Глава 7
Дом Любочки оказался столь же неновым, что и у Аллы Михайловны, однако совсем иным – неухоженным и неуютным. Неухоженность можно было бы объяснить традиционным невниманием творческой личности к земным материям; неуют – принять за художнический беспорядок; однако для подобного видения требовались определенные чувства к хозяйке. Кому, как не Ходасевичу, были известны фортели, что проделывает с мужчинами любовь или обожание! Как страсть волшебно преобразует в сознании любящего все недостатки предмета любви в его достоинства!.. Взять хотя бы историю его женитьбы на Юлии Николаевне – на вздорной женщине с годовалой Танечкой на руках, женитьбы, поставившей под большой вопрос его карьеру в разведке…Чем, кроме как розовыми очками (да еще и с шорами!), надеваемыми мужчинами по доброй воле в определенные периоды жизни – когда кровь кипит! – объясняются все их последующие разочарования!..
Однако в отношении Любочки полковник, разумеется, сохранял полную ясность мысли. (Она, кажется, желала бы изменить ситуацию – да не было уже никаких шансов: он слишком ленив, она чересчур стара.) И потому взгляд Валерия Петровича оставался трезво-холодным.
Посему в домике художницы он приметил и бурые следы протечек на потолке, и русскую печь с наполовину обвалившейся штукатуркой, и разбросанные перед нею по полу поленья, и несвежий лифчик, забытый на спинке стула…
В доме Любы отсутствовали в отличие от пенат Аллы Михайловны и веранда, и современные удобства. Имелись лишь две комнатки и кухня, половину коей занимала русская печь. Зато наличествовало пристроенное помещение, весьма уродливое снаружи, однако (не мог не признать полковник) обладающее определенным шармом внутри. (Именно его глухую стену Валерий Петрович видел, проходя вдоль забора художницы.) То была мастерская: огромная комната с высоченным потолком и двусветными окнами, выходящими на солнечную сторону. По трем дощатым стенам мастерской тянулись полати – или, по современному говоря, лофт. Туда вела старая деревянная лестница. По периметру полатей были небрежно развешаны картины. Холсты висели и вдоль стен первого этажа. Еще больше полотен, без всяких рам, стояли на полу, прислоненные оборотной стороной к стенам. Посреди комнаты располагался мольберт, небрежно прикрытый дерюжкой. Два стола у окна оказались завалены графическими листами, карандашами, красками, эскизами.
Введя Ходасевича в мастерскую, художница продекламировала с изрядной самоиронией в голосе: «Приветствую тебя, пустынный уголок, приют спокойствия, трудов и вдохновенья!»
– Я посмотрю картины, – попросил Валерий Петрович.
– Прошу. Только я не буду вам ничего пояснять. Терпеть ненавижу искусствоведов. «В данном периоде творчества мастера, – загнусавила она, пародируя, – отразились его душевные искания…»
Несмотря на деланую веселость, голос художницы звучал напряженно. Она волновалась, как волнуется всякий творец, когда демонстрирует свои работы новому человеку.
Ходасевич решил начать осмотр с полатей и поднялся туда по скрипучей лестнице. Кроме картин, здесь размещался еще и продавленный диван с пледом – благодаря перилам с первого этажа видно его не было. Видимо, мастерица порой укладывалась здесь отдохнуть, когда ее застигал период творческой – или иной – лихорадки.
Закатное солнце как раз выглянуло из-за тучи и залило всю мастерскую теплым желтоватым светом. Огромные квадраты оконных рам расчертили пол и противоположную стену. Как по заказу, заблистали краски на холстах.
Полковник не считал себя специалистом в живописи. Разбираться в ней ему по роду службы не требовалось. Собственные вкусы он считал самыми плебейскими: любил импрессионистов (особенно они хороши в парижском д’Орсэ), Рембрандта, Вермеера (в дрезденском Цвингере чудо что за «Девушка с письмом».) Двадцатый век – ни Дали, ни Шагала, ни Кандинского, ни, боже упаси, Уорхола, – Ходасевич не переваривал.
Манера Любочки, словно нарочно, соответствовала его вкусам: размытые пейзажи в импрессионистской манере. Пейзажи все больше русские – щемящие, а временами даже тягостные по настроению.
Вот пустынная проселочная дорога под дождем, и люди жмутся друг к другу, теснятся под железным павильоном автобусной остановки…
Вот огромные желтые листья плывут по прозрачной речушке, а на дне из-под слоя ила выглядывает ржавая консервная банка…
Вот перспектива улицы в дачном поселке (в ней Ходасевич узнал листвянскую Советскую), она пустынна, лишь удаляется вдаль мамаша, везущая колясочку с ребенком…
Любочка, оставшаяся в мастерской внизу, привычно закурила. Стояла, рассеянно глядя в большое окно. В закатном свете стали видны клубы и сизые прожилки дыма.
