Воспитание чувств
Красноармеец Аверин
30 мая, суббота, двести тринадцатый день обороны Севастополя
Жара не спадала, наоборот… С каждым днем всё яростнее палило солнце, и порою казалось – до вечера не дожить. Чем бы мы ни занимались, с нас градом катился пот. И когда доводилось забраться в прохладный блиндаж, хотелось остаться там навсегда. Облегчение приносила лишь ночь – недолгое, но облегчение. А с утра начиналось опять. «Дураки вы, ребята, – говорил, видя наши мучения, Зильбер. – Чего не хватает? Тепло, сухо. Вот пойдут дожди, начнутся холода, а высушиться будет негде. Не были вы тут зимой, не были».
Иногда краснофлотцы пели песню, мы вместе с ними тоже. На мотив старой песни о кочегаре, но переделанную на новый, севастопольский лад. Были в ней и такие слова:
Мы холод и стужу видали в боях,
Мы свыклись с дождем и ветрами,
Мы будем фашистов в боях истреблять
И знаем: победа за нами.
– Так вот, – сказал однажды Зильбер, – с дождем и ветрами я, конечно, тут свыкся, но шоб я так жил, как мине то было нужно. Так что радуйтесь, хлопчики, пока на вас солнце греет.
Мы и радовались, насколько было возможно. Тем более что имелись вещи похуже жары. Тот же обстрел из пушек и минометов. Рябчиков, Сафронов, Семашко, Зализняк… И вечный вопрос: кто еще?
Короче, досталось и мне. Как водится, по-дурацки. Немцы, вероятно перекусив и решив поставить галочку в отчет о боевой активности, затеяли минометную стрельбу, медленно переводя огонь из глубины наших позиций к переднему краю. Разрывы мин, спускаясь с каменистого склона, постепенно приближались к нашему окопу, и умные люди поспешили укрыться от разлетавшихся осколков и камней. Но со стороны обстрел казался вялым, разрывы редкими, а сам себе я виделся опытным и неустрашимым бойцом. Решил, что опасаться нечего, – будет надо, спрятаться успею. И продолжал, выполняя полученный приказ, свирепо махать лопатой. Хотелось скорее закончить и хоть немного передохнуть – начальства в лице Зильбера или Старовольского поблизости не было, и имелась надежда, что никто не задастся вопросом: чего это красноармеец Аверин сидит тут без дела?
Вот так же, вероятно, бывает на заводах – рабочий знает о технике безопасности, о том, чего делать нельзя и что делать нужно, чтобы с ним ничего не случилось, – но спешит и надеется, что проскочит. Проскакивает раз, проскакивает другой, проскакивает третий, а на четвертый машина отрывает ему кисть. Кто виноват? Никто, поскольку сам дурак.
Как бабахнуло, я даже не расслышал. Только ощутил, что кто-то бешено вдруг дернул меня за руку. Я скосил глаза налево и увидел, как из разрезанной повыше локтя гимнастерки фонтанчиком выбивается кровь. Поначалу боли не ощутил, только ойкнул от изумления и присел, чтоб не накрыло снова. Когда же боль пришла, сжал зубы, чтобы не орать – орать захотелось сильно, – и сполз на самое дно окопа.
Закатав рукав, попытался разглядеть, что с рукой. Дрожащими пальцами порвал индивидуальный пакет. По счастью, рядом оказался Молдован, помог перевязать. Закончив, сказал:
– Ничего опасного, поболит и перестанет. Царапина.
Слово «царапина» прозвучало утешительно. Острая боль после перевязки отступила, превратилась в ноющую. Немного, правда, лихорадило, но и это быстро прошло. Самым приятным было то, что рука двигалась почти как обычно и пальцы на ней шевелились. В этом я убедился, когда мы обедали.
– Это хорошо, – рассудил многоопытный Шевченко. – Можно обойтись без медицины. А то некоторые товарищи на ранения в левую руку смотрят довольно косо.
Я знал про бдительных товарищей. И про самострелов знал. И про то, как с ними поступают, слышал. Но у меня всё было чисто – осколочная царапина. С одной стороны, никаких следов от близкого выстрела, с другой – ничего серьезного.
– Это ты так думаешь, – буркнул Шевченко. – А они по-своему понимают.
– А что тут понимать? Что, я сам на себя миномет навел?
– Кто тебя знает, – хихикнул Михаил. – Ты у нас парень ученый. Дал немцу семафор с координатами.
– Та видчепысь ты вид нёго, – оборвал его Ковзун и участливо на меня поглядел. Повезло мне все-таки с сослуживцами, положительно повезло.
Даже суровый Зильбер меня в этот раз пожалел. Обратил внимание, что я имею бледный вид, поинтересовался: «Болит?» – и сделал полезный подарок.
– Ты, политбоец, часы имеешь?
Часы у меня были еще в запасном, у одного из немногих. Однако появления Мухина не пережили, хоть берег я их пуще глаза. Но ведь в баню часы не наденешь… Хотя, возможно, то был и не Мухин. Он ведь к нам не один такой прибыл, блатной доброволец.
Зильбер вынул из кармана бриджей блестящий кругляш с ремешком.
– Носи, трофейные. Со вчерашнего немца снял. Крепко хорошая вещь.
Я протянул руку, но на беду для старшины рядом с нами оказался Старовольский. Услышав разговор, он сразу же нахмурился.
– Покажите-ка, будьте любезны, – недобрым голосом попросил он Зильбера. Осмотрев циферблат, заметил: – Швейцарские, фирма «Гельвеция». Только знаете, старшина, чем такое попахивает?
Помкомвзвода насупился. Я понял, что внутренне он с командиром не согласен. Повисло неловкое молчание, в котором был задействован десяток человек – Зильбер, Молдован, Ковзун, Мухин… Молчал и Старовольский, задумчиво подбрасывая мои новые часы на ладони и глядя куда-то в сторону. Первым не выдержал Шевченко.
