Глава 15
Поручик Ирашин, комиссар Омелин и комбриг Кутасов
Болтаться в обозе отступающего войска особенно неприятно. Ты трясёшься в какой-то коляске, больше всего напоминающую извозчичью пролётку, в то время как твои товарищи по оружие из последних сил отражают атаки то и дело налетающих врагов. Мы схватывались и с татарами, и с башкирами, и с легкоконными казаками, и даже с чубатыми запорожцами. Последних никто не ожидал увидеть тут. О них рассказал мне Озоровский, навещавший меня едва не каждый вечер. Приходили и ротмистр Коренин, повторно для виду отругавший меня в первый после боя вечер за самовольный побег из госпиталя, ведь за нами внимательно наблюдал батальонный лекарь Минахин, не без основания подозревавший моего командира. Из их рассказов я имел представление о том, что творится вокруг. И для меня звуки стрельбы и звон стали обретали смысл. Раз больше стреляют — то башкиры или татары налетели, принялись обстреливать из луков, а карабинеры с драгунами отвечают им мушкетной пальбой. А если почти сразу зазвенела сталь, выходит, казаки примчались по нашу душу. Они невеликие любители стрельбы — сразу за шашки хватаются.
— Ты бы видел их! — примчался ко мне как-то вечером Озоровский, в разорванном мундире, что самое интересное, моём — он был ниже и щуплее меня, а потому мундир висел на друге, как тот не загонял его за ремень, собирая складками за спиной. — Ты бы видел! С самой Польши я не видал таковских!
— Это кого же? — спросил я, находя в себе силы улыбнуться.
— Да как кого, — размахивал руками от избытка чувств Озоровский, — как кого?! Да запорожцев же! Натурально запорожцев, такие панам Барской конфедерации служили, помнишь? Чубатые, в шароварах, в рубахах расписных! И злые вояки, скажу я тебе, Петя. Ударили мы с ними в сабли, думали, от них пух и перья полетят как обычно. Да не тут то было. Ох и врезали они нам, выдали по первое число. Лихие рубаки, скажу я тебе, эти запорожцы. Четверть часа рубились мы с ними не на жизнь, а на смерть, но отогнали. Большой кровью, но отбились от этих чертей чубатых.
— И чего это стоило нам? — мрачно поинтересовался я, с каждым днём полк наш таял, что называется, на глазах, каждый день приносил нам новые потери. Один или двое убитых, и по несколько человек отправлялись в наш передвижной госпиталь, составленный из крестьянских телег и извозчичьих пролёток. Их в городах, через которые мы проходили, оставалось великое множество. Предназначенные единственно для перевозки людей они мало подходили для бегства со скарбом, а вот под госпитальные нужды приспособить их удалось. Рессоры у них были хорошие, мягкие, и на них везли тяжело раненных обер-офицеров, вроде меня. На телегах любой из нас мог бы отдать Богу душу от тряски.
— Пятерых схоронили, — помрачнел Озоровский. — Ещё семеро на телеги отправились, а легко раненных и не счесть. Меня вон пару раз зацепили. — Он продемонстрировал мне свежие повязки.
Отступление медленно, но верно перемалывало наш полк. Что ни день случались налёты, заканчивающиеся кровавыми рукопашными стычками, каждые день один два карабинера или драгуна отправлялись в могилу, а ещё столько же на телеги передвижного госпиталя. С них, надо сказать, вставали немногие. Большая часть оставалась лежать на соломе, трясясь на ухабах и в лихорадочной горячке.
Полк медленно, с боями, обливаясь кровью и теряя людей наш полк, сопровождаемый драгунами и остатками иных разбитых Пугачёвым кавалерийских частей, отступал к Москве.