Даже по самым первым картинам становилась очевидной истина, которую, впрочем, Ходасевич вывел и без картин: Любочка талантлива, однако неуспешна. Ему трудно было объяснить, почему ей не удалось достичь вершин в своем деле. Черт его знает. Он не знаток живописи и не искусствовед. Наверно, дело в том, что полотна Перевозчиковой слишком рядовые, обыкновенные, без скандала и эпатажа. А может, они для широкой публики излишне грустны и даже депрессивны.
Оставалось только пожалеть художницу. Наверно, это мука для талантливого человека: всю жизнь заниматься любимым делом, но не суметь достичь успеха. Бог знает, какие комплексы могут при подобном раскладе родиться в душе!..
Просмотрев все развешанное на полатях – в основном пейзажи, натюрморты и пару портретов незнакомых Ходасевичу людей, – полковник наклонился, чтобы разглядеть картины, прислоненные к дощатой стене. Среди них его ждало нечто иное. Первый же холст оказался портретом человека, которого сыщик уже где-то видел. Красивой лепки лицо, волнистые седые волосы и искрящиеся голубые глаза. С первого же взгляда стало очевидно, что автор полотна испытывает к своей модели теплые чувства. Может быть, даже любит его…
И тут Валерий Петрович вспомнил, где он раньше видел этого человека: на фотографических карточках – и в квартире Аллы Михайловны, и в ее листвянском доме. Да, конечно же, то был муж Долининой – пропавший пятнадцать лет назад Иван Иванович.
Ходасевич развернул лицом к себе следующий холст. Парный портрет – Алла (лет на пятнадцать моложе нынешнего возраста) рядом с Иваном Ивановичем. Оба красивы и веселы, однако и позой, и взглядом мужчина словно отъединен от своей половины и будто бы хочет вырваться за пределы холста, навстречу художнице, оставив супругу одну в тесной рамке… Валерий Петрович перевернул третий портрет. Он тоже был парным, но совсем иным, чем второй. Он изображал все того же мужчину – Ивана Ивановича, однако женщина рядом с ним оказалась совсем другая. То была молодая, счастливая Любочка. Она прислонилась к плечу мужчины и словно бы растекалась в его объятиях.
А вот еще одна картина с тем же лицом – все в одном месте! Она странная. На ней изображено крупным планом лицо мужа Аллы. Однако оно смертельно бледно. И голова запрокинута, глаза закрыты, а с губ стекает струйка крови… Мужчина – Иван Иванович, – очевидно, мертв…
«Значит, – подумалось полковнику, – и рассказ Имомали, и мои построения были правдой: у Ивана Ивановича, мужа Аллы, с Любочкой когда-то был роман… А что значит его мертвая голова?..»
Из задумчивости его вывел резкий голос:
– Кто это вам разрешил, а?!
Лицо Любы было искажено гневом.
Она стояла на лестнице и в упор смотрела на Ходасевича. Видимо, решила проведать полковника и, поднимаясь на полати, на второй-третьей ступеньке увидела, какие картины он рассматривает.
«В ссоре с женщиной никогда не следует оправдываться», – сию истину Валерий Петрович усвоил давно и накрепко – не без деятельной помощи Юлии Николаевны.
И потому он холодно бросил в перекошенное бешенством лицо художницы – с утвердительной, даже обвиняющей интонацией:
– Вы были любовницей Иван Иваныча.
Хозяйка взъярилась, кажется, еще пуще.
– А вам-то что за дело?!.
Пятнадцать лет назад
Ноябрь 1991 года
В том ноябре все случалось, кажется, само собой. И одновременно было чувство: все летит, похоже, ко всем чертям. Все распадается: страна, партия, привычные институты и порядки, семья и даже сознание…
Люба давно заметила: сосед по даче, Иван Иванович, Ваня-старший, к ней неровно дышит. Но она ни за что не хотела иметь с ним никакой связи. Во-первых, он не слишком ей нравился. Мужлан. Совсем не интеллектуал. Одно слово – выпускающий. Метранпаж. И потом: зачем ей обременять себя! Зачем ей роман с мужем соседки и подруги? Зачем связанные с тем проблемы и неприятности?
И она сознательно держала себя в узде. Не поддавалась на его ухаживания. Вела себя с ним подчеркнуто холодно. Хватит ей поклонников и без Ивана. Не нужны ей лишние приключения на свою голову. И мир с соседкой для нее важнее, чем мстительное желание отобрать мужика – прицепить ей чайник на нос.
Однако зима девяносто первого сделала Любочку (как оказалось, увы, ненадолго) богатой и знаменитой. На Западе продолжался бум советского искусства, и форины гребли из страны все мало-мальски скандальное или хотя бы талантливое. Дошла очередь и до Перевозчиковой.
