Ватикан. Сентябрь 1934 г.
– Просыпайтесь, падре, – тихо проговорил Гурьев, увидев, как дрогнули веки понтифика. – Нам нужно о многом поговорить.
Он воспользовался одним из своих излюбленных и проверенных приёмов – появляться перед человеком в последней фазе третьего или четвёртого ночного сна, когда сознание занято углублённой переработкой пережитого за день. Этот приём лишал жертву какой бы то ни было воли к сопротивлению, а на людей верующих или мистически настроенных действовал просто безотказно.
– Доброй ночи, падре, – печально улыбнулся Гурьев, наблюдая, как близорукие, ещё мало что понимающие глаза Пия Одиннадцатого пытаются нашарить на его лице ответ на вопрос, кто же он такой и откуда взялся в папских покоях. – Вот ваши очки. Надевайте, я подожду. Свет мы зажжём немного позже.
Он специально подгадал свой визит к полнолунию. Погода ему благоприятствовала – небо было чистым, и спутница Земли в её вечном беге вокруг Солнца превосходно освещала помещение через высокое окно с предусмотрительно раздвинутыми шторами – без всяких свечей или электричества.
– Кто вы такой? – надев очки и тем самым почувствовав себя чуть увереннее, осторожно спросил понтифик. – На вас одежда священника, но вы, конечно же, не священник…
– Нет, – Гурьев, освободив фиксатор, удерживающий Близнецов в ножнах-рукоятях, нарочито рассеянно, ритмически раздвигал на пару дюймов и снова сдвигал нестерпимо бликующие в лунном сиянии клинки. – Нет, конечно же, я не священник. Хотя иногда чувствую себя так, словно должен был им стать. А вы, падре?
– Что?! – изумлённо пробормотал римский епископ, чувствуя, что не в силах оторвать взгляд, примагнитившийся к завораживающему мерцанию стали.
– Я спрашиваю вас, падре, – священник ли вы? Может ли человек, много лет бывший префектом Ватиканской библиотеки, – дипломат и учёный, нунций Святого Престола в Польше в дни наступления коммунистических орд на Варшаву, – человек, ожидавший шанса обсудить с Троцким и Лениным возможность с их помощью создать «католическую Россию», – человек, захотевший получить сокровища русской церкви в обмен на помощь голодным, чтобы сохранить эти сокровища от потока и разграбления, – человек, купивший у очень уж странных посредников, не задавая как будто бы лишних, неудобных вопросов, Одигитрию Софийскую, – человек, отстоявший независимость Града Святого Петра от грязных лап фашистов, – может ли этот человек называть себя верующим? Или, больше того, – священником? Расскажите мне, падре.
– Вы ждёте от меня исповеди? – усмехнулся понтифик. – Но ведь вы же сами сказали: вы – не священник.
– И всё же я готов выслушать вас, падре, – Гурьев наклонил голову к левому плечу. – Я знаю, что после вашего рассказа я больше никогда не смогу избавиться от иронии и сарказма по отношению к предыдущим и последующим наместникам Апостола Петра. Собственно, я и без того недостаточно почтителен. Но, право же, трудно ожидать почтительности к символам от людей, таких, как вы и я, – людей, слишком хорошо знающих, как отличается реальная история христианства вообще и Римской церкви в частности, от того, что рассказывают бедным маленьким человечкам с амвонов храмов и университетских кафедр. От людей, представляющих себе, какой массив свидетельств, живых и бумажных, навсегда похоронен под спудом веков ради ничтожных, бесконечно ничтожных миражей – власти и денег. От людей, знающих, до каких высот поднялся, несмотря на это, вопреки всему, человеческий дух. От людей, всей поверхностью кожи ощущающих нависшую над этим миром угрозу. Я слушаю вас, падре.
