Сталиноморск. Октябрь 1940
– А потом? – Гурьев поднёс руку к горлу. – Чердынцев. Что было потом?!
– Потом я вернулся, – хмуро сказал Чердынцев. – В двадцатом. Мы стали прорываться сюда, в Крым. Не успели. Ну, и, сам понимаешь. Надо было жизнь налаживать. И вообще. Я стал красным военмором, а она… Мы поженились в двадцать первом. Я даже поверить боялся, что она согласится. Мне ничего не надо было. А дальше ты знаешь.
– Ты знал, кто она и откуда?
– Нет, – Чердынцев покачал головой. – Откуда?! Откуда?! Она сказала потом. Знаешь… Я не поверил. Вот – не поверил. Решил, что она… Она вообще бывала немного не в себе иногда. Нет, я понимал, конечно, что она из какой-то такой семьи. Но это?! Ты только представь себе! Она ведь никогда ничего не рассказывала о своём прошлом. Никогда даже ни пол-словечка. Словно с луны свалилась. Я догадывался, понимал, что все – все её погибли. Но… И вдруг – такое. Как обухом по голове! Нет, как хочешь, но я не поверил. Разве – в такое – можно поверить?!
Она отрезала это, подумал Гурьев. Сознательно, или нет, – просто отрезала от себя. Иначе невозможно жить. Ходить по этой земле и знать, что где-то рядом ходит тот, кто стрелял в твоего отца, в твою мать, брата, сестёр?! Невозможно. Мне легче. Мне куда легче.
– Когда она сказала тебе об этом?
– Когда Дарья… Когда узнала, что беременна. Тогда и сказала.
– А ты не поверил.
– Нет. Я и сейчас. Я не знаю, понимаешь?! Вроде бы сходится очень многое. Я же пытался разузнать кое-что. И узнал.
– Да-а?! – изумился Гурьев. – Ну-ка, ну-ка, интересно. И что же ты узнал?
– Да узнал, – Чердынцев ухватился за рюмку, как за спасательный круг. – Кое-что.
– Тем более, что они с середины двадцатых весьма этим гордились. И хвастались на каждом углу. Так что?
– Яков Кириллыч…
– Ты говори, каплей. Говори. Это важно.
Чердынцев вдруг решительно отодвинул рюмку, – так, что коньяк опасно плеснулся, грозя пролиться на скатерть, – поднялся, расстегнул китель, достал портмоне и вытянул оттуда небольшой снимок – старый, старый, на плотном картоне, снимок, запечатлевший высокую женщину с гордым, жёстким и в то же самое время каким-то беззащитным лицом, и четырёх девочек. Одна из девочек была Даша. То есть, конечно же, не Даша.
Гурьев долго рассматривал фото. Потом спросил тихо:
– А это у тебя откуда, капитан?
– Нашёл, – усмехнулся Чердынцев.
– Ты спятил, – покачал головой Гурьев. – Такое с собой в карманах носить?! Ты точно спятил. Псих. А если б кто увидел?
– Никто не увидел, – Чердынцев снова опустился на стул.
– Псих, – спокойно констатировал Гурьев. – Псих клинический и неизлечимый. Ладно. Дальше.
– Куда уж дальше, – криво усмехнулся Чердынцев.
– То есть тогда ты и поверил.
– Почти. Потому что… Да как же можно в такое поверить?! Если это всё правда – никогда не прощу себе. Надо было… А, к чёрту!
– Это правда, капитан, – вздохнул Гурьев. – А туда, куда ты сказал – не надо. Не надо.
– Откуда ты можешь это знать, – Чердынцев сильно запрокинул голову и со свистом втянул в себя воздух. – Откуда тебе-то это знать, если я и сам?!
– Я знаю.
– Откуда?!
– Чердынцев, – Гурьев поставил локти на стол, положил подбородок на сцепленные пальцы. – Ты хоть понимаешь, что ты сделал, Чердынцев?!
– А что я такого сделал? – Чердынцев усмехнулся. – Во-первых, я не знал. Во-вторых, не поверил. А если бы даже знал и поверил?! Когда она… когда её не стало, я думал, я сдохну. Я выскребся только из-за Дарьи. Когда Дарья подросла, я только тогда… засомневался.
– Почему засомневался? Если не поверил?
– Почему, почему, – буркнул Чердынцев. – Ты на неё, на Дарью-то, посмотри. Сам говоришь.
Гурьев налил себе и ему по полной рюмке:
– Ясно. Скоро я тебе многое объясню. Не всё, но многое Давай вздрогнем, капитан. За наших любимых.
Они выпили, по-прежнему не чокаясь. Гурьев громко поставил свою рюмку на стол:
– Твоя сверстница. Значит, младшая. Анастасия.
