Глава шестнадцатая
До вечера немцы не атаковали. Рота, измученная предыдущими боями, потерями товарищей и окопными работами, отдыхала.
Артиллеристы возились на своих позициях всю ночь. Но к утру и они затихли. Почему немцы не воспользовались слабостью русской обороны и не организовали новую атаку, теперь гадали и в окопах возле Малеева и Екатериновки, и в штабах, расположенных к западу от передовых окопов.
Мотовилова, не спавшего уже которые сутки, еще с вечера сморило в сон. Но сон оказался таким, что лучше бы и не смыкал глаз. Приснилась Тася. Не одна, с ребенком. Тася стояла на той проклятой дороге под Минском, где он с Володей Колесниковым и водителем попутной полуторки закопал ее в воронке от бомбы. Она держала на руках ту самую девочку-беженку и говорила: «Смотри, Стеня, это же донюшка наша. Донюшка…» И девочка вроде тоже живая. Хотя платьице заляпано кровью. Мотовилов потянулся к ним, что-то хотел закричать, увести с дороги, чтобы не стояли на открытом…
Его растолкал связной Самошкин.
– Товарищ старший лейтенант… Товарищ старший лейтенант…
– Что? Немцы? – Он вскочил на ноги, метнулся к выходу.
– Бредили вы, товарищ старший лейтенант, вот и разбудил я вас. Вы уж простите. – Самошкин стоял посреди землянки в гимнастерке без ремня, виновато смотрел на Мотовилова.
В землянке было тепло. Пахло березовой заболонью и берестой. Это оттого, что накатник над головой и сруб был набран из свежих березовых бревен. Бойцы старались, словно зимовать здесь надумали. А что? Силенок бы побольше, да постоянное усиление, и всерьез остановили бы его, подумал Мотовилов. И снова взяла его тоска по полку. О том, полносоставном, со всеми службами, артиллерией и минометными ротами, с медсанбатом и разведротой по полному штату, с батальонами, где все, от рядового стрелка до комбата, – кадровые. Был полк – и нет полка. Был полковник Мотовилов…
– У нас попить что-нибудь есть? – спросил он связного.
– Попить? – переспросил Самошкин. – Иль как?
– Попить, попить.
– Есть. Вон, ведро под досточкой. Давеча, смех, артиллеристы полведра выпили. А я еще принес. Родничок тут недалече.
Он посмотрел на связного. Мужик молодой, и тридцати нет, а разговаривает, как старик. На хуторе жил. Плотник хороший. Это ведь он, Самошкин, рубил в землянке присад и вставлял дверь. Стол вон сколотил. Полати. Такую землянку жалко будет оставлять. А может, и правда, зазимуем тут. Немец-то тоже поутих, не тот стал, не такой напористый и нахальный, как летом.
– Разведка не возвращалась?
– Нет.
– А Хаустов? Из первого взвода?
– Это который прохвессор, что ли?
– Ну да, профессор.
– Не было. Никого не было. И немец тоже притих. Спит, бусурманин чертов.
– Если Плотников или Хаустов появятся, сразу разбуди меня. Понял?
Плотников, Плотников… Где ж ты сгинул? А Хаустов и не должен вернуться, вспомнил Мотовилов приказ, им же самим и отданный, что смена у него завтра в полдень на разъезде. Вот тебе и профессор. Стать-то офицерская. Хотя и тянется передо мной, как рядовой солдат. Выправку не спрячешь. А боец хороший. Такого бы начальником штаба, подумал он, в полк… Мотовилов дал волю своим заветным мечтам. Да и что ж, лучше об этом думать, чем о Тасе или Плотникове.
Нет, невозможно было лежать и думать о чем попало. От бензиновой коптилки болела голова. И что он в бензин подмешал, подумал Мотовилов о своем связном, что так болит голова? Да просто выспаться надо, отдохнуть как следует, наконец догадался он. Но тут же понял, что уснуть больше не сможет. И лежать без сна и без дела в тепле на полатях, застланных соломой и шинелями, противно. Откуда Самошкин столько шинелей натаскал? Небось с убитых…
Мотовилов оделся, выпил еще одну кружку воды, снял с гвоздя автомат Плотникова и сказал Самошкину:
– Я – в траншею. Пойду свежим воздухом подышу.
