Варя Кононова
Следовало проверить версию высших сил, и Кононова сосредоточилась на днях минувших.
Существовал у нее козырь, о котором даже все видящий экстрасенс Данилов не знал. А Варвара ведала. Не случайно ведь компьютерная программа уцепилась за фамилию «Нетребин». Нет, сам покойный ювелир в базах данных конторы не упоминался. А вот его отец и дед фигурировали в прелюбопытнейшем деле.
Варя разыскала в архиве удивительную пленку.
На ней звучали два голоса. Первый, более молодой, можно было, сличая с другими имеющимися в архиве записями, с уверенностью идентифицировать как голос Юрия Нетребина (отца убитого ювелира). Второй мужской голос, более старый. Других его образцов в деле не имеется, но из контекста становилось очевидным, что он принадлежит Степану Нетребину (то есть деду Михаила Юрьевича). Пленок несколько катушек, на них день за днем расписан ход опасного – и наглого! – эксперимента. Самая интересная запись находилась где-то на середине второй из них.
Пленка номер два, запись номер два.
Первый голос, более молодой – предположительно, Юрий Нетребин, лаборант. Сегодня день экспериментов девятый. Принимается препарат «икс» в дозировке тридцать миллиграмм.
Голос второй – Степан Нетребин (?), начальник лаборатории Кошелковского химкомбината (Владимирская область). Сегодня третье ноября тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года. Время московское, двадцать два часа пятнадцать минут. Эксперимент проводится в городе Кошелкове в лаборатории местного химкомбината. Состояние здоровья перед испытанием удовлетворительное, температура тела тридцать шесть и восемь десятых, давление сто десять на семьдесят, пульс около восьмидесяти ударов в минуту. Препарат вводится внутривенно.
Голос, принадлежащий Юрию Нетребину. Как ты, папа?
Голос, вероятно, принадлежащий Степану Нетребину (в нем чувствуется улыбка). Если уж мы записываем наш эксперимент, давай обойдемся без «пап».
Юрий (тоже улыбаясь). Тогда кто вы, доктор Зорге? Как вас теперь называть?
Степан. Называй меня испытуемым.
Юрий. Хорошо, папа. То есть товарищ испытуемый. Морская свинка в должности завлаба.
Степан. Я ценю твой юмор. Но давай по делу. Прошло четыре минуты с момента введения препарата. Субъективно состояние не меняется.
Юрий. Объективно тоже. Давление сто десять на семьдесят, пульс семьдесят шесть.
Степан. О, пошло. Словно жар начинает приливать к голове. И к рукам. Постепенно улучшается самочувствие. Субъективно ощущение повысившегося тонуса. Выше становятся настроение, работоспособность.
Юрий. Объективные изменения также имеются. Давление уже сто тридцать на восемьдесят, пульс девяноста два, температура тела тридцать семь и две десятых.
Степан (с преувеличенной бодростью). Что ж, товарищи, будем ждать, какие картинки мне покажут сегодня?
Юрий (озабоченно). Хорошо бы без них обойтись.
Степан. Нет уж. Пусть будут. Я сосредоточусь на сороковом годе. И на том, кто погубил моего братика. И мою жизнь пустил под откос. Хоть какая-то будет от препарата «икс» практическая польза. Хотя бы для меня одного.
Юрий. Давление уже сто пятьдесят на девяносто. Температура тела тридцать семь и восемь. Пульс сто четыре удара в минуту.
Степан. Я чувствую внутреннюю лихорадку. Все внутри будто дрожит. Ощущение подъема и повышенного настроения сменилось внутренней неуспокоенностью, желанием, возможно, болезненным, что-то делать. Ритмичные постукивания ладонью по столу немного успокаивают лихорадочность.
Юрий. Температура тела выросла до тридцати восьми с половиной.
Кто-то из них двоих делает глубочайший вздох.
Юрий (озабоченно кричит). Папа, папа!
