Лондон – Мероув Парк. Июнь 1934 г
На следующее утро, забирая Осоргина и Матюшина в поместье, Гурьев убедился, что оба офицера находятся во вполне приемлемой форме. Генерал изъявил желание остаться в городе – побродить в парке и подумать в одиночестве, и они договорились, что Осоргин заедет за ним вечером, дабы забрать его в Мероув Парк окончательно. По дороге домой Осоргин молча вёл машину, и только под самый конец, не выдержав, выпалил:
– Вы ей что же, Яков Кириллович – ничего не расскажете?
– Вы с ума сошли?! – изумился Гурьев. – Она же не позволит нам ничего делать.
– Вы думаете? Она же… любит вас, как… Она же вас просто боготворит…
– Именно поэтому, – Гурьев посмотрел на кавторанга с жалостью. – Вы даже представить себе не можете, на что способна женщина ради сохранения того, что мы называем любовью.
– Если это мы «называем любовью» – что же тогда любовь, Яков Кириллович?!
– Любовь – это определённая последовательность окислительно-восстановительных химических реакций в организме человека, Вадим Викентьевич, – усмехнулся Гурьев. – При этом вырабатываются особые вещества, называемые эндорфинами и феромонами, действующие на наши мозговые клетки. Феромоны отвечают за привлекательность одной особи для другой, как правило, противоположного пола. Эндорфины обеспечивают и продлевают то самое состояние, которое называют «любовным томлением». Иногда эта последовательность реакций происходит невероятно быстро, практически мгновенно – как это и случилось с вашим покорным слугой. При этом выброс феромонов и эндорфинов оказался настолько мощным, что состояние, в котором я нахожусь сейчас, продлится, по моим подсчётам, никак не меньше двадцати – двадцати четырёх месяцев. Дело в том, что разовый мощный выброс стимулирует другие, послабее, происходят как будто бы колебания, отдалённо напоминающие затухающие колебания струны. В общем, ранее мне уезжать никак нельзя, а то я ничего делать не смогу – ничего совсем. Только буду прутья решётки грызть, причём не фигурально, а самым что ни на есть буквальным образом. Эта химия – ох, Вадим Викентьевич… В принципе, вся эта химия рассчитана на то, чтобы мужчина и женщина соединились в пару и смогли вырастить ребёнка примерно до десятилетнего возраста. По ходу дела в силу вступают разнообразные факторы влияния среды, вроде законодательства, религиозных верований и предрассудков, неумения избежать нежелательных беременностей и тому подобные досадные мелочи. Всё это, по извечной склонности вида хомо сапиенс к постоянному нарушению бессмертного принципа Оккама – не множить сущности сверх необходимости – мы называем любовью. И ладно ведь, если бы только с одной любовью так дело обстояло, Вадим Викентьевич. А то ведь – всё, совершенно всё: и страх, и боль, и мужество с самоотверженностью. Всё. Ничего нет – одна химия.
Кавторанг резко затормозил, съехал на обочину и долго молчал, в ужасе глядя на Гурьева, прежде чем выдавил, наконец, из себя:
– И вы… О, Господи Боже! Это же даже цинизмом назвать нельзя… Это же – что-то вообще совершенно запредельное!!!
– Самое страшное вовсе не это, – грустно сказал Гурьев. – Самое страшное – то, что мне нравится называть это любовью. И нравится думать: да, это любовь. И ещё я подозреваю, эти самые эндорфины включаются в обмен веществ. Так, что функционировать без них организм уже не в состоянии. И я очень, очень боюсь, Вадим Викентьевич: со мной произошло именно это. И с Рэйчел тоже. То самое, что случается, несмотря на химическую и сугубо материальную природу, крайне редко. В романтической интерпретации это называется очень возвышенно – любовь-судьба. Которая, как и жизнь, всегда одна. Так что вы, конечно же, понимаете: ничего, в том числе – ничего из сказанного вам, я ей не скажу. Точка.
Монино, санаторий-усадьба «Глинки». Октябрь 1935
Они сидели у потрескивающего ласковым, неярким огнём камина, отхлёбывали маленькими, микроскопическими глоточками коньяк – шустовский, настоящий, непонятно, как уцелевший, курили гурьевские папиросы из какого-то диковинного, пряно-сладковатого табака, и разговаривали. Глазунов – самолично! – уже дважды вкатывал в столовую столик с едой. И дважды вывозил, почти нетронутым.
– Да, – пробормотал Городецкий, когда Гурьев смолк. – Да, брат. Это – это да. Ты что – в самом деле убеждён, что эта легенда имеет…
– Это, к моему глубочайшему сожалению, никакая не легенда. Смею тебя заверить – будут и доказательства. А мистики – никакой.
– А почему же тогда «к сожалению»? Из-за неё?
– Давай отставим эту тему. Не время, Варяг.
– Скажи мне всё-таки – ты здоров? Это, как его, – психо… физиологически, – адекватен?
– Представляешь, – сам удивляюсь. Таки да.
– Гур, ты только не подумай чего, – Городецкий чуть подался вперёд, стараясь заглянуть Гурьеву в лицо. – Я на самом деле беспокоюсь. Ведь это не шутки. Работы – море, и если ты…
– Со мной всё в порядке, Сан Саныч. Всё в цвет.