В полном молчании текли минуты. Гурьев ждал, опираясь на меч и глядя на сидящего на ложе понтифика. Пий Одиннадцатый молчал, время от времени надевая и снимая очки. Гурьев не торопил его. Тишина в папской спальне нарушалась лишь звуками, издаваемыми мебелью под тяжестью человеческих тел. Наконец, понтифик поднял на Гурьева глаза:
– Видимо, мне нечего вам сказать. Ничего нового – во всяком случае. Вряд ли я смогу переубедить вас… Но, похоже, вам есть что сказать мне. Мне не кажется, будто вы… хотите моей смерти. Собственно, я не слишком боюсь.
– Нет, падре, – улыбнулся Гурьев. – Боятся все, но в этом страхе нет ничего недостойного. Недостойно позволять страху овладеть собой. И, конечно же, я пришёл не затем, чтобы оборвать нить вашей жизни. Наверное, вы понимаете: я легко могу сделать это и уйти – так же легко. Но я хочу совсем иного. И мне действительно есть, что сказать вам.
– Чего же вы хотите?
– Я хочу заключить с вами соглашение. Соглашение, которое останется в полной тайне. Конкордат. О нём будем знать только вы и я. И оба станем неукоснительно его соблюдать. Независимо от того, верите вы в Бога или не верите, падре, священник вы или нет, – мы можем договориться.
– О чём?!
– О том, чтобы не нарушать равновесие. Ибо это самое главное условие существования мира и нас в нём – равновесие.
– И… что я могу для этого сделать?
– Для начала – выслушать настоящую историю раскола .
– Вы полагаете, она мне неизвестна?! – изумился понтифик. – Не можете же вы быть настолько наивны!
– История – это не только факты, падре. История – это выводы. А их почему-то не сделал никто, хотя факты многим известны. Я начну – и это, поверьте, займёт куда меньше времени, чем вам сейчас кажется. А потом вы спросите меня обо всём, о чём только захотите. Договорились?
– Мне кажется – вы гораздо старше, чем можно было бы предположить по вашему лицу.
– Общение с теми, кого называют «сильными мира сего» – тяжкий труд, и не проходит бесследно, – усмехнулся Гурьев. – Скоро это начнёт отражаться и на лице. Не думаю, что это сильно понравится моим близким, но мне самому это знание не причиняет беспокойства.
– У вас есть близкие? Кто же они?
– Есть, – кивнул Гурьев. – Очень близкие, падре. Близкие настолько, что ради них я и решился на этот разговор.
– Вот как.
– Да, это так. Дайте мне вашу руку, падре.
– Зачем?!?
– Дайте, – потребовал Гурьев таким тоном, что понтифик поспешно протянул ему руку.
Гурьев нащупал пульс и долго слушал его, не шевелясь, прикрыв глаза. Молчал и растерянный, окончательно сбитый с толку понтифик. Наконец, Гурьев осторожно положил его руку ему на колено и произнёс:
– Вы очень больны, падре. Я уже не смогу помочь вам – по-настоящему помочь. Слишком поздно. У вас впереди – лет пять от силы. Я могу ошибаться – но как в ту, так и в другую сторону. Хорошенько подумайте: ведь всё, что останется после вас – это только память, и ничего больше. Вы сможете жить только в тех, кто будет помнить о вас. Для настоящих злодейств вы слишком горячи, но слишком теплохладны для настоящего добра. Но если вы хотя бы сейчас примете правильную сторону – о вас будут помнить, и станут вспоминать о вас добрым словом. Это само по себе – ох как немало, падре.
– Правильную? Это значит – вашу?
– Да, – спокойно ответил Гурьев. – И вы это знаете. Уже знаете. Ложитесь и закройте глаза.
– Зачем?!
– Я немного помогу вам. А потом вы выслушаете меня, и мы кое-что обсудим. Я не в состоянии терпеть, когда могу помочь человеку – я всегда должен сделать это немедленно. А дела всегда могут подождать.
Гурьев, дождавшись, пока понтифик вытянется на ложе и закроет глаза, закатал рукав, снял браслет с иголками и развернул его:
– Сейчас вы почувствуете слабые уколы в ушах, на лбу и на запястьях. Не двигайтесь до тех пор, пока эти слабые, но явственные ощущения, похожие на те, что возникают при электротерапии, не исчезнут. Когда почувствуете, дайте мне знать.