Армия Пугачёва двигалась к Москве. Медленно, словно громадный грозовой фронт, надвигалась она на первую столицу государства российского. И повсюду на его пути вспыхивали восстания и бунты. Крестьяне вешали приказчиков, а своих помещиков заключали с семьями в холодные избы до прихода «батюшки-царя» для справедливого суда и расправы над ними. Заслонов на пути его не было, все войска генерал-аншеф Панин собрал на подступах к Москве. С юго-востока ему на помощь спешил генерал-поручик Мансуров, со своим корпусом вышедший из вот-вот готового вновь взбунтоваться Яицкого городка к Сызрани. Генерал-майор Голицын двинул войска к Саранску. Сам Панин с семью полками остался в Москве по настоянию генерал-губернатора князя Волконского. Последний ославил себя на всю древнюю столицу тем, что приказал поставить около своего дома артиллерию. Этот поступок вошёл в историю, однако был забыт другой его поступок. Он собрал отставных офицеров, что ещё могли встать в строй или сесть в седло, а также офицеров с унтерами из разбитых полков. Сформировал из них Добровольческий полк московского ополчения, состоящий практически из одних только офицеров и унтеров. За свои деньги он вооружил и обмундировал небольшой корпус, и уже спустя несколько дней он был готов к бою. Состоял корпус из двух пехотных батальонов, с приданым эскадроном драгун и двумя командами конной артиллерии. Надо сказать, он постоянно пополнялся офицерами из других разбитых пугачёвской армией полков и гарнизонов, так что ещё до первого боя с ними разросся до масштабов полноценного корпуса. Командиром его числился сам князь Волконский, однако исполнять его обязанности, понятно, не мог, а уж когда полк перерос в Добровольческий корпус, то и вовсе. Князь тогда объявил себя шефом корпуса и поручил командование пожилому генерал-майору фон Бракенгейму. Он был из восточных пруссаков, прибыл молодым офицером в свите Анны Иоанновны в Москву, однако после восшествия на престол Елизаветы Петровны не покинул Россию, отличился в Семилетнюю войну, дослужился до генерал-майора, однако молодую Екатерину не поддержал и отправился в отставку, поселившись в своём имении в Москве. А теперь его вновь звала война.
— И как мы на Москву пойдём? — спросил Пугачёв у Кутасова. — Крепко её закрыли от нас жёнкины генералы.
— Через Арзамас, — уверенно ответил комбриг. В другой истории арзамасское направление закрывал от Пугачёва корпус Михельсона, однако теперь премьер-майор спешно отступал едва не к самой Москве, неся тяжёлые потери в борьбе с легкоконными налётчиками. — Ударим на Муром, а оттуда открыта прямая дорога на Первопрестольную. Так нам только новый командующий армией граф Панин со своими семью полками противостоять будет. — О назначении опального генерал-аншефа главнокомандующим сообщили Кутасову на днях сообщил Голов. Сластин эту новость пока решил придержать.
— А Мансуров, Голицын-князь? — удивился Пугачёв. — Они что же, у нас в тылу останутся, выходит. Не дело это, бригадир. Не дело. Такие части в тылу оставлять.
— Именно поэтому мы должны как можно скорее взять Москву, — настаивал Кутасов. — За её стенами нам все Мансуровы с Голицыными страшны не будут.
— А ну как отрежут они нас, — резонно возразил Пугачёв. — Запрёмся мы в Москве как поляки, да нас голодом заморят.
— Э нет, Пётр Фёдорович, — усмехнулся, вступив в разговор, Омелин. — Такого быть не может. Ведь против польских интервентов поднялась вся Россия, от мала до велика. Теперь вся страна на нашей стороне. Крестьяне нам будут, если придётся, тайно возить еду за стены. К тому же, князь Волконский, думаю, собирает припасы на случай осады, мы ими и воспользуемся.
— Так ли и воспользуемся, — покачал головой Пугачёв. — Может же быть и как в Яицком городке. Так ведь Кремль московский не ретраншемент Михайло-Архангельского собора, да мы и его когда-то взять не сумели, а уж тут. Нет у нас артиллерии, чтобы стены его взять. Когда твой инженер заводы наладит, а?
Военинженер Кондрашов был откомандирован на уральские заводы, налаживать промышленность. Перед отъездом он вытащил из багажа странно смотрящийся среди баулов, узлов и мешков вполне современный гостями из будущего деревянный, обитый дерматином чемоданчик со стальными углами.
— Долго он своего ждал, — сказал, похлопав по нему Кондрашов. — Всюду его, родимого, за собой таскаю. От Урала до Казани, а теперь вот обратно. Но там-то он нам всем службу сослужит.
В этом невзрачного вида чемоданчике лежали чертежи машин и учебники по металлургии. С их помощью талантливый инженер-металлург, призванный в армию незадолго до отправки в прошлое, скорее всего, специально к ней, должен был существенно улучшить промышленность России. Не смотря на ударный толчок, приданный реформами Петра Первого, она была довольно отсталой. Однако с помощью военинженера её должны были вывести на совершенно иной уровень. Конечно, до тридцатых годов двадцатого века её не поднять, но лет на двадцать с лишним вперёд — вполне. Для начала должно хватить и чтобы справиться с правительственными войсками и для отражения возможной агрессии соседних стран. Одной только шрапнелью войны не выиграть.
— Заводы, Пётр Фёдорович, в единый день не перестроить, — покачал головой Кутасов. — Кондрашов сообщает, что первые пушки новых моделей мы получим не ранее, чем через несколько месяцев.
— Толку-то с них будет тогда, — пробурчал Пугачёв. — Мы Москву к тому времени взять уж должны будем по вашему плану, товарищи.
— На этом жизнь не кончится, Пётр Фёдорович, — ответил ему Омелин. — Будем воевать дальше с войсками вашей супруги, да и интервенцию исключать не стоит. На нашу землю много охотников найдётся, — пояснил он для Пугачёва, комиссар не был уверен, что «казацкий царь» понимает такое трудное слово как интервенция.
— Что да, то да, — важно покивал Пугачёв. — Но немчуру мы к нам не пустим, нечего им тут делать.
Кутасов криво усмехнулся про себя. И это говорит Карл Пётр Ульрих, сын голштинского герцога Карла Фридриха. Видел бы покойный Карл Фридрих своего «потомка», отправился бы на тот свет во второй раз, а уж от его слов про немчуру, в третий.
— Закрыть направление Арзамас-Муром-Москва нет никакой возможности, — отчеканил премьер-майор Михельсон. — Сил моего корпуса, вернее, его остатков, если быть точным, хватит, чтобы отразить атаку пугачёвцев.
— Я так и доложу его высокопревосходительству, — кивнул фельдъегерь, прибывший в ставку корпуса несколько минут назад.
И, сменив коня на свежего, он умчался обратно в Москву. Я присутствовал при его прибытии в лагерь. Высокий парень в чистеньком мундире, только сапоги с рейтузами перемазаны в грязи. Спрыгнув с коня, он коротко отдал честь премьер-майору и подал приказ генерал-аншефа Панина. Наш командир прочёл его, криво усмехнулся и ответил именно теми словами, что я привёл выше.
После того, как я смог встать на ноги, я тут же забрался в седло, сменив надоевшее хуже редьки горькой исподнее, в котором валялся в госпитальной пролётке, и надев парадный мундир. Повседневный уже успел затаскать Пашка, оба мундира которого пришли в полную негодность за время отступления из-под Казани. Не отбирать же, в конце концов. Однако за время моего отсутствия произошло некоторое изменение в командном составе полка. Мой взвод принял вахмистр Обейко и, не смотря на мои в нём сомнения, командовал во время отступления наилучшим образом.
— В общем, поручик, — сказал мне Коренин, — для тебя пока должности в эскадроне нет. Временно. Но, хочу сказать, о тебе прослышал сам Михельсон, и затребовал тебя к себе.
Вот так я и попал на штабную должность. Вернее, у меня и должности-то не было, я просто ошивался при Михельсоне, кем-то вроде младшего адъютанта. Он присматривался ко мне, но для чего — непонятно. В конце второй недели нашего отступления, когда я вернулся из дозора, куда отправился со своим бывшим взводом, Михельсон вызвал меня к себе в палатку.
— Прошу, — после взаимных приветствий сказал мне премьер-майор, указывая рукой, затянутой в белоснежную, как всегда, перчатку, на раскладное креслице. — Вам, думаю, неудобно стоять после стольких часов в седле. — И продолжил, когда я опустился в него. — Вы, думаю, поручик, давно гадаете, что это я всё держу вас при себе, да отправляю иногда с прежним взводом. Можете не отвечать, всё и без слов ясно. Дело в том, что у меня большие сомнения относительно поручика Самохина. Он, вроде бы, и справный офицер, никогда труса не праздновал, однако есть у него один большой недостаток. Приказы слушает скверно и следует им только, когда удовлетворяют его, а для офицера это недопустимо. Вот я и решил устроить ему последнюю проверку. Вы отправитесь к нему товарищем командира эскадрона, официально, для того, чтобы поднабраться опыта перед переводом в драгунский полк командиром своего эскадрона. Он ведь для вас, поручик, был кем-то вроде старшего товарища и наставника в офицерских премудростях, поэтому подозрений вызвать это не должно.
— Но какова будет моя роль на самом деле, ваше высокоблагородие? — спросил я, понимая, что Михельсон, хоть и замолчал, но мысли не закончил.
— Дело в том, что я… проверка будет вот в чём, — было видно, что слова даются нашему командиру нелегко. — Нам уже очень скоро предстоит схватиться с Пугачёвым и битва эта будет не чета даже той, под Казанью. В ходе её Самохин снова может выкинуть этакий кунштюк, как это с ним уже бывало, тогда вы, поручик, сместите его и примете командование на себя. Я выпишу вам для этого необходимую бумагу. В эскадроне поручика не любят, а потому примут вас легко. Как это не прискорбно звучит. К сожалению, я был слишком занят войной, чтобы обращать внимание на дела в своём полку, что говорит обо мне не наилучшим образом. Теперь пришла пора исправлять свои ошибки. Пусть и такими, к сожалению, спорными методами.
— К слову о спорных методах, ваше высокоблагородие, — говорить о таких вещах мне было крайне неприятно, но надо было выяснить всё до конца. — Поручик ведь может и воспротивиться моим действиям, ведь бумагу предъявлять в бою будет некогда, а до него, как я понимаю, о ней распространяться также нельзя.
— Да, верно, поручик, — кивнул Михельсон. — В бою всякое бывает, благословить вас стрелять в спину своему я не могу, однако обстоятельства могут того потребовать. Скажу лишь, что интересоваться гибелью именно этого офицера я не стану.
С тяжёлым сердцем вышел я из палатки премьер-майора. В моём кармане лежали две бумаги. Первая — перевод из третьего эскадрона в четвёртый и назначение товарищем командира. Вторая — письменное обращение Михельсона к офицерам и унтерам четвёртого эскадрона, сообщающее об отстранении Самохина от командования.
Утром следующего дня я представился Самохину и предъявил первую из двух бумаг. Поручик с недоверием посмотрел на меня и принял на удивление неласково. Это уже позже, от офицеров эскадрона я узнал, что он недолюбливает, мягко говоря, былых сослуживцев. Вечером, после длительного марша, я был представлен в палатке, заменяющей офицерское собрание эскадрона.
— В драгуны, значит, тебя переводят, — усмехнулся поручик Парамонов. — В рабочие, так сказать, лошадки войны.
— Вроде того, — кивнул я, поддерживая игривый тон, взятый новыми сослуживцами. — Зато, господа, прошу заметить, старейшая кавалерия Российской империи. Пётр Великий только драгун учредил.
— Другой в то время и не было-то, поручик, — заявил пожилой вахмистр Горяев, командовавший третьим взводом вместо погибшего поручика Антонова.
— Зато с повышением в звании переводят, — заметил подпоручик Стригалёв. — Будете теперь поручиком и командиром эскадрона в драгунском полку. Кстати, в каком, поручик?
Названия полка в бумаге Михельсона не было, поэтому я назвал наобум Сибирский, в конце концов, у меня там старые знакомцы, вроде того же капитана Холода.
— Славный полк, поручик, — покивали офицеры. — Хорошо воюет с Пугачёвым. Едва не лучше нашего.
— Мы тоже хорошо воюем, господа, — вмешался в наш разговор до того молчавший Самохин. — Если бы нам всякие разные не мешали, могли и побить его. В железной клетке бы привезли в Петербург.
— У него вечно разные внутренние враги виноваты, — вполголоса сказал мне поручик Парамонов, так чтобы Самохин не услышал, хотя это было и маловероятно в небольшой палатке.
А я смотрел на своего бывшего почти что друга, и не верил своим глазам. Стать друзьями по настоящему нам мешала приличная разница в возрасте — Самохин был лет на пять или шесть старше, и потому стал, как правильно сказал Михельсон старшим товарищем для меня и Озоровского. Мы ходили с ним в загулы, часто заканчивавшиеся драками и дуэлями, нередко мы брались за палаши и пистолеты. Вместе играли в винт с другими офицерами, оставляя за столом жалования за месяц и долговые расписки едва не на год вперёд или же наоборот, сгребая со стола серебряные рубли и недавно введённые ассигнации, доверия которым, впрочем, было немного. А теперь я смотрел на него и не верил своим глазам. Его лицо высохло, став похожим на аскетическое, глаза округлились, отчего поручик более всего напоминал святого со старинных икон, только бороды не хватало. Волосы отросли и теперь лежали по плечам грязными лохмами, ещё более увеличивая сходство. За мундиром денщик его — из старых кавалерийских унтеров — ухаживал справно, и идеальное состояние одежды сильно контрастировало с обтянутым лицом и грязными волосами. Но главное, главное, взгляд. Он опять же заставлял вспомнить об иконах старинного письма, с которых глядели суроволицие святые и сам Господь Бог, и от взглядов их становилось неуютно. В детстве я каждый раз боялся глядеть на эти иконы, когда с семьёй приходил церковь по воскресеньям. Казалось, они в самую душу глядят и всё видят — самый крохотный грешок не укроется от этих суровых глаз. Именно такой взгляд был сейчас у Самохина. Каждый раз, когда былой старший товарищ даже вскользь бросал на меня взгляд, мне становилось крайне не по себе.
Запорожцам комиссар Омелин удивился. Изрядно удивился. К казакам-бородачам, крестьянам в лаптях и мало чем отличающимся от них рабочим он уже привык. Тем более, когда большая часть их теперь носила форму Красной армии. А вот с недавнего времени в лагере появились эти зычноголосые, чубатые, длинноусых запорожцы в расписных рубахах и «шароварах во всё Чёрное море». Они словно сошли со страниц «Миргорода» Николая Васильевича Гоголя. Несколько тысяч натуральных тарасов бульб, остапов с андриями и прочими кукубенками, шилами и кирдягами. Не соврал Николай Васильевич ни единым словом о разгульном нраве их, вносившем сумятицу в армию Пугачёва, где даже башкиры с татарами начали привыкать к «революционной дисциплине». С этим надо было что-то делать, а потому комиссары Омелина трудились вовсю, отчаянно борясь с возрождающейся бунтовщицкой вольницей. Помогало слабо.
Не помогла длительная беседа самого Пугачёва с запорожским старшиной — кошевым атаманом Кривоносом, живо напомнившим Омелину о другом романе про то время. Всё том же, уже вспоминавшемся во время Сакмарской мясорубки, «Огнём и мечом» Генрика Сенкевича.
— Мы воевать пришли к тебе, государь-надёжа, — ответил Пугачёву Кривонос. — За жизнь свою исконную, которую жёнка твоя порушить хочет. И отказываться от неё не желаем. И не откажемся, хоть режь нас.
— Резать вас не стану, — сказал Пугачёв. — Раз пришли ко мне. Но вольницу вашу допустить более не могу. Вы мне армию разлагаете. А потому становитесь отдельным лагерем. И чтобы так — ни к себе никого не пускайте, ни к нам не отпускайте. Такова моя царская воля.
— Не дело это, государь, — вздохнул Кривонос. — Но воля твоя для нас, козаков, превыше всего, кроме воли Господней. Нынче же станем своим лагерем.
Это всё чего удалось добиться от лихих сечевиков. Но, не смотря на строжайший запрет, запорожцы бегали в лагерь с водкой — ну, как же, нельзя ж оставлять братов-повстанцев мучится с сухим горлом — и к себе пропускали охотно, особенно после захода Солнца. Кутасов, как не странно, был спокоен и, словно не предавал значения этой проблеме.
— Проблема сечевиков решиться сама собой, Андрей, — сказал он, когда комиссар попенял ему. — В будущей битве мы поставим их против тяжёлой кавалерии, и проблема сама по себе перестанет существовать. — Он хищно осклабился. — Запорожцы, действительно, внесли сумятицу в наши дела, то ли дело донцы, хоть и казаки, но дисциплину понимают.
Донские казаки были не столь решительны в поддержке восстания, как расписывал Пугачёву Кутасов. Их атаман прислал ему грамоту, где уверял, что Дон полностью лоялен «чудом спасшемуся самодержцу» и никого не допустит в пределы его владений. И ни слова о военной помощи. Правда, с посланцами атамана приехало много бедных казаков, быстро определённых в пешие полки. Но этого было очень мало. Можно сказать, исчезающе мало. Однако, как говориться, нет худа без добра. Этот факт окончательно утвердил Пугачёва в решении идти на Москву, ибо искать помощи на Дону было бессмысленно, казаки его своим царём просто так никогда не признают, и воевать далеко от родных станиц не пойдут. Это Омелин с Кутасовым знали отлично, помня недавний пример Гражданской войны.
— А если запорожцы разобьют тяжёлую кавалерию? — засомневался Омелин.
— Ты себя-то слышал, Андрей, а? — усмехнулся Кутасов. — Сечевики разобьют тяжёлую кавалерию, такого быть не может. Ты лучше скажи, как дело с предателем идёт? Он сейчас для нас важней всей казаков с сечевиками.
Засланные в тыл вражеской армии пропагандисты Омелина и шпионы Сластина обнаружили офицера, готового перебежать к восставшим. Не смотря на отсутствие немецких корней он принадлежал к роду, поддержавшему Петра Третьего, а не Екатерину и оказавшемуся в глубокой опале и почти обнищавшему. К тому же, этот офицер был явно недоволен своим положением в полку, хотя и имел под началом не столь уж малое количество солдат. Если его удастся склонить к переходу на сторону восставших, это станет крайне неприятным примером для остальной части екатерининской армии. Он может подтолкнуть к этом других солдат и офицеров, особенно тех, чьи судьбы круто изменило убийство Петра Третьего.
— Он всё ещё колеблется, — сказал Омелин, ведавшей всей операцией, — хотя и с солдатами поговорить на эту тему уже успел. Те, как раз, практически все поддерживают его, благодаря работе моих людей. Но большой проблемой являются офицеры, с ними, как доносит и сам предатель, и мои люди, и разговаривать нечего. Все безоговорочно преданы Екатерине.
— Не так плохо, наша опора именно солдаты, — кивнул Кутасов, — а офицеры — белая кость. На них рассчитывать пустое дело. Слышал, кстати, о Добровольческой армии?
— Ещё пока корпусе, — поправил Омелин. — И верховодит ими какой-то немец природный, а не потомственный казак Лавр Корнилов.
— Вспомни ещё эту сволочь, — отмахнулся Кутасов. — Перебили и выкинули за кордон мы ещё два с лишним десятка лет тому всех этих корниловых, деникиных и кутеповых. То же будет с всякими врагами советской власти. В любом времени.
— Владислав, — не смог сдержать улыбки Омелин, глядя на раздухарившегося комбрига, — это, вообще-то, мои слова. Этак ты у меня вовсе хлеб отберёшь.