Степан (глухо). Все в порядке. По-моему, начинается (после паузы, в ходе которой слышится в течение нескольких минут тяжелое дыхание одного человека). Вот он, год сороковой. Люди. Прохожие. Я вижу их. Улица. Моды, платья тех времен. Старинные автобусы. Да, прошло четверть века, огромный срок. Все переменилось с тех пор. Солнечно. Я вижу Ленинград, парк и всюду монументы Сталина – беленькие, веселенькие. Как мне настроиться – на себя прежнего и на то, что со мной тогда случилось? Как увидеть – себя? (Молчание, слышится глубокое, слегка прерывистое, частое дыхание. Это длится минуты три. Наконец начинает звучать голос.) Да, вот он. Неужели он сам? Да, я узнаю его. И второго – тоже. Они разговаривают. В кабинете. На стене портрет Сталина. Один из тех, кого я вижу, одет в гимнастерку. У него две большие красные звезды на рукавах, по две звездочки в петлицах, красный околыш на фуражке. Это тогдашняя форма госбезопасности. Я знаю ее. И я помню этого человека. Он был моим следователем. Как же его фамилия? Вспомню, позже вспомню. Обязательно надо вспомнить. А вот второго, того, кто рядом с ним в кабинете, я узнаю, и очень даже хорошо. Это Заварзин Шурка, мой друг. Я учился вместе с ним в Красносаженске, потом мы встретились в Ленинграде, и я порекомендовал его к себе в лабораторию. Его арестовали вместе с нами – точнее, я думал тогда, что арестовали, а теперь уж не знаю, что мне про него думать… Тшш! Они говорят.
Юрий (произносит на пленке вполголоса). Испытуемый находится в состоянии, близком к кататонии. Он не реагирует на внешние раздражители и, как представляется, целиком находится во власти нахлынувших на него видений. Давление, температура и пульс стабилизировались, но на ненормально высоком уровне. Соответственно артериальное давление сто пятьдесят на девяносто, температура тела тридцать восемь градусов, пульс около ста десяти ударов в минуту.
Степан (громко прерывает его). Тише! Говорит Заварзин! Я слышу его (голос его меняется, будто теперь его устами говорит другой человек)! «То, что вы вместе с братьями Нетребиными арестовали меня, это чертовски правильно. Иначе было бы ужасно подозрительно, почему всех взяли, а меня нет. Но я не хочу больше сидеть здесь. Хватит!»
Голос Степана Нетребина снова становится прежним, собственным.
Второй, тот, что в гимнастерке, отвечает. Да, я теперь вспомнил, кто это. Это наш тогдашний следователь. Его фамилия Ворожейкин. Тише, тише! Вот он отвечает Заварзину.
Темп речи Степана и ее тональность снова меняются, он словно опять начинает говорить чужим голосом.
«А может, тебя, Саня, и вправду лучше арестовать? Потом судить, в лагерь отправить? Как говорится, нет человека – нет проблемы. Ладно, ладно, не падай в обморок, я шучу. Потерпи еще немного. Мы выправим тебе новые документы. Переправим тебя туда, где тебя никто не знает. Например в Москву. Хочешь в Москву?» Заварзин переспрашивает: «Когда?» А следователь Ворожейкин отвечает: «Скоро, Саня, скоро».
Юрий (вполголоса). Артериальное давление и температура тела испытуемого, судя по внешним признакам, продолжают повышаться. Дыхание учащено. Пульс около ста двадцати ударов в минуту. По-моему, состояние испытуемого несет угрозу его здоровью. Если он в ближайшее время из него не выйдет, я введу ему антидот.
Степан (гневно кричит). Что ты там шепчешь! Не мешай мне! Теперь главное – узнать нынешнее имя Заварзина. И его адрес. Саня, Саня, где ты? Как тебя сейчас зовут? Не вижу. Ничего не вижу.
Раздается какой-то глухой стук.
Юрий (кричит испуганно). Папа, папа!
Стуки повторяются. Учащенное дыхание. Как будто шум борьбы. Потом снова стуки, грохот отодвигаемой мебели. Наконец доносится прерывистый, запыхавшийся голос Юрия.
Юрий. У испытуемого начались судороги, мне пришлось ввести ему антидот.
Конец записи номер два на пленке второй.
Запись номер три на пленке второй.
Голос, предположительно, Юрия Нетребина (начинается с полуслова).
…чуть не умер вчера, а сегодня хочешь увеличить дозу! Поразительное легкомыслие!
Предположительно, Степан Нетребин.