Расставив иглы, Гурьев поднялся, подошёл к стене и повернул выключатель, отрегулировав его так, чтобы свет не беспокоил лежащего в кровати пожилого человека с высоким лбом и глубокими вертикальными складками у носа и губ. Вернувшись к ложу, он снова сел и стал ждать, сцепив руки в замок на рукояти меча. Он умел ждать.
Наконец, понтифик едва заметно пошевелился:
– Кажется, всё…
– Хорошо, – Гурьев быстро вынул иголки и протёр лицо, уши и запястья понтифика комочком ваты, смоченным в эфире. – Это немного подкрепит вас. Правда, увы, повторюсь – ненадолго. Вы почувствуете себя лучше уже утром.
– Вы… врач? – спросил понтифик, с благодарностью взглянув на Гурьева, который протянул ему руку, чтобы помочь усесться снова.
– Врач? Нет. Скорее, немного лекарь. Во многих смыслах.
– Я хотел бы пересесть к окну. Мне кажется, нам так легче будет разговаривать.
– Хорошая мысль, падре, – согласился Гурьев, помогая понтифику теперь сойти с кровати и перебраться в кресло.
Со стороны картинка выглядела вполне мирно, даже идиллически – два прелата, молодой и преклонных лет, засиделись за важным теологическим разговором далеко за полночь. Только всё всегда на самом деле далеко не так, как кажется.
– Так вот, падре. Речь моя будет очень, очень короткой. А вывод – ещё более коротким и простым. Вы удивитесь, насколько он прост. Но в этом нет никакой сверхъестественной мудрости. Я всего лишь начал с самого главного. С Царского Рода. С меры Суда. И всё встало на свои места, падре.
– Царский Род?!
– Да, падре. Царский Род. Меровинги. Меровинги, как династия, их признанное общественным мнением, если позволено мне будет такой термин употребить, родство с Иисусом, пусть даже и мифическое – это большого значения в нашем случае не имеет, – стало восприниматься римской, прежде всего, церковью, как угроза её духовному авторитету. Не знаю, кому именно из ваших предшественников пришла в голову эта мысль – возможно, она посещала не одного и не однажды. Я думаю, воспринимающая Иисуса как меру Суда и себя как его, Иисуса, духовное тело, церковь чувствовала себя неуютно рядом с плотью, если можно так выразиться, его потомков. Повторяю – неважно, являлись ли Меровинги деспозинами в действительности или только в воображении людей. Очевидно, это мешало, смущало, сбивало с толку. А после того, как Богочеловечество Иисуса утвердилось в церкви на уровне догмата, существование неких людей, являющихся его детьми в прямом, физическом смысле, стало совершенно неприемлемым. Как говорится, тем хуже для фактов. Но только римский епископ Захарий решился поставить точку. Он нашёл того, кто мог нанести удар по Меровингам изнутри их собственного дома – Пипина Короткого. Предполагаю, – это задумывалось, как пролог к избиению арианских ересей. Вероятно, были и другие мотивы – установить это сейчас крайне трудно. Ну, а восточная ветвь, Византия, не признала этот шаг Захария. Потому что политика минуты была поставлена Захарием выше политики принципа. Так наметился раскол, который позже, спустя три столетия, оформился богословски, юридически и литургически. А потом было сделано всё возможное и невозможное для того, чтобы вот эту, главную, причину – присвоение меры Суда – затушевать, вычеркнуть из сознания людей. И благодаря этому разделение на Восточную и Западную традиции теперь воспринимается как спор свифтовских тупоконечников и остроконечников. А на самом деле – всё очень страшно, падре. И называется очень просто – предательство.
– Это действительно… очень коротко и понятно, – понтифик недоумённо приподнял брови и в смятении дотронулся пальцем до оправы очков на переносице. – Неужели вы в самом деле думаете, что это, как вы называете, предательство Церкви…
– Римского епископа Захария .
