Глава 2
В ПЕРВЫХ СЛОВАХ МОЕГО ПИСЬМА…
I'm gonna write a tear stained letter,
I'm gonna mail it straight to you.
I'm gonna bring back to your mind,
What you said about always bein' true.
Bout our secret hidin' places;
Bein' daily satisfied.
I can see you sittin' and readin' it,
While you hang you head and cry.
I just hope you're not so sad,
You're gonna go down suicide.
Johnny Cash
Приём абитуриентов Комбат вёл, если не был на выходе, ежедневно, исключая, естественно, понедельник. С семи до одиннадцати вечера. В баре «Лазерный Джукбокс». Сюда он переселил свой «офис» из «Входа» прошлой весной. «Лазерный Джукбокс», злачное питейное новообразование на Седьмой Поперечной, не доросло ещё до злокачественного, хоть и было открыто на деньги профсоюза. Для полноценного культурного отдыха свободной вахты штрейкбрехеров с Карьера. Но на управление наняли одноногого Хиляя, что, между прочим, свидетельствовало о нерядовом и даже недюжинном уме профсоюзного культурного распорядителя господина Манчини, в миру — Бобы Итальяно.
Хиляй, по инвалидности закончивший ходила — с отличной репутацией и ныне действующий повар — с репутацией великолепной, умудрился поставить дело так, что уныло повзводно и по талонам развлекающиеся северные корейцы и северные индийцы не мешали заведению извлекать и обычную прибыль, попутно становясь ещё одним альтернативным сталкерским клубом.
Погранцы и профсоюзный менеджмент «Лазерный» не посещали (не статусно, столовка со шлюхами), а безумства и бесчинства отдыхающих по талоном ограничивались поеданием еды и, после достижения опьянения сытостью, громким хоровым пением. Корейцы пели патриотические популярные песни: просто так патриотические, патриотические популярные песни о любви к революции и патриотические популярные песни о патриотической любви патриота к патриотке (грустная песня). Пели с чувством, но почему-то фальшиво, как нарочно. Индийцы пели под аккомпанемент столовых приборов фантастические по ритмике и мелодике саги о любви к Амиттабху Баччану (в свои девяносто пять лет активно снимающемуся в ролях богов, будд и Ганди), любви Митхуна к Митхуне, любви к наследственному спальному семейному месту под лавкой на милой, милой Дадабхай Роуд. Пели так, что многие сталкеры, протрезвев от впечатления, записывали их пение на свои коммуникаторы и даже платили за полученное удовольствие. (Корейцам подавали из чувства справедливости, не за удовольствие.)
Веселились карьерные рабочие, не вставая из-за столов, под присмотром бригадиров, организованно. Часто смотрели на часы над стойкой, тщательно не смотрели по сторонам, то есть на стриптизёрш. Так что остальные посетители «Лазерного» — пьяные сталкеры пополам со скупщиками, гоняющие в бильярд, заключающие сделки и бьющие друг другу лица, им не мешали совершенно. Нет, стриптизёрши всё-таки немного мешали, пожалуй. Хотя и были все на одно лицо и несексуально худые. Как соотечественницы, товарищи женщины.
«Лазерный», разумеется, прослушивался и просматривался насквозь, но когда это и кого в Предзонье напрягало или заботило. Вся Земля прослушивается и просматривается. Где б найти столько прослушивателей и просматривателей?
Комбат углядел «Лазерный» сразу же, сходил на открытие (бесплатная еда и тёлки не брали денег за танец) и, пока традициями и табу бар обрасти не успел, вынюхал себе столик в самом укромном и дальнем уголке внутреннего зала, застолбил его и пометил. В его часы столик не занимали. Бан баном, но репутация — репутацией.
