Глава 7
Летнаб становится Чехом. – Учитель находит Ученика. Экзамен на аттестат диверсионной зрелости.
Летнаба этого мы прозвали Чехом. Никаким авиатором, конечно, он не был, хотя несчетное количество раз подбирал парашютные стропы, мягко опускаясь в намеченной точке земного шара. Служил он, по нашим догадкам, где-то на пересечении трех или четырех наркоматов, должности не имел, а просто консультировал тех, на ком останавливался выбор начальства. Его и Маньчжуром можно было прозвать, что-то восточное проглядывало в облике, в Харбине и Мукдене он бывал, тамошнюю эмиграцию знал досконально. И в Испании воевал, кое-какие испанские словечки проскальзывали в речи, он намеренно обнаруживал некоторые частички своей бурной биографии. Готовя нас к худшему, он рассказал об уязвимых точках главных тюрем Европы, и однажды, повествуя о Панкраце, пражской тюрьме, водя пальцем по схематическому разрезу этого заведения, заметил: «Вот этот коридорчик, запомните, очень любопытный, в конце его – звуковая яма, и что случится за поворотом – здесь не слышно, чем я и воспользовался…» С этого признания и стали мы называть его Чехом.
Поначалу мы видели его редко. Дюжина инструкторов сразу заслонила его, увела в тень. Строго по расписанию приезжали они воспитывать нас. Очень продуктивно научились мы стрелять из всех видов оружия, включая английское и французское, водить автомашины всех марок, познакомились с немецким бронетранспортером. Бывали дни, когда мы не слезали с мотоциклов, сам Чех приезжал на «Цундаппе», глушил его, оставлял в кустах неподалеку от домика и возникал вдруг так, что казалось: он и ночевал здесь. После грубой обработки сырого материала Чех приступил к шлифовке подопытного контингента. Мы познали костодробительные и мышцераздирающие приемы при контактах с хорошо вооруженными людьми. Несколько дней подряд мы ни на секунду не расставались с оружием, мы спали в обнимку с автоматом, мы ели, в одной руке держа ложку, в другой – гранату, мы поливали водой из ручья не столько себя, сколько навешанное на тело оружие, и настал час, когда в разных местах и в разное время сделанное оружие стало как бы рожденным вместе с нами, оно придано было нам еще в утробе матери, мы покидали чрево, оглашая мир младенческим криком и очередью из «шмайссера». За эти три недели мы освоили то, на что в мирное время ушли бы годы, и «шмайссер» стал мне так же привычен, как ученическая ручка с пером «88».
В один из приездов Чех вывалил на стол в домике более сотни железок, разобранные пистолеты всех систем. Он завесил окна накидками, завязал нам глаза и предложил на ощупь собрать из груды металла то, что сможет стрелять. Мы трудились два часа, отличился Алеша, скомплектовав румынский «мобель» и польский «вис». У меня получился «вальтер» и «ТТ», успехи Григория Ивановича были скромными, всего «браунинг». Что таилось еще в горе деталей на столе – о сем ведал только Чех.
Кто из нас на что способен – это он узнал скоро, помог ему случай. Чех, возможно, специально подстроил его, когда решил однажды прогнать нас через полосу препятствий, на которой пионеры и пионерки сдавали нормы ГТО. Чех несколько усложнил полосу, разбросав на дистанции бега пустые бочки, мотки колючей проволоки да набив гвоздей в доски и бревна. По пояс голые, мы выстроились, я оказался самым маленьким, был короче Алеши на три сантиметра. С меня и начал Чех, сказав «Алле!» и щелкнув секундомером. Между мной и бревном, первым препятствием, радужными пятнами противно поблескивала лужа, у которой час назад стояла полуторка. Мочить и грязнить в луже брезентовые сапоги свои я не хотел, поэтому обежал ее, взлетел на бревно, побалансировал на нем, спрыгнул, покрутился на перекладине, побежал по трассе, издали примериваясь к доскам, упал, пополз, схватил пустую бочку и бросил ее в яму, бочка стала опорою, я одолел яму, так в нее и не свалившись. «Две минуты сорок три секунды!» – провозгласил Чех, когда я вернулся на исходную позицию. Сказал, однако, что еще пять секунд сброшено будет с моего времени, ведь я бежал первым и Бобриков учтет мои ошибки. «Алле!» – и Алеша рванул вперед. Лужу с блестками нефти он обогнул не справа, как я, а слева, где посуше и потверже, выиграв у меня несколько секунд. О расположении гвоздей на бревне он узнал по частоте моих скользящих шагов, ширину канавы определил заранее по разбегу.
– Две минуты тридцать четыре секунды, – констатировал Чех и дал знак следующему, Калтыгину: – Алле!
Две минуты двадцать секунд – определил я заранее время Григория Ивановича, и начало бега подтверждало мой расчет.