– Ну, как знаешь, – Городецкий, бросив ещё один быстрый взгляд на лицо друга, пошевелил плечами, устраиваясь поудобнее в кресле, и вытянул из коробки на столе очередную папиросу. – А ведь это не всё. Я ошибаюсь?
– Ты не ошибаешься. Но нам всё-таки следует отвлечься от моих приключений – без всякого сомнения, более чем захватывающих – и поговорить о том, что здесь у нас происходит. Согласен?
– У нас?
– Именно что – у нас.
– Нравится мне твоё настроение, – Городецкий улыбнулся, кивнул. – Нравится. Ты когда вернулся, вообще?
– Четвёртого дня. Радищевским маршрутом, знаешь ли – из Петербурга в Москву. Через Гельсингфорс.
– А там ты что делал? С Маннергеймом чаи гонял? – улыбнулся Городецкий.
– Ну да, – невозмутимо кивнул Гурьев, явно не принимая шутки. – Интересный он дядька, скоро восьмой десяток – а хватает всё с полуслова. На ходу, что называется, подмётки рвёт. Ничего объяснять вообще не надо. Очень я доволен, очень.
– Ты что?! Ах, твою мать…
Городецкий загнул конструкцию – любой боцман бы позавидовал. Такого свинства Гурьев стерпеть не мог.
– Опустился, – с неудовольствием констатировал он, меряя Городецкого взглядом с ног до головы. – Это как понимать прикажете? Столбовой русский дворянин, предков из Бархатной книги за восемь веков – не перечесть, и – вот так? Понятно, что в кругу товарищей сие за великую доблесть почитается. Но нам этого не надо. Не наш метод. Да ведь?
– Слушаюсь, ваше превосходительство, – дёрнул щекой Городецкий. – Господин генерал Царёв.
– И этого не надо, – спокойно продолжил Гурьев. – Мы друзья, а между друзьями никаких счётов быть не должно. И не будет. Но ты не забывай всё же: я – наставник, поэтому буду наставлять. Иногда. Так что ты о Маннергейме хотел спросить?
– Это я тебя хотел спросить.
– Ах, да, – Гурьев изобразил на лице смущённую улыбку. – Я попросил Густава Карловича держать для нас несколько окошек на границе. Нам, как я понимаю, придётся кое-каких людей отсюда отправлять – всех мы всё равно никогда не прикроем.
– Нет, – Городецкий опустил голову. – Всех – никогда.
– Вот. А кроме того, нам для нашего проекта потребуются люди с образованием, которое в родных палестинах по целому ряду причин получить просто невозможно. Так?
– Так, так! Слушай, а как же ты к нему попал?!
– Это, брат Варяг, службишка, не служба. Труден только первый шаг. Ну, первые несколько. А потом… – он махнул рукой. – Потом всё гораздо проще. Не только попал, но и был со всем вниманием выслушан. И даже, можно сказать, обласкан всячески. Всё-таки Густав Карлович – генерал-лейтенант русской службы, а старая присяга не ржавеет. Зануда он, конечно, необыкновенный. Но – наш человек. Наш. До мозга костей наш.
– Ого.
– Да-с. Так-с, товарищ Городецкий.
– И как тебе путешествие? И Гельсингфорса в Москву? Ты границу-то как перешёл?
– Как есть, так и перешёл, – Гурьев усмехнулся, дёрнул головой. – Подраспустили вы народ, товарищи большевики. Во всех, если уж как на духу, смыслах. Пограничники, лицо державы – оборванцы какие-то в обмотках, смотреть противно. И глядят волками: у-у-у, морда белогвардейская! Чего надо?!
– А ты?
– А что – я? Вызвал караульного сержанта, провёл краткую боевую учёбу. Ничего пока непоправимого нет, так я тебе скажу, Варяг. Всё ещё может получиться. Вот такое моё краткое резюме из радищевского путешествия. Обыдленность, конечно же, некоторая имеет место, но это – тоже поправимо. Пока – поправимо. Игорь Валентинович!
– Слушаю, – выскочил, будто только того и ждал, Глазунов.
– Вы там иконостас, что я просил, подготовили?
– Так точно, Яков Кириллович.
– Тогда проводите, – Гурьев вырос из кресла.
Они перешли в другую комнату, где шторы были плотно задраены, горел яркий электрический свет, и на трёх огромных подставках-козлах под холсты были аккуратно пришпилены портреты членов Политбюро, кое-кого из ЦК, наркомов. Если портрета не имелось, на листке бумаги красовался чёрный силуэт и внизу – подпись с фамилией, именем и отчеством. Портрет Сталина был заметно больше остальных и висел отдельно. Городецкий посмотрел на «иконостас», на Гурьева, на Глазунова, прищёлкнул языком:
– Лихо.
– Так не лаптем, чай, щи хлебаем, Александр Александрович, – скромно потупился ротмистр – временно в отставке.
Гурьев внимательно посмотрел на Городецкого:
– Ты ведь ещё навыки розыскные не потерял?
– Не дождёшься.
– Ну, я тебя слушаю. Расскажи мне, чем наши тонкошеие вожди дышат. Игорь Валентинович, покиньте нас, пожалуйста, и проследите за периметром.