– Разрешите дать объяснение, товарищ младший лейтенант?
Старовольский печально вздохнул.
– Ну валяйте, Цицерон Демосфенович.
– Все по совести было, товарищ младший лейтенант. Эти фрицы не какие-то добровольно сдавшиеся, а захваченные с оружием в руках и с риском для жизни. Как нашей, так и ихней. Мы их запросто придушить могли, а привели живых и почти не покоцанных. Это, во-первых.
– Есть во-вторых?
Мишка пожал плечами.
– Есть, конечно. Их же в тылу обдерут как липку – вот где будет настоящее мародерство. Так что же – тыловым ходики оставлять?
– Бронебойная логика, – грустно согласился Старовольский и, ничего не говоря, протянул часы Зильберу.
– И третье тоже есть, – поспешно добавил Шевченко. – Если разрешите.
Лейтенант кивнул.
– Вы, я слышал, фрицев сегодня в штаб поведете. Так будьте там с ними по дороге повнимательнее. Народ в тылах горячий. Немцев видит нечасто. Иной как увидит – рвет гимнастерку до пупа и кидается мстить. Им ведь тоже хочется из личного оружия пострелять. Чтоб детишкам было что рассказать потом. Ну, это я так.
Лейтенант покачал головой, развернулся и, пригибаясь, ушел по ходу сообщения в сторону землянки ротного. Шевченко с Зильбером переглянулись.
– Жалко парня, – посочувствовал ему Мухин. – Вроде не дурак, а жизню ни хера не знает.
– Ша! – оборвал его Зильбер и передал мне швейцарское изделие. Теперь насупился Мухин.
* * *
Шевченко оказался прав. Младшего лейтенанта действительно отправили по важному делу в штаб полка и поручили захватить с собою пленных немцев. В качестве конвойных он выбрал меня – с моей рукой я был сегодня не работник – и попавшегося на глаза Мухина.
Немцы были как с картинки. Пат и Паташон, живые персонажи Кукрыниксов. Один длинный и тощий, с выпирающим кадыком, другой короткий, румяный и толстый. Первые пленные, которых я видел собственными глазами, а не в кинохронике или газете. Мне, верно, следовало подумать: «Вот они какие», – но ни о чем таком не подумалось. Даже злости не появилось. А ведь мог бы разозлиться, хотя бы из-за руки.
– Принимайте красавцев, – сказал Зильбер Старовольскому. Старшине было неловко, что лейтенанту приходится заниматься такой ерундой, но в штаб было нужно лейтенанту, а гонять туда-сюда других людей большого смысла не было.
Немцы выглядели вполне спокойными. Без наглости, но и без страха в глазах. Переминались с ноги на ногу, тихо переговаривались. Ничего удивительного, бояться им у нас было нечего, простые солдаты, не зачинщики и поджигатели, «люди подневольные», как сказал князь Александр Невский в одноименном фильме Эйзенштейна. Они, разумеется, фильма не видели, но знали ведь, гады, что мы не фашисты.
Я невольно взглянул на левую руку – не торчат ли из рукава подаренные Зильбером часы – и так же невольно подумал, которому из фрицев они раньше принадлежали. Пока мы шли к блиндажу комбата, я, под неодобрительным взглядом лейтенанта, успел их хорошенько рассмотреть. Серебристый корпус, крепкий кожаный ремешок, на черном циферблате белые цифры и стрелки, которые, по словам Шевченко, светятся в темноте. Прочная задняя крышка привинчена болтами, на ней какой-то номер и латинские буквы – D и H. «Самое главное, – подчеркнул Михаил, – что они с противоударным устройством. Цени». Я оценил, но перед бывшими хозяевами всё равно было как-то неловко.
Лейтенант зашел в блиндаж комбата. Воспользовавшись его отсутствием, Мухин вступил в беседу с пленными. Их спокойный вид ему решительно не нравился.
– Чё таращитесь, падлы? – мрачно спросил он их. Толстый широко улыбнулся и с готовностью сообщил:
– Хитлер ист шайскерль.
Длинный бросил на товарища крайне суровый взгляд. Еще более суровый, чем тот, которым недавно одарил старшину Зильбера младший лейтенант Старовольский. Ответ толстого, однако, не понравился и Мухину – хотя нетрудно было догадаться, что немец сказал про фюрера какую-то гадость.
– Видал, Лёха, совсем чувство меры потеряли, – изумленно обратился ко мне бытовик. Потом, подойдя вплотную к фашистам, повел у них перед носами примкнутым штыком. Те моментально перестали улыбаться. Я бы тоже на их месте перестал: штык под носом – зрелище малоприятное, пусть он похож не на нож, как у моей самозарядки, а на длинную иглу с отверточным концом, как у мухинской трехлинейки. Но может быть, отвертка с непривычки выглядит пострашнее. Толстый побледнел, приоткрыл в испуге рот, а длинный задержал дыхание и вытянулся по швам.
– Чё, суки, ощутили? – удовлетворенно спросил Мухин и, поставив приклад на землю, с наслаждением зевнул, показав устрашенным немцам свою роскошную фиксу.
Из блиндажа вынырнул Старовольский.
– Готовы? Начинаем движение.
Прозвучало серьезно. Мухин взял трехлинейку наперевес, я скинул с плеча «СВТ», и мы гуськом двинулись по запутанным ходам сообщения, зигзаг за зигзагом уводившим наверх, к гребню холмов над долиной Бельбека. Несмотря на извилистый маршрут, добрались мы до верха довольно быстро. Пленные вели себя как следует, не копошились и не торопились. Лейтенант уверенно вышагивал впереди. Встречавшиеся по дороге бойцы на немцев не обращали внимания. Разве что спрашивал кто: «Ночью взяли, а?»