Мотовилов вышел в ход сообщения и обнаружил, что уже рассветает. Значит, он все же успел хорошенько поспать. Вот и хорошо, подумал он.
В ячейке шевельнулся часовой.
– Не спишь, Марейченко? – окликнул он часового.
– Не сплю, товарищ старший лейтенант, – отозвался тот хриплым, заспанным голосом.
Где-то за лесом, в стороне Екатериновки, а может и глубже, голосили петухи. Мотовилова это даже позабавило. Петухи орали и в немецкой стороне. Вот у кого свои заботы, подумал он. И правда, что петуху война? Ему о курах думать надо, свой порядок держать, свой ранжир строить.
Рассветало медленно. Глубокой осенью всегда случаются такие ленивые рассветы, особенно когда зарядят дожди, переходящие в снег. То ли рассветает, то ли смеркается, сразу и не догадаешься. Зари не видать. Что и хорошо: значит, немецкие самолеты не прилетят. А если не прилетят самолеты, то, может, и колонны по большаку не пойдут. Чтобы пустить по дороге свои колонны, немцам сперва Третью роту сбить надо, да истребительно-противотанковый полк. Правда, если они прорвались на соседних участках, то этот большак им уже и не понадобится. Что ж они тут ждут? Чего выгадывают?
О прорыве на соседнем участке Мотовилов старался не думать. В конце концов он решил для себя так: за другие дороги пускай отвечают другие, а я должен стоять здесь и буду стоять, пока есть в окопах бойцы, а в их подсумках патроны.
Он шел по ходу сообщения, заглядывал в ячейки, где под плащ-палатками и шинелями на соломенной подстилке спали его бойцы, обхватив винтовки. Перебирал в памяти эпизоды прошедших дней. Оценивал, во что, во сколько жизней обошлись его просчеты. Вспоминал убитых. Он помнил всех. И совершенно не думал о том, что необходимо сделать что-то такое, что поможет ему вернуть его четыре шпалы и прежнюю высокую должность командира полка. Вчера, когда в Малееве начала накапливаться немецкая моторизованная колонна и еще неясно было, помогут им «катюши» или не успеют с выдвижением, как это не раз случалось, он с болью думал: эх, Мотовилов, где твой полк? Сюда бы его сейчас! Полк, полк… Об этом думать – все одно что кастрированного барана яйцами дразнить.
Перед пулеметным окопом он остановился, чтобы закурить. Но как присел, так и сидел, пока не дослушал разговор пулеметчиков. Разговаривали двое. Это был расчет сержанта Трояновского. Самого Трояновского вчера утром отвезли на санитарной подводе в Серпухов. Рана оказалась серьезной. Пробило легкое. Ночью начал задыхаться. А утром, как только из тыла прибыл санитарный транспорт, погрузили на телегу и – выздоравливай, сержант Трояновский, да поскорее возвращайся. Как он ловко мост рванул! Вместе с танком. Надо как-то часок выкроить и представления на людей подготовить. На особо отличившихся в боях против немецко-фашистских захватчиков, в гриву-душу их… Народ-то, если подумать, хороший ему попался. Не все успели солдатами стать. Но это уж – какая кому судьба. Вот выберемся из этой кутерьмы, подумал Мотовилов с надеждой, и тогда засяду за представления. Список на награждения он уже вел. В блокноте выделил отдельный листок и пополнял его убитыми, ранеными и уцелевшими. Все они отличились в бою и достойны наград. За убитых медаль родня получит. Это будет справедливо. Может, детям в сельмаге лишний кусок хлеба выдадут за погибшего батьку.
Разговаривали двое.
– А мне теперь что осталось?… Свою войну я уже провоевал. Вот так, Кондратушка.
Голос говорившего был наполнен такой тоской и безысходностью, что, услышав его, Мотовилов какое-то время не дышал.
– Орловская область под немцем. В сводке так написано. А я тут…
– Так и я тут. И командиры наши, – слабо и словно бы нехотя возразил ему второй голос. – И вся рота.
