Книга: В прорыв идут штрафные батальоны
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая

Глава четвертая

Наутро — всеобщее построение. Сонных солдат в землянках поднимают с нар заполошные крики дежурных:
— Подъем! Тревога! Выходи строиться! С вещами!
В узких проходах не протолкнуться: шум, гам, толкотня и давка. И всех сумятит один вопрос: почему с вещами? Построения с вещами происходят в одном случае. Когда батальон отправляют на фронт. Но о дне отправки беспроволочный телефон доносит обычно за несколько суток вперед. Никаких сообщений на этот счет не поступало. Тогда что? Проверка на время сборов? Или все же экстренная отправка на фронт?
А на дворе солдат подгоняют команды командиров взводов:
— Взвод! В колонну по четыре — становись! Приготовиться к маршу!
Командиры рот уводят свои подразделения на площадь, к штабу. Там, на площади, личный состав батальона выстраивается колоннами поротно, в каре. Командует построением вновь назначенный начальник штаба капитан Сухорук Невысокий, сухощавый, подвижный и подтянутый, под стать Балтусу, офицер, прибывший в батальон с последним офицерским пополнением. Кроме него, прибыли и назначены командирами пятой и седьмой рот старшие лейтенанты Рамазан Кужахметов и Филипп Небаба. Обоих Павел видит на площади впервые.
Сухорук обходит строй, подравнивает ротные порядки. Затем выходит в центр построения:
— Батальон! Вольно! Вещмешки — к ноге!
Вновь странная, неожиданная команда. Солдаты, недоумевая, стаскивают заплечные мешки, опускают к ногам.
— Батальон! Три шага — назад!
Ротные квадраты, колыхнувшись, ломаются, теряют стройные очертания. Кое-кто по привычке делает шаги вперед, наталкивается на спины шагающих назад. Ряды смешиваются. Минуту-другую длится беспорядочная, суетливая толчея, прежде чем в колоннах восстанавливается прежний порядок
Одновременно позади строя, по всему периметру, рассредоточиваются автоматчики взвода охраны. Двое бойцов торопливо подтаскивают и устанавливают за спиной у Сухорука деревянный ящик из-под патронов.
«Шмон будет!» — догадываются штрафники из старожилов. И многим становится не по себе.
Положением внутреннего распорядка ношение и хранение штрафниками оружия, включая холодное, запрещено. Но пистолеты, немецкие и отечественные, снятые с убитых, имелись у многих, кто побывал в прошедших боях. Лишний ствол в бою, особенно у тех, кто с винтовкой, — совсем не лишний. И командиры подразделений вопреки приказу закрывали глаза на эту вольность. Как всегда — до случая. Терпению командования батальона, по-видимому, наступил конец.
Главным специалистом по шмонам и обыскам в батальоне слыл Сачков, служивший до войны, как и Балтус, в системе ГУЛАГа. Он с группой своих бойцов направлялся на левый фланг строя.
Построение рот производилось слева направо в порядке «три-четыре-три». И не строго по порядковым номерам, а по мере их прибытия на площадь. Таким образом, и для командования батальона, и для самих штрафников становилось очевидным, чья рота организованней и дисциплинированней.
Вторая рота прибыла к месту построения третьей и стояла, образуя прямой угол, в стыке с шестой. Левофланговой же была рота Наташкина. С нее и начала досмотр команда Сачкова.
Сачков с одним из своих бойцов продвигался вдоль строя, выцеливал наметанным глазом уголовников и, вызвав, перепоручал тех напарнику либо производил досмотр сам. Шестеро других бойцов занимались содержимым вещмешков и сидоров. Одновременно шел обыск в блиндажах и землянках. Комбат дал жесткую установку: все стволы и ножи должны быть изъяты.
У Сачкова дело подвигалось споро, а главное — результативно.
Троим штрафникам приказал снять обувь, и пока те разувались, с четветрого снял брезентовый солдатский ремень. В ремне, как в ножнах, прятался тонкий четырехгранный стилет. Из ботинка извлек немецкий вальтер. В каждой из двух пар сапог в подошвах с внутренней стороны оказалось по финке, вмонтированных туда искусно сапожных дел мастерами.
Не без улова были и его подчиненные. Деревянный ящик из-под патронов, выставленный в центре каре, не вместил добычи. Вскоре потребовалась дополнительная емкость. Расстелили сбоку плащ-палатку.
Ворье, наблюдая за действиями команды Сачкова, откровенно злобствовали и матерились. Но кое-кто и тихо радовался:
— Гля, Седой, сколько всего поотметали, собаки. Я уж труханул — думал, хана. Счас за рога ухватят и по кочкам поволокут в особняк Новый срок намотают. А тут — гля, сколь! Всех не перехватают, — с фальшивой приподнятостью, за которой стоит счастливое избавление от грозившей опасности, высказывается вслух высокий угреватый штрафник с набрякшим гнойничком на щетинистом подбородке.
Тот, к кому обращены были слова, сосед слева, у которого несколькими минутами раньше охранники извлекли из вещмешка пистолет ТТ, передергивает закушенной губой:
— Чего скалишься, трухач? Притырить не сумел и радуешься. Где новый найдешь, сученыш гнилой?
Соболь трижды поблагодарил себя за предусмотрительность: оружия, кроме ножа, он при себе не хранил. Пистолет прятал в развалинах мельницы. Было у него там потайное, замаскированное местечко. Даже от Каширы его таил. А после лихого ночного дела оставил в тайничке даже нож
Сачков, выдернув Соболя из строя, долго не хотел верить в свою промашку с ним: ни ножа, ни пистолета. Чутье подсказывало: закоренелый урка, должно быть оружие. Обшарил и прощупал всего с ног до головы, развернул и промял все складки на шинели — ничего.