Мы перевалили через гребень и пошли по лесному массиву, полого спускавшемуся по направлению к далекой отсюда Северной бухте. Стало просторнее, теперь мы брели не гуськом, а по двое, как положено – впереди немцы, позади я и Мухин. Было приятно, что не нужно больше пригибаться. Деревья, хоть и пострадавшие от многократных обстрелов, давали тень. Тень – но не темноту, потому что мы шли через пихтовый лес, пронизанный лучами солнца.
Вскоре мы вспомнили о подзабытых предостережениях Шевченко. Сначала к нам привязались веселые саперы, занятые на строительстве бетонированной огневой точки. Руководивший ими сержант нахально окликнул Старовольского:
– Эй, младшой, куды гансов ведешь? Им не жарко? Может, тут оприходуешь?
Лейтенант не ответил. Скользнул по сержанту нехорошим взглядом и прошел вместе с нами мимо. Саперы расхохотались. Сержант, обращаясь к своим, но так, чтобы слышали мы, громко заметил вдогонку:
– Гордый юноша. Со своими не говорит. Он нынче к немчуре приставленный.
Свинья, подумал я. Обращается не по уставу и еще хочет, чтобы с ним считались. Пусть спасибо скажет, что лейтенанту не до него.
По мере нашего продвижения приключения продолжались. Присматривавший за полевыми кухнями старшина предложил дать своих бойцов, чтобы «кончить гадов в балочке». Лейтенант нецензурными словами послал его подальше (ответ старшины я пропустил мимо ушей). Ну а потом завелся Мухин. То ли всерьез, то ль затем, чтоб позлить Старовольского, он заявил:
– Нет, товарищ лейтенант, на хера мы с этими козлами по жаре таскаемся?
Старовольский не обернулся. Лишь бросил на ходу:
– Молчать.
Мухин принялся за меня.
– Нет, Лёха, скажи мне, на хера всё это надо? Ты что думаешь – мы их приведем, и их вывезут из Севастополя? Ага. Добро пожаловать, товарищи фрицы, на курорты Черноморского побережья Кавказа. Хрен те в сраку. Выведут в балку и посекут из пулеметов.
Я не ответил. Но Мухин вошел во вкус.
– Слушай, Лёха, ты бы которого взял? Бери лучше толстого, чтобы не промазать. А я худого.
И щелкнул затвором. Прозвучало резко и выразительно. Перепуганные немцы дернулись. Лейтенант стремительно обернулся.
– Аллес ин орднунг, – крикнул он немцам. И добавил, лично для Мухина: – Не дай бог, пристрелю на месте.
Мы потопали дальше. Старовольский заметил, что мне, с моей рукой, тяжело тащить винтовку наперевес, и приказал взять ее на ремень. Чтобы не было обидно Мухину, ему разрешил тоже. Немцы, увидев, как мы убрали оружие, заметно приободрились. Мухин снова принялся изводить Старовольского.
– Вот вы, товарищ младший лейтенант, всё время говорите: «молчать, молчать»…
Лейтенант не ответил. Мухин не унимался.
– А я вот вам прямо скажу, товарищ младший лейтенант, есть вещи, которых вы не понимаете.
Бытовик интригующе смолк. Старовольский не удержался. Любопытство оказалось сильнее – молча идти было скучно. Не с немцами же болтать.
– И чего ж такого я не понимаю? – спросил он, не оборачиваясь.
Мухин того и ждал.
– Демократии вы не понимаете, товарищ младший лейтенант, как она есть прописанная в нашей конституции. То есть как власть народа против всех евоных эксплуататоров. Мне вот папаша рассказывал, как они в семнадцатом на Румынском фронте офицеро́в порешили.
Про Румынский фронт Старовольский слушать не захотел, но упоминание о конституции его позабавило.
– Ты ее хоть читал-то, конституцию? И какого года – восемнадцатого, двадцать четвертого, тридцать шестого?
– Зачем ее читать? – не понял его Мухин. – Я чё, богом насмерть пораненный? Есть умные люди – обскажут всё, чё надо. Нам в лагере товарищ Нечитайло на политзанятии это дело честь по чести разъяснил. И про конституцию, и про власть народа против всяких буржуёв, и про то, за что наши отцы свою кровь проливали.
Старовольский хмыкнул и против своего обыкновения перешел с бытовиком на «ты».
– У тебя, я вижу, там не лагерь был, а санаторий с политпросветом.
Мухин осклабился. Рожа его сделалась довольной – потрепаться он любил, а удавалось редко, тем более с такой птицей, как лейтенант.
– Это уж кому как. Одно дело социально близким, другое – всякой контре. Вот помню, привезли к нам на лагпункт пятьдесят восьмую…
Старовольский помрачнел.
– Опять пошли приятные воспоминания?
Мухин разозлился. И вместо того, чтобы заткнуться, полез в бутылку, начал отстаивать демократические принципы.
– По-вашему, товарищ лейтенант, так все должны в тряпочку молчать? Как при старом режиме? А это, скажу я вам, не по-советски, потому что против демократии. Я вам подчинюсь, как иначе, потому командир, но не по-нашему это, не по-нашему. Не в Америке живем, не под властью капитала.
Он гордо отвернулся – от лейтенанта, от меня и от немцев, с опаской прислушивавшихся к странному разговору (им наверняка удалось разобрать слова «конституция», «демократия» и «капитал»). Старовольский покачал головой.
Мне сделалось смешно. При Сергееве бы Мухин и гавкнуть не посмел, и ни о какой там демократии он точно бы не вспомнил. При Старовольском же разошелся. Потому что был уверен – лейтенант ему в рыло не заедет. До чего же несложно устроен наш мир.
До штаба полка оставалось немного. Мы притомились. Лейтенант стирал пилоткой пот со лба. Осмелевшие немцы с любопытством озирались – они впервые были на этой, недоступной для них стороне. Низенький лес, дубки, множество расходящихся тропок, люди в советской форме, техника, пушки, пулеметные гнезда. Дорого дал бы немецкий шпион, чтоб увидеть всё это и донести в свой фашистский штаб. Однако хрен вам с перцем и луком – сами будете отвечать на вопросы и рассказывать, как оно там, на той стороне, на вашей.
