамей. Высыпав на штабное крыльцо, дружно тянутся к карманам за куревом. Расходиться явно не торопятся. Редки минуты, когда удается побыть вот так, в общем кругу, пообщаться свободно. Все больше слухами друг о друге пользуются.
— И чего батя громыхает, — делая глубокую затяжку, вопрошает новичок в командирской среде командир седьмой роты Степан Заброда. Дым со словами толчками выходит у него изо рта. — В нормальных частях дисциплину с трудом держат, а у нас что?! Понапихали в батальон кого ни попадя и хотят, чтобы мы за три недели солдат из них сделали. Да еще чтобы они ножку держали и, как на Красной площади, шаг печатали. Кому эта шагистика вообще нужна?
— Особенно на пустой желудок, после жиденькой похлебки с одной капусткой, — язвительно вставляет Иван Харин. Командир восьмой роты известен склонностью к резонерству и критическому пересмотру распоряжений начальства, которые не соотносятся с его понятиями о практическом толке и способны принести больше вреда, чем пользы. — Очень доходчиво!
— Дело не в шагистике, мужики. Вы что? Армия есть армия. Это дисциплина и строй. Только в строю солдат становится солдатом, — возразил Корниенко, адресуясь по преимуществу к командиру восьмой. — Как в строю идут, так и в бою себя покажут.
— Ты хрен с пальцем не путай, Федь, — взъерошился в ответ щуплый заводной Харин. — Что ты нас элементарщиной кормишь? Уставы все мы знаем. Много чего в них понаписано было, только война все перекроила. Новые вон пишут…
Корниенко подобрался, повел плечами, распрямляя ремни, метнул в Харина неприязненный укоряющий взгляд:
— Я не путаю. И в тылу, и на фронте армия на дисциплине держится. А она со строевой подготовки начинается. Когда человек приучается строевые и учебные команды выполнять, тогда он — солдат.
— А тупая солдафонская муштра какое ко всему этому отношение имеет? — ехидно прищуривается Харин, ожидая, видимо, что против тупого солдафонства у командира первой убедительных возражений не найдется.
— Комбат за дисциплину спрашивает. По строю судит. Есть строй — значит, подразделение крепкое, боеспособное.
— В атаки печатным шагом не ходят. Мы — штрафной батальон, а не каппелевцы. Нас для прорывов готовят. Тут другое умение требуется…
— Но и не махновцы тоже, — поймал на слове Харина Корниенко. — Чуть расслабились — и вон чего получили.
— Опять путаешь! Чтобы боеспособность была, надо с утра до ночи на позициях ползать, учиться укрепленные высоты и населенные пункты брать, а не по плацу шлепать. Сапоги и без того на ладан дышат.
— Одно другому не мешает.
— Ну, ты долдон! — кладя конец спору, Харин ловким смачным плевком посылает недокуренную сигарету в дальний полет, удрученно покачивает головой, как удивляются и недоумевают, теряясь перед непостижимостью убедить человека в вещах, которые просты и доступны любому здравомыслию.
— Будет вам баки попусту жечь, — примирительно замечает командир четвертой капитан Трухнин. — И дисциплина важна, и учить в первую очередь надо тому, что в бою пригодится. Времени у нас в обрез, а добрая треть состава винтовки в руках не держала.
Трухнин будто прочитал мысли Колычева. В графе невозвратных потерь всегда было больше новобранцев. Учить людей действиям в бою поэтому казалось ему занятием более важным и целесообразным, чем гонять их, полуголодных, часами по плацу, добиваясь четкости шага. Куда как полезней, чтобы новичок знал, как вести огонь на ходу и двигаться перебежками, приноравливаясь к местности, что делать, если оказался прижатым к земле огнем или попал под минометный обстрел, как дальше и верней бросить гранату из положения лежа или бить штыком и прикладом, сойдясь в рукопашной.
Приняв не обученное частью пополнение, Павел перекроил расписание учебных занятий во взводах, сместив акцент на отработку приемов ближнего боя. Обязал себя по мере возможности лично присутствовать на полевых учениях, выдвинув этот показатель в главный критерий оценки работы взводных. Он, как, видимо, и Трухнин, склонялся к мысли, что место батальона — в передовых порядках Воронежского фронта, ведущего активные наступательные действия в направлении Киева.
Разделял Павел и точку зрения командира восьмой капитана Харина, полагая, что батальон будет использоваться на участках прорыва со всеми вытекающими последствиями, но соображения свои держал при себе, оставаясь пассивным участником спора. Удерживал неопределенный статус полуштрафника-полукомандира. Говорить откровенно, не опасаясь быть неправильно понятым, он мог только с Корниенко и Упитом. Благо теперь переместился на штабную должность командир пятой Доценко — грубый заносчивый человек, которого не любили и опасались не только штрафники, но и коллеги, командиры рот. Старше всех по возрасту, но не по званию и боевому опыту, он тем не менее самозванно числил себя самым-самым из всех ротных и, если удостаивал кого вниманием, то только затем, чтобы свысока подчеркнуть свое превосходство, выставить напоказ и обсмеять чужие промахи и недостатки. Равным по достоинству признавал только Сачкова. Любимое словечко по адресу ротных — соплесосы.