— Чистый я, начальник! — подставляясь под руки Сачкова, упивался сытой наглостью Соболь. — Можешь даже в трусы залезть, долбильник пощупать.
Сачков, закаменев лицом, подозвал конвойного солдата.
— Этого — под арест!
— За что, начальник?! — картинно взвыл Соболь. — Какое право имеешь? Все видят — чистый я!
— Заткнись, гнида. Никто тебя не арестовывает. Для разговора ты мне нужен, — отрезал Сачков и приказал конвоиру: — Отведи его в штаб, пусть там меня дожидается.
— Произвол, начальник! Все видят… — продолжал подвывать Соболь, но конвоир угрожающе ткнул его винтовкой в грудь.
— Пошел!
Дождавшись, когда последний его солдат будет досмотрен и команда Сачкова перейдет на соседнюю территорию, Колычев отправился назад, в расположение роты. Обыск блиндажей и землянок там тоже был закончен. Как он и ожидал, безрезультатно. Понадеяться на возвращение никто не рискнул. Можно было идти с докладом к комбату.
По дороге в штаб догнал командира третьей роты старшего лейтенанта Андриса Упита, соотечественника Балтуса и своего одногодка. Обменявшись приветствием, поинтересовался:
— Как у тебя дела?
— Нормально.
— Сколько тебя знаю, у тебя всегда все нормально. Другого ответа ни разу не слышал.
— Нормально — это значит лучше, чем у всех, у кого хуже, чем у нас, — глубокомысленно заметил Упит.
— Мудрено. У меня как раз похуже, чем у тебя. Кажется, попал под пресс комбату. Один из ночных татей — мой.
— Я в курсе. Не бери в голову. Утрясется.
— Утрясется? Мне бы твою уверенность, Андрис. Честное слово — завидую. Я вот плакаться начинаю, с души выворачиваюсь. А от тебя, будь ты на моем месте, ничего б, наверно, кроме «нормально», не услышал.
— Без веры в себя здесь нечего делать. Подкрутим гайки — нормализуется. Другого быть не может.
Балтус рапорт Упита выслушал и отпустил, а Колычева придержал. Пригласив присесть за стол, напротив, простучал на крышке характерную дробь пальцами.
— Итак, товарищ старшина, уточните, сколько единиц оружия в вашей роте изъято? Я ножи и штыки в расчет не принимаю. Только огнестрельное.
— Одиннадцать стволов, товарищ майор.
— Одиннадцать, говорите. А у кого оно было — можете сказать?
— У ворья, конечно, товарищ майор. Штрафники из окопников или из гражданских приказ в основном не нарушают.
— Вы сказали — «у ворья, конечно», — переход на подчеркиваемое нажимное «вы» служил плохим предзнаменованием. — Значит, знали, что оно есть и у кого. А мер не приняли. Правильно я вас понимаю, товарищ командир роты?
Вопрос ответа не требовал. Незаконное владение штрафниками добытым в бою оружием большим секретом ни для кого не было. Не являлось оно, безусловно, новостью и для комбата. Но труп в роте у Колычева, ему и отвечать.
Не дождавшись ответа, Балтус выразительно кивнул.
— Я вам и другое скажу, Колычев, — для чего у бандитов пистолеты. Во время обыска в пустующих землянках обнаружены награбленные у местного населения вещи, продукты питания и самогон. Не фашистские прихвостни — полицаи, как мы ошибочно предполагали, грабежами в окрестных селах занимались, а шайка бандитов из наших штрафников. Ваших, товарищ командир роты, — подчеркнул Балтус. — Как такое могло случиться? Не могут командиры взводов не знать, кто у них по ночам в землянках отсутствует. Либо запуганы, либо в сговоре с бандитами находятся. С сегодняшнего дня выставлять на ночь у каждой землянки часовых.
— Со вчерашней ночи выставлены, товарищ майор.
— …Докладывать обо всех, кто даже в сортир выходил. Кроме того, найдено три комплекта офицерского обмундирования. Одно из них с пулевыми отверстиями и следами крови. Бандиты не ограничивались грабежом населения. Они нападали и на военнослужащих. Я уверен, мы их найдем, от заслуженного наказания им не уйти. За землянками установлено наблюдение. Сачков свое дело знает. Но вина наша от этого не убывает. Проявлена преступная должностная халатность. Моя в том числе.
— Товарищ майор, бандиты все из моей роты?
— Пока не установлено. Да и особого значения это не имеет. Они из нашего батальона, и этим все сказано.
«Батальон батальоном, — заключил про себя Павел, — а отвечать, если до того дойдет, придется командирам взводов и рот персонально. А дойдет непременно». Он ожидал, что комбат вспомнит об убитом Веселове, спросит, как тот после отбоя оказался вне расположения взвода и роты. Еще ночью, по горячим следам, Павел в прямом и переносном смыслах прижал Сахно к стенке, выяснил, что на дело Сюксяй уходил с ведома взводного. Более того, прихватил из охраняемой пирамиды «шмайсер». И об этом следовало доложить комбату.
Но Балтуса заботили иные мысли.
— Сейчас приведут одного штрафника. У него найден большой крест с красным камнем. Очень похож на тот, о котором вы говорили. Проведем опознание, — предупредил он Павла.
Соболь вошел в кабинет в сознании полной своей безопасности. По его расчетам, он нигде не засветился, не наследил и свидетельств его участия в ночном побоище не существует. Незамеченным осталось его возвращение во взвод. Он вернулся, когда на дворе еще толпился взбудораженный народ, обсуждая причину ночной стрельбы. Нарабатывая алиби, Соболь громче всех суетился и делился своими сознательно нелепыми предположениями.
