22
— А я откуда знаю, — удивился Тарасов. — Мне, знаете ли, о родственниках бойцов не докладывали.
— Странно, — насторожился немец. — По крайней мере, он сам мог рассказывать о таком высокопоставленном родственнике. Да и ваше ГПУ должно было следить за ним…
— НКВД, — в очередной раз поправил Тарасов немца.
— Ну да, энкаведе, — поправился обер-лейтенант. — Привычка, знаете ли. Так вот, ваши эн-ка-ве-де-чники…
— Энкаведешники, — снова поправил немца подполковник.
— Да… Конечно… Спасибо… Так вот, они должны были следить за племянником самого Молотова?
— Конечно, — криво улыбнулся Тарасов. — Должны его под белы ручки водить аж туда, куда царь пешком ходит. И прямо сейчас они, наверняка рядом с ним.
— Вы уверены? — немец немного напрягся.
— Конечно! — уверенность обер-лейтенанта во всесильности НКВД даже рассмешила Тарасова. Нет, конечно же особисты обладали властью, но не неограниченной, конечно же. Как-то он отчитал Гриншпуна, за то, что тот попытался оспорить приказ командира бригады. Так тот только извинился. Правда, дома бы Тарасов, наверное бы не рискнул, да… Но уж опасения фон Вальдерзее отдают паранойей:
— Точно так же НКВД следит и за Яковом Джугашвили.
Фон Вальдерзее аж привстал:
— Ваши сведения…
— Да шучу я, господин обер-лейтенант! — перебил его ухмыляющийся Тарасов. — Неужели вы думаете, что лапы НКВД действительно так длинны?
— Но, они же должны следить за детьми высокопоставленных чиновников? Я вот, честно говоря, не понимаю — как Сталин отпустил своего сына на фронт!
— А дети ваших партийных чиновников воюют?
— Военных — конечно. А у партийных… По-моему, у них нет детей. Вот, кажется, у Геббельса есть — но они ещё маленькие, — ответил фон Вальдерзее.
— При социализме все равны — когда речь идёт о Родине. И сын Сталина, и сын последнего колхозника. Может быть, это звучит пафосно, но это так. А что там у вас при национал-социализме я не знаю.
— Я беспартийный, герр Тарасов! — гордо ответил обер-лейтенант. — Мы, военные, стараемся быть вне политики! Конечно, на войне неизбежны страдания, но вермахт всеми путями старается эти страдания минимизировать, если вы об этом…
— Я тоже беспартийный, господин фон Вальдерзее. — прервал его подполковник. — И что это меняет? Германия, ведомая национал-социализмом напала на Россию, ведомую большевиками. Я уважаю немцев, вы знаете, у меня жена — немка…
— Вы говорили…
— Но я не уважаю политиков, развязавших эту войну, — Тарасов пристально смотрел в глаза немцу. Тот прищурился, помолчал, подумал о чем-то своем. А потом продолжил:
— Итак, комиссара Мачихина ранили и эвакуировали, майор Гринёв дезертировал, как вы выразились. Фактически, вы остались единственным командиром соединения, если не считать полковника Латыпова. Каковы были ваши действия?
— Да, собственно говоря, обычные…
* * *
После того, как тяжелораненые были отправлены на болото Гладкий Мох, бригада — вернее то, что осталось от соединения первой маневренной и двести четвертой — снова двинулась в свой крестный путь к линии фронта.
То, что осталось…
Около полутора тысяч десантников…
Из запланированных шести тысяч.
Кто-то полег на Поломети, кто-то в Малом Опуево, кто-то смотрел замерзшими глазами из снегов Доброслей, Игожева, Старого Тарасова… Батальон Жука, так и не пробившийся через дорогу Демянск-Старая Русса ждал эвакуации с Невьего Мха… Три четверти двести четвертой, рассеянные ещё при переходе линии фронта…
Ни подполковник Тарасов, ни комфронта Курочкин, ни, тем более, рядовые десантники не знали — насколько успешен их рейд по тылам окруженной немецкой группировки.
Они не знали — и знать не могли, — как тридцатая пехотная дивизия вермахта оказалась отрезанная от базы в Демянске, когда десантники оседлали единственную дорогу подвоза боеприпасов и продовольствия.
Они не знали, что благодаря их совместным действиям, вскрывшим тайные аэродромы в котле, — транспортный флот люфтваффе потерял уже семьдесят процентов своего состава. И этих, разбитых нашими Илами, Яками, Мигами «Тетушек» Ю-полсотни два, так отчаянно будет не хватать немцам совсем в другом котле. В далеком отсюда Сталинграде. Но до того котла будет ещё долгих и страшных восемь месяцев весны, лета и осени сорок второго года.
И всего через несколько недель в Берлин пойдет панический доклад обергруппенфюрера Теодора Эйке, командира той самой дивизии СС «Мертвая Голова», которая сейчас по пятам следует за группой подполковника Тарасова, словно охотничий пес, вцепляющийся в спину раненого, измученного волка, доклад о том, что от дивизии осталось лишь сто семьдесят человек. Из десяти тысяч.