 

Не обжившиеся в среде ротных новички, Кужахметов и Заброда, держались особняком. Что собой представляют — предстояло узнать.
— Вы еще слезу уроните, философы хреновы, — насмешливо предложил Трухнину и Харину Корниенко. — Шагать — не шагать, пустые желудки — не пустые желудки! Здесь армия, и здесь приказ. А значит — шагать! И все остальное делать, что положено.
— Приказы не обсуждаются, — с торопливой готовностью поддерживает его Заброда и, посчитав момент подходящим, чтобы устраниться от дальнейшего участия в разговоре, предлагает: — Расходимся, мужики, пока комбат о нас не вспомнил. Пошли, Рамазан, — кивает он Кужахметову, приглашая того в попутчики.
* * *
Снаружи до слуха Колычева доносится истошный тумановский вопль:
— Ротный! Ротный!…
И это не призыв о помощи, это крик безоглядного панического ужаса и непоправимой беды. Слетев кубарем с приступок, Витька вихрем влетает в блиндаж, сметает с пути вскинувшегося с нар Богданова.
— Па-аш, скорей! ЧП у нас!
— Что еще произошло? Где? — Руки уже сдергивают с гвоздя шинель, нащупывают рукава.
— Там Грохотов Сукоту пристрелил!
— Насмерть?
— Мертвее не бывает.
«Что могло случиться, ведь всего полтора часа назад взводные докладывали, что ночь прошла спокойно, никаких происшествий не произошло?»
— Где?
— Дак прямо в землянке. С полчаса тому как
— Идем. Богданов — со мной!
Застегивая на ходу ремень с кобурой пистолета, Павел выбирается из блиндажа в траншею, взбирается на бруствер. И верхом, по целине, направляется в сторону третьего взвода. Связные дышат в затылок.
— Что там произошло, не знаешь?
— Дак Сукота ночью куда-то шлялся. На часах Ивкин с Чернецовым стояли, из новеньких. Он им сказал, что до ветру идет, а самого больше часа не было. Ивкина с Чернецовым припугнул: мол, если заложите, ночью заснете, а утром можете и не проснуться. Ну, те поначалу-то промолчали, а потом не утерпели — сознались Грохотову, мол, виноваты, струсили. Шлялся куда-то Сукота… — Семеня за Колычевым, Витька оступился, зацепил ногой за ногу. — Грохот на Сукоту буром попер. Где, мол, сволота, ночью пропадал? А тот ему внаглую: не твое, мол, дело, порчак Ты, говорит, пока тебя придурком не поставили, молчал в тряпочку — вот и сопи в две дырки, пока третью не сделали. Ну, слово за слово — Грохот вызверился, пистолет выхватил и Сукоте прямо в лоб вкатил. Перестреляю, кричит, всех сволочей до одного, все одно трибунал. И Басмача тоже пристрелил бы — хорошо, тот под нары успел юркнуть. А то бы тоже хана пришла…
У землянки толпились и гомонили солдаты. Чуть в сторонке от всех стояли вдвоем безучастный Грохотов и Огарев с сигаретой в зубах.
— Егор, ты как? — здороваясь с Огаревым, спросил Павел.
Грохотов даже не взглянул в его сторону. Лишь слегка дернул головой.
— Аа-а! Все равно уж теперь.
— Труп здесь? — переключаясь на Огарева, быстро спросил Павел, лихорадочно соображая, что делать.
— В землянке. До вашего прихода приказано ничего не трогать.
— Пошли.
Убитый лежал в проходе, запрокинувшись навзничь, на том месте, где его настигла смерть. От пулевого отверстия над левым глазом спустилась по виску загустевшая струйка крови. Это был тот самый грабитель-рецидивист Сукотин Иван Степанович, которого Грохотов в списке личного состава характеризовал как бандюгу и смертоубивца.
— В штаб сообщили?
Огарев напрягся, припоминая:
— Черт его знает.
— Свидетели есть?
— Есть. Почти все здесь были.
— Это твой?
— Мой. Туда ему и дорога.
— Организуй по-быстрому пару-тройку человек потолковей. Покажете, что Сукотин первым за нож схватился, Грохотов защищался. Понял?
— Понял. Сделаем.
— Тело в плащ-палатку и на улицу. Поставишь часового. Остаешься за взводного. Я в штаб.
— Есть.
В голове сумбур. Грохотов Грохотовым, а отвечать за все ему, командиру роты. Как быть с комбатом? Балтус, конечно, догадается, что взводный не без влияния Колычева на отчаянный шаг решился. Темнить, похоже, бесполезно. Себе дороже выйдет. Прямо рок какой-то! ЧП за ЧП. Не успели от одного избавиться, как другое на подходе.
Отдав последние распоряжения Огареву, Павел выбрался из землянки на улицу. А там к месту события уже наряд конвоя во главе с Ваняшкиным прибыл.
— Везет тебе, Колычев, как утопленнику, — посочувствовал ему лейтенант. — Давай к комбату. Обоих велено доставить.