Так я подумал. И ошибся. Получилось совсем по-другому. Хотя ведь могло обойтись. Не развяжись у Старовольского шнурок, не задержись он за кустом, чтобы его завязать – и попутно справить малую нужду, постеснялся при немцах, должно быть. Короче, мы с фашистами удалились от него на некоторое расстояние и остались на время без начальства. И тут появился кавалерийский капитан, в сопровождении сержанта и двух рядовых, судя по виду – здорово пьяный. Ни о чем говорить не стал, только махнул рукой мне и Мухину.
– Эй, вы двое, отошли.
Нетвердо держась на ногах, вытянул из кобуры наган и два раза выстрелил в наших немцев. Сначала в толстого, затем в длинного. Мухин от неожиданности разинул рот, я, вероятно, тоже. Дальше было как при съемке рапидом. Это когда снимают на повышенной скорости, а показывают на нормальной – и действие на экране замедляется. Вот так же всё замедлилось и у меня: изумленно таращащий зенки Мухин, качающийся капитан, растянувшийся по земле долговязый немец.
Толстый, получивший пулю в живот, сидел на траве и с надеждой смотрел в сторону бегущего к нам лейтенанта. Попытался подняться, что-то сказать. Капитан добил его выстрелом в голову.
Потом мы с Мухиным висели на руках Старовольского, дико кричавшего на капитана и рвавшего «ТТ» из кобуры. Капитана оттаскивали кавалеристы, и он тоже что-то дико кричал – про Машу, гуманистов драных, сраную интеллигенцию. И уже кружилась первая муха над раззявленным немецким ртом.
* * *
Капитана давно увели, а Старовольский продолжал сидеть рядом с убитыми. Когда наконец встал, распорядился:
– Копать… Здесь… Живо…
Я потянулся к лопатке. Мухин не шелохнулся. Нас выручил какой-то младший сержант, прибежавший со своими людьми на выстрелы. Перепалку между капитаном и Старовольским он видел от начала до конца, но вмешиваться не стал. Зато теперь сказал:
– Идите, ребята. Мы тут сами приберемся. Иди, лейтенант, иди. Нечего тут больше делать.
Мы потащились в сторону штаба. Лейтенант впереди, мы на расстоянии. Какое-то время шли молча. Покамест Мухин не ляпнул:
– Да оно и лучше. И им легкая смерть, и нам облегчение.
Когда я увидел лицо Старовольского, мне сделалось страшно. Только что мертвенно бледное, оно моментально побагровело. На лбу набухли жилы, глаза сверкнули яростью, злобой. Бессильной и оттого еще более жуткой. После долгого молчания он отрывисто проговорил:
– Вы оба… Назад в роту. И Мухин, и ты, увечный воин. Не застану при возвращении, буду считать дезертирами. Марш!
И сразу же пошел прочь, быстро и не оглядываясь. По дороге махал руками, словно бы с кем-то споря, и совершенно по-идиотски мотал головой. Мы с Мухиным переглянулись.
– Видал психа? – сказал бытовик.
Я не ответил. Мы побрели обратно. Я был здорово обижен на младшего лейтенанта. Обругал ни за что ни про что да еще обозвал напоследок. И вообще, сам он был увечный. Не на руку, а на голову. Что, заметим, нескоро проходит. У некоторых остается до конца жизни.
Делиться мыслями с Мухиным не хотелось. Пошел он к чертям собачьим.
Вновь я увидел Старовольского часа через три, когда дежурил у КП капитана Бергмана. По причине моего увечья (привязалось же слово) меня оставили там кем-то вроде порученца, посылая по разным делам. Лейтенант сделал вид, что меня не заметил, и сразу же спустился в блиндаж. Вскоре командиры вышли. Лицо Бергмана было озабоченным.
– Я признаю свою вину, – горячился Старовольский. – Но капитан должен быть наказан.
Бергман отмахнулся.
– Какая там, к черту, вина. Дело, конечно, отвратительное, пьяная стрельба средь бела дня. Счастье, что больше никто не пострадал. Но об этом подонке лучше забыть. Хрен его теперь найдешь. Только время зря тратить и нервы мотать.
– Я все равно сообщу, – твердо сказал лейтенант.
Бергман с печальным видом пожал плечами.
– Попробуй, мы поддержим. Только безнадежное это дело, поверь.
Сергеев напряженно молчал и, похоже, не хотел, чтобы младший лейтенант влезал в дурацкую историю. Но я был полностью на стороне Старовольского – хоть он того и не заслуживал. На наших глазах совершилось дикое нарушение норм социалистической законности. Молчать было невозможно.
Меня еще дважды гоняли с поручениями, а потом отпустили во взвод. Поболтав с дневальным, я устроился в щели и какое-то время смотрел, как исчезает за холмами солнце. Скоро утонет в море, совсем как в книжках, но этого мне не увидеть.
Сделалось грустно. Книжки. Море, пираты, Гражданская, Петр Первый, двенадцатый год. Кстати, Лев Толстой, матерый человечище, тоже писал про убийства военнопленных. В «Войне и мире», в четвертом томе. Васька Денисов спорил с Долоховым, говоря, что отсылает пленных в город «под г’асписки», тогда как Долохов марает честь солдата. А тот над Васькой насмехался, дескать, так рассуждать прилично лишь молоденькому графчику, то есть Пете, а им, старым солдатам, пора уж бросить ненужные любезности. Ну и французы туда же: расстрел «поджигателей», смерть Платона Каратаева.