Тремя бросками, тройным прыжком Калтыгин перелетел через лужу, напрямик, кратчайшим путем устремляясь к бревну… Восхищение было во взглядах, какими мы обменялись с Алешей. Григорий Иванович перепрыгнул, можно сказать, не столько лужу, сколько психологический барьер, неоглядной смелостью выгадав пятнадцать секунд. На бревно он взлетел так легко, что я загодя укоротил его пребывание на нем секунд на пять и глазам своим не поверил, когда Григорий Иванович, летящий на побитие рекорда, позорно шмякнулся на землю. Бревно ему удалось проскочить только после третьей попытки, а при соскоке с перекладины он кувыркнулся, не устоял на траве и боком повалился на нее.
Алеша горько вздохнул и приподнял ногу. Да я и сам понял уже, в чем ошибка. Подошвы сапог Григория Ивановича, не пожелавшего огибать лужу, были замочены и заскольжены, те пятнадцать секунд, что выиграл он, растерялись на бревне, загубились частыми падениями на трассе пробега. Более того, он проколол гвоздем ногу.
Итог плачевный: три минуты одиннадцать секунд. Мы сдержанно позлословили над «товарищем Яруллиным» – кажется, под такой фамилией значился Калтыгин у инструкторов. Ждали приговора Чеха.
А тот впал в глубокое раздумье, в отрешение от сегодняшних и завтрашних забот. Он молчал – вжатый в себя, в полном сосредоточении на мысли, имевшей для нас – мы это понимали – решающее значение. Он размышлял – он, равнодушный ко всему, к вещам и людям, человек с особым устройством желудка, потому что никогда не видели мы его потребляющим пищу, – приезжал к нам рано утром, покидал нас поздним вечером, на обед и ужин приглашали мы его, а он всегда отказывался, ладошкой зачерпнет воду из ручья, пополощет ею рот – вот и весь суточный рацион мужчины.
В руке Чеха продолжал тикать запущенный им секундомер, определял он, видимо, скорость чего-то другого. Наконец, он щелкнул, выключая его. Поднял на нас глаза. Они, что нас уже не удивляло, бывали голубыми, карими, серыми. «Хорошо…» – промямлили бескровные губы. В этот момент и решилась наша судьба, в чем позднее признался мне Чех. В способе, каким Григорий Иванович преодолевал трудности, им же созданные, наш наставник (и мой Учитель) увидел знамение эпохи, точное и крайнее выражение мудрости времени: всегда и во всем действовать наикратчайшим путем, грубо и прямо, ни в коем случае не учитывая возможных последствий, и чем эти последствия тяжелее, тем лучше для дела, потому что только в безвыходных ситуациях оправдывается подобная логика борьбы и противостояния. Размышляя о нашем будущем, не мог не знать Чех и о том, что группа наша, оставив в болоте пленного живым и отрываясь от немцев, несколько суток молчала. Мы нашли единственно правильное решение, так ни разу не раскрыв рта. Одно лишь то, что мы, такие разные, могли поступать и думать вместе, предопределяло успех. Мы дополняли друг друга, составляя единое целое. В нашей троице воплотился идеальный образ давно лелеемого Чехом всесокрушающего коллектива, где роли каждого, очертившись зыбко, могли исполняться любым. (Лет через тридцать с таким же тщанием тренеры начнут подбирать хоккеистов для ударной тройки нападения.)
– Хорошо… – еще раз промолвил Чех и повел меня в лесную чащу. Приказал встать на пенек и раздеться догола, после чего внимательнейше изучил – зрительно, обонятельно и тактильно – мое тело, заглянув даже в задний проход. Прощупал все мышцы, кончики его пальцев касались неровностей моего черепа, поглаживая каждый бугорочек. Десять, пятнадцать минут длилось это штудирование: Чех то приближался ко мне, то отходил, делая круги. Стопы мои приятно ощущали срез ели, понадобившейся Наркомзему и спиленной им. Был полдень 14 июля 1942 года, года еще не прошло с того момента, как я, крохотный листочек, ураганом сорванный с вечнозеленого людского дерева, не раз прибиваясь к земле, не раз же и взмывал к небу, чтоб в нежной духоте воздуха мягко опуститься на косой спил. Музейным экспонатом стоял я на солнцепеке – в младенческой наготе, вдыхая запахи перегретых древесных стволов, ароматы нескошенных трав и внимая рассуждениям Чеха о превосходстве голого человеческого организма над человеческим же телом, с макушки до пят увешанным пулебросающими приспособлениями. На руках сражающихся людей – около пятидесяти миллионов единиц легкого стрелкового оружия. Люди эти стреляют друг в друга, они убийцы, не несущие наказания. Они кажутся себе всесильными. Но они немощны, они безоружны перед человеком с голыми руками. Они мгновенно теряют свои боевые навыки, сталкиваясь с теми, у кого нет ни пистолета, ни винтовки, ни автомата. Они даже стреляют в безоружных не целясь и чаще всего – мимо них. Самую острую опасность для вооруженного человека представляет как раз безоружный, чем надо и пользоваться. У безоружного человека выбора нет, если он, конечно, не стал безоружным ради плена… Мне, внушал Чех, надо сполна использовать отпущенные природою данные, и прежде всего то, что выгляжу я незрелым мальчиком, недоразвитым, никто не видит под моей гимнастеркой превосходной мускулатуры…
Приказано было одеться, что я и выполнил. Теперь мы шли по лесу, не выдавая себя ни шорохом, ни дрогнувшей веткой, ни вспугнутой птицей.