— Твоя работа? — встретил его жестким прищуром комбат.
— Моя, — не стал отпираться Павел.
Легкость признания несколько озадачила Балтуса, но не изменила его намерения. Он подержал на Павле продолжительный усмешливый взгляд, сказал, не меняя прежнего тона, выделяя нажимом каждое слово:
— Я тебе разрешил. Одному. Лично. Конфиденциально. Ты понимаешь, что начнется в батальоне, если у меня каждый взводный начнет отстрел неугодных? — Балтус вышел из-за стола, встал против Колычева.
— Понимаю, — Павел выдержал взгляд.
— Задним умом ты понимаешь, — сожалея убеждаться в том, что так оно на самом деле и есть, Балтус отвернулся и вернулся к столу.
— Товарищ майор, Сукотин первый за нож схватился, Грохотов вынужден был применить оружие.
— Свидетели есть?
— Есть.
— Хорошо, хоть на это ума хватает. Если свидетели подтвердят, то героя твоего я подержу несколько суток под арестом. Проведем для проформы следствие и дело закроем. Пусть дальше командует. Нам такие нужны. А вот что делать с тобой? Неполное соответствие я тебе уже объявил.
— Готов понести любое наказание.
После объявления неполного соответствия занимаемой должности могло быть только отстранение, и он был вполне искренен, считая, что будет комбатом отстранен от командования ротой. По заслугам. Но Балтус считал иначе.
— Наказание, которого ты заслуживаешь и на которое рассчитываешь, будет для тебя подарком. Я подумаю о наиболее подходящем. А теперь иди. Видеть тебя не хочу.
* * *
Результаты стрельб превзошли самые смелые ожидания Колычева. Ведя роту на полигон, максимум, на что он рассчитывал, чтобы половина бойцов отстрелялась на «хорошо» и «отлично». На такой показатель позволяли надеяться итоги контрольных стрельб, проведенных во взводах накануне, и в этом случае он мог считать свою миссию вполне успешной. Но семьдесят два процента и первое место среди трех рот стали для него полной неожиданностью.
Даже проблемный первый взвод хоть и остался на последнем месте, но превысил отметку в шестьдесят семь процентов и совсем ненамного отстал от третьего взвода.
Стреляли из четырех видов оружия: винтовки, ППШ, немецкие «шмайсеры» и противотанковые ружья. Из винтовок и автоматов, привычных каждому, стреляли неплохо. Сказались ежедневные интенсивные занятия на огневых рубежах. Патронов не жалели, их выделяли подразделениям в достатке. Командиры взводов и отделений, добиваясь результативности, проводили дополнительные индивидуальные занятия с новобранцами, не державшими до призыва оружия в руках. Но когда очередь дошла до противотанковых ружей, картина изменилась, кривая результативности поползла резко вниз.
Детище Корниенко — деревянный макет «тигра» на лебедке — безотказно двигался по фронту. Ротный художник не поскупился ни на время, ни на краски. Расписал макет в точном соответствии с оригиналом. И эмблемы фашистские с крестами на бортах вывел, и уязвимые места красными кружочками обозначил.
Попасть в танк — не диво. Хоть и двигающаяся, но махина. А вот поразить цель, попасть точно в одно из «яблок», рядовому стрелку непросто. Тут снайперская сноровка нужна. Красные кружочки долго метких выстрелов дожидались. Расстояние до макета приличное, да к тому же еще и ползучий дым от дымовых шашек мишени заслоняет.
В том и заключался хитроумный замысел командира первой роты. Не сомневался капитан, что мало кому из штрафников обещанные призовые сто граммов достанутся.
В ладно пригнанной офицерской шинели, под стать комбату туго перетянутый ремнями, Корниенко, светясь довольством, похаживал перед строем бойцов, подтрунивал, взывая к самолюбию:
— Ну что, мазилы! Вас пол-ящика халявного добра дожидается. Перевелись желающие, что ли? Неужто начпроду назад сдавать придется?
У Корниенко в роте пятеро бойцов отличились, у Колычева — четверо. Последней рота Упита на огневой рубеж вышла. Стреляли с тем же успехом, что и соседи, пока за ПТР не улегся здоровенный детина метра под два ростом и соразмерного телосложения. Ноги в невероятного размера ботинках широко в стороны раскидал и замер. Минуты две, слившись с прицелом, не дыша, не шевелясь, выцеливал, держа палец на спусковом крючке.
Упит, не выдержав пытки нервов, уже два шага в направлении бойца сделал, когда тот нажал на спусковой крючок
Окоп наблюдателей отсалютовал выстрелу портового биндюжника, как мысленно окрестил его Павел, красным флажком: «Есть попадание!» Цель поражена.
Перезарядив ружье, боец вновь на долгом затяжном дыхании произвел второй выстрел. И опять над окопом наблюдателей поднялся красный победный флажок Солдат сделал третий выстрел. Но увы! Окоп наблюдателей ответил взмахом белого флажка.
Вздох разочарования пронесся над замершим солдатским строем: «Промазал!»