Выходило, что Старовольский был похож на Денисова, а капитан-кавалерист на Долохова. Хоть сочинение пиши. А на кого тогда похож был я? На Петю Ростова, молоденького графчика? Привык не спать перед сражением… Заточи мне, голубчик, саблю, затупилась… Славненькая перспективка, нечего сказать.
Из состояния задумчивости меня вывел неожиданно появившийся у блиндажа незнакомый человек с палкой в руке, очками на носу и петлицами младшего политрука на гимнастерке. Осмотрев меня, резво вскочившего и вставшего по стойке «смирно», он коротко спросил:
– Ты кто?
Я ответил.
– Почему филонишь?
Я объяснил про свое ранение и для пущей убедительности ткнул пальцем в зашитый рукав гимнастерки с бурым пятном от пролитой за родину крови.
– Повезло, – резюмировал младший политрук, присев в щели и обмахиваясь пилоткой. – И ранение никакое, и работать не надо. Садись, боец. Помню, было у меня в училище рожистое воспаление правой нижней конечности. Как температуру сбили, обнаружился занимательный феномен: если лежишь, нога разгибается, а если встаешь – ни в какую, приходится с костылями скакать. Не болезнь, а мечта новобранца. Две недели дурью маялся, вроде как ты сейчас.
Мне снова сделалось обидно. Сравнил свою рожу с моим боевым, пусть и легчайшим увечьем. Ранением то есть. Однако я сообразил, что передо мною тот самый политрук Некрасов, возвращения которого из госпиталя с нетерпением ждал Сергеев, и понял – нынешнее его ранение моему не чета.
– Но я свой долг воспитателя выполню, – пообещал мне Некрасов с довольным видом, – и киснуть тебе, Аверин, без дела не дам. Небось семилетку кончил?
– Десять классов.
– Ого. Образованный кадр. И книжки читаешь?
– Есть опыт, – признался я.
– Опыт… В общем, считай, тебе повезло.
Он раскрыл свою пухлую командирскую сумку и извлек из нее несколько номеров газеты «Правда». Потряс у меня перед носом.
– Во, видал? Из госпиталя увел. Прогляди и выдели что поинтереснее. Завтра мне доложишь. Уяснил? Тогда вперед, пока никого нет. Будут приставать, скажи, Некрасов дал срочное поручение к вечеру. Огромной политической важности.
* * *
Младший политрук одарил меня просто по-царски. Я и позабыл, когда читал последний раз. И потому что нечего было читать, и потому что некогда. А тут – сразу несколько часов, целых три газетины и возможность узнать, что происходит в мире. Политинформациями Зализняк нас не баловал, пострадавшая при обстреле радиоточка сто лет как не работала – так что даже сводку Совинформбюро я последний раз слышал в кавказском порту.
Со сводок я и начал. Искусством их чтения я владел уже с прошлого лета, когда быстро, и даже слишком, научился угадывать, хорошо или неважно идут дела на фронтах. Вот и сейчас я сразу же ощутил – после неудачи на Крымском положение не улучшилось.
О Харьковском направлении, где совсем недавно наши активно наступали (говорилось о количестве уничтоженной и захваченной техники, о десятках пройденных километров и сотнях освобожденных населенных пунктов), теперь сообщалось крайне скупо. Утренняя сводка от 25 числа звучала так: «В течение ночи на 25 мая на Харьковском направлении наши войска закрепляли занятые рубежи, вели наступательные бои. На Изюм-Барвенковском направлении наши войска вели оборонительные бои с танками и пехотой противника». В вечерней сводке о наступлении не говорилось вовсе: «В течение 25 мая на Харьковском направлении продолжались бои. На Изюм-Барвенковском направлении наши войска вели ожесточённые бои с танками и пехотой противника. На остальных участках фронта ничего существенного не произошло».
При наличии некоторого опыта можно было догадаться: немцы вовсю наседают на Изюм-Барвенковском и, возможно, уже перешли в наступление на Харьковском. Я заглянул в номер за двадцать седьмое число и прочел: «В течение 26 мая на Харьковском направлении наши войска закреплялись на занимаемых рубежах. На Изюм-Барвенковском направлении наши войска отражали ожесточённые атаки танков и пехоты противника». Формулировки были знакомыми, хорошего не сулили. Разумеется, когда дела идут нормально, тоже приходится закрепляться на рубежах и отражать контратаки. Но сообщают обычно о другом – о тех же пройденных километрах, количестве пленных, населенных пунктах. Про ожесточенные атаки противника вспоминают, когда становится паршиво.
Почти так же недавно говорили о Керчи. Сначала упорные бои с перешедшим в наступление противником. Через день силы противника стали превосходящими. Еще через день наши войска ввиду вражеского превосходства отошли на новые позиции – и то же самое сделали на следующий день. Потом как гром среди ясного неба – напряженные бои в районе города Керчь, при том что от Керчи до позиций, где началось немецкое наступление, было более ста километров. А еще через несколько дней – эвакуация проведена в наилучшем порядке.
Стало досадно. Не от того, как писали, а от того, как было. Писать иначе, видимо, нельзя – можно представить себе, что будет, если Левитан день за днем примется загробным голосом информировать: «Сегодня нам нанесен удар там… Сегодня немцы нажали здесь… Сегодня мы понесли большие потери тут…» Обыватели и без того вечно преувеличивают. Хотя, может, потому и преувеличивают, что привыкли – всей правды им не скажут. Да и ладно, бог с ними, с обывателями.
Я вернулся на первую полосу номера за двадцать шестое. И сразу же нашелся подходящий материал для политрука, содержательный, зажигательный, вдохновляющий и мобилизующий на борьбу с германским фашизмом. Заголовок гласил: «Великому вождю и полководцу, гениальному полководцу и учителю товарищу Сталину. Письмо партизан и трудящихся энского района Орловской области, находящегося в тылу врага».