Но Соболя поджидал неприятный сюрприз. Сачков искал не только оружие. Он искал крест, с описанием которого его ознакомил комбат. Балтус приказал: в случае обнаружения подобного владельца под благовидным предлогом отправить под арест, в штаб.
Знать этого Соболь не мог.
Поэтому, искусно разыгрывая роль без вины виноватого, Соболь с порога устремился в атаку.
— Гражданин начальник! Меня почему задержали? Я ничего не сделал. Дуру не таскаю и ножом не играюсь. За мной никакой шкоды. Пусть взводный скажет. За мной хвоста нет.
Балтус позволил излиться потоку красноречивых заявлений, выслушал, не перебивая. Соболь стоял вольно, подергивал ногой.
— Вы что — верующий? — как бы невзначай спросил комбат.
Соболь слегка озадачился.
— Какой такой верующий? Я что, контра, что ли, в бога верить?
— Тогда зачем крест поповский носишь?
— Какой такой крест?
— Тот, что у тебя в кармане. Мне доложили — поповский.
— Какой же он поповский? И не поповский вовсе.
— Ну-ка покажи.
— Этот, что ли? — Соболь с кислой миной извлек из брючного кармана грязный носовой платок, в котором был завернут ночной трофей. — Это так, гражданин майор, для фарта. Мама говорила, кто с крестом, того пуля не цокает.
— И давно он у тебя?
— На передке еще, в карты выиграл.
— У кого — указать можешь?
— Зачем показывать, гражданин майор. Мужик честный. Проигрался и расчет представил честный.
— Указать все-таки придется. Нужен он нам.
— Не идет, гражданин майор, такая мазута. — Соболь начинает понимать, что плывет, что неспроста его комбат мутью обкладывает и главного своего козыря он еще не предъявил, но продолжает упрямиться. — Немцы его в дубовый бушлат приодели. Туда, — он показывает жестом в направлении братской могилы, — освободили. С биркой на левой ноге.
— Ну хватит! — ставит акцентную точку Балтус. — Потешил душу байками и довольно. — Берет из рук Соболя носовой платок, передает его Колычеву: — Смотрите — этот?
— Он, — уверенно опознает Павел. — По краям мелкие белые камешки, а посередине — крупный красный. Не спутаешь. Цепочки только нет. На цепочке висел.
— Ну, как — будем чистосердечное оформлять, или в несознанку пойдешь? На гауптвахту подумать отправишься…
— А чё мне думать-то. Нашел я его. Пошел утром в сортир, а он на дороге лежит. Я фартовый.
— И мы тоже не лыком шиты, не лаптем щи хлебаем, — поддакнул комбат. — Не хочешь со мной говорить — не надо. — Балтус выглянул в коридор. — Конвой! Отведите арестованного в особый отдел, в «Смерш». Там его ждут. И это тоже передайте. — Он показал Колычеву глазами, чтобы передал старшему конвоя платок с крестом.
Балтус прошелся по комнате взад-вперед.
— Пока я одного понять не могу. Зачем им офицерская форма потребовалась? Только ли чтобы свою солдатскую на лучшую заменить или дезертировать собрались? Документы в целости сохранили. Такие улики обычно уничтожаются. А тут аккуратненько стопочкой сложены. Справки из госпиталя, выписки из приказов, фотокарточки, письма — все сохранили. Для чего?
* * *
У комбата одни заботы, у Каширы — другие.
Когда Соболя на глазах у всего батальона повели под конвоем через площадь к штабу, матерый волк сразу сделал стойку: прокололся, гад! Кашира еще не отошел от злости на Соболя, сумевшего опередить и увести у него из-под носа золотую цацку, на которую он, Кашира, положил глаз и которую самонадеянно посчитал было уже своей добычей.
После того, как осекся, израсходовав весь рожок, автомат Каная, Соболь, подхватив карманный фонарик, выпавший из рук Сюксяя, первым ломанулся внутрь землянки, как лось на пойло.
Кашира, сторожась ответной пули, держался позади. Втайне он рассчитывал на дележ добычи. Искушенный в подлостях ум позволял ему надеяться, что при так называемом честном дележе он сумеет найти возможность наложить лапу на приглянувшуюся вещицу. И хотя, спасаясь от преследования автоматчиков, они с Соболем сиганули в разные стороны, Кашира надеялся. Но утром грянул шмон.
Шмона Кашира не боялся. Ствол и рыжье он припрятал отдельно от вещмешка, в надежном тайничке. При себе у Каширы был нож Но он не стал его прятать намеренно, рассудив, что отсутствие лезвия у вора вызовет больше подозрений, чем его наличие. Вор без ножа что трусы без резинки. Диковинка. А раз не прячет — либо умом недалек, либо чист.
Расчет Каширы оказался верным. Наметанный глаз борзой ищейки Сачкова его, конечно, не обошел, и ножа он лишился, но глуповатая растерянность и страх, которые ловко изобразил Кашира, Сачкова купили, и Кашира счастливо избежал участи тридцати с лишним самых злостных, на взгляд командира взвода охраны, рецидивистов, которых по его указке солдаты конвоя выдернули из строя и отвели в сторонку с явным намерением препроводить далее на гауптвахту.
Сюксяй и Соболь были не из роты Каширы. Это несколько утешало. Но с другой стороны, легавые взяли след, и след верный. В конце концов он приведет к нему, к Кашире, как пить дать. А за «мокруху» в штрафном одна статья — вышка. Пока руки развязаны, надо спешно рубить концы. Лагерная псина комбат навострил нюх.