Штрафник с досадой саданул кулачищем о землю:
— Черт! — и ткнулся головой в соломенную подстилку. Но тут же, обратившись к Упиту, попросил: — Гражданин комроты, разрешите еще три дополнительных патрона.
Упит замялся.
— Зачем тебе?
— Все три вгоню, — с упрямством, относимым скорее к себе, чем к командиру роты, ответил штрафник
Упит в нерешительности обернулся на комбата. Но Балтус, заинтересовавшись, уже сам шел к ним.
— Точно всеми тремя попадешь?
— Попаду. Если хоть один промажу — можете меня на гауптвахту сажать.
— Дайте ему три патрона, — обращаясь к Упиту, распорядился Балтус.
В мертвой тишине, повисшей над строем солдат, боец вновь припал к ружью, широко раскинув ноги, и все так же, с долгими продолжительными паузами, произвел три выстрела. И все три раза наблюдатели просигналили в ответ красным флажком.
Сделав последний выстрел, боец некоторое время выжидал, затем шумно выдохнул и, толкнувшись от земли руками, поднялся на ноги, вытянулся перед комбатом во весь свой гренадерский рост.
Балтус, щурясь, ощупал богатырскую фигуру бойца пристальным взглядом.
— Как фамилия, солдат?
— Получас, гражданин майор.
— Кто по военной специальности? Бронебойщик?
— Минометчик я, гражданин майор.
Балтус с возрастающим интересом еще раз прошелся по могучей фигуре бойца оценивающим взглядом.
— Мужик ты, конечно, здоровый. Но пол-литра, пожалуй, и для тебя многовато будет. Не спьянеешь?
— А ее, гражданин майор, совсем не потребляю.
— Тогда зачем дополнительные патроны просил?
— На баланду поменяю, гражданин майор. Не хватает еды-то. Целыми днями в брюхе сосет. Спасу нет.
Балтус понимающе покивал. Повернувшись в сторону Упита, распорядился:
— Командир роты, с сегодняшнего дня бойцу
Получасу выдавать в обед двойную порцию. И премиальные пол-литра тоже отдать.
Штрафники одобрительным гулом отозвались на слова комбата.
По итогам стрельб командирам рот Колычеву и Корниенко была объявлена комбатом благодарность. Первому — за высокую результативность, второму — за подготовку и организацию стрельб.
Расставив заключительные акценты в оценке деятельности командиров рот, Балтус сделал последнее распоряжение:
— Организуйте подворное обследование заброшенных погребов и огородов. Собрать все, что может пригодиться в пищу. Сдать на кухни и обеспечить охрану.
Командиры рот лишь украдкой переглянулись: давно штрафники всю округу вдоль и поперек излазили, каждый укромный уголок обшарили. Голубей с церковной крыши и тех переловили и поели. Распоряжение комбата выполнено раньше, чем поступило.
* * *
Но не забыл, оказывается, комбат о рядовом бойце взвода охраны Туманове Викторе Кузьмиче.
Обойдя с проверкой взводы, Павел вернулся в свой блиндаж и, дожидаясь, когда вернутся с кухни с обеденными котелками Тимчук и Богданов, занялся составлением строевки. Сидя за столом боком к входной двери, он видел, как в комнату неслышно вошел Туманов, но лишь покосился в его сторону, дав понять, что занят и не хочет, чтобы его отвлекали на посторонние дела. Непроизвольно отметил, правда, — почему-то в шинели. Хотя входить к нему, не имея достаточных причин для спешки, принято было, раздеваясь и оставляя верхнюю одежду в тамбуре, на крючках, вбитых в стену.
Нерасположенность Колычева в расчеты Туманова, видимо, не входила. С минуту он торчал у двери, выжидая, что Колычев изменит решение и обратит на него все же внимание. Поворачивать назад восвояси ни с чем явно не хотелось.
— Па-аш! — потянул подозрительно вкрадчивым, извинительным тоном.
— Чего тебе? — не отрываясь от бумаг, недовольно отозвался Павел, ожидая услышать от связного очередную докучливую Витьки ну заботу. — Опять с ерундой какой-нибудь явился!
— Гля, Паш, — Витька с таинственным, загадочным видом отвернул борт шинели на левой стороне груди. На гимнастерке покачивалась и блескуче серебрилась новенькая солдатская медаль «За отвагу».
— Ух ты! — не удержал изумленного возгласа Павел, испытав одновременно сложную гамму чувств: солидарную радость за Туманова и комбата, сдержавшего-таки слово, и невольную горечь за себя, обойденного и лишенного заслуженных наград. Но внешне постарался ничем не выдать своего состояния. — Поздравляю вас, рядовой Туманов. От души.
— Сам комбат вручал, — светясь непосредственной простодушной радостью, гордился Витька. — Сказал, что это… молодец, мол, Туманов, настоящий солдат. Матери, сказал, напишет. Чтоб гордилась. Вот…
— Мы тоже вечером отметим, — пообещал Павел. — Обмоем медаль как положено.
