Книга: В Питер вернутся не все
Назад: Глава седьмая
Дальше: Глава девятая

Глава восьмая

Флешбэк-5. Эльмира Мироновна Царева
Подумать только! Совсем недавно – и трех лет не прошло! – она считала главной своей проблемой подступающую старость, с каждым годом проявляющееся в новых деталях увядание. Ей еще пятидесяти не было, когда она вдруг, в одночасье, поняла смысл главной коллизии «Фауста». Всю жизнь прежде ей казалось: какая чушь! Что за чепуха: продать свою бессмертную душу дьяволу – и за что? Ладно бы за миллионы денег, или неземную любовь, или жизнь вечную – нет, всего лишь за молодость. За какую-то там молодость!
Но на пороге золотого своего юбилея Эльмира неожиданно, в один момент, осознала: да, молодость! Да! Это такая ценность! Как же она о ней раньше не задумывалась? Насколько все было тогда легче! И вставать по утрам. И замечательно выглядеть. И пленять мужчин. И на сцене играть. И подниматься по лестнице. И жить. И дышать...
После того как пришло понимание, как она осознала ценность, Эля, подобно старику Фаусту, готова была отдать за молодость все. Все, что у нее было. Любые драгоценности. И деньги. И всевозможные атрибуты комфорта и статуса: квартиру в центре, дачу, машину... И самое дорогое для нее – талант. И даже, разумеется, бессмертную душу...
Только ей никакой Мефистофель сделки не предлагал. Ее желания любой ценой вернуть юность – даже Вельзевулу ради того продаться! – потусторонние силы не замечали. Да и нет их, никаких потусторонних сил. Она, пионерка пятидесятых, комсомолка в шестидесятые и партийка с начала восьмидесятых, всосала материализм с молоком матери. Знала, как дважды два, что нет ни бога, ни черта. И всю жизнь верила только в собственные силы. В свой талант, и обаяние, и умение нравиться, возжигать, и в свой ум, свою удачу. И все на свете, что хотела, она вырвала у жизни, не заключая сделок с загробным миром. Своими руками.
Поэтому ей только и оставалось, что бороться за возвращение молодости самой. В стране как раз наступали новые, капиталистические времена, появлялись невиданные раньше фирмы, в том числе и косметологические, с красивыми названиями. Но она отправилась в клинику на Грановского, где с советских времен омолаживались немногочисленные сильные мира сего. «Косметологическая богиня» (как ее отрекомендовала Царевой задушевная подруга) встретила Эльмиру скептически и объявила:
– Вы, милочка моя, опоздали. Причем как минимум на двадцать лет.
Актриса остолбенела.
– А что вы хотите? – ответила врачиха на немой вопрос пациентки. – На Западе еще до тридцати начинают собой заниматься.
Однако «поработать над ней» докторица, сама выглядевшая на сорок (При том, что ей стукнуло все шестьдесят), согласилась.
И началась борьба – за утекающие молодость и красоту. Она потребовала нескольких лет, огромных душевных и физических сил, необходимых на мучительные операции и восстановительные периоды, а главное – денег, денег и еще раз денег. Как назло, в стране (и в актерской профессии тоже) начались глухие, лихие, бессребренные времена. В кино не приглашали – да и не снималось оно, кино. В театре платили сущие гроши. Концерты по провинциям не собирали залов, а даже если собирали, то пройдохи-директора надували Цареву, платили копейки. Будь ей хотя бы тридцать пять – или если бы она выглядела на тридцать пять! – все ее проблемы рассосались бы сами собой. Она б шутя охмурила кого-нибудь из новых русских (как цепляла в свое время, играючи, партийных чинуш и главных режиссеров) – и жила бы еще богаче прежнего. Но несмотря на то, что благодаря косметологии Эльмира стала выглядеть гораздо лучше, «малиновые пиджаки» ее не замечали. Они тоже знали цену молодости. И выбирали двадцатилетних актрисуль или моделек.
В девяностые годы для того, чтобы поддерживать мало-мальски привычный образ жизни, например, хотя бы один раз в месяц – подумать только, всего один! – выходить в свет: в ресторан или на премьеру, и главное, оплачивать многочисленные операции и процедуры, Эле пришлось впервые в жизни не приумножать собственные богатства, а напротив – их терять.