– Слушаюсь, – чётко развернулся на каблуках ротмистр.
Городецкий проводил долгим взглядом Глазунова, давно переодевшегося из своего маскарадного костюма деда Щукаря в нормальную полувоенную униформу, которую носил каждый, наверное, третий совслужащий, и пробормотал:
– Ну и ну. А ты ему кто – генерал, что ли?!
– Вроде того.
– А почему – тонкошеие?
– Мандельштама не читаете, Александр Александрович? Напрасно, напрасно.
– Забурел, – констатировал Городецкий и улыбнулся. – Ильфа и Петрова читаете, Яков Кириллович?
– Обижаете, Шура, – покачал головой Гурьев. – Наизусть мои офицеры в Лондоне разучивали. Очень, очень веселились. Я тоже смеялся. Сквозь слёзы, конечно.
– Твои офицеры. Ну и ну…
– Рассказывай уже, не томи. Я фся гарю!
Слушая точные, хлёсткие, злые характеристики, которые давал «вождям» Городецкий, Гурьев с радостью убедился – нет, не потерял Варяг своей бульдожьей хватки. Наоборот – отточил. Заматерел, в аппаратных играх закалился, обуглился. Хорош, подумал Гурьев. Хорош. Именно то, что нужно.
– А ты что курируешь-то сейчас?
– Наркомтяж, наркомсред…
– Что?! – скривился Гурьев.
– Что?! – не понял сначала Городецкий. – А-а… Наркомат тяжёлой промышленности и наркомат средней промышленности.
– Вот, – удовлетворённо кивнул Гурьев. – А ещё лучше – министерство. А то развели, понимаешь, эсперанто – центропуп замкомпоморде. Без шкалика и не выговоришь.
– Привыкай, – пожал плечами Городецкий.
– И не подумаю. И вас всех отучу. Ладно. Поехали дальше.
Слушая Городецкого, Гурьев рисовал в крупноформатном альбоме кружочки, квадратики, треугольнички и ромбики, соединял их стрелками, пунктирными линиями и просто линиями разной толщины. Лекция по цековско-кулуарному взаимодействию продолжалась, с тремя перерывами на кофе и папиросы, до глубокой ночи. Гурьев изредка кивал, задавал наводящие вопросы, и выпустил Варяга лишь тогда, когда с того слезла последняя шкура. Городецкий рухнул в кресло и расстегнул пару верхних пуговиц на френче:
– Всё. Спёкся Варяг. Ну, ты и волкодав, Гур!
– Так ведь жить хочется, Варяг. Очень сильно как-то в последнее время.
Он перетёк в вертикальное положение, переместился к подставкам. Увидев, как расширились у Городецкого, не успевшего отследить его перемещений, глаза, усмехнулся:
– А ты говоришь – волкодав. Волколак я, а не волкодав.
– Да уж.
– Ладно, это нюансы, – Гурьев укрепил лист со своими зарисовками на подставке и кивнул: – Подойди, Сан Саныч. Взгляни.
Городецкий шагнул к подставке, долго вглядывался в схему:
– И что? Запомнишь?
– Запомню, только что в том толку, Варяг? Это ведь временно всё. Даже более чем, – Гурьев взял Городецкого за локоть и осторожно подтолкнул обратно в направлении камина, после чего сел сам. – То есть ты считаешь, что в лагере большевиков наметился настоящий раскол?
– Это не просто раскол, Гур, – Городецкий с наслаждением затянулся. – Это очень серьёзно. Гораздо серьёзнее, чем прежние фракционные драчки. Это действительно полное, окончательное размежевание. Спор о том, что делать сначала – революцию в Германии, а потом коллективизацию, или сначала коллективизацию, а потом революцию в Германии, – закончился. Теперь вопрос совершенно по-другому стоит: мы обустраеваем Россию или ну её к чёрту. Мы русские или непонятно кто. Мы России станем служить или черт-те чем станем заниматься. Наплевать нам на то, что мы русские, или всё-таки мы будем об этом помнить.
– И возглавляет это течение, по-твоему, кто?
– Сталин. Это не по-моему, Гур. Это из всех его шагов, из всех вместе и каждого по отдельности, непреложным образом вытекает.
– А тонкошеие – за мировую революцию.
– Именно.
– Значит, не зря ты товарища Сталина напоследок преберёг. На закуску, так сказать, оставил.
– Угадал.
– Что ж, – Гурьев кивнул, посмотрел на Городецкого, и кивнул снова. – Редкий зверь, Варяг. Редкий. Серьёзный. Я ведь и сам давно за ним наблюдаю, – он указал подбородком на сталинский портрет. – Давай-ка, расскажи мне о нём – поподробнее.
Городецкий отложил папиросу и несколько секунд, словно не веря своим ушам, смотрел на Гурьева. Когда Варяг заговорил, лицо его пошло красными пятнами:
– Ты что же – со Сталиным воевать собрался?!
– Зачем же воевать, – задумчиво произнёс Гурьев. – Воевать с ним, – если он на самом деле таков, как ты о нём думаешь, – отнюдь не следует. Но на слово тебе поверить – или ему – я, Бог свидетель, сегодня не готов. Надо с ним встретиться, потолковать. Личико почитать, в глазоньки заглянуть. Пощупать, чем живёт, чем спасается. Собери мне на него подробную объективку, Варяг. Хочу всё-всё о нём знать.