Кашира перебрал в памяти всех участников ночной разборки: дерьмо. Никому доверять нельзя. Продадут, трухачи. Тот же Рубаяха. Когда к оперу попадет — первый расколется. А Канай — чем лучше? Жрали вместе, а все норовил выхитриться, прикроить. Залетный? У него и кличка по уму. Его любой опер расколет. Кто из них воровской закон не нарушил? Хобот раненый лежал — кто ему помог? Все мимо бежали, шкуры спасали. А теперь говорят — не видели. Дешевки… Отрываться одному надо, пока не поздно.
— Слышь, керя, — толкнул он в бок подельника Залетного. — За ворами после шмона толковица будет. Гукнешь Рубаяху, Монаха, Цибулю, Каная, Митяя, Барыгу, Сашку Ростовского и Валета. Остальных не надо. К мельнице чтоб собирались, и сам туда. Понял? Просеки, кого еще из наших, кроме Соболя, на губу замели.
К месту сбора Кашира пробирался кружным путем. Долго хитрил, петлял, высматривая, нет ли за ним легавого хвоста. Два заячьих круга вокруг мельницы нарезал, прежде чем, перестраховываясь, в ложный проем в стене нырнул. Планировал прийти в числе первых, а пришел едва ли не последним. Но это была не самая главная неприятность, которая его поджидала.
Помимо тех, кого видеть хотел, в полукруге собравшихся лица нежелательных леваков разглядел. Ни Комолого, ни Паленого не звал, а они тут. Тля, Володя Дробот тоже приперлись. «На толковицу — не на дело. Валом прут, недоумки!» Кашира внимательно оглядел присутствующих, жестом подозвал к себе Залетного.
— Я кого звать сказал? Где Монах с Канаем?
— Монаха с Канаем вертухаи на губу замели.
— А эти зачем здесь?
— Я не при делах, Кашира. Сказал, кому ты велел. А эти сами приперлись, — заюлил Залетный. На самом деле он только Рубаяху с Сашкой Ростовским предупредил, а дальше их по цепочке пустил. — Пронюхали как-то.
Кашира уже на ходу менял планы. «Я твой нюх наизнанку выверну», — мстительно пообещал он про себя Залетному и еще раз оглядел присутствующих, пытаясь по выражению лиц распознать общий настрой.
— Все знаете, что опера Соболя загребли? Видели, как его дудак под винтарем вел? А за что — узнаем. Сумеет ксиву передать…
— Не гони пургу, Кашира. Дело говори, — мрачно посоветовал Дробот.
— Люди! — нарочно не замечая реплики Дробота, гнул свое Кашира. — Ночью кто-то Стоса уработал. Я думаю — Фура это со своей кодлой. Они вместе пришли. По дороге эвакуированных приобули. А Стос их вроде кинул. Вот они его и замочили. А особняк Соболя заарканил. Нахалку шить будут, а он с нами хавал. Значит, и нас за рога таскать будут. В общем, все видели, как чужаки когти рвали от землянки, где Стоса уработали. Не наши это. В одну дуду петь надо. Фурина это работа. Больше некому. Поняли? А Соболь не виноватый.
— А може, Соболя за те хаты покрутили, что в селе взяли? — предположил Барыга.
— А он что, тоже в селе был? — удивился Цибуля.
— Был. Стремя держал.
— Стремя! — ехидно ощерился Монах. — Он всегда стремя держит, а сам не засвечивается. Когда лейтенант из хаты выкинулся, я ему кричу: «Шманай вояку в спину!» А у него мандраж, в штанах мокро. Хорошо, Митяй шманать начал, пол-обоймы вояке в хребет вогнал. А то б запопали.
«Вот сука! — ярился про себя Кашира, слушая Монаха. — Разинул пасть шире прокурора. Возьми такого на дело, завтра вся Петровка потешаться будет».
Кивнул Залетному: подойди.
— Пока легаши не надыбали шмотье в землянках, растащите его с Рубаяхой по разным углам. Притырьте надежней. Да смотри — ночью, днем не суйтесь. Погореть можно.
— Как ночью? Взводный талдычил — часовой теперь на дверях будет.
— Ладно, потом решим.
Кашира поднял руку, призывая к вниманию:
— Босяки! Сходняков пока не будет, лепеху после делить будем. Пока вертухаи не успокоятся — в кодлу не сбиваться. Вместе с вояками хавайте. И смотрите, гады, кто поколется — из-под земли достану! — Кашира помолчал, наблюдая за выражением лиц примолкших урок — Ворам терять нечего. Пусть фреи срока боятся. Для нас лагерь — крыша. Там все, и левое, и правое, — все наше. Настоящим уркам здесь не светит. Пока на фронт не послали — отрываться надо. Сколько босяков на площади закопали…
— Ты, Кашира, меня фронтом пугаешь. Лагерь, говоришь, малина? — приподнялся на коленях Сашка Ростовский. — А знаешь, сколько таких, как мы, в Карлаге вместе с контрой в ямы поспускали? А потом землю на тех местах сровняли, будто и нет там никаких могил… Мне Карзубый глаза открыл. Послать я хочу подальше и воровскую малину, и воровской закон. Все, хана.
— Где твой Карзубый посученный — знаешь? — вызверился Кашира. — И ты туда захотел?