Моршан Ян, имевший связи среди западных коллекционеров, наконец-то смог впарить им ее картины. Работы Перевозчиковой пошли, и за каждую платили долларами. В ту пору те зеленые представлялись ей гигантской суммой. К тому же западники часть гринов сами конвертировали в вещи и продукты, и Любочка прямо-таки купалась в невиданных для большинства населения товарах и провианте: носила вареные джинсы, австрийские сапоги и итальянскую дубленку, пила джин и виски, закусывала финским сервелатом и консервированными сосисками. Настигнувшее ее благополучие особо грело, когда простые граждане душились за водкой по талонам, сами пытались варить шоколадные конфеты из какао и годами не видели элементарного сыра. Или, чтобы прокормиться, заводили – как семья Аллочки – на своих приусадебных участках курей – чтобы обеспечить себя яйцами и, время от времени, свежим бульоном.
Вот и в тот ноябрьский день Люба ехала на дачу вся упакованная, с диковинными полиэтиленовыми пакетами, набитыми заграничной выпивкой и жратвой. Ехала не на пошлой электричке, а вез ее на «восьмерке» Ян. Ехала, как она говорила всем – в том числе и себе самой, – на пленэр: уединиться и в тиши мастерской работать, работать и работать… Однако где-то внутри, помимо воли, помимо желания, уже шевелился бесенок соблазна: шептал, что она заслужила, заработала. Что может расслабиться, отдохнуть. Где-то глубоко под сердцем зрело и вызревало адски прекрасное предчувствие куража и кутежа.
Ровно так все и получилось, как подначивал Любу внутренний бесенок… Ян помог выгрузить ей сумки, дотащить до дома. Потом, даже от чаю отказавшись, умотал по заснеженной Советской. А она выпила для сугрева вискарика – пока раскочегарится печка. Потом сам бог велел принять рюмочку к шикарному обеду. А затем откуда-то взялся Иван Иванович. Сказал, что увидел, что у нее печка топится, и решил зайти поздороваться.
Он как вошел, сразу обратил внимание, что она одна и в загульном настроении, все себе на ус намотал и через полчаса явился снова: с собственноручно забитой курицей и двумя «чебурашками» водки (то есть пепси-кольными бутылочками по ноль тридцать три). Взялся курицу ощипывать, опаливать, потом супчик из нее варить – и к тому времени они вдвоем уже приговорили литруху «Белой лошади» и взялись за джин, а когда суп закипел, Люба встала, чтобы снять пенку, – и оказалась в объятиях Ивана, а потом эти объятия продолжились на диване в ее мастерской, слава богу, что газ успели под супом выключить…
И вечер сменился утром, а потом опять пришла ночь. Изредка они совершали вылазку на кухню, чтобы добыть себе горючего и пищи, подбросить в печку дров… Иван оказался умелым любовником, заботливым, терпеливым. И, несмотря на свои пятьдесят с гаком, неутомимым. И жизнь впереди казалась великолепной. На смену распадающемуся былому приходило новое, яркое. Опьянение превращалось в любовное напряжение, игра-столкновение заканчивалась бодрым опустошением, снисходил легкий сон, а потом они одновременно просыпались оттого, что ужасно хотелось есть, и не понимали, что сейчас на дворе: утро, день, вечер? И какое вокруг дачи тысячелетие: только снег, мутный свет, ели, сосны и вселенская тишина…
А потом случилась катастрофа: на день раньше, в четверг вместо запланированной пятницы, из Москвы явилась Аллочка. Притащилась со станции пешком, с сумками, авоськами. Не нашла муженька дома и явилась проведать Любочку: у той горело электричество и топилась печь. И застала обоих в таком положении, что отпираться и пытаться объяснить что-либо было бессмысленно… Алла зарыдала и выбежала из дома, и только тут они оба наконец протрезвели и посмотрели друг на друга незамутненными алкоголем и страстью глазами… А спустя полчаса оделся и в полном молчании вышел из Любочкиного дома нахмуренный Иван… И больше никогда уже к ней не возвращался…
…Во время рассказа Любочка высмолила, наверное, сигареты четыре. В мастерской стояли пласты дыма. Солнце закатилось, и окна освещал лишь красноватый закат. Можно было включить электричество, но ни Валерий Петрович, ни хозяйка не сделали этого: в полусумраке оказалось проще говорить об интимном.
– Что было дальше? – вполголоса спросил Ходасевич умолкнувшую художницу.
– А больше я Ивана никогда не видела.
Полковник удивился:
– Как это?