– Гур. Ты оху… С-с-с какого дерева упал, вообще?!
– Ах, да, я и забыл. Это же вождь. Товарищ Сталин.
– Это действительно вождь, Гур. Это Сталин. С ним ты не поиграешь.
– Я от бабушки ушёл, и от дедушки ушёл. Ты, Варяг, подожди горевать. Давай мы с тобой о товарище Сталине побеседуем пока за папироской с кофейком, а там видно будет. Станем переживать неприятности по мере их поступления. И давай – знаешь что? Давай мы не будем сейчас о Сталине. Давай о державе поговорим. Представим себе: товарищ Сталин нам с тобой выдал полный карт-бланш и совершеннейшую индульгенцию – передним и задним числом.
– Это как? – тихо спросил Городецкий. – Ты о чём, Гур?
– Вот видишь, – укоризненно вздохнул Гурьев. – Не подумал ты о державе, товарищ Городецкий. Всё о себе да о себе. Какой ты бедный да несчастный. Как ты коминтерновцев ненавидишь. Супостатов да антихристов. Злодеев несусветных. А? Признавайся.
– Виноват, ваше превосходительство. То есть – что это я?! Высокопревосходительство. Виноват.
– Именно что виноват. А ёрничать не нужно. Я серьёзно тебя спрашиваю, Сан Саныч. Даже более чем серьёзно. По глазам вижу – не думал ты об этом совершенно. Ты думал о том, как ты всю эту коминтерновскую сволочь будешь к стеночке ставить. Как станешь по ним из пулемёта «Максим» садить: та-та-та! та-та-та! та-та-та! Получите, мерзавцы! Получите! За Родину! За народ! За Бога! За царя! За Отечество! Ты думаешь: стоит их перебить – и тотчас же наступит благорастворение воздухов, единовременно и повсеместно. Ты спросишь – откуда я знаю, что ты думаешь именно так? Оттуда, Варяг, – я сам такой. Только вот я этим уже переболел, а ты, похоже – нет. Но я никаких претензий к тебе не имею: видеть эти хари, бирки эти, изо дня в день и выздороветь – нет, боюсь, и мне такое было бы не по плечу. Но – Варяг, всё. Надо выздоравливать. Я уже приехал. Я, собственно, затем и приехал, чтобы помочь тебе выздороветь. И друзьям твоим – а, значит, и моим. Давай лечиться, Варяг. Нельзя больше болеть. Действительно профукаем её, державу нашу. Слышишь меня?
– Слышу.
– Хорошо. Давай попробуем немного пофантазировать. Модель построить. Что будет, если Сталин с коминтерновцами схлестнётся?
– Резня, – хмуро уставился в пол Городецкий.
– Блистательная перспектива. А если Сталин проиграет?
– Резня, – повторил Городецкий тем же самым мрачным тоном.
– Ещё лучше, – усмехнулся Гурьев. – Цугцванг какой-то получается, ты не находишь, дружище?
– Что ты предлагаешь?
– Обо мне и моих предложениях – после. Я свои предложения выскажу, но после тебя, Сан Саныч. Мне сейчас важно знать, что ты, Сан Саныч Городецкий, собираешься предпринять. А обо мне – немного погодя. Так правильно будет, честное слово.
– Ладно, – Городецкий, откинувшись в кресле и выпустив в потолок струйку дыма, медленно и тихо произнёс: – Если Сталин проиграет – конец России, Гур. Нельзя ему проиграть.
– Вот так всё трагично? И никого больше нет на всём свете, не на кого России надеяться – один только Сталин, и всё?
– Сейчас – один, и никого больше. Ты чего добиваешься, Гур?
– Я тебя дразню, Варяг. Чтоб раззадорить как следует.
– Ну, так тебе удалось, – Городецкий зло прищурился. – Хочешь сказать, Сталин ничем не лучше? Если таковы твои мысли, ты ошибаешься. И если ты, давно за ним наблюдая, не понял, что он, Сталин, другой – ты слепец. Сталин – не Ленин, не Троцкий, не Каменев с Зиновьевым, не Бухарин. Плевать ему на мировую революцию. А на Россию – не наплевать. Вот так. Гур, я изменился. Если ты не увидел – говорю тебе это без всяких, открытым текстом.
– Я очень на это надеялся, Варяг, – кивнул Гурьев. – Очень.
– Так что я выбираю Сталина, Гур. Из всего, что мы имеем сегодня – лучше Сталин, нежели кто-то ещё. Пока на слово мне поверь, а дальше – сам разберёшься, увидишь. Чтобы ты – не увидел? Такого просто быть не может. Понимаешь?! Нет никого, кто с ним рядом бы мог встать. Или, того паче, – вместо. И если бы я так на самом деле не думал – уж точно не стал бы говорить. Вот здесь, вот так, сейчас, – ни за что.
– Почему?
– Что – почему?! Это же ты только что говорил, что я о державе не думаю. Так вот – ты не прав, Гур. Сильно, серьёзно не прав. Я думаю. И не только я. Столько всего нужно сделать – просто голова кругом. Я не хочу в шпионские игры играть, Гур. Неинтересно мне это. Державу из дерьма вытаскивать надо, а не…
– Погоди, погоди, дружище, – Гурьев улыбнулся. – Ты не части. Я как раз прекрасно понимаю, что с тобой – и не только с тобой – сейчас творится.
