Глава двадцать вторая
– Что, товарищ старший лейтенант, – поднял тяжелые веки Коляденков, – лейтенанта жалеешь?
Мотовилов молча кивнул и отвернулся, чтобы никто из бойцов не увидел его слез и дрожащего подбородка. Что это со мной, спохватился он, что это я себя распустил, как дамочка бульварная. Надо посты проверить, кинулся он спасительной мыслью к первому попавшемуся на ум и тут же вспомнил, что никаких постов уже нет, есть один часовой возле входа в ДОТ. Вон его спина. Не спит. А я ведь ранен, спохватился он. Вон, вся нога в бинтах. Меня тащили, вспомнил он.
– Ничего, – жалея своего командира грубоватой солдатской жалостью, снова заговорил Коляденков, – еще мы живы. Еще мы у тебя есть, живые и не особо раненые. Еще тебе, Степан Фомич, нас похоронить надобно. Так что еще повоюем. А? – И Коляденков улыбнулся неожиданно мягкой, почти детской улыбкой, которую трудно было предполагать на его грубом, угловатом крестьянском лице.
Кусок шинельного сукна в урезанной и расплющенной медной гильзе от «сорокапятки» горел неровно, то трепыхался, как пойманная птица, то снова выравнивался и горел густым красноватым пламенем. И тогда Мотовилов мог разглядеть себя и своих бойцов.
– А ничего. Как-то ж отбились.
– Ноги унесли…
Бойцы разговаривали редко, с какой-то обидой и трещиной. Никто не знал, придут ли основные силы полка, чтобы принять от них рубеж, который они отстояли ценой гибели своих товарищей, или их оборона действительно никому уже не нужна.
– И жрать нечего, – вздохнул в углу землянки раненный в ногу связной Морозов. – И старшины у нас больше нет.
– Это чей, братцы, «сидор»?
– Теперь ничей. Днем был комбайнеров.
– А, Брыкина! Что с ним?
Никто не ответил. И зачем было спрашивать? Живые все здесь. Сползлись в кучу, кто мог передвигаться.
– Вот, что-то есть. – И боец начал разматывать бечевку, которой было завязано вафельное полотенце. – Хлебом пахнет. Зерна какие-то. Пшеница! Давайте делить хоть это. Комбайнеров гостинец.
– Спасибо Гаврику. Хороший был человек.
Внутри у Мотовилова тоже что-то ворохнулось, и забытым теплом, которым человек одаривает близкого ему человека, да и необязательно близкого, а просто человека, потянуло в сторону говоривших бойцов и сержантов. Он был благодарен им, этим измученным войной людям, которых не раз несправедливо корил за излишнюю, как ему казалось, осторожность и нерасторопность в бою, которых пинал и материл под пулями и которые столько сделали для всей роты, да что там роты, для всей родины за минувший день. Мотовилов был благодарен им за все: и за то, что так ловко подожгли подручными средствами танк, что уничтожили пулеметный расчет возле Малеева, что теперь, когда, как считал Мотовилов, по его вине погиб четвертый взвод, они не винят его, не сумевшего спасти ни младшего лейтенанта Старцева с его людьми, ни лейтенанта Багирбекова, ни лейтенанта Климкина. Все они переложили на свои плечи, деля с ним боль и горечь разгрома как общую ношу, которую им поднесла и положила на плечи фронтовая судьба. Вот тебе и полк, полковник Мотовилов. Полк… А тут даже роту уберечь не смог.
Очнулся Мотовилов под белым потолком. Открыл глаза и испугался. Кругом все белое, не только потолок, но и стены, и простыни. В какое-то мгновение подумал уже успокоенно, покорно: ну, вот оно, в гриву-душу, со святыми упокой… Но ворохнул рукой и почувствовал боль. И сразу успокоился. И тут услышал над собой голос:
– О, покойник наш проснулся!