Неизвестно ещё, между прочим, кто больше страдал от бана: Комбат или общество. Так иногда думал он сам в моменты раздражения. В былые времена он никогда не отказывал собратьям в консультациях, делился опытом, по делу никогда не лгал. А сейчас кто подскажет, как обойти «Прокрусту» (всего несколько человек знало как), как напрячь «христову воду» (теперь, после исчезновения Вобенаки, лишь Комбат и Тополь знали), куда бить «кукумбера» ночью, а куда — утром? Старики погибали, умирали, спивались, просто старели. Либо крысили информацию, либо врали. Делиться не привыкли. Комбат всегда выбивался из сложившегося дискурса дикости и корысти. Другого бы убили давно. Впрочем, почему же? Не раз Комбата и убивали.
Вот только не смогли.
Вот только с Карьером Комбат всё-таки довыбивался. Доделился. Довыё… Да ещё и женился вдобавок. Перепортил отношения с жительницами лёгкого поведения. Надо сказать, бан вот со стороны лёгкого поведения Комбат переживал. Лисистраты хреновы! Но тут ему очень помогала Гайка — она была страшно ревнива, и радость по поводу игнора Комбата профессиональными женщинами её ревность немного украшала, примерно как гроб цветочек. Комбат очень любил Гайку и не любил, когда она плохо выглядела, а в приступе ревности она дурнела очень.
Двадцать второго октября, хорошо за понедельник выспавшийся и заскучавший, Комбат явился на пост с пятнадцатиминутным упреждением. Однако клиенты его уже ждали. Что было не принято и странно, словно они ни с кем не посоветовались, как правильно подойти к сталкеру.
Самые странные клиенты в его сталкерской жизни. Вот только другой жизни он уже и не помнил, как обязательно заметил бы писатель.
Третьей странностью странных клиентов стало как раз то, что они ему именно о той, о другой, прежней его жизни напомнили.
А второй странностью был их вид.
А первой…
Вот только по порядку.
У стойки, пошевелив пальцами для привлечения внимания Хиляя, Комбат взял обычное своё — пиво, вазочку с орешками и пачку «Кэмэл» без фильтра, возрождённого по многочисленным просьбам ценителей поляками, купившими в 2025 году JT International подчистую. Хиляй слова Комбату не сказал, блюдя общественное порицание, но деньги с карточки считал с обычным удовольствием. Он любил считывать деньги. Он был скуповат даже для сталкера.
Комбат понёс добычу между столиков, пустых и уже населённых, к арке во внутренний зал. Зал этот был длинный и узкий, как вагон-ресторан. Стоящие у входа сегодняшние кариатиды в бикини, Мура и Мерседеница, автоматически улыбались в пространство, но, когда в прицел к ним попал Комбат, улыбки синхронно погасили. Сразу стало темнее в баре. Комбат вздёрнул подбородок и горделиво прошёл между них, как между столиками, словно как Арагорн во Врата Тьмы. Но сбавить скорость пришлось тут же. В служебные обязанности Мерседеницы (она себя сама так называла, она была красивейшая до умопомрачения хохлушка, красоту свою нивелирующая до отрицательных величин своей умопомрачительной невежественностью) входило оповещать клиента о клиентах.
— Тебя там ждут, — сказала она с трогательным натужным презрением на невообразимом своём суржике.
— Сердечно вас благодарю, несравненная Катерина Тарасовна, — притормозив на траверзе Мерседеницы, ответствовал Комбат по-украински.
— Тю! Мурка, ти диви-який палiглот маскальский найшовся, аж небеса обiсралися! — воскликнула Мерседеница, глубоко оскорблённая.
Мурка (Анжела Николаевна Куликовская, бакалавр философии, Сорбонна) только чуть сморщила недавно переломанный и починенный носик. Она знала семь языков. В ушах у неё были серёжки с «марсианской черникой» в оправе. Подарок незабвенного Френкеля. Эхе-хе… Комбат кивнул ей, шагнул в арку, раздвинув волевым лицом, вкусным пивом и широкими плечами блескучие висюльки.
Приблизившись к своему столу, он поставил пиво и орешки на пробковые подставки, вытащил из карманов куртки коммуникатор, бумажник, зажигалку и ридер, разложил их. Снял куртку, повесил её на вешалку у стены, сел за стол и, не теряя драгоценного времени, одновременно глотнул пива из горлышка, включил ридер, проверил коммуникатор (не побеспокоил ли его кто нечаянным сообщением?), бросил в рот орешек, поправил сандалету под мышкой и расстегнул верхние пуговицы на армейской рубашке. Закурил, отлепил табачинку от губы. Всё это он проделал как бы одним движением, не обращая как бы никакого внимания на сидящих перед ним абитуриентов. Хотя рассмотреть их успел и удивиться успел несказанно.