Партизаны писали наркому обороны так:
«Ваш призыв, вытекающий из Вашего доклада 6 ноября, речи 7 ноября и приказа 23 февраля об уничтожении всех немцев, пробравшихся на нашу родину в качестве ее оккупантов, еще больше зажег наши сердца и вызвал новый прилив священной ненависти к оккупантам». Написано было, как сказала бы мама, несколько витиевато, но партизанский отчет о проделанной работе действительно впечатлял. «За время наших действий мы истребили более 1250 немецких солдат и офицеров, 25 взяли в плен».
«И на каждого пленного отыскался свой капитан, – вдруг раздраженно подумал я. – Или у них обошлось? Или эти двадцать пять – те, кого капитаны не заметили и кого потом переправили на «большую землю»?» Кроме того, партизаны уничтожили двадцать один самолет (как это?), три танка (вполне возможно – скажем, на минах подорвать, да и гранаты сгодятся), сто пятьдесят автомашин с оружием и живой силой. «Мы взорвали 15 железнодорожных и 60 других мостов, пустили под откос 3 поезда с военными грузами…» В итоге партизаны энского района Орловской области одержали полную победу над противником. Разгромив гарнизоны и карательные отряды, «а также уничтожив вражескую агентуру и подлых предателей и изменников родины, мы 14 февраля установили по всему району советскую власть». В настоящее время партизаны строили два бронепоезда, в районе были восстановлены и развернули работу «колбасный завод, пекарня, слесарные, часовые, портняжные и сапожные мастерские, фотографии, больницы, поликлиники, амбулатории, аптеки, ветлечебницы, радиоузел, телефонная сеть, почтовая связь, сберкасса». Выходила ежедневная районная газета.
Я присвистнул. Насчет сберкассы партизаны, пожалуй, загнули, но всё равно – какие молодцы! «Все, как один, приняли участие в подписке на Военный заём, оплатив наличными 475 тысяч рублей. Мы знаем, что Военный заём – это удар и смертоносный шквал губительного огня по отступающим под могучими ударами Красной Армии гитлеровскими оккупантами».
По отступающим… Как-то несколько… Но ведь и по наступающим надо вести губительный огонь, иначе совсем станет худо.
Под письмом орловских партизан помещалось еще одно, с похожим названием: «Вождю нашему и учителю любимому Иосифу Виссарионовичу Сталину. Письмо партизан и трудящихся энского района Смоленской области, находящегося в тылу врага».
В Смоленской области немцам тоже дали прикурить. Семнадцатилетняя комсомолка Ульяна Арсеньева, идя по какому-то делу на лыжах, встретила и перебила из засады пять фашистов. Дед из деревни К., тов. Огурцов, во время боя присоединился к партизанам, вырыл у дома окоп и из винтовки застрелил шестнадцать немцев. Снайпер при этом геройски погиб.
Я снова вернулся к сводкам. В германской армии понемногу происходило разложение. Пленный солдат 2-й роты 1-го первого батальона 408-го пехотного полка 121-й немецкой пехотной дивизии (интересно, какая стоит против нас?) Петер Росс рассказал на допросе: «В нашей части солдатам запретили говорить о том, когда кончится война. Несмотря на все запреты, солдаты очень много говорят на эту тему. Все считают, что Германии долго не выдержать. За последнее время военно-полевой суд приговорил нескольких солдат к расстрелу за антивоенные и пораженческие настроения».
Но и разлагаясь, немецкая солдатня продолжала зверствовать на советской земле. «Немецко-фашистские изверги в деревне Новая, Ленинградской области, долго пытали, а затем повесили колхозника Евдокимова на пороге его дома, на глазах жены и трех малолетних детей. Подлые бандиты не разрешали снимать повешенных в течение семи дней. Жена Евдокимова сошла с ума».
Вот встретились бы ей наши немцы… Или ее соседям… Может, и у капитана что-то было? Кричал же он про какую-то Машу.
Партизаны действовали не только у нас, но и на Балканах. Под заголовком «Югославские патриоты ведут самоотверженную борьбу против оккупантов» сообщалось, что 16 мая партизаны устроили крушение военного эшелона, под вагонами погибло 150 итальянских солдат. Бой произошел и в районе города Крушевац, где отважные югославы истребили 165 солдат и несколько офицеров противника.
На третьей странице меня посетила мысль, что, возможно, я смотрю на сводки чересчур пессимистично. Заметка корреспондента Я. Макаренко называлась «Большие потери немцев на Изюм-Барвенковском направлении» и рассказывала, как несладко приходится атакующим фрицам. Особенно им доставалось от N-ского гвардейского артиллерийского полка. «Он отбил не одну атаку немцев. В районе города N артиллеристы истребили до 500 немцев». Большие потери несли фашисты и на Харьковском направлении. Корреспонденты Л. Бронтман и Г. Григоренко сообщали: инициатива в воздушных боях принадлежит советской авиации. Это было очень хорошо. Молдован рассказывал, как в прошлом году над ними все время висели немцы и не было видно ни одного нашего сокола.
Ожесточенные воздушные бои произошли над селом N. Семь наших самолетов схлестнулись с двадцатью тремя немецкими, сбили два «мессера» и один подбили. Доставалось немцам и с земли. «Наши бойцы научились метко бить фашистских летчиков из пехотного оружия. Младший сержант Глущенко одним выстрелом из противотанкового ружья сбил немецкий бомбардировщик, направлявшийся бомбить наши боевые порядки. Два сопровождавших его самолета противника ретировались».
(Потом мы обсудили этот случай. «О дае той Глущенко», – изумился Ковзун. «Интересно, какое надо упреждение давать?» – задумался практичный Шевченко. «Математик», – хмыкнул Старовольский. «Тут тренировка нужна», – оптимистично заявил будущий снайпер Мухин. «Ага, давай немцев вызовем, шоб красноармеец Мухин поупражнялся в стрельбе по низколетящим целям», – пробурчал Лев Соломонович. «Да ладно, хлопцы, мало ли что на войне случается. Повезло парню, – резюмировал мудрый Молдован. – Немцы-то… как там сказано? Ретировались».)