– Сталин этот грабёж прекратил, – сделав ударение на слове «Сталин», Городецкий сжал кулак так, что хрустнули пальцы. – За одно только это…
– А колхозы?
– А был выход?!
– Нет. Не было. Я знаю, Варяг. А скажи, дружище – что нам, то бишь Сталину, со всеми этими вот активистами, чоновцами, сорокатысячниками, пламенными революционерами-коллективизаторами и прочими товарищами с Лениным в башке и наганом в руке, делать? Перевоспитывать?
– Времени нет, Гур! Ты же сам говоришь. Война на носу. Ты сам – много любишь объяснять, растолковывать, разжёвывать и агитировать? А?
– Терпеть не могу, – покаянно вздохнул Гурьев.
– Что ж ты от Сталина, на самом деле, хочешь?!
– Концепции.
– Ишь ты, какими словами бросаешься, – возмущённо передёрнул плечами Городецкий. – А у кого она есть?! У Бухарина?! У Томского?! У Зиновьева?!
– Мы же условились, Варяг – тонкошеих не брать в расчёт, – Гурьев укоризненно покачал головой. – Какой с них спрос, с тонкошеих-то? А со Сталина спрос – на всю катушку. Именно потому, что заменить его, как ты утверждаешь, некем.
– Ты не согласен?!
– Мы не о моём согласии ведём сейчас речь, Сан Саныч. Мы о концепции говорим. То, что у товарища Сталина никакой концепции чёткой не имеется, как себя вести и что делать дальше – это мне очевидно. Но мысли-то у него ходят в голове какие-то? Ходят, ходят. А ленинцы пламенные ему – и нам с тобой – нужны? Ленинцы. Троцкисты. Нужны, Варяг? Помогут они нам?
– Нет. Ну, то есть, – смотря какие.
– Замечательно. На тех, кто нам поможет, мы самое пристальное внимание обратим. Подумай об этом ещё. А теперь скажи, сколько лет товарищ Сталин со всей этой хеврой, вольницей революционной, которой, как ты совершенно правильно заметил, до России дела нет, которым Англию с Германией и Францию впридачу подавай, бьётся? Давай считать с того дня, как он стал генеральным секретарём. Сколько?
– Почти четырнадцать получается.
– А ты сколько в аппарате уже?
– С тридцатого. Пять лет.
– А теперь – сам смотри. Сталину четырнадцати лет не хватило, как я понимаю. Сколько же он будет их ещё тасовать, перетасовывать? А, главное, с каким результатом?
– Он процесс готовит.
– Какой? Вроде Промпартии, что ли? Это вот, кстати, было глупостью совершенно апокалиптической. И сработано оказалось топорно, скажем прямо.
– Так его в том вины, можно сказать, и нет. Не его идея, не его исполнение. А разваливать, лезть на рожон – для этого поддержку надо иметь соответствующую.
– Не спорю. А сейчас что?
– Зиновьевь и Каменев. Не только они, разумеется.
– Пускай.
– Что значит – «пускай»?!
– То и значит. Пускай. Пускай останется один. Нам с тобой другие не нужны. Или сто штук охмурять – или одного. Чувствуешь разницу? Пусть убьёт всех, кого хочет, Варяг. Это плохой план, я знаю, знаю. Но другого нет. Невозможно. Я уже и так прикидывал, и так, и палец к носу приставлял, и нос к пальцу. Не выйдет по-иному. Вообще ничего не выйдет.
– Не понимаю. Ты же сам только что…
– Объясню. Наставлю. Ты знаешь, как на судне крысиного короля создают?
– Знаю.
– Вот это – единственный метод. Нету другого. Не существует.
– Нет, Гур. Ты точно спятил. Сталин – это тебе не крысиный король. Это…
– У всех есть цена, Варяг. У всех. И у него есть. Надо только её ему назвать.
– Да о чём ты говоришь?!
– Я говорю о концепции. Битый час твержу тебе, а ты – всё никак да никак. Она нужна товарищу Сталину, как воздух, – и он её получит. Но – не просто так. Придётся товарищу Сталину раскошелиться.
– И кто же его заставит?! Уж не ты ли?!
– Я.
Городецкий долго, долго молчал. Зажмурился, потряс головой:
– Что же ты ему продавать собрался? Что у тебя на него есть?!
– Не на него, а для него. Пока не скажу. Пока с ним не поговорю – не скажу. Нельзя.
– А если…
– Не согласится? Согласится, Варяг. На американском деловом жаргоне это называется – «предложение, от которого невозможно отказаться». И хочется отказаться, да никак невозможно. А ещё это называется – в другом контексте – «недружественное поглощение». Но об этом, повторяю, позже. А пока – пусть будет крысиный король.
– А сколько народу в жернова попадёт? – Городецкий смотрел на Гурьева, словно не верил в то, что видит. – Ты представляешь?
– Тебе это больше всего не нравится.