Над ним наклонились лица. Кто такие, из какого взвода, не разобрать. Глаза будто землей забило. Потом послышался другой голос, женский, властный, но все же приятный. Может, потому, что женского голоса Мотовилов давно не слышал. Все окопы да окопы. Мужичье. Матюги. А тут все белое и женский голос. Сразу стало понятно, что командир под этим белым и теплым куполом она. И никто ей не возразил. Порядок. Как в хорошей роте.
Несколько дней он так и лежал, как раненый, брошенный в поле, ковылялся между жизнью и смертью в надежде, что поедет по дороге санитарная подвода и подберет его, бедолагу… Сознание то приходило, тешило надеждой, что все мучения позади, что отлежится теперь в госпитальной палате по полной программе. То снова меркло в глазах и пропадало все: и надежда, и желание цепляться за остатки жизни… А потом будто вынырнул из черной воды.
Через неделю встал и начал передвигаться по палате, беспокоить санитаров и сестер. Хотелось отыскать своих. Ведь многих увезли тогда из траншеи. Неужели никого не довезли? А раненные днем? Когда отбивали танковую атаку? Ведь они тоже где-то здесь, в Серпухове.
На десятые сутки пришла медсестра из перевязочной и сказала:
– К вам жена приехала.
– Какая жена? – кольнуло под сердцем у Мотовилова и во рту сразу пересохло. – Нет у меня жены, – зачем-то сказал он. Как зачем, тут же стал успокаивать он себя, я же похоронил свою Тасю. Какая может быть жена? – Это какая-то ошибка. Жену свою я похоронил в июле, под Минском. Возле дороги.
Врач постояла, глядя куда-то мимо Мотовилова. А Мотовилов подумал, морщась в предчувствии слезы: вот бы случилось чудо, и Тася пришла, ведь случилось же чудо с ним, он выжил, хоть и без ноги, видать, но все же живой…
– Ну, значит, она солгала. Чтобы охрана пропустила. – Военврач вздохнула и кивнула уже мягко, по-женски: – Ну, Степан Фомич, в любом случае вам ее нужно встретить.
– Да не может ко мне прийти никто. Ребят моих всех побило. Какая еще женщина…
Но он, ведомый какой-то смутной и упрямой силой, все же заковылял, гремя непривычными костылями, по коридору, уставленному кроватями и наскоро сбитыми из неструганых досок топчанами. Распахнул дверь.
– Здравствуйте, товарищ командир. Это я, Никитина. Что, не помните? Председатель колхоза. – Она внимательно смотрела ему в глаза. Губы ее, с пухлыми ямочками в уголках рта, слегка улыбались. – Вы у нас еще дорогу до Малеева спрашивали. Неужто не помните?
– Помню. Как же не помнить? – И он хотел было тут же признаться, что не раз думал о ней. Но как об этом скажешь? С какой стати? Еще неизвестно, зачем она приехала.
Лицо ее, плотно обрамленное шерстяным платком, сияло. Ему вдруг захотелось обнять ее. Зачем? Чужую… Да просто так. Хотя бы потому, что она была единственным живым человеком, с которым он прожил эти два месяца. Она это почувствовала. Но оба остались стоять в шаге друг от друга. Никто не решался шагнуть первым.
– Сдержали вы свое слово. Не пустили их. Спасибо вам. Весь колхоз вам кланяется и передает пожелания скорейшего выздоровления.
Мотовилов вздохнул, посмотрел на свою нелепую ногу, упрятанную в толстый каменный куль гипса.
– Да я теперь… что ж… Так-то я вроде здоров. Только вот… Нога новая не отрастет.
– Отнимают, что ли? Так вы не разрешайте.
– Да нет, не отнимают пока. Но, что с ней, толком не говорят. – И он неловко усмехнулся и покачал головой. – А за добрые пожелания спасибо. И что пришли передать их от имени колхозников, тоже спасибо.