— А надоело мне, Кашира, от легавых шарахаться и каждого вора бояться, чтоб не сдал. Слишком много среди нас стукачей развелось. Ты вот про Хобота вспоминал. Мне такая судьба, как у Хобота, не играется. Я, говорил, при царе Николашке сидел, при Керенском сидел, при Ленине сидел и при Сталине чалюсь. Ему пятьдесят три года, а из них он меньше десяти лет на воле прокантовался. Я четыре срока тянул. Два по году не в счет. Они каждому для знакомства с лагерями сгодятся. А двух последних под завязку хватит. — Сашка поднялся на ноги в рост и уже спокойнее, но тверже и уверенней продолжал: — Я, Кашира, хочешь в цвет угадаю? Все твои мысли на поверхность выложу. Ты как рассчитываешь? Ты новый срок на себя взять хочешь. Год, два или три там. Чтоб из батальона назад уйти и в лагере до победы прокантоваться. А она будет. Через год, два, но будет. А там амнистия, конечно. И вылупился Кашира за вахту на волю. А я ждать не хочу. Я сегодня хочу и с блатной жизнью, и с лагерями покончить. И в бой пойду, чтобы о моей старой жизни никто не напоминал, потому как я свою вину искуплю полностью. Мы между собой не один раз толковицу держали. Вон Володя Дробот или Тля соврать не дадут. Я потому и пришел, когда слух поймал, что ты босяков собираешь. Чтобы всем, а не тебе одному сказать, Кашира. Я никогда никого не продавал и не продам, а узел мертвый завязываю. Ну а если убьют, так смерть одна бывает. Хоть похоронят по-человечески, не как собаку. В общем, расходятся наши дорожки… — Длинная, непросто дающаяся речь утомила Сашку. Он потоптался на месте, собираясь с мыслями, все ли сказал и выстроил, как хотел. Дополнить, видимо, не нашлось, потому что он, не ища ни поддержки за спиной, ни возражений Каширы, круто повернулся и зашагал к пролому в стене, на выход.
За ним, так же молча, не попрощавшись с братвой, потянулись Володя Дробот, Тля, Паленый, Жора Коряга и не примеченный Каширой Кисет.
Выждав, когда за стеной стихнут удаляющиеся шаги отступников, Рубаяха громко и грязно выматерился.
— Слышь, Кашира, а я думал, чего ты их, полуцветов, позвал? Они, гады, давно посученные. Надо ксиву о них тиснуть или как?
— Потом, — отмахнулся Кашира. — О другом думать надо. Как бы Соболь не раскололся. Он, гад, много знает. Захомутают, и когти оторвать не успеем. А тут вышку шить будут.
— Вышка, Кашира, она для нас по-любому маячит, — вступил в разговор Монах. — Ты Тихаря не знал, а я с ним в Дальлаге чалился. Правильный был вор. Тертый. Его прямо передо мной шлепнули. За то, что из батальона оторвался. Хвоста за ним не волочилось, а вышку дали. Тогда заградки мало стояло, а теперь кругом заградка. Вон Лях, что со Стосом пришел, ботал, им по дороге везде посты попадались. И Соболю колоться резону нет. Первая вышка его. Он кругом заплеванный.
Кашира рассудил, что Монах правильные понты кидает, но все равно не грех поостеречься: береженого бог бережет, небереженого — конвой стережет.
Залетный тоже за Монаха слово сказал:
— Пускай, гад, расколется. Нам надо твердо держаться, что мы к Стосу на разговор шли, а он первый шманать начал. Сюксяя ухлопал и по нас палить стал. А мы что — мы оборонялись. Кому вроде ни за понюх табаку подыхать охота. И опять, как установить — ты, Соболь или Канай их уложил. А за это и трибуна больше червонца не даст. За того лейтенантика, если докопаются, Митяю, конечно, труба. А за этих, гнилых… не больше червонца светит.
Кашира нервно на часы взглянул, решил толковицу заканчивать. Сунулся к Рубаяхе.
— Ты водяру прихватил?
— Есть флакон. Ты туда ходить не велел — я у тебя из заначки взял. — И пустил фляжку по кругу.
— Хорош, босяки, закругляемся, — просипел Кашира, последним прикладываясь к фляжке. — А ты останься, — придержал он Рубаяху. — Разговор есть.
Внешность у Рубаяхи, по метрикам Вадима Сафроненко, самая простецкая, непримечательная: сивый, бесцветный. Пройдешь мимо — долго вспоминать будешь. И наколок никаких ни на груди, ни на руках нет. В нем урку трудно признать. Так, простоватый, недалекий деревенский малый, если к тому же прикинется.
Первой ходкой в колонию отметился еще двенадцатилетним пацаном. А дальше перерывы между отсидками не превышали полугода. Сам хвастался: «Я из лагеря на волю, как в командировку, выскакиваю. Паспорта ни разу не получал. Так со справкой об освобождении и бегаю, пока снова не заарканят. Статья моя, сто шестьдесят вторая, наследственная. Пахан тоже вором был, всю жизнь по ней чалился».
Потомственный вор, вор по происхождению, — настоящий вор, белая кость и правящая верхушка преступного мира. Именно происхождение, а не уркаганские заслуги определяют положение вора в блатном сообществе. Сословный вор, с пеленок взращенный на традициях уголовного мира, с ранних лет прошедший школу краж и тюрем, — это голубая кровь, кастовая знать, кому по определению полагается быть на высоте, в признании и праве блюсти и устанавливать законы и правила воровской жизни. Родившийся вором никогда этому своему предназначению не изменит.
Кашира доверял Рубаяхе больше, чем кому-либо из своего окружения.
— Соболю хавала надо подбросить. Ты табаку, сала, сахару возьми из того, что у полицаев отмели, а хлеб я дам. У меня буханка припасена. И ксиву я черкану. Сообщу, кто свидетелем у него будет. Кто вроде стоял рядом с ним. Видели, что из землянки ночью не выходил.