Хотя вроде бы повидал Комбат разных людей перед собой.
Абитуриенты были близнецы, вдобавок ещё и одетые одинаково — чёрные с живым переливом длиннополые «сбилберговские» куртки из новомодного шелковина, на изобретении которого чуть приподнялась экономика Мексиканской нефтяной зоны. Не сразу Комбат понял, какого пола близнецы, и одного ли они пола, и какого пола из них кто. Честно сказать, сам он этого так бы и не понял. Личики у них были нежные, прекрасного цвета кожа (карнавальное освещение в баре Хиляй ещё не включил, девок было выпускать в залы рано), огромные прозрачные голубые глаза, соболиные брови, чётко прорисованные носики, одинаковые, чёрт бы его побрал, родинки на левых щёчках. Лет по двадцать… Меньше? Больше? Неизвестно. Волосы скрывали капюшоны, впрочем, неглубоко надвинутые, лица были полностью открыты. Оружия как-то не ощущалось. Под столом лежало что-то вроде мягкой сумки. Никаких личных мелочей на столе перед ними. Лишь пустые кофейные чашечки. Комбату помстилось, как в кошмаре, что даже гуща в чашечках одинаково лежит. Он тряхнул головой, сбросил явное наваждение. Хотя гуща всё равно лежала одинаково.
— Здесь не принято занимать чужие столики, — сказал он. — Вам лучше пересесть. Я жду людей.
— Вы господин Владимир Пушкарёв? — сказал… сказала… сказали! близнецы.
— А кто его ищет?.. — пробормотал Комбат, отчётливо сознавая, сколь верен и философичен в данном конкретном случае этот стандартный киновопрос. Кстати, Гайка буквально недавно писала статью о воздействии кино- и игровых миметических стандартов на общую культуру социумов. У неё вдруг получилось, что катастрофическое влияние на сознание советских людей последних десятилетий прошлого века оказали всего несколько человек — переводчики голливудских фильмов, и именно они вроде бы ответственны за разгул беспредельной бандитской жестокости в России достагнационного периода. Результат её саму привёл в негодование, и они чуть не поссорились: Комбат доказывал, что она совершенно права, а она искала у себя ошибку. Сошлись на том, что виноваты на самом деле японцы и немцы с их стремительно дешевевшей видеотехникой.
— Меня звать Владиславом, — представился тот, что сидел у стены, слева (от Комбата глядя). В общем, Комбат по голосу понял так, что и задал первый вопрос этот мальчик. Владислав. — Моя сестра Владислава. Наша фамилия вам ни о чём не скажет, хотя она и не секретна.
— У нас к вам письмо от Ирины Петровны Костриковой, — сказала сидящая у прохода, справа (от Комбата глядя). Теперь Комбат был уверен, что первый вопрос задавала она.
— Так, стоп, — сказал он решительно. Тут ему обожгла пальцы впустую истлевшая сигарета, и он её затушил, шипя сквозь зубы. — Ты, парень. А ну-ка сними хотя бы капюшон. У меня в глазах двоится. Это нормально только за нейтралкой.
— Да, извините, мы всё время забываем, что наша внешность, когда мы находимся рядом друг с другом, сильно действует на свежих людей, — сказал, чёрт бы их побрал СОВЕРШЕННО, кто-то из них.
Капюшон был снят. Кое-какая разница обозначилась. Комбат перевёл дух.
— Впрочем, когда мы не находимся рядом, наша внешность может воздействовать ещё сильней. Учителя иногда уходили с работы, — сказала та, что осталась в капюшоне. Владислава.
— У них нервная работа, — выговорил Комбат. Тут до него дошло: мозги получили немного свободной оперативной памяти. — От тёти Иры письмо?!