…В тот вечер, когда он ушел – навсегда, – она снова выпивала, в одиночестве, а потом проснулась среди ночи с острым чувством горечи и безвозвратной потери. Тогда, в ноябре девяносто первого, Любе казалось, что Ваня, только что ушедший от нее, был самым любимым и самым дорогим для нее мужчиной. И еще – будто она осиротела и никогда больше не испытает ничего подобного… К этому черно-красному оттенку любви и разлуки примешивалась и другая палитра: желтоватый стыд за разоблачение, оранжевое раскаянье перед старшей подругой, и весь этот мазохистский колер перемешивался с острыми изумрудными штрихами похмелья…
Часы показывали половину четвертого, непроглядная ночь распростерлась над спящей Листвянкой. Любочка глянула расписание: в четыре одиннадцать шла первая электричка в Москву. Она собрала те продукты, что смогла унести, и по свежему снежку отправилась на станцию… Она сбежала: от разговоров, пересудов, выяснения отношений. Дезертировала.
А дома, в столице… Дома продолжилась, как она горько шутила, «босхоналия» (придуманный ею неологизм от слов «вакханалия» и «Босх»): приходили какие-то мужчины и девушки, пили, пели, отрубались, похмелялись…
Любочку вырвал из запоя – как это часто бывало в те годы – моршан Ян: приехал, привез врача, уложил под капельницу… А когда она уже стала вставать и сама отпаивала себя куриным бульоном (курицу тоже Ян достал), пришли из милиции, стали допрашивать: что с Иваном? Где он? Когда она последний раз его видела?..
– А в чем дело? Почему вы меня расспрашиваете?..
Выяснилось: дней пять назад, как раз она вся в дыму была, он куда-то исчез из листвянского дома и больше там не появлялся, и Алла подала на мужа в розыск…
Любочка рассказала мильтонам все, что знала про своего соседа Ивана Ивановича, однако в личные подробности не вдавалась, и ее оставили в покое.
А под Новый, девяносто второй год она вдруг решилась и позвонила Алле домой, в московскую квартиру. Телефон не ответил, и Любочка почему-то заключила, что соседка в Листвянке.
И поехала туда.
Алла оказалась в своем доме. Иван до сих пор не нашелся. От него не было ни вестей, ни следов.
Люба повинилась перед Аллой. Упала ей в ноги. И перед лицом общей беды – бесследным исчезновением Ивана – их дрязги и ревность показались мелкими. Горе сплотило женщин, и Алла простила ее… «Только бы он был жив…» – все повторяла она.
…Ходасевич тихо спросил художницу:
– Как же вы обе объясняли себе: почему и куда исчез Иван Иванович?
– Знаете, в тот вечер, когда она нас застукала, они ведь, конечно, разругались друг с другом. Алла его бросила в Листвянке и на следующий день уехала в Москву. Никаких мобильников тогда не было. Через неделю, в пятницу, она все-таки решила приехать его проведать… То, что Иван не встретил ее, как обычно, на станции, Аллу в новых обстоятельствах не удивило. Однако его не оказалось и дома. Пустые бутылки свидетельствовали, что он пил. Колбаса, оставленная на столе, успела протухнуть. Сначала Алла подумала, что он ушел из дому к какой-нибудь другой женщине: может быть, ко мне. Но его не было нигде – ни у подруг, ни у друзей. И мы с Аллой решили, что он по пьянке куда-то отправился, где-то упал и замерз. Однако трупа его так и не нашли…
В мастерской почти совсем стемнело. От мольберта залегли густые тени.
Ходасевич спросил:
– А эти портреты Ивана Ивановича? Когда вы их писали? До вашего романа с ним? Или после?
– А почему вы спрашиваете?
Валерий Петрович не покривил душою:
– По ним многое становится ясно. В них есть любовь.
Художница криво усмехнулась:
– Конечно, я их писала после того, как он исчез. По памяти. Вы знаете, он и правда был очень хорошим человеком. И я жалею, что так долго сдерживала себя и мы с ним вместе пробыли так мало. Может, если б я не была с самого начала такой неприступной, все в нашей жизни сложилось бы иначе…
– А еще в ваших картинах есть смерть… – негромко проговорил полковник.
Хозяйка мастерской горько улыбнулась.
– А что мне оставалось думать после того, как он вот так бесследно исчез? И не дает знать о себе вот уже пятнадцать лет?.. Или, – она снова ухмыльнулась, – вы решили, что я написала лицо мертвого Ивана с натуры?
– А что – нет?
– Господи, да за что же мне-то его убивать?!
– Всякое бывает.
Люба пожала плечами, а после неловкой паузы добавила:
– Что ж, теперь вы знаете все мои тайны. Вам помогло это?
– Кто знает, – неопределенно ответствовал полковник.
***
Слишком много версий.
Слишком много мотивов и подозреваемых.
И ни единой улики.
Валерий Петрович сидел на веранде своего временного жилища и пытался привести мысли в порядок. Любочка за прошедшие два дня загрузила его сверх меры. Как всякий по-настоящему творческий человек, она была слегка ненормальной. Как всякой не вполне нормальной женщины, ее оказалось чересчур много. Она избыточно перегружала окружающих своими мыслями, идеями и эмоциями.