Для начала она продала дачу. Затем – машину. Потом – пошла на обмен с доплатой и из трехкомнатной квартиры в центре переехала в «однушку» на «Коломенской». Как потом оказалось, в те проклятые девяностые она растранжирила практически все, что у нее имелось, буквально за понюшку табака. Несмотря на то, что продавала свое имущество Эля, разумеется, в долларах, все равно вышло (она посчитала потом, уже в середине двухтысячных), что она продешевила в десятки (да, именно в десятки!) раз.
Но с омоложением к концу девяностых Царева добилась почти идеала. Она стала выглядеть пусть далеко не так, как ей хотелось, но – на максимально возможный в ее возрасте балл. А тут еще, наконец, кинопроизводство оживилось. Актрису стали приглашать в театральные антрепризы (пусть не на главные, а на вторые по значимости роли). Появились отечественные сериалы. Благодаря телевидению ее снова стали узнавать, а узнаваемость повлекла за собой новые приглашения – на роли и на концерты. «Чес» по провинции снова стал приносить ощутимый приработок. Да и звание народной артистки ей наконец дали!
Другое дело, что восстановить собственный материальный достаток времен развала Союза Царевой не удалось. Надо было есть и пить, и покупать наряды, и появляться у коллег на юбилеях, и выступать (когда звали) в телевизионных ток-шоу. А это требовало все новых и новых затрат на гардероб и красоту. Квартиры же и дачи стали стоить совсем уж несусветные миллионы. Так и осталась она в поганой панельной «однушке». Машину разве что сумела купить – малютку «Поло».
А главное, в какой-то момент Эльмира, в минуту горчайшего откровения, осознала, что погоня за молодостью, утянувшая из нее столько здоровья, денег, душевных и физических сил, есть не что иное, как химера. Заявлениями, что ей, дескать, слегка за тридцать, она могла обмануть только совсем уж пустоголовых мальчиков. Конечно, с ними – сильными, твердыми, неутомимыми – Эля получала настоящее наслаждение. Да только даже мальчишки, добившись своего и протрезвев наутро, как правило, долее одной ночи рядом с нею не задерживались. А мужики, хоть что-то из себя представляющие, хоть с минимальными деньгами и положением, казалось, безошибочно чувствовали, сколько ей на самом деле, и никак не откликались на ее попытки завязать отношения. Оставались лишь альфонсы – хотя и те быстро линяли, едва лишь понимали, что «старушка» не может обеспечить ничего, кроме совместных походов в ресторации и ночевки в однокомнатной (вместе с собою) квартирке в «панельке». Ну, и еще попадались инфантильные, недолюбившие в детстве собственных мамочек, бескорыстные поклонники женщин намного старше себя («мои геронтофилы» – как с ласковым цинизмом называла их Царева). Только разве это уровень? И разве могли такие любовники дать ей хоть что-то кроме мимолетного удовольствия?
А женщины! Если мужики порой ошибались, то эти все стервы, без исключения, безошибочно, чуть не с точностью до года, определяли, сколько актрисе на самом деле лет. И их скептические, понимающие, насмешливые взгляды сводили ее усилия на нет...
Лишь теперь Эльмира поняла, что самое главное – не тело, не лицо, не фигура, не грудь и не живот. Главное – душа. А ее обмануть оказалось невозможно. Когда Эле исполнялось, к примеру, пятьдесят пять – она и чувствовала себя на все эти проклятые пятьдесят пять. Несмотря ни на что. Ни на натужное веселье, ни на антидепрессанты или витамины. Как писал Маяковский (которого она когда-то читала по периферийным концертам): «Все меньше любится, все меньше дерзается... И лоб мой с размаху время крушит... Приходит страшнейшая из амортизаций – амортизация тела и души».
Самым же ужасным оказалось иное. В пору, когда Эля столь фанатично боролась за омоложение, она, бывало, взмаливалась богу: возьми у меня все – дай мне одну лишь молодость! Но светлый Бог не приемлет сделок. Зато... Зато ее услышал сатана. И за юность – ненастоящую, поддельную – он решил отнять у актрисы то самое дорогое, что у нее, оказывается, было.
Дочь.
Да, у Царевой была дочь. Она ее не то чтобы не любила, но всю жизнь относилась к своему ребенку прохладно и даже не считала нужным особенно свои чувства маскировать. С дочерью ей всегда было немного неуютно, неловко, даже стыдно. Словно жали туфли или костюм был скроен не по фигуре. Зачатая случайно, рожденная от нелюбимого – только потому, что уже за тридцать и вроде пора обзаводиться потомством, – дочь никогда не вызывала у Эли пресловутых материнских чувств. Скорее воспринималась досадной помехой в ее яркой, талантливой, полной впечатлений жизни.