– Приехала я не только затем, чтобы передать слова колхозников. Я приехала к вам. Если можно. Если не прогоните.
Он сразу почувствовал, что начинается другой разговор.
– Мотовилов! Что ж вы в дверях стоите? Мерзнете! Зайдите в кубовую! – Вверху, на лестничной площадке, стояла военврач.
Они сидели в кубовой, в тепле, пахнущем стираными халатами, мылом и медикаментами. Разговаривали. Что на него нашло, он и сам потом не любил вспоминать. Как-то так, глядя в ее глаза, распахнулось все, что раньше держал в себе на задвижках и запорах. Чужому – зачем? А родных рядом не было. Рассказала о своей судьбе и она. Вдова еще с финской. Двое детей. А он ей глянулся сразу. Так и сказала. Еще сказала, что похож на ее мужа, только постарше. Сказала, что многие колхозники сейчас берут из госпиталей бойцов и командиров – на долечивание. А она решила разыскать именно его. И что, если ему у нее понравится, то может остаться насовсем. Если инвалидом останется, то и ничего, она на это не посмотрит и будет ухаживать, как за родным. Если из армии спишут, а работать захочет, то должность у них в колхозе для него найдется хорошая, нетрудная.
– Да у меня и характер-то плохой. Злой бываю, матом ругаюсь.
– И на жену свою ругались?
– Да нет, на жену никогда, – как-то сразу опешил Мотовилов и вспомнил: а ведь раз было… Но не рассказывать же ей. И он отвернулся и вздохнул: – На службе. Когда человек не понимает, как ему в голову вбить, что надо делать, а что не надо.
– Так я вас, Степан Фомич, не на службу зову, а к себе в дом, – как-то обыденно просто сказала она. – А служба… Служба дело второе.
Хорошая женщина, сразу понял Мотовилов. И снова подумал о своих товарищах. Некоторых он успел отыскать в соседних палатах. О других навел справки: кто лежал в соседних школах, превращенных в госпиталя, кто уже выписался и направлен по месту службы. Полк стоял под Серпуховом и двумя батальонами держал оборону того самого рубежа в поле между Екатериновкой и Малеевом. А Третья рота выведена в тыл, на отдых и доукомплектование. Узнал он и то, что ротой пока командует старшина Звягин. Ранение он под Малеевом получил легкое и через два дня, отлежавшись в лесу, вышел к ДОТу. А Мотовилов его считал погибшим. Лейтенантов в роту пока не прислали. Взводами командовали сержанты. Бойцы потихоньку возвращались из госпиталей. Кое-кто поступал и со стороны. Взводов было пока только два, и тех по пятнадцать человек. Так что должность ротного оставалась вакантной. Нога, может, и зарастет еще. Доктор говорит: через месяц-полтора – хоть пляши.
– Как же тебя зовут, Никитична?
– Да так же, как и тебя, – просто ответила она.
– Степанидой, что ль?
– Степанидой.
Он покачал головой. Постучал костылем по каменному кульку гипса и сказал:
– Ты, Степанида Никитична, должно быть, рассчитываешь, что мужика в дом приведешь. А я, видишь, и мужик-то так себе, при одной ноге. Вторая под сомнением. Но если встану и на вторую, то… Человек я служивый. Вот что ты должна знать наперед.
– Как сложится, Степан Фомич. Что загадывать?
– Это так.
Он слушал ее, что-то говорил сам, но все, сказанное им, казалось таким пустяком, таким незначительным, даже по сравнению с тем, что вот он сидит, калеченный немецкой пулей, а перед ним – она, ее матовое лицо со смуглыми веками и глубокими глазами, которые он только теперь как следует разглядел, и они оказались серыми и чуточку с голубизной. «Что это? За что мне это? А может, это вовсе и не дар судьбы, и не счастье, которое дается человеку просто так, лишь бы он угадал его своим сердцем… И если только сердца нет, человек пройдет мимо и даже не оглянется. Что ж мне делать?» – думал Мотовилов. И, чтобы хоть как-то укрепиться в своих решениях или хотя бы освободиться от морока возможного наваждения, он несколько раз пытался дотронуться до нее, коснуться хотя бы плеча или руки. Но так и не осмелился. Да и она тоже. Даже села немного в отдалении. А ведь пришла не просто к нему. Она пришла за ним.