– Вся рота… Что мне рота? Что мне рота, Кондратушка, если семья моя под немцем, а я тут? Жена, Алена Ивановна, дети, Петя, Гриша и Настюшка, отец Алексей Никитич, мать Марфа Гурьевна, бабка моя, Ульяна Захаровна… А я отступаю от самого Смоленска и не могу ничего сделать. Я ведь в немца только и выстрелил что позавчера, возле речки. Поздно. Что мне теперь делать, не знаю.
– Что тут сделаешь, Никита, терпи. Все терпят. Ни у одного тебя семьи на занятой территории. Не пойдешь же туда.
– Не пойдешь… Тут вот и задумаешься.
– Ты что? Одурел? Да твоя дорога – до первой березки! Первый же пост остановит – кто таков? Терпи, Никита, терпи. Я тебе вот что скажу: обороняться от врага надо войском. А один – кто ты супротив него? Вон, вчера, как навалились всей силой, да всей техникой, и – что? Какой он, немец, против такого огня? Видал ты его? Одно жареное мясо от него осталось. И то не разобрать, где человечина, а где конина. И не думай. Ишь, в голову забрал. А то я тебя вон котелком по башке.
– Детей жалко. А жена у меня, Кондратушка, первая красавица во всей округе. Такую сразу заприметят…
– Брось об этом и думать! Брось, говорю! Ох, и дурак же ты… А ну-ка, сымай брезент, чисти пулемет! О пулемете думать надо, а не о бабе.
В окопе завозились. Похоже, Никита действительно принялся драить «гочкис». А другой, которого Никита называл Кондратушкой, снова заговорил:
– Пополнение, видал, откуда прислали? Сибирь-матушка! Якуты! Ихние семьи далеко. И каково им тут умирать? А? Если мы побежим, за что же им тут свои головы класть? Я вот что тебе скажу, брат ты мой, увижу, не промахнусь. Ты мою руку знаешь.
– Весь, что ль, чистить? – спросил Никита уже другим голосом.
– Весь! А как ты думал? И патроны протри! Все до единого!
Мотовилов отполз на четвереньках за изгиб траншеи, немного постоял там и пошел в сторону пулеметного окопа. Уже совсем рассвело. В туманной дымке виднелась насыпь большака. Много глаз сейчас снова и снова прощупывали эту пустынную дорогу в поле. Всем она была нужна.
Хаустов разглядел четверых. Двое сидели возле пулемета. Двое стояли под сосной и о чем-то разговаривали. В руках у одного, одетого точно так же, как и те, которых он подстрелил на дороге, белела карта. Другой был одет в красноармейскую шинель. В какое-то мгновение Хаустова охватило сомнение: а вдруг это наш, окруженец или дезертир, которого они используют теперь как проводника? Но «красноармеец» снял с дерева винтовку, перекинул через плечо и сделал жест рукой. Похоже, он уходил. Куда? Отпустить его? Пусть уходит? Тогда с оставшимися разделаться будет легче. Но пулеметчики тоже начали быстро собираться. Когда один из них надел рюкзак, а другой помог ему положить на плечо ручной пулемет, Хаустов, уже несколько минут державший его в перекрестье прицела, нажал на спуск. Пулеметчиков в любом случае необходимо выводить из дела в первую очередь. Выстрел Хаустова почти слился с другим выстрелом. Краем глаза Хаустов успел увидеть вспышку и мгновенно растаявшее сизое облачко над кустами можжевельника. Софрон не замешкался. Хаустов выстрелил трижды. Перекатился за ивовый куст, отполз еще метров пять правее, где начиналась просека или небольшая лощина, передернул затвор и медленно приподнялся. Больше цели он не видел. Софрон, насколько он смог проконтролировать схватку, тоже сделал не больше трех выстрелов. Значит, немцев было шестеро. Вначале он видел только четверых. Хотя, возможно, Софрон несколько раз промахнулся.