Чтобы структурировать полученную за уик-энд информацию, Ходасевич прибег к испытанному методу: открыл блокнот и сформулировал вопросы. Вопросы, на которые не имелось ответов.
Записывал он их, как всегда, на испанский манер – перевернутый вопросительный знак в начале каждого и обычный – в конце. Итак, в блокноте выстроился столбик вопросов без ответов.
?Почему и куда исчез пятнадцать лет назад муж Аллы – Иван Иванович?
?Что тогда произошло: несчастный случай или преступление?
?Если преступление – кто в нем виноват?
?А нынешнее исчезновение Аллы Михайловны – оно связано с бесследной пропажей мужа пятнадцатилетней давности?
?И если да, то кто виноват в обоих злодеяниях?
Вырисовывалась, например, следующая схема: в девяносто первом Алла, допустим, не простила муженьку измены. Она убила его и труп вывезла в близлежащий лес – где тот и сгинул. А перед всеми женщина разыграла роль безутешной вдовы. И продолжала бы играть дальше, да только явился некто, кто знал о давнем преступлении, – и сегодня Аллу настигла аналогичная кара: исчезновение, равное смерти.
В данную версию удачно вписывается эпизод, когда во вторник Алла Михайловна вроде бы видела своего исчезнувшего мужа – или человека, похожего на него. Мститель мог, чтобы попугать будущую жертву, загримироваться под Ивана Ивановича…
Валерий Петрович поморщился. Слишком вычурно. И еще беда в том, что в пользу данной версии нет ни единой материальной улики. И сразу появляется целая куча новых вопросов:
?Кто этот некто – «мститель»?
?Почему он ждал пятнадцать лет?
?Отчего стал мстить именно сейчас?
И так далее. И ведь это только первая коллизия из всех возможных, причем в рамках лишь одного треугольника Алла – Любочка – Иван Иванович. А ведь виновницей исчезновения мужчины тогда, в девяносто первом, могла стать и Любочка. Во всяком случае, для того, чтобы совершить убийство, психопатологии в ее характере, по наблюдениям полковника, вполне хватало… Да еще алкоголизм…
А если отвлечься от треугольника? И рассмотреть круг хотя бы тех подозреваемых, что проживали здесь же, в Листвянке, на улице Чапаева? Тогда можно задать себе и другие, не менее интересные вопросы. Ну, например:
?Связано ли с пропажей Аллы исчезновение таджикского мальчика Бури?
?Действительно ли Алла Михайловна хотела завещать свой дом и участок внуку Ване? Успела ли она составить и заверить завещание? И знал ли об этом юноша?
Затем:
?Мог ли зять Стас поторопить свою тещу отправиться на тот свет – чтобы затем выгодно продать ее дом в Листвянке соседу Василию?
?А может быть, ради того же – обладания домом – убийство совершил сам Василий?
Вопросов было слишком много.
Еще из школьного курса алгебры помнилось, что система уравнений имеет решение, когда количество неизвестных равняется числу уравнений.
В данном случае неизвестных было значительно больше.
Что оставалось делать полковнику?
Только множить количество уравнений. Или – последовательно уменьшать число неизвестных.
И то, и другое означало – собирать новую информацию.
Надо пойти к Василию и допросить его. Хоть на первый взгляд версия, что преступник – сосед, выглядит достаточно нелепо… Н-да, избавиться от соседки, чтобы потом купить ее участок и устроить на нем бассейн… Однако… Чего только не бывает в нынешние лихие времена, когда жизнь порой обесценивается до ста рублей, пачки сигарет или мобильника… Как с тем артистом, о котором позавчера по телевизору говорили: ударили сзади по голове, забрали скромную театральную получку и телефон…
На дворе совсем стемнело. Блаженная дачная тишина разлилась над осенней Листвянкой. Лишь шумели в вышине сосны и березы, от станции раздался свисток электрички да прогромыхал по Советской один грузовик.
Весь день Валерий Петрович ничего не ел – не считая пирожков за чаепитием с Любочкой, – однако обедать ему не хотелось. Когда появлялась работа, у Ходасевича всякий раз пропадал аппетит. И не тянуло больше следить за новостями по телевизору. Из размеренного увальня-старикана полковник превращался в собранного энергичного мужчину. Он сам чувствовал это и был весьма доволен сим обстоятельством.
Ходасевич решительно сунул блокнот в карман. Теперь надо зажечь на участке прожектор, а потом отправиться к соседу Василию – поговорить о его планах расширения своих угодий.
Намерения Валерия Петровича нарушил мобильный телефон.
Звонил полковник Ибрагимов.
– Пляши, Петрович, – сказал он без всяких предисловий.
– А что случилось?