Юра, милый! Да мне же все равно помирать. И потом: где бы мы все, все человечество были, если б никто ничего не испытывал на себе? Если б не развели человеки первый огонь, потому что им было страшно? Если б не зажарил троглодит мясо и не попробовал первый бифштекс? И первую стрелу не пустил бы из первого лука?.. Давай, сынуля, не робей! Вперед, начинаем!
Юрий. Ах, ты уже включил запись? Ну, отец! Ну, хитрован!
Степан. Да, сынок, давай не тратить попусту дорогую магнитную пленку. Прилаживай свою грушу, считай мне пульсацию крови.
Пауза в записи.
Юрий.…забыл снова включить. Так вот, повторяю. Сегодняшняя доза сорок миллиграммов, то есть на десять миллиграмм больше, чем вчера. До испытания состояние подопытного…
Степан (добавляет, смеясь). Кролика…
Юрий…в норме. Идет двенадцатая минута эксперимента. Как самочувствие, подопытный?
Степан. Субъективно забирает сильнее, чем вчера. Жар, распирает изнутри. Попробую сосредоточиться – хотя сегодня это сложнее. Итак, моя цель – Заварзин. Вернее, человек, что раньше звался Александром Заварзиным. Где он? Что с ним? Прошло почти четверть века. Жив ли он? Могу предположить, если только он, конечно, не погиб – на войне либо в лагере, – что Саня сейчас ученый, в свое время он подавал большие надежды.
Юрий (вполголоса). Почему бы тебе, отец, не отправить лучше запрос в паспортный стол?
Степан. Что ты там бормочешь? А, впрочем, это идея. Дай-ка мне, сынок, телефонный справочник Москвы. Он там, в шкафу на полке. Заварзины, Заварзины, все Заварзины столицы… (Слышен шелест перелистываемых страниц.) Почему бы ему, несмотря ни на что, сохранить свою настоящую фамилию? Кого ему бояться, кроме меня? Да и кто я ему – тьфу, мелочь, щепка! Но, может, он выдал не только нас с братом? И какой из этих многочисленных московских Заварзиных – он? Да и в Москве ли он? А если вдруг да, есть ли у него телефон? Саня, голубчик, я очень хочу повидать тебя. Ну же, отзовись! (Жалобным голосом.) Ничего не вижу. (После долгой паузы, заполненной только прерывистым дыханием.) Вот он, вот! Черт, я наконец-то увидел его! Он на ступенях учреждения, почему-то в кругу детворы. Ах да, это школа. И это Москва. И это наши дни. Я наблюдаю его. Я понимаю, непонятно откуда, что то, что я вижу, происходит сейчас, в данную минуту. Да-да, сейчас у нас, здесь, и там, у них, времени половина второго, как раз закончились уроки. Значит, он учитель? Он выглядит очень старым, мой Саня Заварзин. Неужели и я теперь стал таким же старым? Но главное не это. Главное, я вижу улицу, где он живет. Это Нижняя Масловка.
Юрий (озабоченно и искательно). Папа, возвращайся, ты все узнал, хватит тебе напрягаться.
Раздается протяжный стон, а затем шум падающего тела.
Юрий (испуганно). Папа, папа!
Запись прерывается.
О том, что происходило в лаборатории химкомбината в поселке городского типа Кошелково в тот день дальше, Варваре оставалось только догадываться. Она могла бы, конечно, попросить Алешу постараться нырнуть в прошлое и доподлинно увидеть, что случилось тогда между Степаном Нетребиным и Александром Заварзиным. Но она знала – а сейчас, после записей из архива, еще наглядней, сколь тяжелы для экстрасенсов мыслительные прыжки через время или пространство.
История про то, как повстречались спустя четверть века Нетребин Степан и его друг-недруг Заварзин, объективно ни для кого интереса не представляла. Ни для Вариной службы. Ни для расследования Данилова. Она любопытна сама по себе, но напрягать Лешу для дотошной ее реконструкции не следует. А магнитных записей на встрече наверняка не велось. И потому, чтобы восстановить ее, остается прибегнуть к старому, испытанному средству – воображению.
Беседа между Степаном Нетребиным и Александром Заварзиным, происходившая, предположительно, в первой половине ноября 1964 года в Москве. Реконструкция.
– Чем ты можешь оправдаться?
– Оправдаться?! О чем ты говоришь?