Ну вот и все, подумал Хаустов и хотел было подняться и сделать Софрону знак, чтобы он шел вперед. Автоматная очередь его опередила всего на долю секунды. Первая мысль: кого-то не добили. Пули защелкали по березовым стволам, сбивая молодую бересту и ветки. Значит, немец стрелял в него. Если так, то надо и дальше поиграть в эту игру, решил Хаустов. Софрон его добьет. Надо только помочь ему, отвлечь внимание автоматчика на себя. Он вскочил на ноги и сделал перебежку за дерево, которое приметил заранее. Пули с опозданием на ту же долю секунды, что и в первый раз, зашлепали по деревьям, разбрызгивая хлопья коры. Теперь очередь прошла ниже, прицельно, как раз по центру корпуса, и, если бы Хаустов замешкался или решил пробежать еще два-три шага, лежал бы сейчас с пулями в животе. При его росте – это как раз живот. Чуть выше пупка, определил он, прижавшись виском к холодному сырому моху, который рос здесь везде, даже под деревьями и кустами. Мох помогал ему, он глушит все звуки, так что передвигаться можно было совершенно бесшумно. Автоматчик не видит Софрона, он охотится за ним, за Хаустовым. Но пока не видит его и Софрон. Часовой! Это же часовой, догадался Хаустов. Как он о нем забыл? Они ведь могли оставить часового замыкающим, и его задачей было уйти с места стоянки последним.
По вспышкам выстрелов Хаустов определил, что немец сидел в овраге. Но пока невозможно было понять, на какой его стороне. Бросить гранату? Расстояние позволяло. Но граната может не долететь, мешают кусты и березняк.
Хаустов лежал неподвижно. Возможно, немец его держал на мушке. Стрелять тоже неудобно. Заросли березняка и кустарник ловили пули, гасили очередь. Стрелять надо наверняка. А значит, затаиться и ждать. Поймет ли его решение Софрон? Хотелось верить, что якут не допустит ошибки в такой охоте. Стрелял немец хорошо. К тому же овраг помогал ему незаметно перемещаться. Он, конечно же, понял, сколько их здесь. И не боится. Значит, чувствует и свои силы. Не уходит. Ждет.
Ждал и Хаустов. Он протер носовым платком окуляры прицела, примял впереди куртинку разросшегося на муравьище моха и замер. Одним глазом он поглядывал в прицел, а другим прихватывал все остальное пространство, лежавшее перед ним. Дым от выстрелов уже давно рассеялся. Нервы тоже успокоились. И мир, окружавший профессора Глеба Борисовича Хаустова, принял свои обычные формы и очертания. Лес. Вернее, лес в конце октября, с остатками первого снега на плотно слежавшейся листве. Запах прели. Под листвой еще тепло, и почва усваивает питательные вещества очередной осени. Земля остынет чуть позже, когда начнутся морозы. Ему уже не верилось в ту реальность, частью которой он был и сам, здесь, в прекрасном лесу, наполненном тишиной и запахом прелой листвы. Профессор любил эту тишину, она одновременно и напоминала ему о его возрасте, уходящих в небытие прошлого летах, и примиряла с неизбежным. Любил запахи осеннего леса. Их невозможно было разделить – опавшая листва каждого дерева и каждого кустарника пахла по-особому. К терпкому запаху прелой листвы примешивался тонкий и легкий, как полуденный ветерок, запах молодой бересты. Откуда-то тянуло перестоялыми грибами. А может, предложить этому, последнему, чтобы бросил свой автомат и выходил из оврага с поднятыми руками?
– Солдат! – крикнул Хаустов по-немецки, не отрываясь от прицела. – Предлагаем тебе сдаться! Выходи с поднятыми руками. Оружие оставить на земле!
Эхо пронеслось по лесу, задержалось в овраге. Какое-то время длилась тишина. Словно там, в овраге, все еще взвешивали свои шансы. И застучал автомат. Пули ложились прицельно. Немец, конечно же, видел, где залег Хаустов. Очередь вспорола землю справа и слева. Осыпало березовой корой. На что же он надеется? На что-то, видать, надеется.
Сдаться… Как бы не так. Он уже почти три года на войне. Он шел сюда такими зигзагами, подчас превосходя самого себя не в самых лучших проявлениях человеческой натуры, что теперь, оказавшись в ста километрах от города, который для него дороже всех городов на свете, бросить под ноги автомат и поднять руки перед каким-то большевиком в грязной вшивой шинели…