– Мне это всегда во всей нашей истории больше всего не нравилось. Я этого никогда ему не прощу, – Городецкий опустил голову. – И ему не прощу, и себе. Себе – за то, что понимаю: и так нельзя, и иначе нельзя. И ему – за это же: ведь и он понимает. Не может не понимать. И останавливаться нельзя. Выбора нет. Что делать, Гур?!
– Выбор есть, Варяг. Как там: лес рубят, щепки летят? Что ж. Систему подбора щепок, их бережной переработки во что-нибудь для нас нужное и полезное, Варяг. В кадры, которых у нас пока нет. Там человек, там два, тут четыре. Это не кадры, Варяг, это слёзы. С такими цифрами мы страну не вытянем, державу не выстроим – закопаем даже то, что было и есть. Сколько человек у тебя есть, скажи?
– Мало.
– Правильно. Мало. Очень мало. А теперь ответь: они готовы за тобой под пули?
– А у тебя?!
– Ты погоди мне отвечать вопросом на вопрос. Мы ещё до меня доберёмся. Ответь: готовы? И сколько их? Точную цифру назови мне, пожалуйста. Будь так добр.
– Два десятка наберётся, – зло сказал Городецкий.
– Это неплохо. Неплохо. А потолок этих людей знаешь?
– В каком смысле?!
– Сможешь каждому из этих двух десятков доверить хотя бы по министерству?
– Нет, – Городецкий дёрнул головой. – А у тебя – сколько?! И министров из них – сколько?!
– Даже если у меня есть несколько тысяч штыков, готовых броситься в бой по моему приказу – это ничего не решит, Варяг. Поверь – ничего.
– Круто.
– Не дай заворожить себя цифирью, дружище. Цифирь – это чепуха. Я не Троцкий, переворот устраивать не стану. Переворот и заговор – не наше оружие. План сработает, если он направлен вдоль вектора мировой линии. А не против и не поперёк. Поэтому нужно придумать такой план, который бы соответствовал этой линии. А если мы с тобой сейчас – со Сталиным там или от него отдельно – примемся возрождать Россию образца тринадцатого года, мы и месяца не продержимся, даже если Глазунов или Шлыков захватят вокзалы с телеграфами и костьми там лягут.
– Зачем нам Россия такая, Гур?! Россия, которая в революцию рухнула, как в пропасть?! – Городецкий вскочил. – В той России нашего не было, если приглядеться, ничего – всё буржуи американские и французские между собой разделили! Где…
– Варяг, остынь. Я с тобой разве спорю? Ты кругом прав, дружище. И что же мы в таком случае имеем, дорогой товарищ Варяг? Лет десять, даже восемь назад, при НЭПе – ещё можно было потрепыхаться. Поиграть в дискуссию, в выборы пути, в кошки-мышки. Этим и занимались – вот только непростительно долгое время. А сейчас – нет ничего кроме того, что есть. Давай представим себе на мгновение: вот, нет её, кровавой диктатуры большевистских вождей – с ноля часов завтрашнего дня. И что? Изменится что-нибудь? Сразу же примут нас с распростёртыми объятиями в братскую семью народов Европы и Америки? Денег дадут, техническую помощь окажут? Держи карман шире. Поверь мне – ну, даже близко ничего подобного. Поверь – это всё сказки, что Россию ждут в кругу цивилизованных держав. Ждут – только в качестве Китая, чтобы делить и употреблять. Своё право быть великой державой надо выдрать – и выстрадать. Если мы – народ – с этой задачей не справимся, – конец. Никто не поможет. Или мы эмигрантов наших разлюбезных пригласим – приходите, дорогие, княжить и володеть нами?
– Ну, это уж очевидная глупость!
– Вот именно. Своих надо растить. Родных. Собственных. Да, конечно, ребят и девчонок из тех, что сейчас по Прагам, Белградам и Софиям учатся, можно будет влить в этот суп, но это – капля в море. Да и сколько из них добровольно в нищую, голую да босую Россиюшку добровольно поедут, от тёплых ватерклозетов и сдобной французской выпечки? А теперь ответь. Сколько тебе, честному и справедливому, не кровавому злодею, а рыцарю и джентльмену, потребуется времени, чтобы выстроить систему? Аппарат? Сможешь сказать, хотя бы примерно?
– Говнище получается, – произнёс Городецкий и сжал ладонями виски: – Море говна просто.
– Видишь, – удовлетворённо кивнул Гурьев. – Всё же ты на самом деле понимаешь. Так сколько нам времени понадобится? Лет двадцать, а? И это в мире и согласии. Чего, опять же, даже близко не наблюдается. И где людей брать? Ты с каждым секретарём райкома сможешь поговорить? Исполкома каждого? Ты взвоешь, Сан Саныч, через год. Начнёшь, как дискобол, чернильницы и пресс-папье в стены метать: ненавижу! Ненавижу! Пропади всё пропадом! И мне это всё – уже сейчас в печёнках сидит, а я всего-то четыре дня как советским человеком сделался. Спрашиваю тебя в лоб, Сан Саныч: где нам взять людей в кадры? Где?
– Ерунда какая-то, – вскинулся Городецкий. – Выглядит так, будто ты меня уговариваешь – только со Сталиным у нас что-то получится. А тебе тоже самое твержу уже полночи. Что?!