– Я прокачал тех людей, что ты мне вчера продиктовал.
– Олег Николаич, чего это ты работаешь? Да еще на меня? Воскресенье, вечер!..
– Ты что, недоволен?
– Отнюдь! Я поражен и растроган!
– Тогда слушай… Ни на кого из перечисленных тобой товарищей ни у нас, ни у смежников ничего нет. Все практически чисты, аки херувимы…
– С чего мне тогда плясать?
– Ты не торопись, дослушай до конца.
– Слушаю внимательно.
– Так вот, ни на кого нет ничего, кроме… Кроме одной персоны.
– А именно?
– Есть там, среди заявленных тобой, один пианист…
Ходасевич понял: Ибрагимов не хочет по открытой линии, да еще мобильной, называть фамилии. Речь все-таки шла о персональной, конфиденциальной информации – к которой, по идее, у службы нет доступа.
– Да-а, интересует меня и пианист тоже, – откликнулся Валерий Петрович, немедленно вызвав в памяти образ музыканта Ковригина: плотный боровичок с венчиком седых волос над загорелой лысиной, одетый в какие-то обноски. – И очень даже интересует.
– Так вот, в стародавние времена, а конкретно, в восемьдесят четвертом году, данный товарищ проходил по уголовному делу – по статье сто двадцать первой тогдашнего УК РСФСР. Часть, между прочим, вторая, пункт «вэ».
– Убей бог, не помню, что за статья.
– Это потому, Петрович, – хмыкнул куратор, – что ты под ней наверняка не ходил.
– Вот обрадовал, – пробурчал Ходасевич.
– Потому что данная статья старого УК посвящена гомосексуализму. А часть два-вэ значит мужеложество в отношении несовершеннолетнего.
– О-о! – протянул частный сыщик. – Оч-чень интересно. И в чем конкретно наш фигурант нагрешил?
– Упомянутый гражданин совершал развратные действия в отношении двоих несовершеннолетних. Мальчиков, между прочим, шести и восьми лет. Родители пострадавших обратились в милицию. Завертелось дело – правда, под стражу педофила не взяли, ограничились подпиской о невыезде. Потом – я так думаю – у данного товарища нашлись высокие покровители или оказалось много денег. Или и то, и другое вместе. Потому что через два месяца родители пострадавших парнишек заявили, что дети дядю оговорили, и дело было прекращено за недоказанностью участия обвиняемого в совершении преступления. Так что педофил отделался легким испугом. Вот и все.
– Сильно! Спасибо. Ты мне здорово помог… А что было потом? После восемьдесят четвертого года? Этот пи-дагог и пи-анист свои порочные склонности не проявлял?
– Кто ж его знает. Больше никаких документов по данному гражданину не имеется. Но обычно подобные типы свою практику не оставляют – особенно если однажды вышли сухими из воды. Поэтому если тебе, Петрович, интересно мое мнение, то, думаю, пакостничать твой музыкант не перестал – да только больше ни разу его за руку (или за что правильнее сказать в данном случае?) не поймали.
– Да-а, Олег Николаич, удивил ты меня. Особенно своими познаниями в мужеложестве.
Голос Ибрагимова посуровел:
– Шутить изволишь?
– Изволю, – вздохнул Валерий Петрович. – На самом деле я тебе очень благодарен. Необычный и потому очень полезный материал.
Куратор подобрел:
– То-то же.
– А ты почему в воскресенье на службе сидишь?
– Так, накопились разные делишки, – неопределенно ответил Ибрагимов.
– Может, ты заодно и вторую мою просьбу выполнишь? Ту самую, помнишь: по поводу звонков на один мобильный номер…
– А я ее уже выполнил.
– Вот как? Ох, спасибо тебе, Олег Николаич, большое. Не знаю, как тебя и благодарить.
– С тех пор как шотландцы изобрели виски, это не проблема.
– Да я уж усвоил. «Блю лейбл».
– Списочек звонков с интересующего тебя телефончика готов. Сейчас мой парнишка его изучает и свои комментарии на полях пишет, а то ты человек в этом смысле девственный, не все самостоятельно поймешь…
– Отлично. Парнишка тоже на мою благодарность рассчитывает?
– Он обойдется… А тебя, Петрович, я жду завтра утром – часикам, скажем, к десяти. Адрес ты знаешь.
И полковник Ибрагимов отбился, оставив Ходасевича с новыми неизвестными в его системе уравнений. Да еще и с новым уравнением: оказывается, пианист Ковригин, проживающий на огромном участке в самом конце улицы Чапаева, – гомосексуалист, педофил. Или, во всяком случае, во времена оные проявлял педерастические наклонности.
***
А немедленно вслед за звонком Ибрагимова домой явился Ванечка с велосипедом (о присутствии которого в Листвянке Ходасевич, признаться, и позабыл): раскрасневшийся, довольный, возбужденный.