— Трое нас было. Еще двое с взвода охраны, — продолжал возбужденно Туманов. — Комбат всем руки пожал. Сказал, что мы… эта… гордость батальона. Вот. А Богдан, гад, смеялся — за дурость! за дурость! Самому ему за дурость!…
— Ничего, теперь язык проглотит, — успокоил его Павел. — Ты шинель-то сними, сейчас Тимчук с Богдановым придут, посмотрим, какие у них физиономии будут.
Тимчук вошедший первым, сразу, от порога, выделил медаль на груди Туманова, но отвел глаза, делано озаботившись расстановкой котелков на печурке. А Богданов, открывший было рот, чтобы по привычке пройтись по адресу напарника какой-нибудь ехидой, осекся, пристыв взглядом к медали.
— Вот те раз, мужики! — притворно изумился Павел. — Поздравьте же товарища с первой боевой наградой. Единственный человек в роте, кто ее имеет. Можно сказать, гордость всего батальона.
Богданов хмыкнул уязвленно:
— Тоже мне — гордость. Да у меня их две было.
И Павел пожалел, осознав, что заигрался, и напрасно ляпнул про гордость батальона. Теперь прилипнет к парню как кличка, начнут его шпынять и к месту, и не к месту.
* * *
Годовщину Октября командиры рот договорились отметить сообща, на территории Корниенко, от которого инициатива, собственно, и исходила. Блиндаж под постоем у Корниенко подходящий, много просторней, чем у Колычева, да и сам Федор, пожалуй, самый компанейский и затейливый из всех командиров рот.
Собрались поздно и недружно. Накануне в батальон поступило сверхобещанное пополнение, а сразу за праздничными днями предстоял перенесенный на новый срок батальонный смотр строевой подготовки. Забот прибавилось. Во взводах стало по шестьдесят-семьдесят человек, каждый ходил по плацу со своей песней.
Колычеву вдобавок поручили зайти за Сачковым, проследить, чтобы тот не забыл прихватить с собой трофейный аккордеон, на котором он играл. Пришли они последними. И встречены были гулом всеобщего недовольства.
— Где вас носит, мужики! Мы тут уже слюнями изошли, — возвышаясь над праздничным столом, освещенным двумя немецкими стеариновыми свечами, закрепленными в снарядных гильзах, укорил их Заброда тоном подлинного огорчения, которому трудно было не посочувствовать. В руке Степан держал солдатскую алюминиевую кружку, глаза на темном при тусклом мерцающем свете свечей лице возбужденно поблескивали.
«Похоже, не только слюнями», — потянув носом воздух, усмехнувшись, подумал Павел.
Он не любил застолий в кругу стихийно возникающих мужских компаний, где есть малознакомые люди и неизвестно, от кого из них каких выкрутасов ожидать. Заурядные попойки, в которые они нередко превращались, сопровождаясь сценами традиционного перепойного неприглядства, когда бывает изрядно выпито и наломано дров, а наутро муторно вспомнить, что говорил и делал, заранее возбуждали в нем неприязненные ощущения и настороженность.
— Если думаете, что нальем штрафную, так это зря, — предупредил Трухнин, вторя Заброде. — Дохлый номер.
Исходя из соображений наибольшего благоприятствования, Павел решительно прошел к столу, намереваясь занять место между Корниенко и Упитом, обезопасив тем самым фланги, и, невзирая на сопротивление заупрямившегося Трухнина — «По ранжиру, Тимофей, по ранжиру!» — втиснулся и сел между соседями.
Между тем тамада металлическим звяком ложки о бок кружки уже призывал к тишине.
— Товарищи офицеры, прошу внимания. Первое слово предоставляется хозяину торжества капитану Корниенко и, надеюсь, будущему генералу.
Федор, смущаясь, поднялся со своего места. Снизу Павел видел, как мелко подрагивает его матовый, чисто выбритый подбородок. И острота волнения передается ему.
— Красивые тосты я, товарищи, говорить не умею. Предлагаю выпить за то, чтобы следующая годовщина стала и годовщиной нашей победы над врагом. Чтобы сорок четвертый год принес нам долгожданный мир и все мы до него дожили. За нее, за победу, и выпьем.
— В точку, капитан!
— За победу!
— За победу!
Выпили дружно, потянулись к закускам.
— Жаль, приемника нет, Москву бы сейчас послушать. Как часы на Красной площади бьют, — вздохнул москвич Наташкин. — Давно не слышал.
— Москву послушать не мешало бы, — согласился Трухнин и добавил в продолжение каких-то своих мыслей: — Есть же люди, кто войну только в кино видит.
— Не завидуй, капитан, в тылу сейчас не сытней, чем у нас в штрафном… — возразил Заброда, вновь поднимаясь над столом. — Ближе к делу, мужики. Среди нас есть недавно награжденные орденами. Ордена не обмыты. Непорядок. Предлагаю обмыть. — Заброда выставил на середину стола свою кружку: — Товарищи офицеры, прошу!
Корниенко, Трухнин, Наташкин и Харин свернули с гимнастерок новенькие, тускло отблескивающие рубиновой эмалью и позолотой ордена, сложили в кружку. Заброда наполнил ее до краев водкой.