– Нет, друг мой любезный. Ты не то мне твердишь. Ты твердишь совсем другое: Сталин-де вождь, Сталина нужно во всём поддерживать, потому что любой другой на его месте будет хуже в десять раз или в сто.
– В тысячу.
– Даже если я с твоей цифирью соглашусь – неважно. Другое важно: не мы должны Сталина поддержать. Сталин должен поддержать – нас. Должен на нас опереться, на нас сделать ставку. Нюхом своим звериным почуять: без нас ему конец, и только с нами – получится. А чтобы это произошло, что нужно? Концепция. Идея. Настоящая концепция и настоящая идея, а не бредни о всеобщем равенстве, братстве и свободе.
– А что в этой идее такого уж плохого?!
– Ничего, кроме её полной и бесповоротной неосуществимости.
– Ну, всё. Уговорил.
– Э-э, товарищ Варяг. Какой ты быстрый. Скажи-ка мне: что ты лично можешь товарищу Сталину предложить, кроме своей жизни? Что у тебя есть? Два десятка верных сталинцев? Так это, считай, что ничего. Например, связь у тебя есть? Вот этот вот страшный чёрный телефон, в который благим матом орать надо, чтобы собеседник на другом конце провода твой голос услыхал – так орать, как будто проводов никаких вообще в помине нет? Это ты связью называешь, да? А дороги у тебя какие, Сан Саныч? Такие же, как у всех остальных. Направления на карте. А что по ним ездит? Хрузовик амо-один. Один-единственный, и тот – хру-хру, хру-хру. А подвижной состав имени Лазаря Моисеевича? Лазаря поёт. И что? Вот мы с тобой, лихие рубаки, наскочим на них фертом, посшибаем головы – а где новых возьмём? Пока мы новых с тобой, Варяг, вырастим – растащат державу. Турки Крым с Закавказьем оттяпают, румыны – Одессу с Новороссийском, пшепрошем, панове – Украину с Белоруссией, японцы, по-дружески – Сахалин и Приморье. Камчатку, так и быть, оставят, из уважения к моим сединам. А потом это всё назад забирать придётся. Да с кровью, Варяг. Да с какой. Это наша с тобой цель, да?
– Понял, понял, не дурак, – хмуро сказал Городецкий. – Всё я понял. И что?
– А вот это, брат, вопрос вопросов – и что? Надо думать. Сталин-то – не вечный. Опять же – война впереди. Надо думать, Варяг. Думать изо всех сил.
– Ну, скажи ещё, что ты ничего не придумал.
– Я много чего придумал, а ещё больше придумал не я, а люди, которых я отмобилизовал для этого процесса. И если будет смысл – всё это хлынет сюда, сейчас и потом, и здесь тоже начнётся самая настоящая буря. Всё это нам вместе ещё обмозговать ох как потребуется. А ты объективочку-то на железного нашего подготовь. Мне легче думать будет. И помни, Варяг: всё это надо было делать вчера, а то и раньше. Так что времени у нас с тобой нет. Вообще.
– Всё равно – нельзя так с людьми, Гур. Я не о моральной стороне вопроса. Я о сути.
– И я о сути. Смотри, что получается, Варяг. То, что пытается делать Сталин и его «узкое руководство» – плохо, непоследовательно, никуда негодными способами, отвратительными инструментами – делать надо. Это объективная, как любят говорить марксисты, необходимость. Причём происходит это ещё и – ко всему прочему – с громадным опозданием. Это надо начинать было не сегодня и даже не двадцать лет назад, а пятьдесят. А сейчас нам – вместе со Сталиным или без – придётся за десять лет пройти путь, который проходят за полвека. Или за двести лет. Именно поэтому мы не можем позволить себе менять Сталина на тебя или даже меня – ты совершенно прав, совершенно. А ещё нам придётся перебить уйму народу, и свалить всё на одного Сталина не получится. И ты это сам прекрасно понимаешь, только до последней секунды боишься сам себе в этом признаться. Понимая, что другого выхода нет, мы понимаем, что и это не выход, не решение проблемы. Быстрая смена аппарата всегда ведёт к ухудшению его качества, а многократная быстрая смена – к истощению людских ресурсов. Итог – смута. Хаос. Отсутствие равновесия. Результат – ноль. Вектор развития направлен в землю. Безграмотные, лишённые даже элементарных основ общей культуры, ковыряющие пальцем в заднице номенклатурные товарищи решают, где какой завод строить, где какой канал рыть. Ему говорят: строительство завода займёт три года. Он понимает, что три года – это ужасно много. И говорит: нет, год. Специалист плюёт с досады и уходит. Приходит авантюрист и говорит: я! я! Я построю вам завод! Не за год – за полгода! – Гурьев расстроенно поджал губы. – Ну, да что я тебе рассказываю. Ты же у нас промышленность курируешь. И результат такой политики своими глазами ежедневно наблюдаешь. Дыры в проектах, рухнувшие шахты, толпы «вредителей».
– И как ты собираешься выходить из положения?!