– Хорошо… Святого Захария по отношению к Хильдерику послужило основой раскола?!
– Я уверен в этом, падре. Предательство было тяжёлым решением для Захария, но он принял его потому, что хотел вовсе не святости, а власти. Власти над церковью, а значит, и над всем миром, согласно тогдашнему пониманию. Он уже знал, что Константинополь не подчинится. И всё равно сделал это. Конечно, противоречия между западной и восточной ветвями уже имели место, но не были необратимыми. А после – стали. А теперь подумайте о России, падре. О Рюрике и его потомках. О том, почему, зачем, чего ради бились, как волны прибоя, рыцарские ордена Римской церкви, стремясь поглотить, смыть начисто, сделать небывшей Русь – последнюю крепость, последний оплот Царского Рода. О Бодуэне, короле Иерусалима. О четвёртом Крестовом походе, закончившемся разграблением и сожжением Византии. И о многом, о многом другом, падре, что было вызвано к жизни этим самым предательством. О Наполеоне, о Гитлере и о Ленине. И вам, уверяю вас, многое станет понятно. В том числе и ваши собственные устремления и поступки. А главное – подумайте о том, кому это нужно. Кто стоит за всем этим. Кто выигрывает от этой смуты. Чья власть укрепляется ею день ото дня.
– Я… мне трудно так однозначно судить…
– А мне – легко, – возразил Гурьев. – Надо мной не висит груз повседневных забот понтификата, а, кроме того, у меня совершенно свежий взгляд, взгляд со стороны. И от греха властолюбия вы тоже отнюдь не свободны, падре.
– А вы?
– Падре, я не стану разворачивать перед вами всю картину – поверьте, я легко мог воспользоваться целым рядом обстоятельств и инструментов, имеющихся в моём распоряжении, чтобы объявить себя наследником Российского престола и добиться соответствующего признания в качестве такового. Я не стал этого делать по одной-единственной причине: каким бы великим стратегом и выдающимся тактиком я не был, каким бы правым себя не считал, сколько бы людей не были бы готовы закрыть глаза на несообразности и какими бы благородными не являлись мои побуждения – это узурпация. Узурпация и предательство. Я не боюсь нарушать законы и делаю это постоянно. Но у меня есть принципы, падре. Мне кажется, они есть и у вас.
– Это… Невероятно.
– Вовсе нет. Но предательство – это не мой принцип. А святой Захарий… Римская церковь так никогда и не избавилась от этого страшного наследия. Предательство Царского Рода – это не просто предательство, хотя и просто предательство – вещь, в которой стоит от всей души раскаяться. Но то, что сделал Захарий – это попытка разрушить механизм осуществления принципа Суда. Пипин не был первым бунтовщиком. Беда в том, что он оказался первым по-настоящему удачливым. И всю остальную историю творили под тяжестью этого предательства, этого бунта, под гнётом этого преступления, падре – преступления через заповедь Суда. И сейчас, – Гурьев стремительно наклонился к понтифику, – я могу дать Римской церкви шанс. Настоящий, большой исторический шанс. Но – единственный и последний. Надеюсь, вы не захотите упустить его, ваше святейшество.
– А вы впервые обратились ко мне так вежливо, – чуть улыбнулся Пий Одиннадцатый.
– Мне показалось, что это добавит вам немного уверенности, – улыбнулся Гурьев в ответ. – Вы ведь не боитесь меня, падре?
– Почти нет. Хотя верю, что людей, которые не боятся вас вовсе, очень и очень немного.
– Ну, что вы, – Гурьев покачал головой. – У меня много друзей. И много тех, кто идёт вместе со мной не за страх, а за совесть. А противникам – настоящим противникам – я не позволяю перестать бояться меня и уж тем более – успеть осознать это.
– Простите меня… Мне почему-то кажется, что не только политика привела вас ко мне. Есть что-то ещё…
– Есть, падре, вы правы. Я ждал, спросите ли вы об этом.
– Хорошо, что я спросил? Или плохо?