— Ну, чтобы не заржавели и не последними были! — Степан пустил кружку по кругу, начав с Корниенко.
Боевые награды, кроме Колычева, имелись у всех присутствовавших. У Заброды — медаль «За отвагу» и Красная Звезда, у Кужахметова, сидевшего по левую руку Заброды и голоса которого Павел еще не слышал, — орден Отечественной войны. В который уже раз Павел почувствовал себя обойденным. Свой орден Красного Знамени Колычев получил еще в декабре сорок первого за отличие в боях по освобождению Тихвина. Его рота первой ворвалась в город, первой достигла центра. Тогда, в сорок первом, это были первые награды в полку, и всех награжденных знали наперечет.
На короткое время, пока обладатели «освященных» орденов прикрепляли их на место, разговор за столом смолк Потянуло дымком раскуриваемых папирос и сигарет.
— Давай, Сачков, сыграй что-нибудь наше, фронтовое, чтоб душа из тебя вон, — предложил Заброда и, не дожидаясь, запел:
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.

Сачков, запрокинувшись навзничь, достает из-за спины с кровати аккордеон, берет пробный аккорд. У него музыкальный слух, он самоучка, но с инструментом они взаимны. С первых щемящих аккордов горло перехватывает спазм.
Живой тоскующий голос фронтовика дает выход всколыхнутому и поднятому из глубин далекого пережитого неугасимому сердечному теплу, необыкновенной проникновенности чувствам, устремленным от сердца к сердцу, разлученным войной. Сколько их, миллионов этих потерянных, страдающих от неразделенности сердец, сейчас направлены навстречу друг другу, сколько болит и томится в призрачной надежде на отдаленное счастье, сколько обмирает от приступов страха, что этого так никогда и не произойдет.
Тем временем Сачков, погрустив темной ночью на проводах бойца, внезапно ожесточась, сомкнул мехи аккордеона, сдвинул его под левую руку. Свободной правой выцепил со стола недопитую ближнюю бутылку и, ткнув ее горлышком вниз, судорожно вздергивая, выплеснул остатки в кружку, толчками и всплесками вгоняя их в дно. Поболтав жидкость, разгоняя ее вкруговую вращением против часовой стрелки, опрокинул в широкое недрогнувшее горло, слил внутрь, как в пустоту, ни разу не глотнув и не двинув кадыком. Будто дождевая струя по водостоку упала вниз.
Заброда только косится на него сбоку без всякого выражения. Не удивляется и не останавливает, видно, что-то про него знает. Предлагает тост за фронтовую дружбу.
Выпито и накурено уже порядочно. Лица разгорячены и возбуждены. Табачный дым извивистым пластом качается под потолком. Разговор становится громче. Уже никто никого не слушает, говорят наперебой. Павел прислушивается к спору, разгоравшемуся между Трухниным и разговорившимся молчальником Кужахметовым.
— Ты как должен поступать, если все в атаку, а они по щелям? — наседает капитан на старшего лейтенанта. — Сколько мы людей зря положили, когда эти твари по траншее расползлись и барахлом мешки набивать стали?! Свободно можно было на плечах у фашистов во вторую линию ворваться почти без потерь.
— Мое дело донесение командованию написать, а как наказывать — на то трибунал есть.
— Трибунал?! Трибунал далеко, а вторая траншея близко. Если б с ходу взяли — сколько бы нормальных мужиков живыми остались. А так — полегли ни за понюх табаку. Кого, скажи, мне жалеть? Кто виноват, что они полегли? И я, как командир роты, в том числе. Пристрели нескольких мерзавцев, и атака, глядишь, не захлебнулась бы…
— Некогда в бою о донесениях думать. В бою мы — трибунал, — вставил Харин. — Правильно Тимофей говорит. Если жалеть. — лишней кровью умываться.
— Ну и стреляйте, а я не буду.
— Свои же. Как стрелять? — теряется Заброда.
— Свои?! — вскидывается Трухнин. — Вот пойдешь с ними в атаку — узнаешь, какие это свои. Витьку Стерина точно они угробили. Очередь хоть и шмайсеровская, но в чьих руках тот «шмайсер» был? От немецких окопов до него метров четыреста было, а его насквозь прошило. Как будто с нескольких шагов в него стреляли.
— Вон у Колычева — молодец взводный. В отличие от нас ему точно трибунал светил, а он не побоялся. Раз-два — и в дамках. И фамилия у него какая-то громкая, а, Колычев?
— Грохотов.
— Во-о! Настоящий громила. Ему под трибунал опять идти, а он не жмется, мочит порчу.
— Какой трибунал?! Черта с два! Батя таких мужиков не сдает. Поманежил, поманежил, и спустил дело на тормозах. Где сейчас тот Грохотов?
— Там же, взводом командует.
— Во-о! Колычеву тоже небось голову снять обещал?
— Обещал.
— Ну и что? Снял? Черта с два! Балтус у нас мастер спектакли на публике разыгрывать. Еще, глядишь, и к ордену представит. А что? Тишина в ротах-то, дисциплина…
— Все равно своих стрелять не буду, — упирается Кужахметов.