Говорил одно, а в голове складывал другое. Расколется Соболь, заложит. Убрать надо. На такой случай Кашира стрихнин имел. В лагере с медчастью дружбу водил. Теперь пришел момент по назначению использовать. Сожрет Соболь наживку и откинется навек Мертвый — самый лучший молчун.
Но не суждено было хитроумной затее Каширы воплотиться в результат. Передачку организовали быстро. С мешком Залетного отрядили. Митяй его издали страховал. Часовой у особого отдела, узнав, с чем Залетный пожаловал, передачку отклонил. Посочувствовал ложно:
— Опоздал, браток. В корпус дружка твоего отправили. Там его лучше нашего попитают. Эти сам теперь кушай.
Кашира, выслушав ни с чем вернувшихся гонцов, пайку хлеба заботливо в тряпочку завернул, переложил в свой вещмешок Про себя подумал, метя в подельников: «Пригодится. Еще кому-нибудь из вас пасть заткнуть».
* * *
Возвратясь из штаба, Павел затребовал к себе командиров взводов. Туманова выставил часовым у входа, приказав без доклада никого не впускать. Богданова отправил в подразделения, распорядившись помимо взводных доставить штрафников Титовца, Закурдяева, Шкаленко и Огарева. Действовал, находясь под впечатлением разговора с комбатом, окончание которого прошло в нелицеприятной атмосфере.
Поразмышляв вслух о странностях поведения мародерствующих бандитов, Балтус переключил внимание на Колычева.
— А вы, Колычев, разобрались, что у вас в роте происходит? Каким образом остаются незамеченными ночные вылазки бандитов? Кто виноват?
— В случае с Веселовым, товарищ майор, вина комвзвода Сахно. С его ведома тот в самоволках гулял. Ночью при нем еще и «шмайсер» был. Из пирамиды прихватил.
— Та-ак, значит, еще и оружием командир взвода обеспечивал! — Балтус напрягся. — Командира взвода арестовать, от должности отстранить! Кандидатура на замену есть?
— Предварительно, товарищ майор. Из новеньких.
— Кто такой?
— Бывший командир батальона майор Титовец.
— По какой статье осужден?
— Пятьдесят восьмая, товарищ майор.
Балтус приподнял брови:
— Предварительно — по этой причине?
— Не только, товарищ майор. Решение приму после личной встречи. Не успел пока.
— Успевайте! — резко бросил комбат. — Если решение будет принято, доложите начальнику штаба, подготовите приказ. Я подпишу. Временно исполняющим обязанности. Ты тоже будешь отмечен приказом!…
Балтус не уточнил каким, но грозное «ты» его и не требовало.
— У вас все?
— Так точно, товарищ майор.
— Выполняйте!
Командиры взводов прибыли одновременно. Видимо, прежде собирались и поджидали друг друга в условленном месте. По всему чувствовалось, обсуждали между собой ночное ЧП, готовились к разбору полетов. Павел не стал томить их долгим ожиданием. Едва разместились, объявил без предисловий:
— Командир взвода Сахно. Вы — арестованы. Сдать оружие!
Сахно вяло подчинился, молча выложил на стол пистолет. В душе, похоже, был готов к подобному исходу.
— Доигрался, Сахно? Второй трибунал тебе светит. И моли бога, чтобы грабежи и убийство одного офицера в окрестных селах оказались не наших головорезов рук делом. Такие сведения на столе у комбата лежат. Если выяснится, что наши орудовали, не сносить тебе головы, а мне погон командирских.
Павел вызвал Тимчука. Обращаясь к Маштакову, сказал:
— Иван, бери моего ординарца, и доставьте арестованного в штаб. Лично к комбату.
Грохотов с Ведищевым проводили арестованного с конвоем понурыми понимающими взглядами.
— Приказ комбата: с сегодняшнего дня выставлять у каждой взводной землянки ночные посты с задачей предотвращения самовольных отлучек. Объявить всему личному составу, что самовольное оставление расположения роты хоть на час в ночное время будет расцениваться как дезертирство с отдачей виновного под суд трибунала. Незаконное хранение оружия считать подготовкой к террористическому акту против командования батальона. Обо всех нарушениях дисциплины за сутки утром докладывать мне. Персональную ответственность за исполнение настоящего приказа несете вы — командиры взводов. Так же как и за строгое соблюдение расписания учебных занятий. Готовьтесь к стрельбам из противотанковых ружей. Зачеты принимать будет лично комбат. Сегодня перед ужином — строевая подготовка в составе роты. Проведет Маштаков. Разбор текущих вопросов произведем во время теоретических занятий. У меня все. Вопросы есть?
Вопросов не последовало.
Едва закрылась за взводными дверь, как на пороге возник с докладом Богданов.
— Ваше приказание выполнено — привел всех четверых, — и обиженно: — Ротный, скажи ты этому сопляку, чтоб не выпендривался. Чё он нас на улице маринует. Я говорю: «В тамбуре подождем». А он не пускает, кочевряжится, гад такой. Сменится с поста, я ему точно уши пообобью. Ты же не мог такой приказ отдать, чтобы нас не пускать.
— Ладно, разберемся с Тумановым позже, — отмахнулся Павел. — Зови по одному. Первым — Титовца.
Титовец интересовал его больше других. Павел нарочно усадил его около окна и поразился: худой, изможденный и морщинистый — форменный дед. А ведь ему, судя по документам, и сорока лет нет. Для верности уточнил:
— Титовец Петр Ильич. Год рождения?
— Тысяча девятьсот пятый, гражданин командир роты. Осужден по статье пятьдесят восемь, сроком на восемь лет. Отбыл шесть с половиной.