Он вспомнил Тасю. Взглянул на Степаниду. Вздохнул. Подумал: должно быть, и она о своем муже вздыхает. И всю жизнь будет вздыхать. Это не уходит насовсем, не исчезает, как свет сигнальной ракеты. Нет, не исчезает. И не Тасю ли он сейчас разглядывает в серых с голубинкой глазах Степаниды Никитичны? Да и она не за своим ли мужиком пришла в госпиталь? И еще подумал: вроде и добрая женщина, и простая, а разговаривать с ней нелегко. Почему так?
Через неделю старшему лейтенанту Мотовилову выписали направление в санаторий для старшего командного состава РККА. Внутри у него дрогнуло, взбудоражив забытое тщеславие бывшего полковника: ага, подумал он, значит, по документам я прохожу не только как старший лейтенант. Но тут же вспомнил свою роту, старшину Звягина, который один теперь остался на хозяйстве, вспомнил профессора Хаустова и его выправку бывшего офицера, студента Петрова, ополченца Коляденкова, которому он дал винтовку и не ошибся в этом человеке, якута Софрона, который, единственный в роте, носил фамилию Иванов, вспомнил убитых: бронебойщика Колышкина и его второго номера Брыкина, который так и не научился правильно отрывать индивидуальную ячейку, лейтенантов Багирбекова, Климкина и Старцева, старшину Ткаченко и всех, кто остался там, в поле, в воронках, превращенных в братские могилы, между двумя деревушками.
Он несколько раз перечитал направление. И сказал, возвращая казенный листок главному врачу госпиталя:
– Фрикадельки кушать, да?
– Какие еще фрикадельки? – вскинула строгие брови главврач.
– Да это я так. Вспомнил… Человека одного вспомнил. – Вздохнул. И решил: – Никуда я отсюда не поеду. Завтра меня жена заберет. Вы мне только скажите, когда явиться на переосвидетельствование, вот и все.
– Я вам напишу. Когда и куда.
– Вот и хорошо.
Из госпиталя Мотовилов вышел на костылях. Возле ворот его ждала Степанида Никитична. Рядом к столбу была привязана кобыла, запряженная в телегу. На ногу он уже наступал. Военврач предупредила, что пока надо поберечься, чтобы не было никаких осложнений. Но он уже чувствовал, что рана заживает быстро. В полевой сумке рядом с госпитальными документами лежала записка от старшины Звягина с названием деревни, где стоит рота.
Степанида Никитична издали улыбалась. Овал лица ее так и сиял в снежном искристом пространстве зимнего школьного сквера. Мотовилов старался идти бодро. Хотя получалось не очень. Выпал снег, и костыли скользили. Она помогла ему сесть. Мягкое морозное сено пахло уже иным, вольным, домашним. Госпитальная жизнь, после промозглых окопов казавшаяся раем, утомила его своей монотонностью, казавшейся ненужной дисциплиной и запахами карболки и медикаментов. Все это начало угнетать, так что он иногда подумывал: уж лучше снова в окоп. Сено на повозке было свежее, непримятое. Видимо, подумал он, для него и стелила. А когда она, поправляя шинель под его ногой, коснулась головой его щеки, он почувствовал запах ее волос и сказал, чтобы не наговорить чего-нибудь другого и ненужного:
– Ты, Степанида Никитична, меня как брата забираешь.
– А кто ж ты мне! – засмеялась она, и на левой ее щеке, наполовину прикрытой теплым подшальником, заиграла смуглая ямочка.
notes