На четвертой странице я наткнулся на большую статью Ильи Эренбурга «Оправдание ненависти», но оставил ее на закуску. Для начала ознакомился с новостями международной и гражданской жизни.
Вновь открылся яснополянский музей-усадьба Льва Толстого, разоренный немцами во время их пребывания в Ясной Поляне. В Татарии плохо использовались тракторы. Японцы обосновались на острове Новая Британия, теснили британцев в Бирме и наседали на китайцев в провинции Чжецзян. (Война на Тихом океане – кто бы такое себе представил? Новая Гвинея, джунгли, папуасы, Миклухо-Маклай, каннибалы, – а теперь и там разрывались бомбы и такие же, как мы, английские и австралийские ребята дрались с беспощадными самураями.)
Гитлеровцы гнали латышей, литовцев и эстонцев на каторжную работу в Германию (интересно, почему об этом сообщалось на четвертой, «международной» странице, ведь латыши и литовцы советские граждане?). В Германии разваливалась школа. В мексиканской столице Мехико состоялась стотысячная антифашистская демонстрация. Причиной явилось потопление немцами двух мексиканских танкеров. Двадцать восьмого мая мексиканский парламент собирался обсудить вопрос об объявлении войны Германии. Вероятно, уже обсудил – и теперь к Объединенным Нациям присоединятся ветераны Сапаты и Панчо Вильи. Не так уж плохо, надо признать. Немцы, видимо, снова взялись за привычную им неограниченную подводную войну. Морской разбой у тевтонов в крови.
Из Стокгольма передавали, что гитлеровцы страшатся советской артиллерии, а в Финляндии начался голод. «Получай же, Суоми-красавица», – злорадно подумал я, перефразировав слова полузабытой ныне песни времен финляндской кампании. Мой отец, между прочим, находил в ней мотивы, свойственные буржуазно-троцкистскому лжеучению Зигмунда Фрейда. Фраза «принимай нас, Суоми-красавица, в ожерелье прозрачных озер» звучала, по его мнению, по меньшей мере двусмысленно, в строчке «ломят танки широкие просеки» он обнаруживал фаллическую символику, а слова «раскрывайте ж теперь нам доверчиво половинки широких ворот» вообще в комментариях не нуждались. (Когда он изложил свои соображения нашему соседу-пианисту Кацнельбогену, тот только махнул рукой: «Э, советские евреи не читают австрийских. Они сочиняют русские народные песни».)
Под заголовком «Провокации гитлеровских пиратов» сообщалось, что немецкие подлодки торпедировали в болгарских водах второе за пять дней турецкое судно. Команда, по счастью, спаслась. Гитлеровские радиостанции поспешили заявить, что это якобы дело советских подводных лодок. Поскольку такие случаи участились, можно было не сомневаться – немцы пытаются втянуть в войну против нас и Турцию.
Английская авиация совершила налет на район Кале и проявляла активность на Ближнем Востоке. В московских кинотеатрах шло кино – «Дочь моряка», «Машенька», «Истребители», «Салават Юлаев». В двух местах крутили фильм «Противохимическая защита», в «Луче» – «Как уберечь себя от действия ОВ», в «Диске» – «Помощь газоотравленному». Я невольно потрогал противогаз.
В Москве работали театры. В филиале ГАБТа давали оперу «Демон» и балет «Лебединое озеро». В Театре Ленсовета в помещении Театра Моссовета шла оперетта «Давным-давно», про девушку-гусара, а в Концертном зале им. П. И. Чайковского 27 и 28 мая в шесть часов вечера выступал железнодорожный джаз-оркестр «под управлением и при участии Д. Покрасс».
Продолжалась научная жизнь. Член-корреспондент АН товарищ А. Леонтьев 26 числа прочел в помещении Парткабинета МК и МГК ВКП (б) доклад на тему «Рабско-крепостнические порядки в фашистской Германии и оккупированных ею странах».
Следующий номер я развернуть не успел, только пробежал по четвертой странице. На Тихом океане союзники нанесли авиаудары на Новой Британии и по аэродрому в Лае (Новая Гвинея), в США росло военное производство, в Германии – инфляция. Из Стокгольма передавали: в рейхе казнено тридцать человек. Из Женевы: на 1-15 июня в Германии объявлена кампания сбора старого платья на трикотаж.
Корреспондент Д. Заславский в своем фельетоне писал: «Неудачи немецких войск на Харьковском направлении германское радио объясняет «ненормальной» погодой. Оно сообщает доверчивым немцам: «На Харьковском участке фронта стоит ненормальная температура, превышающая 30 градусов». Свой язвительный фельетон журналист заканчивал так: «Немцам жарко на Харьковском направлении. Нет нужды смотреть на градусник. Погоду на фронте делает Красная Армия». Я вздохнул. Если бы погоду делал я, то градусов пятнадцать постарался бы сбросить. Но главное, у немцев неудачи. Не так-то всё худо, как мне показалось.
ТАСС из Стамбула сообщало о провале вербовки французских «добровольцев» в гитлеровскую армию. Это грязное дело было «поручено Дорио, который мобилизовал всю прессу оккупированной зоны Франции и заклеил стены плакатами, призывающими французскую молодежь «записываться в германскую армию, чтобы вместе с ней спасти цивилизацию». Вот ведь сволочи, подумал я о фашистских пропагандистах, вломились к нам, стоят под Ленинградом и Севастополем и еще цивилизацию призывают от нас спасать! Разумеется, фашистский прихвостень Дорио остался на бобах – он не набрал и сотни желающих умирать за Гитлера. Более того, храбрые французские патриоты повыбивали стекла во многих открытых Дорио вербовочных бюро. Здорово всё-таки, что мы не одни.