Бросил велик у крыльца, влетел на веранду.
– Здравствуйте, гражданин следователь! Меня никто не спрашивал?
– Вроде бы нет.
– И маманя меня не разыскивала?
– Нет.
– Круто.
Вспомнив о долге гостеприимства – или в данном случае правильнее называть сей долг отеческим? – Валерий Петрович поинтересовался:
– Есть будешь?
– А то!
– Тогда разогрею то, что оставила нам твоя мама. Заодно и сам поужинаю.
– Кул! А я пока в душ.
Схватил со стола оставшийся после завтрака Любочкин пирожок и исчез в ванной.
Валерий Петрович грел еду и думал: как жаль, что Танюшка давно выросла и ему, увы, уже не нужно о ней заботиться. И внуков от падчерицы никак не дождешься – потому и приходится свой отеческий потенциал сублимировать на совершенно посторонних детей…
Ванечка вывалился из ванной, обмотанный вокруг чресл полотенцем, когда еда на столе уже исходила паром.
– Оденься, – заботливо посоветовал ему Валерий Петрович. – На веранде холодно.
– Угу.
Борщ уже начал остывать, когда юноша явился к столу одетым, с тщательно зачесанными волосами.
Ходасевич сел поесть с ним за компанию.
– А вы правда шпион? – вдруг спросил юноша, запуская ложку в борщ.
– Шпионами бывают чужие. Свои называются разведчиками.
Глаза у юнца заблистали:
– Значит, вы разведчик? Как Штирлиц? Круто! Расскажите!..
– Однажды мне пришлось убрать одного человека двадцати лет от роду. Подсыпать ему в суп крысиного яда.
Ваня сперва принял его слова за чистую монету. Спросил с округлившимися глазами:
– Почему? За что?
– Он слишком много болтал за обедом.
– А-а, это, типа, такая шутка, – разочарованно протянул Ванечка, уткнулся в тарелку и вопросы задавать перестал.
А когда с ужином было покончено и глаза сытого юноши маслено заблестели, Валерий Петрович, словно бы невзначай, промолвил:
– Говорят, ты скоро станешь очень богат.
Иван нахмурился и насторожился.
– Я? Кто говорит? С какой стати?
– Ведь бабушка завещала этот дом – тебе.
– Мне?
Удивление студента выглядело весьма наигранным.
– А ты что, не знал?
Ходасевич пристально уставился в глаза юнца. Тот заерзал.
– Бабуля говорила мне, что хочет… Хочет мне Листвянку, типа, отписать… Но я не знаю, успела ли она… Правда, не знаю…
– Она завещание, написанное на твое имя, тебе показывала?
– Нет!
– И ты не знаешь, где оно находится?
– Да нет же!
– И ты вообще не знаешь, существует ли оно в природе или нет?
– Чес-слово, не знаю.
– Ладно. Сообщаю, что если завещание НЕ найдется, то в случае смерти твоей бабушки листвянское хозяйство отойдет к твоим родителям.
– Ну и кул!
– А твой папаня собирается Листвянку продать – вашему соседу Василию. Ты слышал об этом?
Юноша насупился.
– Слышал.
– Не жалко своей дачи?
– Какая разница! Пусть продают! Все равно я без бабушки здесь жить не буду!
Ванечка обиженно, совершенно по-детски надул губы.
«Неужели, – непроизвольно подумал Ходасевич, – я в свои двадцать лет был таким же маленьким дурачком? Таким же максималистом?.. Да нет, наверно… Видно, правильно говорят, что нынешнее поколение чересчур инфантильно. А я в его годы уже учился в Краснознаменном институте, был комсоргом курса и тщательно (как выражаются сегодняшние молодые) фильтровал базар в разговоре с кем бы то ни было…»
Валерий Петрович сменил тему:
– Помнишь, я просил кое-что выяснить для меня?
– Ну, типа, да.
– Выяснил?
Ванечка отвел взгляд.
– Да не, никто не знает ничего.
– А я вот кое-что узнал.
– Про что?
– Про местных маньяков.
– Именно.
– Ну, и кто у нас тут в Листвянке маньяк?
– А ты сам-то кого подозреваешь?
– Я?! – удивился Ванечка. Удивился, надо сказать, ненатурально. – А я-то тут каким боком?
Юноша отвел глаза и чуть покраснел. Полковнику стало очевидно: парень что-то скрывает.
– Значит, так, – начал Валерий Петрович, – по нашим правилам оперативная информация является строго секретной. Я не имею права разглашать ее кому бы то ни было. Однако если ты первым назовешь имя подозреваемого – я мог бы подтвердить либо опровергнуть данную информацию. Тем более мне представляется, что названный тобой человек может иметь отношение к исчезновению таджикского мальчика, а также твоей бабушки.