– Отлично, – улыбнулся Гурьев. – Замечательно. Именно то, что нужно. Видите ли, падре, вся эта средневековая дичь касается моих близких.
– Тех самых?
– Да. Женщину, которую я люблю, и её родного брата. Судя по всему, Захарий и Пипин договорились уничтожить всякое семя Царского Рода на земле. Им очень многое удалось – не всё, но многое. Так вот, эта женщина и этот мальчик – их тоже пытаются убить. Подождите, – Гурьев остановил понтифика, вскинувшего голову, чтобы что-то сказать. – Я знаю, что давно нет никакого писаного приказа. Нет никаких документов. А даже если и есть – никто не в силах отменить приказ нелюдей, отданный нечисти, падре.
– Что?!
По мере того, как Гурьев излагал историю злоключений Рэйчел, выражение неизъяснимой муки всё явственнее проступало на лице понтифика.
– Боже мой, – проговорил Пий Одиннадцатый, когда Гурьев умолк. – Этого просто не может быть. Святой Захарий… Нет, нет, я вам верю. Но как он мог?! Боже мой, как он мог решиться на это?!
– Я не знаю, кто решился на это, падре. Я не пришёл сюда обличать или обвинять. Мне просто нужно понимание. И помощь. Возможно, это произошло позже. А может, раньше. Нет никакого способа это установить хоть сколько-нибудь достоверно. Но эта женщина и этот мальчик – они мои близкие, падре. И ради того, чтобы сохранить их жизни, я могу и буду убивать столько, сколько потребуется.
– Ну, это хотя бы честно… – Понтифик оперся на массивный подлокотник. – Это честно. Знаете, если бы вы не заговорили об этом… Если бы речь шла только о политике… Мне было бы куда тяжелее поверить вам. А теперь, когда я знаю, что всё это – куда более личное, чем… И ещё. Ваша убеждённость задевает меня. Гораздо больше, чем мне хотелось бы в этом признаваться. Почему-то с вами легко говорить… Это странно, вы не находите?
– Нет. Не нахожу. Это обычное дело. Случается со всеми, кому довелось поговорить со мной. И я люблю повторять: у вас есть два пути – поддержать меня и воспротивиться мне, попытаться помешать. Я мог бы двигаться путём сложных, многоходовых интриг – это возможно, но утомительно. И я всегда «иду на вы» – так говорил величайший из древних князей моей Родины, Святослав, сын Игоря из рода Рюрика Сокола, потомка легендарного Меровея и троянских царей. Два пути, падре. И оба они ведут вас к одному и тому же: к убеждению в моей правоте. В первом случае вы – мой друг, а во втором… Во втором я не советовал бы никому оказаться.
– И это честно, – удивлённо и задумчиво проговорил понтифик. – И что же я могу сделать, чтобы стать вашим другом?
– Вам придётся немало постараться для этого, падре. Пообещайте вернуть Одигитрию туда, где ей положено находиться, – не сейчас, но немедленно, как только я напомню вам о необходимости сделать это.
– Где положено? – осторожно спросил понтифик. – Где?
– В иконостасе Софийского Собора в Константинополе, естественно, – усмехнулся Гурьев. – Как вы могли подумать, падре, что я заведу речь о частной коллекции какого-то английского аристократа?! Неужели я произвожу такое жалкое впечатление?
– Вы… не шутите?!
– Разве такими вещами шутят? – удивился Гурьев. – Неважно, во что я верю или не верю. Неважно, во что верите или не верите вы. Есть время и место, падре. Об этом следует помнить.
– Клянусь, – понтифик осенил себя крестным знамением. – Клянусь. Клянусь завещать это своему преемнику втайне от всех, кто может попытаться этому помешать. Что ещё?
– Я хочу навестить Урхельского епископа и сообщить ему о кое-каких планах моих друзей. Я хочу, чтобы он понимал – я всё равно сделаю так, как мне нужно, но при этом у него есть отличная возможность сохранить со мной и моими друзьями безоблачные, более чем приятельские отношения. Подробности вы узнаете – в своё время.