Слава богу, было с кем Иру оставить. Имелось, кому поручить – деду с бабкой. И уж там дочка получала всего сполна – полной горстью, от всей широты любви. Купалась в лучах обожания и вбирала знания, навыки и манеры. А ее мама... Конечно, в совсем еще неразумные годы дочка тянулась к ней. Бежала навстречу, растопырив ручонки. Бросалась на шею. А потом, взрослея и чувствуя мамино отчуждение, мамину нелюбовь, тоже постепенно научалась быть холодной. Вежливой, послушной, но – холодной.
Старики («деды», как их называла Царева) во внучке души не чаяли. Они оба, Эллины отец и мать, сами недолюбили в юности собственную дочку. Женившись, когда обоим было по восемнадцать – ошалевшие от того, что кончилась война, что оба живы, они некогда бездумно дали жизнь Эле. А потом тяжко учились, отправив дочку на Кубань, на хутор, к отцовым родителям. А затем мотались по Союзу, возводя новые ГЭС, перекрывая могучие Енисей да Ингури. Но когда минуло Эле тридцать лет, а им обоим стало под пятьдесят, «дедам» вдруг мучительно захотелось бескорыстного тепла – давать его и принимать. Поэтому рождение Элиной дочки пришлось для них очень кстати. Мама даже работу бросила, выйдя на пенсию на шесть лет раньше срока.
И вышла та же история. Эля в свое время росла с бабушкой-дедушкой, Иришка повторила ее судьбу.
Мама – актриса. Маме надо много работать. Зато дед и бабуля души в ней не чают. А мамочка приглашает на все премьеры. И можно сидеть на лучших местах, гордо оглядываясь, когда мамулю снова и снова вызывают на поклон. И еще – новые фильмы в Доме кино. И там, на экране, – тоже мама. А в мультиках (о, это было самое яркое впечатление!) звучит за барсука или ежика мамин голос.
Иришка росла рассудочной, корректной. Не чета вспыхивающей, как порох, маме. Вся в деда и бабку. И была смышленой, памятливой. Выросла, выучилась: школу закончила с золотой медалью; в юридический поступила – выпустилась с красным дипломом. Поэтому и Эльмире случалось переживать моменты гордости – когда она сидела, традиционно меж дедом и бабкой, а Иришке на сцене вручали аттестат и золотую медаль, а спустя несколько лет – красный диплом. Устроилась девочка на хорошую работу, в престижную западную фирму, на огромную (даже по меркам Эльмиры) зарплату. Английский – свободно, стажировка в Америке... Было чем гордиться – на расстоянии, не приближаясь, с холодком.
Замуж Иришка, по-новомодному, не спешила. Продолжала жить с «дедами». Уже старенькими, порой чудившими, капризничавшими, теперь нуждавшимися во внучкином уходе. Но в этой странной семейке, как бы лишенной центрального, срединного поколения, все равно царили любовь, и понимание, и теплота. А мама Эля приезжала к ним в гости: на Пасху, Рождество, День Победы. С гостинцами и дорогими подарками.
Разумеется, если не было в тот день спектакля или гастролей.
Однако ничто не вечно. В одночасье умерла бабушка, Элина мама. Не выдержав разлуки – первой за шестьдесят лет, – за нею последовал отец, переживший среднестатистического россиянина своего поколения на двадцать лет.
Эля осиротела – формально.
По-настоящему осиротела Иришка.
А спустя еще полгода, в полном соответствии с поговоркой «Пришла беда – открывай ворота», Ирочке поставили диагноз. Болезнь, поразившая тридцатилетнюю успешную юристку, оказалась из тех, чье именование стараются даже не произносить – словно имя злого языческого бога, опасаясь упоминанием вызвать его из черноты, навлечь на себя его гнев. Но... Иришку этот монстр стал пожирать хоть и медленно, но неотвратимо.
Рак оказался из тех, что почти не лечатся. Врачи могли лишь оттянуть конец. Теперь, в отличие от того, что было принято в советские времена, эскулапы ничего не скрывали, говорили в открытую. Организм молодой, химиотерапия пока помогает. Сколько больная продержится, зависит от внутренних ресурсов. Может, шесть лет. Может, четыре.
Имеется, правда, шанс решить проблему кардинально. И исцелиться. Но вероятность успеха – процентов около тридцати. Операцию делают только за границей. Нужны деньги. Очень большие деньги.