— Значит, чистеньким хочешь остаться? — поднял голову насторожившийся Сачков. — А с кем приказ выполнять будешь, если они поймут, что в угодники к ним записался?
— Ты за мою роту не переживай. Не хуже других она.
— Да ладно вам, мужики, чего вы сцепились? Праздник все же… — попробовал унять разыгравшиеся страсти Наташкин, сам остававшийся безучастным. Но поздно.
Сачков плеснул себе еще водки.
— Слушайте, вы, соплесосы штрафные. Вас зачем командирами рот поставили? Законы исполнять. С врагами народа у нас может быть только один разговор — пуля. Одним или десятком меньше станет — какая разница. Мы их всех уничтожать должны.
— Да это перегиб! Не все же трусы и враги народа поголовно. Ерунда какая-то… — осторожно возразил Заброда и, наклоняясь к уху Кужахметова, добавляет еще что-то, чего Колычев не слышит.
Сачков тяжело задышал.
— Вы кого жалеть собрались? У вас кто в ротах? Предатели и изменники Родины. Отступали бы мы до Москвы, если бы не измена на каждом шагу?! Куда только не пролезли гады: и в партию, и в армию, и даже к нам, в органы, в саму ЧК! Дожалелись!… Теперь они в спину нам стреляют, вместе с немцами против воюют. Надо было с корнем змеиные жала выдирать, в распыл всех…
Переводя дыхание, Сачков вновь перебрал взглядом поочередно лица участников застолья, определяя по их выражению произведенное впечатление. В глазах колебалась тупая бессильная злоба и решимость расправиться с любым, кто пойдет против.
Как всегда в такие моменты, когда речь заходила об оскорбительном для него снисхождении к врагам народа, он тихо зверел, заходясь слепой безудержной яростью и презрением ко всем, кто держался противоположного мнения, кто не видел и не понимал, как видел и понимал он, ошеломляющие размеры предательства и измены, выявившиеся в катастрофическом для нашей армии первоначальном периоде войны.
Сачков знал причину и видел ее в людях, которым изменило классовое чутье, кто вопреки призывам партии к бдительности и указанию товарища Сталина об обострении классовой борьбы по мере продвижения к социализму допускал преступную слабость и политические шатания, а значит, потворство врагу, вместо того чтобы по-чекистски безжалостно и непримиримо искоренять и уничтожать заразу, всех этих бывших и перекрасившихся недобитков и пораженцев. Даже органы. Тысячами они изловили и бросили на нары врагов. Но не искоренили. Не до конца. Тысячи еще оставались не обезвреженными, затаились, попрятались. Ведут шпионскую подрывную деятельность, помогая фашистам.
Он, Сачков, когда проникся масштабами открывшегося предательства и измены, только утвердился в своих представлениях о святой ненависти к врагам народа и собственной значимости в деле, которому истово служил. От него для них только одна дорога — в землю.
— …Кирова убили, Горького отравили, самого товарища Сталина уничтожить собирались… А я их — в барак, к уркам. По одному, по двое. Они им быстро нутрянку отшибали. Они у меня как мухи пачками дохли. А вы тут сопли распускаете, об одном трусе спорите — шлепнуть его или нет. — Сачков в прозренческом порыве уставился на Упита. — Ты о Берзине слышал? Тоже латыш. В начальники Дальстроя пролез, выкормыш троцкистский. Или Петерс? Да что они, если Ягоду с Ежовым разоблачили, а они наркомами в системе были. Я на Колыме и с Медведем, и с Фоминым, и с Запорожцем работал, а их тоже всех закончили. Никому верить нельзя. И вам, соплесосы, тоже. Пошли вы все… — Он длинно и замысловато выматерился, поставив увесистую точку на разговоре, и, грузно поднявшись из-за стола, не вспомнив об аккордеоне, направился, нетвердо ступая, к вешалке за шинелью и шапкой. — Тошнит от вас…
Некоторое время после его ухода в блиндаже висело неловкое подавленное молчание.
— Говорил тебе, не надо было его приглашать. Обошлись бы и без музыки, — шевельнувшись, упрекнул Корниенко Трухнин. — Испортил праздник, Дурак!
Настроение было отравлено. Отказавшись от традиционного посошка, предложенного хозяином, гости стали прощаться, потянулись к шапкам и шинелям.
Не сговариваясь, Колычев и Упит вышли наружу одновременно. Некоторое время шли молча. Им казалось, они это чувствовали, что понимают друг друга без слов, что мысли и чувства их схожи и им сейчас необходимо, как отдушина, это общение.
Они и впрямь думали об одном и том же — о недосказанности, которая скрывалась за пьяным выпадом Сачкова против Упита.
— Сачков не зря меня о Берзине спрашивал. Знал я его, и близко, — будто отвечая на невысказанный вопрос Колычева, признался Андрис. — И не верю, что он мог изменить делу революции. Такие, как он, не изменяют. Для них честь дороже жизни.
— А кто такие Медведь, Фомин и Запорожец?
— Это руководители Ленинградского ЧК — тогда, когда убили Кирова. Тоже соратники Дзержинского. Думаю, что за то и поплатились, что троцкистский заговор вовремя раскрыть не смогли. А не потому, что враги народа, как их объявили.