27 мая, в 18 часов, в Колонном зале Дома союзов должна была состояться лекция т. Заславского «Насаждение германским фашизмом рабовладельческой «культуры» немецких банкиров и баронов».
* * *
Заслышав, что возвращаются наши, я убрал газеты в вещмешок. Поужинал вместе со всеми перловкой. А после ужина, когда надеялся, что удастся поспать чуть больше обычного, ко мне подсел наш бытовик, блеснул фиксой и заявил:
– Вот ты-то мне и нужен.
– Зачем? – насторожился я. Быть нужным Мухину мне, скажем прямо, не хотелось.
– Ну ты же это, человек у нас образованный.
Возражать я не стал. Стало даже любопытно – у него-то что за надобность в образованных людях?
– Ну и? – спросил я с легким высокомерием.
– Письмишко помоги смастрячить. Есть у меня одна краля на станции Тайга. Хорошая баба, не шалашовка какая. Из спецпоселения, давала чисто по любви. А любила меня. Четыре месяца подряд.
Лицо у Мухина сделалось блаженным – как у сибирского кота, что нажрался ворованной сметаны. Глядя куда-то вдаль, он доверительно посвятил меня в специфические детали своих романтических отношений.
– Как раз между ходками было, последней и предпоследней. Мне товарищ Нечитайло, умный мужчина, сразу сказал – ты, говорит, парень шустрый, на воле не засидишься, так что вали отсель и до скорого. Но свой кусок от человеческого счастья я отхватить успел. Мы потом, перед судом, сговорились с ней писаться, да я всё никак собраться не мог. И она мне не писала, сучка подзаборная, так что был я в великой обиде. А сегодня вот вспомнил вдруг, сердце прогрелось, дай-ка, думаю, черкану, любовь она и на фронте любовь.
Я понял, что он не отвяжется. Усталым голосом спросил:
– Бумага есть, карандаш?
– Уже имеется, нашел.
«Интересно, у кого спер?» – подумал я и сказал:
– Ну диктуй.
Мухин несколько смутился и приобрел вдруг вид, в котором смог бы вызвать у незнакомых людей симпатию.
– Знаешь, ты бы там сам, это, написал всё, что надо, а я прочту, это, и подпишу. Ты, это, сделай. А я тебе патронов отсыплю. Мы как раз достали там кой-чего, запас карман не тянет, скоро начнется, сам понимаешь, короче.
Привалило же мне счастья, всего за единственный день. Сначала зацепило. Потом немцы и капитан. Теперь выступление в качестве Сирано де Бержерака. И главное, для кого. Одна отрада – газеты в сидоре, да и те – надолго ли?
– Но хоть примерно-то о чем? – взмолился я.
– Ну… Воюем там… Геройски бьемся, себя не щадим, море, солнце, город русской славы.
– Про море и город русской славы не годится – военная цензура не пропустит. Указание на расположение части.
– Ну там загни как-нибудь, чтобы картина была. Как в Третьяковском музее.
Я взял и написал всё, что он хотел, стараясь, чтобы никто не приметил, чем я занимаюсь, а то набегут ведь охотники – Пимокаткин, Иванов и прочие земляки. Им-то я бы даже с большим удовольствием написал, чем Мухину, но, как говорят несознательные продавщицы, вас много, а я одна. Пинский опять же имеется. Пообразованнее, чем я.
В основных чертах мое сочинение Мухина удовлетворило.
– Только надо еще чуть-чуть художества прибавить. Чтоб как у Репина было, когда запорожцы, это, турецкому султану. У моей Марфутки как раз над койкой висело – видал такой портрет?
Во мне проснулось качество, из-за которого мать обзывала меня «сибирской язвой».
– Так ты кому пишешь – женщине или Адольфу Гитлеру?
– Я пишу женщине. В общем и целом любимой, – серьезно объяснил мне Мухин. – Но Гитлер с евоной шайкой должен свое получить во всяческом случае. Понял? Все-таки фраер ты, Леха.
Я состроил глумливую рожу.
– Да вот не довелось в уголовники пойти.
Ответ мой Мухина удивил.
– Я не уголовник, Лёша. Я – бытовик.
– Существенная разница? – сыронизировал я не к месту.
Взгляд Мухина выразил разочарование в моих умственных способностях.
– Ну ты даешь, парень, – протянул он, разведя руками. – Основополагающих вещей не понимаешь. Уголовник – это настоящий вор. А бытовик – не фраер, конечно, как ты, но… Хотя, спору нет, человек я был уважаемый. И чему вас только в школе учат. Десятилетка…
Далась же им моя десятилетка. Я снова взялся за карандаш, изобретая, как бы органичнее припечатать шайку Гитлера в письме к любимой в общем и целом женщине. Освоившийся в непривычной роли Мухин подсказал:
– Ты, главное, там про двуногих зверей не забудь.
– Каких еще зверей?
– Я же сказал – двуногих! Гансов, значит. Ты меня удивляешь, Лёха. Надо же хоть изредка газеты читать, не все на жопу переводить.
Я молча вставил «двуногих зверей». Одобрив окончательный вариант, Мухин как бы невзначай полюбопытствовал:
– Как твои новые котлы?
– Чего?
– Ну эти, которые тебе старшина отвесил.
Я ничего не сказал. Снял с руки часы и сунул в карман гимнастерки. После случившегося за день я начисто о них забыл. А теперь не мог на них смотреть. Мухин истолковал мое действие по-своему.
– Это, Леха, верно, ценная вещь, надо беречь от всяких там разных. В два счета свистнут. А лейтенантик наш кругом дурак, я это всегда говорил. Не мужик. Разорался, как баба. Тебя обозвал словами – за что, спрашивается? Теперь вон обратно залупается, комбата науськивает. А было бы с чего. Правильно я говорю, Лёш?
Мне сделалось тошно. Я прошипел:
– Пошел ты…
Мухин обиженно сложил письмо и отошел. Про патроны, разумеется, не вспомнил.