— Да, от Ирины Петровны.
— Она жива?!
— Нет, к нашему огромному сожалению.
Комбат глотнул пива. У него всё внутри оборвалось.
Конечно, он был уверен, что тётя баба Ира умерла. Он сотни раз об этом думал. «Но какая же я свинья свинская. Тётечка бабуля Ирочка…»
— Когда?..
— В две тысячи тридцатом.
Шесть лет назад…
— Мучилась? Болела?
— Скоропостижно. Во сне. Владислава как раз была с ней. Я, к сожалению, уезжал по делам.
— Ничего нельзя было поделать. «Скорая» приехала очень быстро. Врачи работали великолепно. Но — обширный инсульт, — проговорила девушка.
«Тётечка баба Ирочка… Сегодня же позвоню родителям. Сегодня же! Как они там, на Гавайях…»
— Мы вам глубоко сочувствуем, Владимир Сергеевич. А вы, прошу вас, посочувствуйте нам. Баба Ира очень много для нас значила, — сказал Владислав без капюшона.
Комбат с трудом, с боем, по частям брал себя в руки.
— Я ещё не сказал вам — я ли это, — сказал он, закашлялся и глотнул из пустой бутылки, открыл ногтем вторую — прямо в упаковке. — Но да, это я. Спасибо за сочувствие, а я предварительно выражаю вам своё. Теперь следовало бы объясниться.
— Лучше будет, если вы сразу прочтёте письмо.
— Письмо? От тёти бабы? Что там?
— Мы не читали его, Владимир Сергеевич, — произнёс Владислав с заметной укоризной. — Чужие письма нельзя читать.
— Почему же тогда — «будет лучше»?
— Туше, — негромко сказала Владислава. Её брат улыбнулся краем рта.
— Бабу Иру просили написать для вас это письмо, — пояснил он. — И мы приблизительно представляем, что она могла написать. Во всяком случае, что она могла написать о нас.
— Семь лет назад? — спросил Комбат, не спросив того, что хотел: «Кто просил написать?» — Шесть?
— Десять лет назад почти ровно, — сказал Владислав. — Какая-то ирония усматривается в ваших вопросах.
— Десять лет? И с тех пор ничего не изменилось?
— Хм. Кое-что не меняется и за сто лет. И никогда.
— Что же, например?
— Чувство благодарности.
Иппон.
Комбата заткнуло. Владислав так и не дождался продолжения, чуть-чуть повернулся к сестре и попросил:
— Влада, передай письмо Владимиру Сергеевичу, пожалуйста.
— Одну секунду, — сказал Комбат. Всё-таки он был сталкер, крутой мужик, государственный преступник, физик и всё такое. — Где тётя Ира хранила деньги на хозяйство?
— Я брала их из второго тома девяностошеститомного собрания сочинений Льва Николаевича Толстого, — ответила Владислава, остановив руку у груди… у грудей… ничего не видно.
— А как звали любимого кота тёти Иры?
— Мы его, естественно, не застали. Фотография висела на стене в зале. Борис Николаевич, — сказал Владислав. — Больше котов у тёти Иры никогда не было.
— Я тоже его не застал. Давайте письмо, — сказал Комбат, беря со стола ридер. Близнецы переглянулись. Владислава вытащила из внутреннего кармана (блеснула белым вроде бы белая рубашка у неё под курткой) некий объект.
— Владимир Сергеевич, ридер вам не понадобится, — сказал Владислав. — Письмо на бумаге.
Комбат принял протянутый ему предмет. Удивительный, почти квадратный бумажный конверт с картинкой. Уголки сильно обтрёпаны. Воспоминание. В комоде в спальной тёти бабы Иры, в верхнем ящике справа лежат стопкой зелёные тонкие тетрадки, чистые и наполовину исписанные… ручки и карандаши в мутном пыльном целлофановом пакете… красная резинка стягивает пакет… кусок сургуча… и толстенная пачка вот этих конвертов. На картинке изображён писатель И. А. Ефремов. На фоне Туманности Андромеды. Со спутниками. Юбилейная почта СССР. Как же так… Ведь сейчас письмо в таком конверте не доедет никуда, в машину же почтовую не влезет… До Комбата не сразу дошло, что письмо адресату доставили без применения почтовых машин.