Юноша потер лицо рукой, а потом задумчиво промолвил, глядя в сторону:
– А, может, у вас и нет ничего?.. И вы меня просто на понт берете, чтобы расколоть?
Ходасевич промолчал.
Ванечка глубоко вздохнул и начал:
– Листвянские пацаны говорят, что да, есть тут у нас один старый… как бы это сказать, чтоб прилично… в общем, старый пень, любитель молоденьких мальчиков. И живет он, кстати говоря, здесь, совсем рядом, на Чапаева!..
– Что ты говоришь? – делано изумился Ходасевич.
– Так вы правда знаете, кто это?
– Догадываюсь.
– Гоните!
– Знаю я, знаю, – поддразнил юношу полковник.
– Откуда?!
– Неужели ты думаешь, что ты у меня – единственный источник информации?
– Ну, и кто этот сидор? – азартно выпалил юноша. – Скажите, кто?
«Странно, как разные качества, соответствующие совершенно разным возрастам, соединились в этом юноше, – подумал Ходасевич. – И детская непосредственность, и взрослая рассудительность, и юношеская обидчивость… Неужели все тинейджеры (как принято называть сию возрастную группу нынче) такие? Или Ванечка – особо инфантильный? Давно я не общался с отроками, совершенно не с кем сравнить…»
Валерий Петрович усмехнулся и начал полудурашливым тоном (кажется, постоянный стеб – обычное дело для нынешней молодежи):
– Этот человек живет один в черном-пречерном лесу, и черной-пречерной ночью, замучив очередного мальчика, играет на черном-черном рояле…
– Правильно! Блин! Ну откуда вы узнали?!
Ходасевич усмехнулся:
– Гражданин пианист Ковригин давно находится у меня под колпаком.
– Про него и пацаны говорят, что он к мелкоте пристает. Ему однажды даже настучали по тыкве за это.
– Информация, поступившая из двух независимых источников, считается подтвержденной – если только не является сознательной дезинформацией.
– Круто замечено! Вас так учили, да?
– Нет, – улыбнулся полковник, – данное наблюдение сделано на основе моего личного опыта.
Ванечка в возбуждении вскочил из-за стола и сделал несколько шагов взад и вперед по веранде. Потом остановился и выпалил:
– А клевая тема получается! Крутой замес!
– Что ты имеешь в виду, Иван?
– Ну, прикиньте!.. Как все сходится!.. Значит, этот гад Ковригин охотится в нашей округе на детей. Правильно? Однажды об этом откуда-то узнает моя бабушка – и идет к нему разбираться. Она у меня известная борчиха – в смысле борец – за справедливость. В каждой бочке затычка… А этот сидор гнойный слушает ее наезды. Потом понимает, что его разоблачили, и р-раз, мою бабуленьку – в подвал!.. А сам – продолжает заниматься своим гнусным делом. Типа, не может остановиться. И мальчишку черненького, таджика, похищает… Все сходится!.. Надо этого, блин, пианиста в ментуру сдавать и обыск у него в доме и на участке устраивать!
Валерий Петрович улыбнулся.
– В логике тебе не откажешь. Пять баллов.
Юноша подозрительно прищурился.
– Стебетесь?
– Да нет, отчего же? Искренне восхищен точными построениями. И твоя версия вполне имеет право на существование. Правда, она не объясняет события пятнадцатилетней давности…
Ванечка нахмурился.
– Что вы имеете в виду?
– Исчезновение твоего деда.
– А вы думаете, оно тоже связано с Ковригиным?!
Ходасевич покачал головой.
– Не знаю, Иван. Но факт остается фактом: двое представителей одной семьи, муж и жена, исчезают, причем в одном и том же поселке, с интервалом в пятнадцать лет. Странное совпадение. Вполне можно предположить, что два данных события связаны.
Молодой человек задумался, потер лоб рукой, а потом сказал:
– А ведь они связаны. Причем именно из-за этого педика Ковригина.
– Что ты имеешь в виду?
До сего момента болтовня с юношей – молодым, открытым, непосредственным – больше занимала Валерия Петровича, отвыкшего от общения вообще и с подрастающим поколением в частности. Теперь он каким-то шестым чувством понял, что разговор может быть ему полезным. Что он способен дать новую информацию.
Ванечка сел и закрыл лицо руками. Затем глубоко вздохнул и глухо проговорил:
– Только обещайте про это никому не рассказывать. Никому! Тем более моим родителям. И ни с кем это не обсуждать. Даже – потом – со мной. Я хочу рассказать – и опять забыть… Все – забыть. Обещаете?
По выражению лица юноши, по его пылающим щекам Ходасевич понял, что тот решился поведать нечто действительно важное. По крайней мере, для него самого.
Валерий Петрович со всей серьезностью молвил:
– Обещаю. Твой рассказ и твое имя в любом случае останутся в тайне.