Из десяти тысяч в строю останется лишь сто семьдесят. Вдумайтесь в эти числа.
Сколько из этих эсэсовцев уничтожили голодные, обмороженные, измотанные восемнадцатилетние пацаны во главе с подполковником Тарасовым?
Этого не узнает никто и никогда.
Потому что десантники не считают — сколько перед ними живых врагов. А мертвых им считать некогда.
Они шли и не знали, что своим отчаянным походом, разрезавшим Демянский котёл с севера на юг — они выиграли великую войну.
Но они этого не знали. А многие так и не узнают никогда.
— Воздух!
Колонна, двигавшаяся по просеке, почти моментально рассыпалась по лесу и замерла. Это уже были не те мальчики, три недели назад вошедшие в котёл. «Это уже настоящие бойцы!» — с удовлетворением отметил про себя Тарасов.
Немецкий самолёт на бреющем пронесся над просекой.
Командиры отчаянно кричали:
— Не стрелять, не стрелять!
А десантники молча смотрели в небо, приподняв винтовки. Команды им уже были не нужны. Они знали — что делать.
Но немец заметил их. Он развернулся, сделав петлю и снова пошёл на снижение.
Бригада замерла, выжидая…
И…
Бомболюки раскрылись.
Вместо бомб посыпались какие-то бумажные листочки.
Он закружились снегопадом в апрельском небе, а самолёт сделал ещё один вираж, зачем-то помахал крыльями и умчался, скрывшись за лесом.
Бумажки весело падали на лес.
Одна из них упала перед Тарасовым.
Он поднял ее.
Там было отпечатано только два слова на русском:
«Тарасов! Сдавайся!»
Подполковник громко засмеялся:
— Фрицы бумажки на самокрутки подкинули!
Засмеялся слишком громко. Чтобы услышали.
Бригада молчала. А потом кто-то сказал:
— Ссуки, а табачка пожалели…
Десантники заржали в ответ командиру:
— Придётся по второму назначению использовать!
— Васька, для второго назначения пожрать надо! Ты попроси фрица, чтобы жрачки подкинул. Глядишь и бумажка в пользу пойдет!
— А я к снежку привык! Только надо с елок брать, он там мягче!
— Конечно, снегом воду вытирать — самое то!
— Га-га-га! Гы-гы-гы!
А ещё через минуту бригада снова шла вперёд, ориентируясь по компасам и апрельскому солнцу.
Шла, развеселенная немцами.
А просека, тем временем, вышла к полю, которое пересекала наезженная — немцами, а кем же ещё-то? — дорога.
Комбриг с начштабом думали недолго.
Судя по карте надо было преодолеть всего сто метров до дороги, потом двести от нее — и снова в спасительном лесу.
Всего триста метров. Но немцы те ещё хитрюги. Наверняка, ждут. Тем более рядом деревня.
Было принято выслать передовой дозор в сторону дороги.
Если там немцы — дозор должен успеть предупредить, прежде чем погибнуть. Если мины — опять же гибелью своей предупредить. Смертники, говорите? Это война. Здесь все смертники. Все. Без исключения.
Тарасов смотрел в спину уходящим через открытое пространство десантникам и верил Богу. Что вот сейчас — хотя бы сейчас! — все обойдется.
Трудно не верить Богу, когда отправляешь людей на смерть…
Трудно…
И пусть там Гриншпун что хочет, то и докладывает. Тарасов открыто перекрестился. И почему-то вспомнил отца… «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небесного водворится…»
А особист шептал про себя: «Шма Исраэль, Адонай Элоhейну, Адонай эхад…»
И тот и другой не видели, как напряжённо шептал, вытирая пот со лба, Ильяс Шарафутдинов, рядовой из двести четвертой — «Бисмилля ар-рахман ар-рахим…» Шептал и младший лейтенант Ваник Степанян: «hАйр мэр, вор hэпкинс ес…»
* * *
Младший лейтенант Юрчик шёл со своей группой первым. Он и увидел первым человека, странно стоящего на дороге.
Не шевелясь.
Словно привязанный к чему-то.
Да к чему?
К столбу, блин.
— Заборских, глянь, посмотри!
Былые подшучивания и пререкания с Юрчиком остались где-то под Малым Опуево, когда млалей в одиночку ножом зарезал двух здоровенных фрицев.
Сержант подозвал жестом бойца из прибившейся Гринёвской бригады — имя его Юрчик так ещё и не запомнил. Рядовой и рядовой.
Заборских с рядовым сноровисто поползли к дороге.
Буквально через минуту они перемахнули через подтаявший снежный вал.
— Жарко, блин, — шепнул кто-то рядом с Юрчиком. Млалей не оглянулся. Он напряжённо смотрел на сержанта с напарником.
Те подошли к человеку у столба. И вдруг замерли. Стянули ушанки… Через мгновение рядовой бросился к дозору, нечленораздельно крича и махая бойцам шапкой.
А ещё через несколько мгновений лейтенант сам смотрел на труп женщины, примотанной колючей проволокой к вкопанному столбу. На груди ее висела картонка с надписью:
«Тарасов! Сдавайся!»