И теперь – когда Эля видела (она переехала в дедовскую квартиру, к Иришке), как с каждым месяцем (а порою с каждым днем) становится все худее дочкино личико, как появляются новые морщинки, вылезают волосы и уходит аппетит, она вдруг – впервые в жизни! – почувствовала ту самую, подлинную материнскую любовь. Поняла, как дорога ей эта тридцатилетняя уже женщина. И стыдно ей стало за собственную прежнюю нелюбовь, захотелось наверстать упущенное и жить с нею – жить не своими победами, а болями дочери. До звериной тоски, до воя хотелось, чтобы Ирочка – просто жила!
Все – побоку. Красота, успех, роли, мужчины. На все – плевать. Лишь бы дочка не угасала. Лишь бы подольше не оставляла ее, Элю. Лишь бы жила.
Ехать за рубеж или не ехать, делать операцию или нет, рисковать или понадеяться на авось – вопроса перед матерью и дочерью не стояло. Обе целеустремленные и привыкшие добиваться своего, решили безоговорочно: ехать, делать, рисковать. Но...
Оставался самый главный барьер: не было денег.
Вот когда Эльмира особенно пожалела о своем растранжиренном в девяностые годы имуществе. Она его израсходовала на ничтожное – на погоню за ускользающей красотой. За химерой, как оказалось.
Западная юрфирма, столь высоко (вроде бы) ценившая Иришку, в кредите отказала, хоть и облекла свой отказ в красивую упаковку политкорректных словес.
Продали панельную «однушку». Оттого, что продавали срочно, выручили меньше, чем хотелось, меньше, чем рассчитывали. Денег хватило лишь на два сеанса химии, а также чтобы войти в банк данных и подыскать донора. Теперь требовались средства на операцию и пребывание в клинике в Германии. Ну и по мелочам – билеты, жилье для Эльмиры.
Но денег – не было. Спонсоры и фонды отказывали. Когда вокруг – десятки умирающих от той же болезни детей, кто станет помогать тридцатидвухлетней женщине? Она ж не ребенок, хоть сколько-то, да пожила... Нищий театр мог только шапку пустить по кругу, у безумных поклонниц пару сотен долларов изжалобить...
Поэтому смерть Прокопенко – спасала. И спасала сейчас, немедленно, покуда он не успел жениться на Волочковской.
Царева – единственная наследница. Она это точно знала. И хотя в права наследства по закону только через полгода вступит, все равно можно объясниться, уговорить – и под заклад роскошных Вадимовых квартиры с дачей банкиры, пусть под грабительский процент, дадут кредит. А значит, бедная Иришка, перед которой мама чувствовала себя – до острой боли в сердце – виноватой, будет спасена. Вернее, еще не спасена, но получит шанс.
И если получится одно, выйдет и другое.
* * *
Осеняет всегда вдруг.
Это Дима и по своей журналистской работе знал. Центральная идея очерка или расследования частенько являлась ему в самом неподходящем месте. В самое неожиданное время. В метро. Под душем. При бритье. В кресле самолета. В постели с девушкой – тоже бывало. А сколько раз – когда курил в тамбуре, возвращаясь из командировки.
Вот и теперь – ударило, как обухом по голове. И все сошлось. Паззл соединился. Головоломка решена.
В секунду в голове прокрутилось то, что он увидел, понял, услышал за сегодняшнюю ночь.
Мечтательное выражение лица проводницы Наташи, она вспоминает свою молодость: «С Вадиком было весело и интересно, а главное – я чувствовала себя королевой, все время, каждую минуту...»
Она же, но тон другой, грустный-грустный, почти плачет:
– Я все равно сказала ему: «А ты знаешь, что у нас с тобой будет ребенок?» Он усмехнулся: «Да, я догадывался, почему ты примчалась». Полез в карман, достал конверт: «Вот, держи. Этого хватит с лихвой. Ты знаешь, что надо делать».
Новый момент. И иной собеседник, из последних. Седовласый оператор вспоминает (опять-таки выражение лица мечтательное) о своих совместных загулах с Прокопенко: «Выезжали в экспедицию на сезон, на пять месяцев. Ярославль, Владимир, Кольчугино, Юрьев-Польской... Да, много мы там с Вадиком походили, местных цыпочек потоптали... Они при виде его прям млели... Эх, сладкие грезы! Да он и потом себя в экспедициях, я знаю, так же вел. Особенно всю перестройку, в конце восьмидесятых – начале девяностых, когда в провинции вообще ничего не было. Особенно Владимирскую, Тульскую, Тверскую области любил. Девчонки сами к нему в постель прыгали. Нечерноземье – моя целина!»
А вот иной эпизод. Тот же Старообрядцев опознает на семь восьмых сгоревшую фотографию, найденную Димой в тамбуре:
– Да, точно, Вадика брючата. Он их в Локарно купил... Мы с ним вместе ездили на фестиваль... По-моему, в восемьдесят девятом... Или в восемьдесят восьмом... Он на костюм этот от «Хьюго Босс», почти все свои командировочные просадил...
В голове всплывает просто картинка, без голоса, – журналист тайком рассматривает записную книжку Марьяны. Вдруг бросились в глаза записи на букву «Д»: «ДНК – анализ». А ниже – целый столбик телефонов рядом с названиями клиник. И подле каждой – карандашные пометки: «1 мес.», «3 нед.», «предварительный, экспресс – 1 день, полный – 3 нед.»
Затем где-то далеко, на периферии сознания, изображения нет, звучит один только голос артистки Царевой. Время действия – недели две назад, еще в Питере. На съемках в Летнем саду. Эльмира Мироновна возмущается:
Понять не могу, куда запропастилось мое лекарство? Все время ношу его с собой в сумке – и вот, здравствуйте-пожалуйста, нет.
– А что за лекарство, Эльмирочка?
– Снотворное. Феназепам называется.
– Зачем тебе днем снотворное, Эля?
– Пусть будет. На всякий случай. И разве в белые ночи поймешь: где день, где ночь?
– А, я знаю, кто украл!
– Ну и...
– Морфей. Мраморный бог сна.
– Шутнички!
И снова голос проводницы. Дима, помнится, спросил ее, выглядывала или выходила ли она в коридор – во время, до или после убийства?
– Да, и выходила, и выглядывала. Кого видела? И высокого седого старика (Старообрядцева, понял Дима), и молоденькую девчонку (Марьяну), как она туда-сюда ходила...
Вот еще воспоминание – давнее, питерское. Журналист видит, как раскрывается дверь режиссерского номера и оттуда выскальзывает... Марьяна. Дима, хоть и наблюдает девушку издалека, никак не ошибается: ее походка, ее волосы, ее ножки... Одетая в легкомысленный халатик и шлепки на босу ногу, звездочка подошла к своему номеру, слегка нервно огляделась по сторонам, не видит ли ее кто (вот тут-то Дмитрий и лицо ее отчетливо рассмотрел) и, наконец, скользнула к себе...
Плюс из той картинки нечто, что стало внятным только сейчас: рука девушки – все время в кармане халатика, словно она что-то бережно там несет, сжимает...
Возникло в памяти и совсем недавнее: он открывает портмоне Марьяны и видит: там, под пластиком, – фотография режиссера Прокопенко.
И еще. Рука Марьяны захлопывает перед журналистом дверь купе. А на ее ногте...
Теперь-то Полуянов понял, что с ним, Марьяниным ногтем, было не так.
Разгадка настигла его в тамбуре между третьим и четвертым вагонами. Он так и тормознул, ошеломленный, здесь. Пробормотал вслух, чем вызвал изрядное недоумение вышедшей в тамбур своего вагона покурить какой-то накрашенной фифы:
– Но самое главное, что трусики были бордовыми...
Удивление дамочки усилилось, когда она услышала дальнейшие слова приятного, но странного пассажира:
– И что же мне делать? Нет, увы, практически ни одной прямой улики...
Стройный, плечистый молодой человек отправился куда-то дальше по составу, в направлении, противоположном движению поезда...
* * *
Никто не любит работать. Никто.
Менты не исключение.
Вернее, не так: менты – характернейший пример правильности сей сентенции. Работать их может заставить лишь кнут (занесенный над ними вышестоящим начальством) либо пряник (лучше – в виде банкнот, купюр, тугриков).
Никакого кнута в распоряжении Полуянова не было. Не имелось и достойного пряника, хотя бы пары сотен долларов. Да и не стал бы он давать взятку младшему офицеру по столь ничтожному (для своей личной судьбы) поводу.
Потому Диме пришлось апеллировать к таким чрезвычайно зыбким и трудноуловимым субстанциям, как тщеславие и любовь к справедливости. И будь на месте юного лейтенанта Дениса какой-нибудь майор, поднаторевший в службе и жизни, для него журналистские аргументы показались бы не сильнее жужжания мухи. Однако милиционер Евграфов оказался свежеиспечен, недавно произведен, и мысль, озвученная красноречивым репортером: «Почему бы тебе не раскрыть столь резонансное преступление самому, по горячим следам – к вящей радости начальства? С последующим опубликованием в самой высокотиражной отечественной газете», – нашла-таки отклик в его не успевшей очерстветь душе. После минут пятнадцати жаркой агитации глаза молодого милиционера загорелись.
Он уступил очевидному давлению. Но молвил нехотя, как бы делая одолжение:
– Ладно, пойдем, журналист. Но смотри...
– А чего тут смотреть? – обрадовался и слегка даже засуетился репортер. – Чего тут смотреть? Ничего противозаконного мы не совершаем. О происшедшем никто ничего не узнает, а если вдруг прознают, хотя вряд ли, – вали все на меня, а твоя, мол, хата с краю. Зато дивиденды ты можешь получить огромнейшие! Раскрытие двойного убийства, да по горячим следам, да столь известных людей... Твое имя по всему министерству прогремит, по всей России!
– Ай, прогремит, не прогремит – мне до фонаря, – отмахнулся лейтеха. – Лишь бы не загреметь тут с тобой под фанфары...
Однако они уже шли по коридорам вагонов: мягких, люкс и суперлюкс (а плацкартных и даже обычных купейных в «Северном экспрессе» и не было). Кое-кто из публики уже, в преддверии приближающейся Москвы, просыпался. Вжикали двери купе, хлопали дверцы тамбуров, и уже встречались в них никотинозависимые граждане, стремящиеся высосать свою первую на сегодня сигарету.
Первый вагон, особой комфортности, поражал своим кажущимся безлюдьем. Ни одного человека не встретили они ни в тамбуре, ни в коридоре, и все дверцы оказались закрытыми.
Дима с лейтенантом остановились перед купе, в котором лежал труп несчастного режиссера Прокопенко. Мент ловко вспорол бумажную пломбу и в секунду отпер своим «треугольником» дверь. Полуянов не стал стоять у него над душой (тем более что менту и не следовало, согласно плану журналиста, хоть что-либо в купе делать). Достаточно того, чтобы как можно больше пассажиров «литерного» вагона (в идеале – все) увидели, что милиционер роется в вещах убитого. А Дима отправился созывать путешествующих – всех членов киноэкспедиции, кто остался живым и здоровым.
К таковым не принадлежал, безусловно, Елисей Ковтун. Здоровым назвать его было проблематично. Он забрался в своем купе на верхнюю полку и пребывал в беспокойном сне. Зато прочие не спали. Всем, включая проводницу Наташу, Дима говорил сухим и официальным тоном, что лейтенант Евграфов просит собраться как можно быстрее в его (полуяновском) купе – имеется важное сообщение.
Любопытство (а может, страх) привело пассажиров (кроме Ковтуна) в Димину обитель довольно скоро. Журналист успел лишь слегка навести порядок да усадить милиционера Дениса на почетное место – на откидывающийся стульчик у стола. Остальным пришлось рассаживаться на полке, которую Полуянов, для удобства и эстетики, сложил, превратив в диванчик.
Первым явился Старообрядцев и занял место у окна. Практически бессонная ночь не лучшим образом сказалась на операторе – лицо его посерело, подглазья набрякли, четче проявились многочисленные морщины, складочки и мешочки, а проступившая седая небритость подбавляла старику годов и неопрятности.
Второй пришла проводница Наташа – свеженакрашенная, причесанная, утянутая в униформу. Уселась рядом со Старообрядцевым, сверкнув очень-еще-даже-ничего коленками. Оператор сразу подобрался, словно боевой конь при звуке трубы, и даже сказал сорока-с-лишним-летней девушке что-то игривое, отчего железнодорожница, которая тянула своей выправкой и манерами на полноценную стюардессу, даже снисходительно посмеялась.
Затем пришлепал Никола Кряжин – пасмурный, хмурый, тоже уже отчетливо небритый и оттого постаревший. На хозяина купе он старался не смотреть и презрительно время от времени кривил губы. Изо всех сил делал вид: хоть и разрушил я свой имидж рубахи-парня, но у меня на то свои причины были.
Потом появилась Марьяна. Вот кого не брали (еще!) никакие перипетии, похмелье, недосып. В прежнем своем мало что скрывающем халатике, естественно-румяная, веселая, она игриво проворковала Диме: «Можно?» – будто и не было посылания куда подальше да хлопанья дверьми. Протиснулась мимо журналиста, стоящего в дверях, обдавая его запахом своей молодости и обаяния, уселась рядом с Кряжиным, и тот – нынче хмурый и недовольный всем на свете – отчасти даже помягчел от ее соседства.
И, наконец, последней, как и положено приме, вышла на сцену Эльмира Мироновна Царева. Она была уже переодета в повседневное, тщательно подкрашена, надушена и даже с неведомым образом уложенными волосами. Пожилая актриса заняла место рядом с Марьяной – держа спину, с величавой осанкой и высоко поднятой головой.
Когда все (исключая временно невменяемого Ковтуна) собрались, Полуянов пару раз хлопнул в ладоши, призывая к вниманию, и сразу перешел к сути. Лексику он избрал формальную, канцелярско-милицейскую. Журналисту показалась, что в таком случае его слушать вернее будут. И потом, у него легче получится перейти к тому, что он хотел огласить.
– Господа, я хочу сообщить вам, что сегодня ночью, при осмотре помещения, которое занимал убитый, всеми нами уважаемый Вадим Дмитриевич Прокопенко, органы правопорядка обнаружили один весьма важный документ. Ввиду того, что он может представлять для многих определенный интерес, я уговорил лейтенанта Евграфова дать мне возможность вас с ним ознакомить. Лейтенант любезно согласился, учитывая, что никакой секретности документ не представляет, а узнать его содержание может по закону любое заинтересованное лицо. И, тем не менее, мы – как я, так и товарищ Евграфов – рассчитываем на вашу, господа, порядочность и надеемся, что и сам факт оглашения документа, и его содержание не станет достоянием широкой гласности. Итак...
И Дима протянул руку к Денису. Тот передал ему кожаную папку.
Полчаса назад, затевая свою авантюру (а сейчас Дима отчетливо понимал, что его представление есть, конечно, не что иное, как авантюра), журналист верно предположил, что успех предприятия во многом будет зависеть, во-первых, от того, насколько правильно – не зря же, в конце концов, он три недели отирался среди киношников! – ему удастся выстроить мизансцену. А во-вторых, сколь точно поставит задачу актерам и смогут ли те убедительно сыграть свои роли, особенно перед искушенной публикой.
С мизансценой новоявленный режиссер, похоже, угадал. Недаром встал в дверях, лицом к собравшимся, открывши милицейскую папку так, чтобы никто из присутствующих при всем желании не мог заглянуть в нее.
А актеров, собственно, было двое. Первый – лейтенант Евграфов, задачу которому Дима поставил лапидарно: «Будь самим собой. Молчи, не вмешивайся и внимательно секи за их реакцией». Однако главную роль Полуянов отводил себе. И теперь, в короткие секунды перед собственным выходом, он вдруг ощутил, как в душе поднялась волна паники, и даже успел с раскаянием подумать: «Какой же я самонадеянный болван!» Но – «свет потух, я вышел на подмостки...» Надо было играть.
– Безо всяких комментариев, я прочту вам найденный в вещах режиссера Прокопенко документ. – Журналист откашлялся и начал: – «Завещание. Пятнадцатого мая две тысячи * года. Я, Прокопенко Вадим Дмитриевич, проживающий по адресу ***, на случай моей смерти делаю следующее распоряжение.
Все мое движимое и недвижимое имущество, а именно, принадлежащие мне на правах личной собственности:
квартиру, расположенную по адресу Москва, Малая Грузинская, дом ***, квартира ***;
дачу, расположенную по адресу: Московская область, поселок Красная Пахра, дом ***;
квартиру, расположенную по адресу: Болгария, город Ахтополь, улица Крайморска, дом ***;
автомобиль «Мерседес-600», 1999 года выпуска, госномер ***;
а также все находящиеся на момент моей смерти в указанных жилых помещениях вещи, предметы, ценности и бумаги завещаю...»
Дима на секунду оторвался от папки и оглядел собравшихся. Кажется, ему удалось завладеть их вниманием. Все, включая даже проводницу, жадно слушали, и на лицах по меньшей мере троих из присутствующих были написаны надежда и ожидание.
Пауза, умело, в мхатовском духе, сделанная журналистом, еще больше накалила атмосферу среди слушателей.
И он продолжил, для внушительности подчеркнув предыдущее слово:
– «...ЗАВЕЩАЮ моей дочери (еще одна пауза) Мировой Марьяне Вадимовне».
Прочитанное, казалось, не сразу дошло до присутствующих. Они сидели, как оглушенные.
Первым вскричал Старообрядцев:
– Вот это да! – И обратился к девушке: – Так ты его дочь? О, нагулял! А я-то думал, ты его очередная...
Кряжин отозвался нервным хохотом:
– Подумать только! Доченька! Ой, ржу, не могу...
Сама Марьяна вскрикнула и закрыла лицо руками. И, не в силах сдержать рвущиеся изнутри чувства, прошептала:
– Боже! Он сделал это! А я... – И девушка осеклась.
Казалось, она на секунду обезумела. На глазах выступили слезы, а на устах в то же самое время блуждала странная улыбка.
Однако не стала молчать актриса Царева. Она гневно вскочила со своего места и обрушилась на девушку:
– Ты... – в сердцах, не находя и не подбирая слов, закричала она. – Ты шлюха! Дешевка! Гадина! Тварь! – И совсем уж запредельным голосом завопила: – Я знаю, это ты... Ты убила его!
Однако не растерялся и лейтенант. Денис вскочил со своего места и гаркнул:
– А ну молчать! Ну-ка, сидеть! Я сказал... все – сели!
Инстинктивно повинуясь его рыку, Эльмира Мироновна опустилась на диван.
– Слушайте сюда! – еще раз гаркнул лейтенант. – Сидеть и слушать! Чтение завещания не закончено!
«Браво, Денис! – мысленно зааплодировал ему Дима. – Классно сымпровизировал!»
От рыка Евграфова замолчали даже статисты – Старообрядцев, Кряжин, Наташа, которые (как и положено массовке) сидели молча, но исполненные удивления, зависти и восхищения к артистам, оказавшимся в главных ролях.
Когда тишина оказалась восстановлена, внимание снова обратилось к репортеру. Он по-прежнему стоял в дверях, как на авансцене, невозмутимый, с разверстой папкой в руках. Полуянов продолжил.
– Однако в завещании господина Прокопенко имеется весьма важное, особенно в создавшихся обстоятельствах, продолжение. Итак, зачитываю. – Дима откашлялся: – «В том случае, если будет неопровержимо установлено, что моя смерть произошла вследствие УБИЙСТВА, – это слово Полуянов выделил голосом, – причем не имеет значения, каким образом оно произойдет и будет ли установлен фактический виновник преступления, все вышеперечисленное недвижимое и иное имущество я ЗАВЕЩАЮ... – Журналист снова сделал паузу («люфтик», как говорят актеры) и, наконец, обрушил на свой «малый зал» имя: – Царевой Эльмире Мироновне».
И тут разразилась настоящая буря.
Царева, закинув голову, громко захохотала.
А Марьяна, еще три минуты назад торжествовавшая, теперь не смогла скрыть гнева.
– Что?! – заорала она, вскочив, и бросилась в сторону Димы. Девушка задыхалась. Ее лицо было искажено. – Что ты несешь?!
Полуянов аж отпрянул от разъяренной фурии, а та – сказалась все-таки актерская природа! – поворотилась к аудитории, пусть немногочисленной, и прокричала:
– Что отец наделал?! – И еще один вскрик, тоном выше: – Что?!
Затем голос девушки упал, и она растерянно и потрясенно прошептала:
– Значит, все напрасно?
А потом, вдруг поняв, что она перед всеми выдала себя, Марьяна развернулась и опять оказалась лицом к лицу с Димой, стоявшим в проходе. С искаженными чертами вскрикнула: «Уйди, сволочь!» – и неожиданно ударила его крепким, сильным кулачком в живот. Внезапный и весьма болезненный удар пришелся парню в печень, он отшатнулся и даже выронил из рук милицейскую папку. Папка шваркнулась на пол, рассыпав по купе разномастные листочки – среди которых, разумеется, не было и быть не могло никакой копии никакого завещания. А Марьяна, грубо и сильно оттолкнув журналиста, выскочила из купе наружу.
Она побежала по коридору, и Полуянов, придя в себя, кинулся за ней.
Репортер настиг девушку в тамбуре. Та в растерянности остановилась, казалось, не зная, что делать дальше. Да и какой мог быть у нее выбор? Дмитрий схватил ее за руку. «Пусти!» – прошипела Марьяна и вырвалась.
– Зачем ты это сделала?! – с тоской и укором воскликнул журналист, и оба они понимали, что он имел в виду под словом «это».
– Ты... ты все равно не поймешь! – с аффектацией воскликнула актриса.
Назад: Глава седьмая
Дальше: Глава девятая

Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру 8(953)367-35-45 Антон.