– Аня…
– Как ты там вообще очутился?
– Да меня в разведку послали.
– Одного?!
– Какой там одного, – сморщился Чердынцев. – Я же салага тогда был, вообще необстрелянный. Отбился, заплутал в лесу этом проклятом! Пока не догадался конику своему довериться. Вот и вышло всё, – видишь, как.
– За белых и за красных, капитан, – Гурьев поднял рюмку. – И какого же, спрашивается, рожна, а?
– Это точно, – Чердынцев опрокинул в себя спиртное, зажмурился. – Только не думалось тогда об этом. Я ведь потом почти поверил в сказки. Ну, потом, позже гораздо. Я ведь совсем зелёный был. Это теперь…
– Да ладно, – беспечно отмахнулся Гурьев. – И посерьёзнее тебя персонажи оттопыривали щёки и надували жилы на лбу, толкуя о торжестве великих идей, ради которых никакой крови не жалко. Почему ты из Директории ушёл?
– А ты бы видел, что они там творили, – побагровел Чердынцев. – Пороли народ деревнями! Казаков! Это казаков-то?! Хлеб отбирали! Заложники! Белое дело, – он усмехнулся зло. – Кто же так закон и порядок наводит?! Да и вообще. За старое взялись. Солдат по зубам, мобилизация… Голубая кровь, белая кость. Тоже мне! Просрали Россию, всё за своё держались, за старое! А ему не было уже хода, некуда было дальше на старом, понимаешь?! Я же помню, как меня в гардемарины брали. Сколько Беклемишеву порогов обивать пришлось. Рылом не вышел. Думали удержать. Ты не помнишь, а я многого не понимал тогда. И сейчас далеко не всё понимаю.
– Это правильно, капитан. Не всё.
– Погоди, – Чердынцев налил себе и Гурьеву, прежде чем поставить бутылку на стол, зачем-то посмотрел её на просвет. – Это всё ерунда. И она там оставалась. Уже у красных в тылу. Я тогда не думал о красных и белых, понимаешь? Я о ней думал. О том, что я ей обещал. На целом свете одна-одинёшенька. А красные-белые… Ерунда это всё, Яков. Теперь – ерунда, понимаешь?!
– Понимаю, – Гурьев оценивающе – снова, как будто впервые – быстро и коротко взглянул на Чердынцева. – Знал бы ты, как я тебя понимаю, завыл бы. Значит, Дарье ты так ничего никогда и не говорил?
– Говорил – что?
– Про царскую кровь, капитан. Про царскую кровь.
– Что я, психический?!
– Есть немного, – кивнул Гурьев. – А что говорил?
– Ну, что. Да ничего, в общем, не говорил. Говорил, что из Питера. Про дворян. Рассказывал. Про жизнь прежнюю. Немного. Ну, вообще. Осторожно, сам понимаешь. Да и всякого в ней, в той жизни, хватало! Как в любой. Как всегда. Да что я, ненормальный?! Она бы меня первая психом сочла бы!
– Ох, нет, Чердынцев, – Гурьев покачал головой. – Нет. Она не такая. Я, когда впервые твою дочь увидел, сразу понял, что дело нечисто. Но такого?! Такого я даже вообразить себе не мог. Я точно ведь знал, что их всех убили. Этот подонок так гладко рассказывал.
– Кто?! – взвился Чердынцев.
– Кто, – усмехнулся Гурьев. – Ермаков, кто.
– Какой… Какой ещё Ермаков?! Ермаков?
– Один из этой весёлой компашки, – Гурьев снова наполнил рюмки. – Из расстрельной команды. Очень любил в картишки. Проиграл мне историю. Я тогда тоже мальчишка ещё был совсем, но уже жутко любопытный. Как он рассказывал! Они пьяные были все, капитан. Причём настолько, что вообще плохо соображали, на каком они свете. Ну, понятно, – такой ужас на трезвую голову утворить довольно сложно. Так что я всю повесть знаю в подробностях. Думал, что знаю. А оно видишь, как оказалось. Куда меня колечко-то завело.
Да, подумал он, действительно – завело колечко. Завело всё, закрутило. Когда б вы знали, дамы и господа, из какого ничего вырастает нечто. Кольцо принёс Городецкий в самом начале тридцать седьмого. Буднично – принёс, положил на стол. Вот, мол, забирай. Обещал, что найду – нашёл. Что сделал Городецкий с Глебушкой Бокием, чтобы тот отдал кольцо, Гурьев никогда Варяга не спрашивал. Ну их, всех – к бесам. Которых они вызывали. Всё надеялись раздуть пожар мировых революций. А хоть и с бесами – что с того?! Вот вам пожар. Получите и распишитесь. Сами сгорели – без остатка. Так всегда бывает с теми, кто путается с бесами. Потому что бесы – они только всё путают. Ничего не могут больше. Совсем ничего.