Он посмотрел на Владиславу, он посмотрел на Владислава. В горле что-то мешало, со вкусом гудрона, не проглотить.
Конверт был запечатан. Комбат осторожно оторвал полоску сбоку и вытащил двойной листочек большого формата в линейку, сплошь исписанный бисерными буковками. Тётечка Ирочка вела письмо, как всегда, колонками поперёк линовки.
«Здравствуй, мой Вовочка. Прошло 20 лет, но я надеюсь, ты помнишь меня, не забыл меня. Это я, Кострикова Ирина, твоя баба тётя, как ты меня звал. В первых словах моего письма (откуда цитата, Вовочка, помнишь?) хочу сообщить тебе: письмо это к тебе попадёт через несколько лет. Господь только знает, если он есть, буду ли я ещё живой, но уже сейчас вижу, что жизнь моя прошла нормально — и плохое, и хорошее было, и было их примерно поровну. Не верую, но грех жаловаться.
На здоровье я не жалуюсь, вот только артрит мучает, много не напишу.
Очень по тебе скучала я все эти годы, но сердце ты не рви и не винись, что разошлись наши с тобой дорожки: глупость и, значит, грех — обижаться на взрослого мальчишку, что он носу домой не кажет. Всё правильно, живи, как сердце и обстоятельства подсказывают. Я помнила о тебе, любила тебя, внучек мой, но я не ждала тебя. Дел было много, и сердце моё пусто тоже не было.
Надеюсь, Сергей и Василиса здоровы и ты им пишешь или звонишь. Передавай им от меня поклон. Ссора наша была идиотством. Я виновата, не Василиса. Пусть она меня простит. Попроси её за меня, Вовочка. Я была старая дура, да ещё и дура из прошлого веку.
Надеюсь, ты счастливо женат и здоровы детишки твои.
Надеюсь, ты здоров и не беден.
Надеюсь, что ты бросил свои глупости в Чернобыле, хотя мне и придётся с тобой как раз о Чернобыле поговорить.:/ И просить тебя вернуться туда, если глупости ты всё-таки бросил. Прости меня за это, мальчик.
В Белоруссии я жила не всегда. До 92-го года я жила со своей старой бабкой в деревне Котлы — в пятнадцати километрах от Припяти. Деревня была в старой зоне отчуждения первого Чернобыля, даже не деревня, а хутор в десять дворов, как бы выселка от Плютовища.
До войны бабка работала уборщицей во Дворце культуры ЧАЭС (не помню названия) в Припяти и держала коз. На работу бабушка ездила не велосипеде. Моя мама меня бросила совсем маленькой, где она и что с ней, я так никогда и не узнала — бабка моя была суровая неграмотная женщина и прокляла свою дочь страшным проклятием. Мне кажется, что однажды под Рождество мама приезжала, ночью, но бабка её и на порог не пустила.
В 86-м году мне было уже пятнадцать лет, и начало войны я помню хорошо. Я заканчивала школу и собиралась поступать. Но война всё изменила. Когда летом началась эвакуация, бабка наотрез отказалась уехать, сдать коз на уничтожение, и мы с ней и с козами спрятались на хуторе, где-то недалеко от деревни. Бросить одну я её не могла, переубедить уехать тоже, и я осталась с ней.
Примерно через два года, когда строили первый саркофаг и всё немного успокоилось, мы вернулись в бабкин дом в Котлах. Мы там были не одни. Довольно много людей жило. Жили мы с огорода, и организовалось с жителями что-то навроде коммуны.
Если честно, я вспоминаю это время как очень хорошее. Однажды мы всей деревней дали отпор мародёрам, одного даже схватили и передали милиции. Парней вокруг не было, забот хватало, из припятской библиотеки я натаскала книг и, читая их, строила мечтательные планы. Но очень сильно сознавала, что бабушку не оставлю до её смерти.
В деревне был православный поп…»