Волосы ее свисали на грудь, слипшимися от крови сосульками. А на дороге кровью была нарисована большая стрела в сторону чернеющих невдалеке труб.
Юрчик снял мокрую двупалую рукавицу и приподнял ее голову за подбородок.
Веки отрезаны. На щеках вырезаны звезды. На лбу ножом — «СССР»
Внезапно губы ее шевельнулись.
— Жива, лейтенант, жива… — каким-то рыдающим голосом сказал Заборских.
— Воды! — тонким голосом закричал Юрчик.
Он пытался отвести взгляд от этих карих глаз, но почему-то не мог.
— Мы свои, слышишь, бабушка! Мы свои! Мы — советские люди! Да развяжите ее, мать вашу! — закричал он на бойцов, оцепеневших рядом с ним.
Те словно проснулись и начали разматывать колючку, густо завязанную на спине.
— На… Пей, пей! — Юрчик осторожно прислонил фляжку с водой к губам женщины.
Она судорожно сглотнула несколько раз. Вода обмыла ее подбородок, скатываясь за ворот телогрейки, накинутой немцами на голое ее тело. Одной телогрейки. Штанов не было. И валенок не было. Она стояла босая, голоногая. На ногах спеклась кровь.
Она что-то прошептала. Юрчик не понял. Он наклонился поближе к ее страшному лицу.
— Спаси… Опозд… Спасиб… Дждлася… Пришли. В деревню идите…
Последние слова она выдохнула с силой. Так, что услышали ее все бойцы.
Потом она заплакала.
И перестала дышать.
Умерла.
Дотерпела.
Словно пьяный, младший лейтенант Юрчик повернулся к полузнакомому бойцу:
— До бригады… Дуй… Быстро…
А потом заорал на тех, кто мучался, рвя рукавицы и руки о колючку, пытаясь разогнуть железный узел.
— Быстрее!
— Сейчас, сейчас товарищ лейтенант!
Юрчика затрясло. Он отвернулся. И повернулся лишь тогда, когда бойцы распутали, наконец, колючку и опустили женщину на мокрый снег. Телогрейка распахнулась.
И Юрчик потерял сознание, когда увидел, что у нее вырезано…
Они видел уже многое. Многое из того, что человек не должен видеть. Не имеет права видеть. Он видел обмороженные ноги и руки, он видел смерть товарищей, он видел больше, чем можно выдержать. Но сейчас…
Темнота перед глазами рассеялась. Младший лейтенант сидел, качаясь на обочине дороги и мычал, мычал во весь голос. А потом схватил автомат и, бросив лыжи и вещмешок, побежал, крича, в сторону деревни.
Бойцы, онемевшие вокруг трупа женщины, бросились за ним.
Но, как оказалось, она была права.
Они опоздали.
О том, что здесь была, когда-то, деревня, напоминали только большие полуразрушенные печи, с широко разинутыми ртами и глазницами. А из этих ртов и глазниц торчали обгорелые человеческие ноги. А на боках печек — сквозь копоть — смешные рисунки:
Вот подсолнухи.
Вот котятки с мячом.
Вот хохлятки с цыплятами.
Вот паренек со своей девчоночкой.
А в центре деревни — журавель с высоко поднятым пустым деревянным ведром. Кто-то из бойцов опускает бадью вниз. Она ударяется о что-то твёрдое. Боец поднимает ведро. Оно полно крови.
В яме лежит женщина. Одна. С младенчиком. У обоих расколоты ударом приклада головы.
— Робёночка не пожалели, — шепчет кто-то. — Робёночка…
Один дом уцелел.
На правой стене дома прибит большой деревянный крест. На нем распят старик. Раздет догола. Руки, ноги и голова прибиты к доскам железными штырями. Грудь изрезана. Лица почти нет. Кровавое месиво вместо лица.
На левой стене повешена старуха. За волосы. Ноги и руки подрублены. Чтобы дольше вытекала кровь?
К двери прибита собачонка.
Смотреть на все это не было сил. Но десантники шли мимо этого смотрели. Запоминая…
Бочку, в которую свалены были отрезанные головы стариков.
Трупы женщин, исколотые штыками.
Все ещё чадящие останки детей…
Десантникам повезло. Они не видели процесса. Они видели только результат.
Они не слышали крик пятилетнего ребёнка, сбрасываемого в колодец. Не детский крик. И даже не человеческий.
Они не видели, как распиливают двуручной пилой тело пятнадцатилетнего мальчика. Как бревно…
Они так и не узнали, что той старухе, которую они нашли, примотанной колючкой к столбу у дороги, было всего семнадцать лет.
Семнадцать лет.
СЕМНАДЦАТЬ!
Взвод зольдат ее насиловали поочередно, пока шла экзекуция деревни. Первым был, естественно, гауптшарфюрер. А потом шарфюрер и прочие шютцеэсэс.
Десантники не видели других деревень. А таких деревень было — тысячи. Десантники прошли только через одну. Не имея ни сил, не времени хоронить, они оставили все как есть. Шли. Смотрели. Матерились. Молились. Запоминали.
Простите их, если сможете.
Десантники прошли через эту деревню и больше не брали пленных.
Никогда.