– Я собираюсь, дорогой мой Александр Александрович, работать с тем, что есть. Да, люди злые, глупые, трусливые и жадные. Но и у Сталина, как и у тебя, как и у меня, впрочем – нимба вокруг головы отчего-то не наблюдается, а пока крылья у нашей честной компании отрастут – рак на горе в две клешни свистнет, да море под той горой скиснет. Всё это так. Но – нет других людей. Негде взять. Надо работать с такими. С ними строить державу. И для них. Для них тоже – несмотря на то, что хочется исключительно для добрых, честных и чистых. Людских характеров вообще существует всего-то три типа, дружище. Воин, Колдун и Работник. В соотношении десять к одному и, соответственно, к тысяче.
– И кто же ты?
– Варяг, не нужно о моей персоне думать. До этого мы дойдём ещё. Важно понять – других людей нет.
– Хочешь сказать, Сталин этого не понимает?
– Он, по-моему, ещё одну очень важную вещь понимает, хотя, как павловская собачка, сказать не может: что вся эта марксистская пудра для мозгов никуда не годится. Никуда! Поэтому ему неважно, какие у тебя идейки в голове, а важно, чтобы ты работал в его механизме. По-моему, он даже грязненьких предпочитает. Вот, ты, например – грязненький. Происхождение у тебя – того, подкачало.
– Сын за отца не отвечает.
– Это лозунги, Варяг. Лозунги. Мы-то с тобой знаем: отвечает. И отец за сына, и сын за отца. Но это правильный лозунг, очень правильный. Открывает дорогу тем, кому путь туда по причине революционного рабоче-крестьянского идиотизма был закрыт. То есть показывает, что у Сталина бывают очень даже правильные мысли. И надо сделать так, чтобы они ему в голову почаще приходили. Придётся нам ему помочь, Варяг.
– А если он не даст?
– Тогда я помогу тебе собрать манатки, закажу тебе у своих знакомых паспорт на имя князя Мышкина, и мы вместе – включая тех, кого ты решишь взять с собой – отбудем в Андорру. В Аркадию. Пасти козочек и овечек. Или мы можем – если захотим – добровольно спуститься в лубянский подвал и позволить поставить себя к стенке. Но этот вариант мне не подходит. Я лично выбираю Аркадию. Я тебе заявляю откровенно и честно, Варяг: если у меня не получится сыграть с товарищем Сталиным в мои шахматы, ничего не получится вообще. Можно ставить крест на всём. Абсолютно на всём. Вообще – и на всём. Даже если Сталину удастся – ему кое-что, безусловно, удастся – это ненадолго. Даже если мы уцелеем в этих жерновах – тем более, если уцелеем – мы с тобой успеем увидеть крушение этого корабля.
– Ты о чём? О войне? С немцами?
– Нет, Варяг. Войну мы, в результате, выиграем. Передавим их. Но это – без концепции – не решит ничего. Потому что свято место не бывает долго пусто, и на месте немцев появятся другие. Воевать каждые двадцать-тридцать лет – мы надорвёмся. Сломим себе шею. Поэтому мы должны попробовать. Рискнуть. Построить державу – или увидеть конец всей тысячелетней работы наших предков. Наших с тобой тоже, Варяг.
– Как?!
– Это очень важно – как. Но – не сейчас. Важно – не зацикливаться на этом именно сейчас, когда мы с тобой обсуждаем самое важное, самое принципиальное. Не нужно сейчас задумываться о рутинных вопросах технического плана, Варяг. Нужно думать о методе, концепции. Метод прост: экономить людские и материальные ресурсы. Не строить железную дорогу на трупах вместо насыпи, а летать по воздуху на газовом пузыре. Рыть канал не лопатой, а динамитом. Нужно думать, думать – всё время думать. Не бояться. В том числе – не бояться думать. Думать – об идеологии проекта. А идеология проекта такова: нам нужна великая держава с людьми. А без людей – он нам не нужна. Никому не нужна. Людям – в первую очередь. Нам нужна великая держава не для Сталина или нас с тобой. Нам нужна великая держава для людей – потому что в великой державе, в империи, жить удобно и безопасно. И нам с тобой тоже. Конечно, если ты не пытаешься разрушить эту державу. В великой державе есть образование, наука, культура, промышленность и общество, которое внушает чувство уверенности, гордости и безопасности, особенно когда ты работаешь для этой державы изо всех сил. А пашешь ты или пишешь – это дело десятое. Главное – изо всех сил. Вот так, Варяг. Понимаешь меня?
– Понимаю.
– А теперь – самое главное: не Сталин должен использовать нас для строительства своей великой державы по своему плану, о котором мы ничего не знаем и контролировать который не в состоянии. А мы должны использовать Сталина для строительства нашей великой державы, Варяг. По нашему плану, который Сталин будет – внимание! – считать своим. И тогда вместо того, чтобы убивать для державы, мы станем спасать для державы. Той державе, которую я вижу, нужны люди, которые не боятся принимать решения. Люди высшего качества. Поэтому в ней должно быть значительно меньше страха. Когда люди боятся – Сталина, завтрашнего дня, войны – они не могут любить, не могут жить, не могут рожать детей. Сшибка ужасов в их головах сводит их с ума. Мне это не нравится. Мне это не надо. Не надо. Понимаешь?
– Понимаю. Я не понимаю одного: как?!? Как, чёрт тебя задери?!? Как?!?
– О, – усмехнулся Гурьев. – Это я тебе сейчас в общих чертах изложу.
КОНЕЦ ВТОРОЙ КНИГИ
notes