— А самого Сачкова давно знаешь?
— Да нет, в резерве познакомились, вместе назначение в батальон получили. Злобный тип. Я зарекся с ним в компании бывать. Как нажрется, так сразу Колыму вспоминать. Как над людьми издевался. Выкатит зенки и злобствует. Свихнулся на пачках трупов. Только б гноил да расстреливал. Рассказывал, что даже живьем людей в шахту сбрасывал…
— У всех у них, кто в лагерях служил, с психикой не в порядке, что ли? Доценко вон тоже — пес цепной.
— Комбат тоже в лагерях служил, а по нему не скажешь. Человек как человек
— Не с комбатом случайно служил? Уж больно на человека похож
— Нет, я в Пензе при областном управлении служил. Ни в лагерях, ни на Колыме никогда не был, — серьезно ответил Упит.
Прощаясь, Павел задержал его руку в своей. Это был знак признания.
* * *
Вместо запланированного смотра объявлено всеобщее построение.
Батальон выстроен на церковной площади. Роты стоят колоннами по четыре в ряд, без интервалов, П-образным порядком, обращенным к братской могиле, где на временно сооруженных подмостках представлено все командование батальонов. Над солдатским строем вьется парок дыхания.
Под неумолчный вороний гомон комбат зачитывает приговоры военного трибунала: «За вооруженный грабеж и убийство гражданского населения и военнослужащих Сафроненко, Чернюк, Рогов и Колышкин приговариваются к высшей мере социальной защиты, а остальные к десяти годам тюремного заключения. Приговор в отношении Сафроненко, Чернюка, Рогова и Колышкина приведен в исполнение».
Балтус свернул листок и спрятал его в папку. Обвел долгим взглядом солдатский строй, будто выискивал тех, кто затаился и избежал заслуженной кары.
— Штрафники! Формирование и боевая подготовка батальона закончены. С часу на час ожидается приказ командования об отправке батальона на фронт. Я знаю, для большинства из вас это тот решающий день и час, которого с нетерпением ждут те, кто готов честно искупить вину на поле боя. Смыть кровью позорное пятно из своей биографии и снова стать в ряды достойных граждан и защитников нашей великой социалистической родины. И не обязательно кровью, как было раньше. Обращаю на это ваше внимание особо. Мною получено распоряжение командования о представлении к оправданию тех штрафников, кто не будет ранен, но проявит в бою особую отвагу и мужество. Более того, командованию батальона предписано представлять таких штрафников к награждению орденами и медалями. И я воспользуюсь этим правом.
Но я знаю также, что среди вас есть и те, кто пришел в батальон вовсе не за тем, чтобы рассчитаться со своим уголовным прошлым, стать на путь исправления. Это отпетые мерзавцы типа Сафроненко и Рогова, их подручные и приспешники. Они и здесь пытались заниматься грабежами и убийствами, намеревались совершить дезертирство, чтобы уйти от заслуженного наказания.
Таких мало. Но они есть. И для них я специально повторяю: в прифронтовой полосе действуют другие законы. Не только за бандитизм и уголовщину, но за любое нарушение или неисполнение приказа командирам взводов и рот дано право применять оружие и расстреливать виновников на месте. Я повторяю — за любое!
Каждый день на фронтах гибнут десятки тысяч лучших сынов Родины, ее несгибаемых защитников. В порядке высшей справедливости у нас нет права за их счет быть милосердными хоть и к своим, но врагам. Потому что бандит — грабитель, дезертир и трус — изменник, тот же враг, ничем не лучше фашистов. По сути — их прямой пособник
Я уверен, батальон выполнит любой приказ командования, а его солдаты мужеством и отвагой возвратят себе честное имя, станут полноценными гражданами и воинами нашей великой Родины. Враг будет разбит, победа за нами!…
Объявленный комбатом приговор трибунала новостью для штрафников не стал. Еще накануне беспроволочный телеграф распространил по подразделениям его изложение. Но штрафники знали даже больше того, что содержалось в прокурорском вердикте.
Знали, что до расстрела Соболь не дожил. Не обмануло изощренное чутье Каширу, продал его подельник на первом же допросе. Выдавая страх по собственной шкуре за чистосердечное признание, сдал и всех остальных участников ночных грабежей и убийств. На что рассчитывал, чего хотел? На приговоре трибунала это обстоятельство отразиться не могло. Высшая мера ему была предопределена.
Осталось неизвестным, как удалось-таки Кашире отравить бывшего дружка, чьей была та рука, что по указке вожака переправила из батальона хлебную пайку с ядовитой начинкой. Но расстался Соболь с жизнью на несколько дней раньше Каширы.
Получил новый срок и был отправлен в армейскую отдельную штрафную роту Сахно.
Впрочем, судьба уголовников была предсказуемой и могла взволновать разве что сообщников. А вот близость скорой отправки на фронт, как сообщение о прибытии идущего с многочасовым опозданием поезда, возбудило в ожидающих посадки людях массу разговоров и предположений — куда?
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая