* * *
…И будешь тверд в удаче и в несчастье,
которым, в сущности, цена одна…
Р. Киплинг
Когда Даниил приехал на кладбище, все уже собрались и протоптали в глубоком снегу колею от машин до вычурных кладбищенских ворот. Гроб с телом Хрусталева сняли с лафета. Оказывая уважение к покойному начальнику, все были в форме, в туго подпоясанных, неброского цвета плащах, низко нахлобученных шляпах и прямоугольных темных очках – гении неприметности, ангелы тревожной настороженности, цепные псы бережения.
Их было человек триста, и, собравшись вместе, они резали глаз, как шкиперская бородка на лице Джоконды или умная мысль на роже Кагановича. Они чувствовали себя непривычно – впервые не нужно было зорко глядеть по сторонам, чтобы в нужный момент успеть оказаться между подлежащим объектом и пулей. Объект был, но пули его уже не волновали. И все равно по привычке человек двадцать отработанно оцепили шестерых, несших гроб, и зорко щупали глазами чересчур приблизившихся коллег, фиксировали их позы и движения.
Даниил подошел, отряхивая с ботинок липкий снег, и сразу же на нем скрестились взгляды оцепления.
Процессия медленно двинулась меж старых, заросших яркой летней травой могил. Даниил догнал Женю – она шла, придерживая у горла черный платок, посмотрела вполне осмысленно, изумленно даже:
– Данька, ты что, ее не проводил?
– Не могу, – сказал Даниил. – Золотой гроб, венки в бриллиантах… Это была уже не она.
Он третий день жил в каком-то странном тумане, в скорлупе, не пропускавшей из внешнего мира мыслей и чувств – только слова. В нем что-то сломалось. Он стал подумывать даже, что окружающее ему вовсе не снится…
Гроб тихо колыхался над неброскими шляпами. Ноги скользили на сочной траве. Кто-то заплакал, промакая платком ползущие из-под темных очков слезы.
Сентябрьский зной заливал глаза пóтом, а хлопья снега упорно не таяли, жесткими серебринками накалывались на траву и стеклянно хрустели под каблуками. Голые деревья, словно вырезанные из черной фотобумаги, заслоняли звезды, и седенький архиепископ бормотал глухо:
– Тебя отлучат от людей, и обитание твое будет с полевыми зверями, травою будут кормить тебя, как вола, росою небесною ты будешь орошаем, и семь времен пройдут над тобою, доколе познаешь, что Всевышний владычествует над царством человеческим и дает его кому хочет…
– Нужно найти, – сказала Даниилу Женя. – Он не успел, а мы должны, у всякой загадки есть разгадка, не зря пролито столько несуразной крови… Мы ведь найдем?
– Найдем, – сказал Даниил, слепо глядя на серые квадратные спины.
Гроб донесли до ямы и бережно опустили около. Наступила неловкая тишина – все понимали, что, помимо архиепископа, нужно бы еще и речь… Вперед вышел кто-то, растерянно обвел толпу взглядом, сбился на привычное локаторное обшаривание, смутился, покашлял и сказал:
– Генерал умел беречь. И блядюгу Морлокова он не любил, а – любил Женьку. – Он развел руками и растерянно сказал: – Все…
И спиной вперед скрылся в толпе, моментально растворившись в ней. Гроб пополз вниз на толстых крученых веревках, потом веревки выдернули и аккуратно свернули. Оцепления уже не было, все беспорядочно столпились вокруг.
Первую горсть земли бросила Женя, сухие комки защелкали по крышке там, внизу, следом посыпалась еще земля, монеты, пистолетные патроны, мундирные пуговицы. Яму засыпали быстро. Трижды протрещал залп, и вслед за ним вразнобой загромыхали три сотни пистолетов. Сизое пороховое облако поплыло над толпой, орали, кружились вспугнутые вороны. И зелененький обелиск, как у всех. Кто-то, присев на корточки, тщательно вырезал ножом эпитафию, про которую как-то упомянул пьяный Хрусталев.
«Спасибо вам? Святители…»
Поминки состоялись вечером. Помещение искали долго и наконец наткнулись на Зоологический музей – там как раз хватало места для стола, за который влезут все. Чучело знаменитого слона, подаренное когда-то Мстиславу Третьему абиссинским негусом, решили не трогать из уважения к свободной Африке. А оленей, нерп и лошадей выкинули во двор – их и живых хватало.
Слона замкнули в квадрат стола. Три сотни охранников расселись вокруг носатого. Стол был уставлен четвертями самогона, тарелками с колбасой и огурцами. Сняли плащи, шляпы, очки и сразу оказались разными – ковбойки, свитера, водолазки, джинсовые рубашки, и глаза у всех разного цвета. Поэтому многие казались себе и другим голыми, не узнавали друг друга и долго с подозрением приглядывались к соседям. За спиной у них, вдоль стен, стояли стеллажи, и из стеклянных банок философски таращились жабы, ужи, змеи, ящерицы и тритоны.
После первых стаканов напряжение сгладилось. Бутыли быстро пустели, охранники рыдали, уронив головы в тарелки, пели грустные блатные песни, били посуду и стреляли по банкам с гадами. Как это обычно бывает у славян, только сейчас стало ясно, какого золотого человека потеряли, и оттого, что его нельзя было вернуть, душа просила вандализма.
Самогон кончился, но после короткого замешательства разобрали банки со стеллажей, вытряхнули на пол гадов и опорожнили сосуды. Кое-кто и закусил гадами, все равно проспиртованные были, бля…
Музей разнесли вдребезги и подожгли (утром, недосчитавшись нескольких человек, вспомнили, что их там и забыли). Уцелел только дар негуса – его выволокли на улицу, привязали к нему уйму веревок и решили взять с собой.
Орущая толпа прокатилась по проспекту Бречислава Крестителя, волоча за собой слона. Вылетали стекла, горели газетные киоски, наряды полиции, сдуру рискнувшие заступить дорогу, сметались пистолетным огнем.
Пришлось звонить Бонч-Мочидолу. Блокировав танками боковые улицы, пьяную ораву удалось оттеснить капотами медленно ползущих броневиков и выпихнуть за город, на пустырь. Там они поставили слона на ноги, подожгли и уснули вокруг него, и многие во сне плакали.