– Вот береза, – сказал Чех. – Ты видишь ее, белоствольную, зеленолиственную. Но зажмурь глаза, представь себе, что перед тобой – ель. Представь, вызови в воображении образ ели, держи этот образ в себе и начинай, открывая глаза, вмещать образ в реальную березу. Подмени березу елью. Это трудно. Но тренируйся каждый день. Ты воспитаешь в себе то, что я разовью потом до умения предвидеть, до способности предвосхищать. Тренируйся, учись. И твой противник будет предумерщвлен… Взгляд! Взгляд! – вбивал Чех в меня слова, будто вонзал копья. – Ты должен вогнать в соперника эпизод из ожидаемого тобой будущего, пусть он увидит себя пронзенным пулею, истекающим кровью… Пусть он вступает в схватку с тобою, подавленный мыслью о невозможности победить тебя!..
Девять – утробных, так сказать, – месяцев прослужил я в армии и понимал, что главное в службе – знать, в каком порядке высятся над тобой начальники. Чех был выше всех, и Чех устроил нам изуверский, иного слова не подберешь, экзамен.
В двух километрах от пионерлагеря пролегала дорога, параллельная той, по которой к штабу корпуса проносились автомашины. На развилке ее Чех установил табличку «Объезд» со стрелкой, которая погнала весь автотранспорт в сторону пионерлагеря. Самодельный шлагбаум пресекал все попытки шоферов проскакивать мимо трех красноармейцев, то есть нас. Мало кто из них верил, что ничем не оборудованный КПП – настоящий, были мы безоружными, в чем и заключалась провокационная затея Чеха. Кое-кого это приводило в ярость, многих сбивало с толку, а некоторые выдирали из кобуры «ТТ». И было за что угрожать нам. Чех не ознакомил нас ни с реквизитами, ни вообще с образцами воинских документов Красной Армии на этот месяц, надо было учиться на ходу, всматриваясь в глаза беснующихся командиров, отделяя то, что называется уликами поведения, от естественного гнева или терпеливого спокойствия спешащих в штаб людей. Однажды из остановленного автобуса донеслось: «Не подходи! Взорву!» Я подпрыгнул, чтоб увидеть нутро автобуса, и (молодой, глупый!) развеселился. У человека в командирском плаще висела на груди сумка, похожая на ту, которой хвастался Любарка, в поднятой руке – связка гранат, двумя пальцами зажата коробка спичек, а на сиденье – ведро, определенно с бензином. Шофер автобуса в страхе воткнул голову в приборный щиток. Две «эмки» шарахнулись от крика в сторону. Что делать – я не знал.
Зато знал Григорий Иванович, людей знал.
– Да не нужны мне твои документы, – миролюбиво сказал он человеку, который уже подносил спичку к коробке. – Ты мне скажи, у кого в штабе фронта самые длинные усы?
Ответ последовал не сразу. Человек соображал.
– У техника-интенданта первого ранга… Фамилию не скажу.
– Михайличенко его фамилия… Поезжай.
Пропустив затем обе «эмки», он объяснил:
– Шифровальщик, это точно…
Любарка, вспомнилось, доставлял документы не столь важные, как шифры, но автоматчиков для охраны требовал.
– Так то Любарка, – сплюнул Григорий Иванович. – Дурак Любарка. Немцы как раз охотятся за теми, у кого охрана.
Косвенно подтвердив теорию Чеха об уязвимости вооруженных людей, Григорий Иванович обеспечил нас и практикой, посигналив глазами на двух красноармейцев, у которых он проверил документы и которым разрешил идти дальше. Вид у них был заморенный, на просьбу Алеши о табачке ответили согласием, полезли в карман за кисетом, были тут же нами свалены на землю и связаны. Алеше достался «ППШ», мне винтовка, вещмешки мы оставили нетронутыми. Подкативший на мотоцикле Чех осмотрел нашу добычу, поговорил с красноармейцами, вытряхнул на траву содержимое мешков. Красноармейцы, как и предполагал Григорий Иванович, были совсем недавно переброшены немцами за линию фронта. Поломавшись для форсу, наш командир посвятил нас в тайну ясновидения. Красноармейские книжки в действующей армии были введены приказом от 7 октября 1941 года, а весь многолетний опыт Калтыгина говорил: в нашей армии даже приказ об отступлении не будет исполняться немедленно, и красноармейские книжки, выданные в том же октябре 1941 года, не могли не возбудить подозрения.
Чех объявил, что экзамен нами выдержан, но к новому заданию мы не подготовлены, кое-какие шероховатости устранятся накануне выброски, в детали предстоящей операции он посвятит нас позднее, а пока же – в Крындино, двое суток отдыха, закрепленные за нами мотоциклы можно оставить себе, Костенецкий предупрежден.