— Ваше воинское звание?
— Посадили майором. Разжалован в рядовые.
— Награды имели?
— Да. Орден Красного Знамени. За бои с белокитайцами в двадцать девятом году.
— Вы сказали, что осуждены по пятьдесят восьмой статье и срок не отбыли?
— Так точно, гражданин командир роты.
— А как же вас с такой статьей освободили досрочно?
— Я и сам не знаю, гражданин старшина. Не брали раньше. А тут вызвали в ЦРГ и объявили, что направляют на фронт, в штрафной батальон.
— Может, приказ вышел, что с пятьдесят восьмой статьей тоже стало можно на фронт брать?
— Нет, не думаю. Нас из Воркуталага на фронт около четырехсот человек отправляли. Кроме себя, с пятьдесят восьмой статьей никого не знаю.
— Значит, повезло вам, Титовец. Видно, хлопотал за вас кто-то очень влиятельный.
— Некому, гражданин командир роты. Все, кто за меня мог поручиться, рядом со мной уголек рубали или в землю ушли. Жена и та в Караганде, тоже в лагере. Как член семьи изменника родины. А о брате вообще ничего не известно. Арестовали раньше меня, еще в июле тридцать шестого. И ни слуху ни духу.
Павел не стал уточнять, в чем конкретно обвинялся Титовец, спросил о службе в армии.
— Вы с какого года в армии?
— С двадцать седьмого, гражданин старшина.
— Где служили?
— На Дальнем Востоке. Все десять лет.
— Последняя должность?
— Зэк, заключенный, — с невеселой усмешкой ответил Титовец.
— Я вас об армии спрашиваю, Титовец, — сохраняя невозмутимость, продолжал спрашивать Павел.
— А кому теперь нужно, кем я был?
— Мне, как командиру роты.
— Ну вы же видели личное дело, там все записано — где родился, где крестился.
— И даже то, чего не делал и в мыслях никогда не держал, — выкатил пробный шар Павел.
Титовец удивленно приподнял брови.
— Командовал отдельным батальоном связи. Обеспечивал проводной связью штаб армии.
— У маршала Блюхера? — заинтересовался Павел.
— Не маршала, а изменника Родины и агента иностранной разведки, — блеклым голосом возразил Титовец, так что непонятно было, говорит он искренне или маскирует таким образом обиду за легендарного командарма.
— Если командование батальона доверит вам взвод, оправдаете доверие?
— Какой взвод? Кто мне его доверит? Я же вам говорю, что осужден за антиправительственную деятельность. Понимаете?
— У меня командир первого взвода идет под трибунал. Нужна замена. Вы подходите.
— Простите. Вы кто по званию?
— Капитан. Пехота.
— Не стоит, капитан. Пособничество врагу народа может для вас плохо кончиться. Зачем вам осложнять свою жизнь.
— И все-таки. Я докладывал о вас командиру батальона. Временно исполняющим обязанности — пойдете?
— Ну, если вопрос ставится таким образом — буду рад.
— Хорошо. Ровно через час встречаемся в первом взводе. Я вас представлю и введу в курс дела. Дел у нас невпроворот.
Вполне искренней и правдоподобной показалась Павлу и исповедь Закурдяева. Рассказал, что в сентябре сорок первого армия попала в окружение под Киевом. Приказ прорываться к своим. Мелкими группами. А ни гранат, ни патронов уже не осталось. С оружием и безоружные. Поначалу повезло. Километров на сорок от Днепра отошли, не встречая фашистов. Утром наведались в село с намерением подкрепиться чем можно. А немцы — вот они. Целая колонна автомашин с солдатами в село втянулась. Кинулись по хлевам кур ловить, яйца собирать. Там и троих красноармейцев с командиром прихватили. Вначале был лагерь под Дарницей, затем, месяца через три, уже зимой, в Днепропетровске оказался. Невероятная скученность, голод, холод валили людей валом. Штабеля из трупов стояли переметенные снегом.
— В определении по делу написано, что вы освобождены из лагеря самими фашистами. Не понимаю. Не слышал, чтобы немцы советских военнопленных из лагерей по доброй воле освобождали. Тем более командиров.
— Освобождали, только не всех. Однажды в лагерь какая-то комиссия прибыла, стали освобождать лиц украинской национальности. Я по-украински хорошо говорю. У меня дед с бабкой по материнской линии — переселенцы с Черниговщины. Документы у мертвого солдата взял. Да они тогда не особенно проверяли. Пленных девать некуда было. Работать устроился шофером при госпитале. Раненых фрицев с вокзала перевозил. Кормили сносно, курево вволю. За это и срок получил.
Легкость, с которой Закурдяев говорил о своей работе на немцев, точно речь шла о переходе с одного места работы на другое, а вовсе не о позорном деянии, граничащем с изменой Родине, Колычеву не понравилась. Павел попытался представить себя на месте Закурдяева, в роли прислужника фашистов, и не смог. Любое сотрудничанье с врагом для него лично — иудин грех. Невозможно ни при каких условиях.
— А воевать как думаешь?
— Как все.
— Как все — это не для штрафного батальона. У нас, к сожалению, по-всякому случается.
— Во всяком случае, в плен не сдамся. Лучше смерть на месте, чем медленная подыхаловка.
Закурдяева Павел, хоть и не без внутреннего сопротивления, посчитал возможным числить в резерве на замещение должностей командиров отделений. А вот Шкаленко — гниль. Мало того, что патологический трус, но еще и назойливо лебезящая, крайне неприятная личность. Суетливый, добровольно унижающийся лакей, с восторженной благодарностью опережающий любой посыл, исходящий от повелевающей руки. Всегда готов вываляться в пыли и вылизать то место, на которое укажет хозяин-барин. Колычев еще только руку в карман за сигаретами запустил, а он уж с коробком спичек наготове застыл.