– Какое ещё колечко?!
– Потом, Михаил Аверьяныч, потом. Не всё сразу. Я дочку твою увидел и стал сразу вспоминать, на кого она так похожа. Всё думал, думал, – на кого же она так ужасно похожа?! А потом вспомнил.
– Ты… Ты что?! Ты… Ты её – видел?!
– Моя мать была сестрой милосердия в госпитале Александры Феодоровны. Я её видел, да. Конечно. Много раз. Словно солнце проходило по залу… Она со мной даже разговаривала. Леденцами угощала. А я ей карандаши точил. Она письма для раненых писала. Такая… Мне было шесть лет. Это в шестнадцатом. Ей – пятнадцать. Колобок со смехом, – Гурьев вдруг улыбнулся. – Ох, капитан, капитан. Заварил же ты кашу.
– Не может быть, – Чердынцев обхватил голову руками. – Не может же этого быть! Что же это такое?!
– Это? Судьба, каплей.
– А ты ничего… Не перепутал?
– Я никогда ничего не путаю. Иначе не выжить.
– То есть… Всё-таки правда?!
– Правда.
– И как мне теперь с этим жить прикажешь?!
– Ничего, – усмехнулся Гурьев. – Как до этого жил, так и дальше станешь.
– Выходит, что я… А Дарья?!
– Именно так и выходит.
– Тебе Дарья снимок показывала?
– Да. Другие, кроме этих двух, есть?
– Нет. Нет фотографий, – сердито мотнул головой Чердынцев. – Ничего больше нет, представляешь?! Ни в какую не желала сниматься. Никогда. Вот просто стоило только заикнуться! Побледнеет, сожмётся в комочек вся… Я дурак молодой был, Яшка. Не понимал, что мучаю её. Обижался. Ничего больше не осталось. Старым-то снимкам неоткуда было взяться, а новым, – он махнул рукой обречённо. – Ну, не хотела и не хотела, что ж за беда-то такая особенная?! Но меня это страшно задевало. Просто страшно. Я до сих пор не понимаю. Я думал тогда, что она… А, ерунда, знаешь, Яков Кириллович, ерунда это всё!
– Это не ерунда, каплей, – задумчиво проговорил Гурьев. – Вовсе это не ерунда. Я тебе скажу, почему она не хотела.
– Да что ж я, не дурак, догадался, – Чердынцев сжал кулаки. – Она боялась чего-то. Чего?
– Юровский их построил в подвале, сказал, что будет фотографировать. А вместо фотоаппарата достал маузер. А ведь отец, Николай Александрович, очень любил фотографию, много фотографировал, в том числе – семью, жену, дочерей, сына. Вот такой вот ряд воспоминаний, капитан.
– Ах ты, Господи.
– Скажи-ка мне вот что. Английский ты откуда знаешь?
– Выучил, – Чердынцев улыбнулся. – Просил её, чтобы занималась со мной… Она такая терпеливая была, и объясняла всё ладно, и вообще… Я просто хотел знать, о чём она по ночам говорит. Иногда просыпался от её голоса. Лопочет что-то – то по-французски, то по-английски. Больше по-английски почему-то.
– И что? Научился?
– А как же, – Чердынцев опять страдальчески сдвинул брови.
– Всё сходится, Михаил. Всё сходится. Ох, да что же это такое.
– А он… Он где?
– Кто?
– Этот.
– Юровский? Сдох в тридцать восьмом. От язвы желудка. Но ты не переживай, – верхняя губа у Гурьева на мгновение приподнялась. – Их ещё на наш с тобой век хватит. Кровью умоемся.
– И у тебя на них реестрик имеется, – хмыкнул моряк.
– Не без этого, – легко согласился Гурьев. – Но позже, позже, когда время придёт. Ты её любил, Чердынцев?
– Любил? – Чердынцев вздохнул, провёл задумчиво пальцем черту на скатерти. – Я не знаю. Это разве можно словами выразить?! Я был её. Весь. А она была моей. Почему я ей сразу не поверил?! Может, всё бы вышло иначе. Никогда не прощу.
– Ты это брось, каплей, – сердито сказал Гурьев. – Брось, слышишь?! У тебя такая дочь. Чудо. Сокровище. Бриллиант. Ты смотри мне, капитан. Не дури. Думаешь, я не понимаю, чего ты на забор лезешь всё время? Понимаю.
– Да?!?
– Да, – ледяным голосом произнёс Гурьев. И продолжил – нормальным: – И что ты чувствовал, знаю прекрасно. Думаешь, ей это было всё нужно – наряды, кареты, эполеты? Ей нужен был покой, каплей. И ничего больше. И она его получила. И не твоя вина, что всё так быстро закончилось. Нет в этом твоей вины. Хватит мучить себя и ребёнка. Понял?
Чердынцев молчал, наверное, целую вечность. Потом спросил, с трудом, будто выталкивая из себя слова и старательно не глядя в сторону Гурьева:
– А у тебя… с Дарьей… что?
– С Дарьей у меня дружба, – улыбнулся Гурьев в ответ, и была такая нежность в этой улыбке, что у Чердынцева сердце заныло. – Такая дружба, какая даже между давно знающими друг друга людьми нечасто случается, а уж между типом, вроде меня, и девушкой, трепещущей в ожидании прекрасного принца на крылатом коне, – он махнул рукой и снова улыбнулся.
– Как же это?!
– Да уж я постарался. Дочка твоя, каплей – нечто такое, для чего слов даже у меня не находится никак. Вот совершенно. Я верю, ты мужик стоящий ещё и потому, что у тебя такая дочь. Был бы ты дерьмом – ничего б у тебя не сложилось.
– Ну, спасибо, – скривился Чердынцев. – Приласкал.
– Не стоит благодарности, каплей. Не стоит. А вот что с принцем делать – тут у меня просто голова раскалывается. Потому что нужен непременно принц и непременно на крылатом коне. Это вот – точно.
Сказав это, Гурьев нахмурился. Потому что мысль, не дававшая ему покоя с той самой секунды, как он впервые увидел девушку, напугала его – едва ли не до холодного пота.
– Может, сам отыщется? – несмело предположил Чердынцев.
– Дурак ты, моряк, – грустно вздохнул Гурьев. – Здесь? Сейчас?
– А ты не сойдёшь? За принца, – пробормотал Чердынцев.
– Меня уже один раз произвели в цесаревичи, капитан, – оскалился Гурьев. – Нет. С меня хватит. Я по другому профилю.
– А я?
– Что – ты?
– Я-то – не принц, – губы Чердынцева насмешливо дрогнули.
– Ты, капитан, оказался в нужном месте в нужное время. Что это значит, мне ещё предстоит разобраться. Но вот за спасение царственной особы, да ещё и от неминуемой гибели, полагалась тебе, капитан, награда. И ты её получил. Значит, заслужил. Значит, всё правильно. Так что рефлексии, как говорит мой закадычный друг, – в ящик. И теперь нам, капитан, без принца никак обойтись невозможно. Теперь, после всего.
– Яков Кириллыч.
– Что?
– Ты что – ты хочешь… Ты ей рассказать хочешь?!
– Ты, каплей. Я тебе помогу, но расскажешь – ты.
– Зачем?!
– Ты обязан.
– А как ей жить с этим, ты подумал?!
– Послушай меня, Михаил Аверьянович, – тихо проговорил Гурьев, уставившись на Чердынцева страшным своим, немигающим взглядом. – Есть вещи, которые выше нашего с тобой желания сделать жизнь наших детей проще. Если мы не перестанем им лгать, они все погибнут. Россия погибнет. А вместе с Россией – весь мир. Время лжи кончилось, Михаил Аверьянович. Всё. Пора платить по счетам.
– Тебе сколько лет, Яков Кириллович?
– Двести, – Гурьев усмехнулся. – Читал много, жил быстро, и вообще.
– Злопамятный, – достроил Чердынцев.
– Нет. Я не злопамятный, я просто злой. А уж память у меня – и рад бы что забыть, да не судьба, видимо.
– И когда?
– Скоро. Времени ждать нет. Вот совершенно. И она не может ждать, и Россия – не может. Ах, дивушко моё, дивушко…
Господи, подумал он. Господи. Рэйчел.
– Ты чего это её так обзываешь? – ревниво спросил Чердынцев. – Придумал же!
– Потому что – чудо чудное и диво дивное. Поэтому, – задумчиво проговорил Гурьев. – Тебе постричься надо, капитан. Давай, я тебя к мастеру настоящему отведу.
– Сейчас, что ли?! – опешил от такого перескока Чердынцев.
– Нет. Завтра, – милостиво разрешил Гурьев. – До завтра лохматым походишь. А сейчас – ешь-пей, наконец, если Дарья увидит, что ты голодный – прибьёт меня и будет сто раз права. И – к ней. Забирай её домой, поговорите… Завтра утром начнём.
– Что?! Погоди, Яков Кириллович. Погоди. Я ведь опять – ну, ничегошеньки просто не понимаю. Ты – и всё это… ЦК… Сталин… Да как же это всё может быть-то – вместе?!
– Завтра утром, каплей. Завтра – утром.