– Как мне сообщить ему о вас?
– Скажите, что его навестит человек с серебряными глазами.
Заглянув Гурьеву в лицо, понтифик содрогнулся и отвёл взгляд:
– Ужасно. Невероятно. Неужели это… Такое… возможно?
– Возможно ещё и не это.
– Хорошо, – по-прежнему избегая снова встречаться с Гурьевым взглядом, кивнул понтифик. – Я сделаю это утром, не откладывая.
– Благодарю. И, падре: мне очень хотелось бы узнать, где мальтийские рыцари спрятали то, что ищут мои противники: а именно, – какую дверь открывает моё кольцо. Если получится узнать, что они спрятали – это было бы просто отлично.
– Этого я не могу вам обещать, – в сомнении покачал головой Пий Одиннадцатый. – Я приложу все усилия, но мальтийцы умели прятать концы в воду.
– Я знаю. Мне достаточно вашего слова в том, что вы будете стараться.
– Как я найду вас?
– Подумайте обо мне, – улыбнулся Гурьев. – А потом свяжитесь с японской миссией – в любой стране – и скажите, что у вас есть новости для Хатимана. Они найдут способ передать мне известия от вас – гораздо быстрее, чем это в принципе возможно.
– Ну, теперь я уже вообще ничего не понимаю, – понтифик снял очки и снова надел их. – Хатиман – это вы?!
– Многие думают так, и я вовсе не тороплюсь их разубеждать. Хатиман – это бог-кузнец.
– Ах, так это… – понтифик покосился на меч в его руках.
– Есть и более веские доказательства, – кивнул Гурьев. – Если вы когда-нибудь увидите рядом с собой большого беркута – не удивляйтесь, хотя он очень большой. А когда у вас возникнет очень странное, прямо-таки пугающее ощущение, что беркут каким-то непостижимым образом похож на меня – не бойтесь и не удивляйтесь тем более.
– Беркут?!? – переспросил понтифик. – Вы сказали – беркут?! Орёл?!
– Да, – кивнул Гурьев. – Тот самый, с вашего герба, падре.
– Так не бывает, – без улыбки посмотрел на него понтифик.
– Чтобы человек оборачивался геральдической птицей? Конечно, нет. Это антинаучный бред, недостойный не только обсуждения, но даже и упоминания иначе, кроме как в шутку.
– Вам никогда не говорили, что вы – сумасшедший?
– Меня постоянно пытаются убедить в этом, но ничего не выходит.
– Да. Было бы удивительно, если бы кому-нибудь так повезло… Будем считать, мы и об этом договорились.
– Когда к вам обратится человек, который покажет вам вот это, – Гурьев положил на стол жетон, – я хочу быть уверен, что вы поможете этому человеку, или этим людям, всем, чем можете. Они не потребуют у вас слишком много или того, на что вы не способны – но то, что вы сможете, вы сделаете до самого последнего предела. И эта маленькая вещица напомнит вам утром о нашей беседе и послужит зримым и осязаемым доказательством того, что всё происходящее сейчас – не ночной кошмар.
– Хорошо, – медленно кивнул понтифик, рассматривая жетон с изображением креста и сокола. – У меня тоже будет к вам просьба… я даже не знаю, как правильно к вам обращаться.
– Называйте меня Сантьяго, – улыбнулся Гурьев. – Я прибыл в Рим под этим именем – пусть так и будет. Я слушаю, падре.
– Хорошо, синьор… Сантьяго, – понтифик осторожно положил жетон обратно на стол. – Надо же, я только сейчас осознал, что всё это время мы беседовали по-итальянски… Я не уверен, что мы справимся со всем до того, как я предстану перед Господом. Поэтому прошу вас: когда мой преемник будет уже совершенно непоколебимо убеждён, что читает завещание окончательно выжившего из ума старика, дайте ему понять, что он – точно такой же окончательно выживший из ума старик.
– Обещаю, падре, – серьёзно кивнул понтифику Гурьев.