Книга: Добровольцем в штрафбат. Бесова душа
Назад: 1
Дальше: 3

2

Похоронку принесла в дом Завьяловых почтальонша Дуня. Отдала ее Елизавете Андреевне бессловесно, обтерла кончиком головного плата губы и поскорее подалась из избы, чтоб не видеть чужого страдания.
«Смертную» бумагу Елизавета Андреевна подспудно ждала с первого дня разлуки с Егором Николаевичем. Мучаясь неотвязным предчувствием и кляня себя за это, ждала обреченно, — ждала сквозь преграду сокровенной надежды, сквозь заслон ежечасной мольбы. То ли само прощание с Егором Николаевичем сулило ей вдовью участь, то ли чуткое женское сердце знало наперед о таком исходе. Еще не прочитав текст в листе, Елизавета Андреевна в движениях почтальонши Дуни прочитала смысл. И бумага была уже не известием, а подтверждением. Имя, фамилия и пять букв, слитых в короткое зловещее слово «погиб».
— Егор! — вскрикнула она, будто позвала мужа. Но на самом деле окликнула вселенскую пустоту.
Танька подскочила к матери, заглянула в похоронный лист, отпрянула, недоверчиво уставившись на материны плечи, которые затряслись в плаче. И вдруг завизжала:
— Не… Не-е-е! — Выбежала опрометью из избы.
Лишь к вечеру Елизавета Андреевна, призвав к себе в помощницы бабку Авдотью, с повсеместным опросом попадавшихся людей, разыскала Таньку у ручья. Она сидела на поваленной лесине, обхватив ручонками колени, глядела на воду чистыми, незаплаканными глазами. Онемелая, будто зверек. Елизавета Андреевна и бабка Авдотья насилу уговорили ее вернуться в дом. Танька все время молчала, а когда к ней притрагивались, то испуганно шарахалась и косилась диковатыми глазами.
А на другой день случилась горькая интрига — как едучая соль на живую кровоточащую рану. Следом за похоронкой пришло письмо от живого Егора Николаевича. Почтальонша Дуня вручила его Таньке. В нем он скупенько писал о своей военной службе, всем кланялся, передавал приветы. Ополоумевшая Танька бегала по избе, размахивала испещренным отцовским листком, выкрикивала матери:
— Похоронка-то враная! Браная! Жив тятя! Он просто на войне потерялся где-то, а его за мертвого приняли. А он жив! Жив! Видишь вот! Пишет!
Танька взвизгивала, пускалась в сумасшедший скач, до смерти перепугав Елизавету Андреевну. Но когда безумствующая радость выплеснулась, Танька бросилась на грудь к матери, сорвалась на громкий, захлипчивый рев. Наконец-то признала, что с отцовой «треуголкой» приключилось в дороге что-то замедлительное, а для похоронки путь оказался прямее.
В письме к Федору в лагерь Елизавета Андреевна все описывала подробно и мужественно. Попутно сообщала — опять же ровно, без слезной жалобы в строчках, — что перемогаются они с Танькой «кой-как», что «настоящего хлеба» давно не пекли. Но в конце письма Елизавета Андреевна будто бы не удержалась, сломала тон, и строчки, казалось, заплакали в голос: «Убили, Фединька, отца-то. Убили. Ты хоть себя сбереги. Сбереги, слышишь ли? Вернись домой!»

 

Год назад, в лагере, известие о гибели отца не пробудило в Федоре глубокой сыновней скорби. Отец все еще оставался каким-то далеким, пусть и родным, но не приросшим к сердцу человеком. Не было к нему малейшей обиды и крохотного упрека, но и оглушительного горя потери тогда не почувствовалось. Но теперь, когда сам ехал на фронт, об отце Федор вспоминал часто. Ему даже казалось порой, что перенимает отцовы дорожные чувства.
О чем он думал, куда глядел, когда так же постукивали вагонные колеса?
Неизменно дивился Федор отцовскому трудолюбию. Бывало, пробудившись поутру, откроет глаза — глянь, а батя как с вечеру сидел за сапожничеством, так и сидит; видать, и спать не ложился — шил кому-то на заказ обувку. Так бы, пожалуй, и шил дальше. Да тут вдруг война. Он ведь ее не просил. А ему взяли подсунули… И нет человека. Зачем тогда стоило торопиться — ночами обувки шить? Может, на земле ни бугорка, ни тычки с пометой по нему не оставлено? Может, и по нему, по Федору, не останется ничего?
Скоро Федор будет копать сам для себя могилу.
Слишком молчалива и неразгаданна судьба! Так же молчалива и неразгаданна, как течение реки, как широкое поле и бескрайняя степь, как дорога, вечно уходящая к горизонту. И чего в этом неразгаданного? Почему задумчив и самопоглощен русский человек, когда глядит на реку, в поле, в степь, на сельскую дорогу до горизонта? Кто, когда найдет этому истинную причину и оправдание?
Назад: 1
Дальше: 3