— Не получал я повесток, гражданин командир роты. Понимаете, какая несправедливость… Ждал, ждал, а их все нет. Дай, думаю, хоть дровишек семье на зиму заготовлю. Поехал к куму в село, да там и приболел. В больницу не взяли — мест нет. Кум меня на покосы вывез. Там бабка одна была, травками лечила. Только не помогли травки-то. Хуже мне стало. А тут заградчики прочес делали, нашли меня, как вроде от мобилизации уклоняющегося. А я им и сегодня благодарен. Хоть в больницу попал…
— Ну и что в больнице?
— А что в больнице? — Шкаленко пригорюнился. — Хороших врачей всех по госпиталям разобрали, одна бестолочь осталась. Так и не смогли правильный диагноз поставить…
— Похоже, правильный диагноз вам трибунал поставил. Правильно я вас понимаю, Шкаленко? — с нескрываемой издевкой вопросил Павел. — Штрафной санаторий для полного излечения вам прописал, да?!
— Зачем вы так, гражданин ротный, — обиделся Шкаленко. — Я правду вам говорю. Мне и в трибунале сказали, что по состоянию здоровья, может, должность писаря при штабе найдется, как я лейтенант запаса, грамотный, или санитаром, раненых в госпиталь сопровождать. Не поможете? — он выжидательно прищурился.
«Молодец! На ходу подошвы режет!» — восхитился про себя Павел, настраиваясь на волну уничижительной, обструкционной приподнятости.
— Опоздали, Шкаленко. Свято место пусто не бывает. А о лейтенантском звании забыть надо, с вашей болезнью оно несовместимо.
— А вы меня к себе возьмите, — намеренно не замечая иронии, оживился Шкаленко. — Поставьте постоянным дежурным в землянке. Мало ли какие разговорчики между собой штрафники ведут. И вас ругают, и угрозы бывают. И на советскую власть клевету пускают, а вы все знать будете. Вот, к примеру, сегодня утром взводный втихаря у блатняков самогонкой опохмелялся, а Ракитин, ну тот, что его поил, на вас ругался. Ротный, говорил, сам вчера зэком был, а сегодня нас под расстрел сдает. Сволочью обзывался и грозился вас на перо поставить.
А взводный тоже хорош гусь, хоть бы слово поперек возразил. Я все видел, от меня не утаишься…
— Опять опоздали, Шкаленко, штат стукачей в роте тоже заполнен, — посочувствовал неудачнику Павел, одновременно отмечая про себя: находка для «Смерша». — И, пожалуй, на этом с вами закончим. Можете быть свободны. Позовите ко мне Огарева.
— Напрасно вы, гражданин ротный, напрасно, — поднимаясь с места, посокрушался Шкаленко, с видимым сожалением поглядывая на Колычева. — Я могу пригодиться, очень даже…
Огарев оказался парнем ершистым и норовистым, к доверительности не расположенным.
— Все мое при мне. Больше никого не касается, — четко определил он свой настрой, уклоняясь поначалу от предложенного Павлом разговора по душам. — Все точки над «i» в личном деле расставлены.
— С личным делом знаком. Хотелось бы знать, как на самом деле было.
— По совести было. Врезал, и не жалею.
— Совесть ошибиться не могла?
— Моя — нет.
— Почему же она у тебя у пьяного проснулась, а у трезвого спала?
— Не в пьянке дело, ротный… Не надо.
— Кто был старший по званию?
— Да друг мой — Мишка Сомов. Мы с ним вместе в училище учились, в один полк назначение получили. В одной роте взводами командовали. Я ему — Витька, он мне — Мишка. Ротного ранило — он роту принял. Старшего лейтенанта присвоили. Нас на переформировку вывели. А тут ему орден пришел. Звездочка. За бои на Чире. Вечером меня Сомов к себе позвал. Один я из взводных в строю остался. Обмыли орден. Тут Мишка про санинструкторшу вспомнил, накануне в роту прислали. Послал ординарца. Та бегом прибежала, дура, — молоденькая, лет восемнадцать-девятнадцать. Думала, ЧП какое случилось… — Огарев поерзал на стуле, морщась от неприятных воспоминаний. — Ну и случилось… Мишка ее за стол усадил, водки налил. Пей, говорит, медицина, за своего командира. Та глоток отпила и задохнулась. А Мишка напирает: «Пей! Ты все приказы командира исполнять должна». Мы уже хорошие были. А ему вообще пить нельзя. Дурак дураком становится. Я его уговаривать стал, а его уже понесло. Я, говорит, ее спать у себя оставлю и водку пить научу. А ты не суйся!… Девка в рев и в дверь. А Мишка, пьяный-пьяный, успел за гимнастерку ее ухватить, на пол со всего маху швырнул. Я его сзади обхватил и тоже на койку бросил. А он пистолет из кобуры выхватил, глаза бешеные. Я же знаю, если «ТТ» свой вытащит — значит, стрелять обязательно будет. Ну и врезал ему, не дожидаясь, как следует. Хотел по скуле — вышиб зубы. Вот так, ротный, я в тот вечер из-за незнакомки и друга потерял, и под трибунал загремел.
— Печально.
— А мне все равно. Меня на три месяца в штрафной сослали. Что там передок, что здесь. Перебьюсь.
— Примешь отделение в третьем взводе. Там кулаки тоже пригодиться могут.
— Есть принять отделение в третьем взводе.
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая