3
Паровоз запыхтел вхолостую — состав остановился. Дверь, открываясь, шумно поползла вдоль вагона.
— Выходи! Все выходи! — раздался чей-то голос снаружи, и луч фонарика обежал внутренности теплушки.
Ясная звездная ночь покрывала место, куда «штрафников» привезли к высадке.
Новоприбывших без проволочек отвели в батальонную казарму. Казарма — не лагерный барак: здесь не нары, а койки с ватными матрасами, с подушками и суконными одеялами. На завтра, как сводят в баню и обмундируют в военное, обещано и постельное белье. У бывших зэков радостно щебетнулось сердце. И впрямь почти воля!
— Отбой! Всем отбой! — сказал сопровождающий офицер, проверив людей по списку.
Строй рассыпался. Словно дети, все кинулись занимать койки. Тут уж блатарь не урядник — всем равноправие. Федор лег с краю, на нижний ярус, под окно, занавешенное черной материей светомаскировки. Он несколько раз с приятностью качнулся на кроватной сетке, подложил ладонь под щеку и вскоре, как счастливый, наигравшийся в лапту ребенок, провалился в сон.
По негаданной прихотливости сновидений, выпало Федору очутиться на свадьбе в отчем доме. На столе соленые рыжики, блины с маслом, свежие огурцы в пупырышках, яичница на большой сковороде. В застолье гости, самые близкие, в редкой нарядке, надеваемой по торжественному поводу. Федор сам среди них в красной рубахе. Батя тут же, на лавке. Мать у печи хлопотует. Все веселятся, выпивают из граненых стопок, смеются, хором затягивают песню.
В невестах, на главном торце стола, в лилейном платье, с ободочком на голове из бумажных цветов, — Танька. Отрадно Федору за нее: видать, поправилась сестренка, мать-то писала, что и в первую, и во вторую военную зиму Танька болела сильно, чуть не при смерти была… Но непонятно только: мала еще она, чтоб замуж выходить, да и нареченного ее не видно. «Где женишок-то твой?» — допытывается Федор у сестры. «Придет счас. За подарками для меня ушел…» Шумно пируют званые гости, опять песня льется. Даже голос Ольги, которой и за столом не видно, в общем хоре будто бы слышится.
…Тем часом из соседнего крыла здания, где находилась ротная канцелярия, в казарму приволоклись двое пьяных. Капитан Подрельский, высокий, тучный, словно бык, еле переставлял ноги, икал, встряхивая взлохмаченную голову. Старшина Косарь, тоже немалой комплекции, красный от водки, с жирными от недавней закуски губами, глядел по сторонам осовело-строго. Внутренний, казарменный наряд: сержант Бурков, часто моргавший, круглолицый коротышка, и совсем молоденький рядовой Лешка Кротов, с молочно-розовымй губами и канареечными усишками, — оба квелые от недосыпу, — поднялись с табуреток. Неохотно выпрямились перед старшими по чину. Подрельский плюхнулся на освободившуюся табуретку, Косарь, широко расставив ноги для равновесия, заговорил, тыча пальцем в рядового:
— Слухай сюда. Берешь ведро, швабру… Шоб канцелярья товарища капитана блестела! Вопросы есть? Вопросов нэма.
— Товарищ старшина, — заканючил Лешка Кротов, — я уж и так всю казарму измыл. Для канцелярии с пополненья возьмите.
— Да, да, товарищ старшина, — солидарно поддакнул Бурков, заискивающе моргая на Косаря. — Новеньких подымите. Чего им? Мы в наряде свою службу несем.
Косарь посмотрел на капитана, который кривобоко и нетвердо сидел на табуретке, и, сам стараясь не шататься, пошел к койкам спящего пополнения, нагнетая на себя начальственный вид.
— Встать! Подъем! — Косарь толкнул в плечо Федора, отнимая цветной сладкий сон.
Жмурясь от света дежурной лампы, Федор приподнялся на локте, увидел сперва штаны, ремень, а потом — толстый корпус мужика в погонах, и еще не разглядев лица, покоробился от жгучего перегара из его приказной глотки.
— В канцелярью! Встать!
Федор зевнул, почесал в затылке, поостерег себя размышлением: «Здесь не зона. Это, стало быть, не надзиратель. Обратно в лагерь не ушлют. Присяг я никаких не принимал. Обязательств у меня перед этой красной харей нету». И урезал будильщика расхожим троебуквенным словом:
— Пошел-ка ты, гражданин начальник…
— Шо? — остолбенел Косарь и заговорил с ярким хохлацким акцентом: — Шо ты гутаришь, хад? Шо? — Он схватил Федора, пьяно рыча, стащил с койки.
Оказавшись на полу, Федор тоже не на шутку взъярился.
— Отвали прочь! — Вскочил и обоими кулаками враз толкнул Косаря в грудь.
Старшина покатился назад, заперебирал пятками, не сдержался, рухнул на пол. С грохотом сбил головой пустое ведро у стены. Сержант Бурков и рядовой Лешка Кротов стояли, вытаращив глаза и разинув рты. Капитан Подрельский неловко, не попадая пальцами на застежку, стал отмыкать кобуру.
Косарь мычал, переворачиваясь со спины на бок, а встав раком, выкрикнул:
— Взять хада!
Подчиненные наконец-то перестали быть истуканами, бросились к Федору, закрутили назад руки. Он не сопротивлялся, только побрыкивался, чтобы не терять в их глазах отваги. Косарь поднялся, водил налитыми пьяной гневной краснотой глазами, медленно сжимал кулаки. Но подраться Федору со старшиной, к счастью, не случилось. Подрельский вытащил-таки из кобуры пистолет. Съедая буквы в словах и запинаясь за икоту, выдавил:
— Расстреляй мерзавца! Могилу сам вырот…
Земля попалась песчаная, легкая для копки. Место казни определили за казармой, на краю редкого лиственного леса, что граничил с расположением части. Расчет пьяного капитана и старшины был прост и туп и умен одновременно. Загони человека в могильную яму, наставь ствол в лоб — дрогнет поджилками, тогда и глумись над ним вдоволь. Позже Федор узнает, как однажды такую штуку вытворили с одним из строптивцев. Разыграли «неправдешный» расстрел, и хотя строптивец на колени не пал, зато вылез из выкопанной для себя ямы с седыми прядями на молодой голове.
Лешка Кротов, взятый из казармы в сторожевые, стоял в нескольких шагах от Федора, глазами и дулом винтовки следил за его рытьем. Подрельский с пистолетом в руке сидел на земле и все еще икал. Возле него отирался старшина, отводя душу в ругани:
— Да шобы меня хто-то… Да какой-то щусенок, который ишо фронту не спробовал…
Но все это уже произносилось с повторами, утрачивающими остроту. Лешка Кротов переминался, поеживался от прохлады и наконец льстиво отпросился у старшины сбегать за шинелью, но, похоже, свинтил от греха подальше. Чтобы не свидетельствовать, если случись чего всерьез.
Федор копал не спеша. Помалкивал. Убить-то, наверное, побоятся. Хотя кто знает. Прихлопнут и «спишут» как предателя. Или как героя. Не выполнил приказ — значит, предатель. Выступил против пьяного самоуправства — герой. И так, и так поверни — все правда. Выходит, все правда, что есть на этом свете! Чего человеку удобственно, то для него и правда.
Он приостановился в работе, осмотрелся. Ночь перешла в предутрие. Посветлело. Звезды поблекли, некоторые и вовсе стаяли. В лесу, совсем близко, пел соловей. Без передыха, надолго затягивал сладкозвучную трель. Майский, самый голосистый, истово влюбленный…
— Шо встал? — крикнул на Федора старшина. — Рой!
Федор усмехнулся. Страха в нем не было. Главное — ответу им не давать. Но ежели руки распускать начнут, он не стерпит. Не стерпит, бесова душа! Руки-то им лопатой укоротит. Тогда и верно застрелить могут. Выйдет, что и могила-то по назначению придется. Пожалуй, еще на штык глубже взять… «Эх, соловей-то как поет! Как старается, милый! Не отходную ли мне завел, касатик? Пой, пой, соловушка! Не жалей голосу».
Машина на повороте выхватила горящими фарами людей у леса и поехала прямо на них. Старшина засуетился, стал застегивать ворот гимнастерки, отрезвело зашептал капитану:
— Начальник штаба едет. Подполковник Исаев! Сюда свернул. Шоб его…
«Эмка» остановилась. Из кабины выбрался человек с ручным фонариком, отрывисто крикнул:
— Что происходит? — Вонзил луч в лицо капитана.
— Тарищ пополковник… — спьяну корявенько зарапортовал поднимающийся с земли Подрельский.
Но Федор перебил его:
— Могилу себе копаю, товарищ начальник! Будут расстреливать! — Луч фонарика переметнулся на Федора. — Среди ночи подняли и по пьянке куражатся. Вот такие у вас командиры Красной Армии…
— Шо? Да ты шо брешешь, хад? — загорячился старшина.
— Молчать! — обсек подполковник — Старшина Косарь, за пьянку — трое суток ареста! Кругом! Шагом арш!
Старшина буркнул: «Есть!», покорно повесил голову и поплелся к казарме. Дошла очередь до капитана.
— Опять надрался, Подрельский? Мало тебе неприятностей? Ты же боевой офицер, а не… — подполковник умолк, не снизошел до брани в присутствии Федора. — Марш спать! После с тобой разберусь.
Недовольные, шатучие фигуры Косаря и Подрельского удалялись. Подполковник Исаев подошел ближе к могиле, осветил фонариком ее светло-песчаное, преждевременное лоно, покачал головой. Он достал портсигар с папиросами и присел на корточки. Федор не курил, но отказаться от табачного угощения не посмел. Подполковник крутнул колесико зажигалки. Федор тряско поднес папиросу к огню, неумело потянул в себя первый дым. Благо не раскашлялся — не обмишурился перед спасителем.
— Откуда ты, солдат? — по-доброму спросил подполковник
Еще никогда Федор не слыхал от человека в военном такого душевно-честного тона. Хотел тут же объяснить ему, что родом он из Раменского, которое невдали от Вятки-реки, но нечаянно брякнул другое:
— Из кайских лесов я. С севера. Из тюрьмы прибыл.
Подполковник ничуть не удивился, понятливо кивнул головой и более ни о чем не любопытствовал. Они приязненно помолчали.
— Спать иди, солдат. На передовой все об одном мечтают: выспаться. — Исаев сделал глубокую затяжку. От огня папиросы зыбкий багрянец лег на его усталое, в ранних морщинах лицо.
Машина круто развернулась, плеснув на ближние стволы деревьев огня фар. Подполковник Исаев обернулся назад, на солдата (даже еще и не на солдата — на парня с какой-то уголовной страницей), который, ни разу не вступив в бой, уже стоял в могиле. Что это, символ? Вздорная репетиция? Опережающий знак?… Штрафной батальон — на несколько часов боя. В лучшем случае — на несколько суток. Первый эшелон в наступлении. Первая траншея в обороне. Назад — ни шагу. Смертники…
— Давай в штаб, — приказал Исаев шоферу и опять полез в карман за портсигаром.
Ночь уже истекала. Недолга, колебима ранним светом майская ночь! Небо поднялось над землей, вобрав в свою глубину звездную россыпь. Лишь яркие одиночки еще держали точечную синь на светло-фиолетовом фоне. Соловей смолк, а иные птахи еще не пробудились, и тишина была первозданна, сбереженная будто со времен ненаселенного мира. Казалось, даже слышно, как оседает роса и трава под нею чуть шевелится… От леса, который уже начинал просвечивать и стряхивать мглу, тянуло прохладой. Над казармами и строениями части высились худые тополя, будто огромные, обернутые вниз комлем метлы. Их темные очертания меняли цвет — прорисовывались зеленой листвой. Все больше матовой желтизны копилось на востоке.
Федор сидел на краю собственноручно приготовленной для себя могилы. Голова у него дурманно кружилась от выкуренной папиросы. Он улыбался. Чувство радостной безмятежности и легкости поглотило его в эту минуту с непознанной силой. Никто его не сторожит. Не слишком голодно ему и не страшно. И вон оно, утро-то, все такое свободное! Он даже человеческое слово от военного начальника услышал! Видать, под каждым мундиром человечье-то все же сидит! Всем бы нагишом ходить, как в общей бане. Глядишь, сердце-то бы у каждого доступней было… Он рассмеялся и вздохнул полной грудью. Соловушка-то как славно пел! Ну и касатик!
Внимая утру, Федор сидел на краю могилы — хмельной от соловьиной песни, от воли, от доброго слова и молчания подполковника, от курьезной, благополучно развязанной стычки со старшиной и капитаном, от выкуренного табаку. Он часто задирал голову, и перед ним раскидывался необъятный мир. Наверное, в этом миру на этот час не было блаженнее человека. Каждому — хоть на долю минуты высокое счастье!
С угощенческой папиросы Исаева Федор начнет курить постоянно. Словно организм только и жаждал горькой услады. И не объяснить: с чего вдруг пробилось такое влечение, как нельзя выверить и другие человеческие страсти.
Когда он возвращался в казарму, небо совсем высветлело. Утро стало цветастее: листья на высоких тополях — отчетливы и нарядно-зелены. Федор негромко напевал песню, давно знакомую и услышанную нынче в «свадебном» сне. Крупная роса на траве, точно какой-то низовой дождь, обливала его сапоги.
В казарме в неудобном сидячем изгибе, приспособив голову на тумбочку, спал сержант Бурков. Федор небрежно растолкал его и, когда тот очумело вскочил, передал ему, как боевое оружие, лопату.
— Вот тебе, воин! Я твоих обоих командиров убил. И закопал там, у лесу. Срочно беги к начальнику штаба Исаеву и доклади обстановку. Лопату никому не отдавай! Это вещественное доказательство и твоя главная улика.
Коротышка-сержант испуганно и часто заморгал мутными глазами и поскорее стер с подбородка сонные слюни.