– Все ты правильно понял, Саня. Прошло двадцать четыре года. Скажи: что ты совершил за это время такого, что может оправдать тот твой поступок?
– Поступок? Какой?
– Не надо прикидываться, Саня. Тебя выдает тремор рук и покраснение кожных покровов. Опять-таки характерные движения глазных яблок. Я вижу все, анализирую. Тебе плохо удается лгать – что, кстати, в целом свидетельствует в твою пользу.
– Я не понимаю: что за обвинительный тон? По какому праву ты пришел ко мне не как старый друг, но как судья?
– Ты знаешь по какому праву. И ты знаешь, за что мне надо судить тебя.
– Бред какой-то.
– И все же расскажи мне, Саня: ты на войне был?
– А что это меняет?
– Хочу знать: может, ты искупил своей жизнью то предательство?
– На что ты намекаешь, Степа? Что ты хочешь сказать?
– Очень просто: ты нас с Темой предал тогда, в сороковом. Ты донес на нас. Нас осудили. Тему, моего маленького братика, как я сейчас понимаю, казнили тогда же. Я каким-то чудом получил десять лет лагерей. Просидел в итоге четырнадцать с гаком. И – удивительно! – выжил. Хотя не должен был. У тебя, я вижу, жизнь тоже не задалась. Проживаешь ты в коммуналке, жены и детей у тебя не имеется. Служишь в школе, учителем труда и начальной военной подготовки. Зачем тогда было твое предательство? Почему твои друзья-чекисты тебя не вознаградили? Я пришел к тебе сейчас без ножа, без пистолета, без яда. Я не собираюсь тебя убивать. Мне просто интересно знать: зачем ты это сделал? И как ты жил дальше?
– Я не хочу отвечать на твои вопросы.
– А я и так знаю все, что было тогда.
– Все? – ухмыльнулся Заварзин. – И что же конкретно ты знаешь?
Учитель труда и заместитель секретаря парторганизации школы чувствовал свое превосходство перед этим смешным человечком из прошлого, выглядевшим старым, иссохшим, бледным до желтизны и очень больным. Однако Нетребин совсем не хотел, чтобы его жалели. Он, напротив, скупо, но ядовито улыбнулся:
– Я знаю, например, о чем ты тогда просил следователя Ворожейкина.
При упоминании фамилии «Ворожейкин» Александр вздрогнул, однако взял себя в руки и переспросил высокомерно:
– Ну, и о чем же я просил его?
– Сменить тебе фамилию и сделать прописку в Москве.
Былой друг переменился в лице.
– Боже!
– Хочешь спросить, откуда я знаю?
Нетребин почувствовал, что превосходство в их противостоянии переходит на его сторону.
– Ну и откуда? – пробормотал Заварзин.
– Догадайся сам, – скупо улыбнулся он.
– Они что, сдали тебе меня? – в панике выкрикнул трудовик. – Рассказали обо мне тебе?!
– Да уж, – соврал Степан, – они такие, твои друзья энкавэдэшники. Верить им ни в чем нельзя. Они ведь выполнили, как я смотрю, только одну твою просьбу: прописать в Москве. Поменять место жительства с Ленинграда на столицу. А поменять имя – нет?
– Потом война началась. Им стало не до меня.
– В отличие от меня, – усмехнулся Нетребин. – До меня им всю войну оставалось дело. Как я понимаю, с твоей подачи.
– Ох, Степа! Пойми: меня вынудили.
– Вынудили? Тебя, что ж, пытали?
– Если так можно сказать.
– Не могу поверить! Тебя?! Наши славные энкавэдэшники если кого пытали, то только врагов.
– Не надо иронизировать, – попросил Заварзин. – Они, товарищи с Литейного, попросили меня передавать им информацию задолго до того случая, еще в тридцать четвертом году.
– Попросили передавать информацию? Значит, завербовали. На чем же они тебя прихватили? На социальном происхождении?
– Ни на чем никто меня не ловил. Я, я, я сам, дурак, хотел бороться против шпионов, врагов народа и предателей. И мне сказали: здесь, на твоей повседневной работе, в твоей обычной жизни проляжет твоя линия фронта. Здесь будет твой пост, твой боевой расчет. Станешь секретным сотрудником, будешь доносить о планах диверсантов и вредителей. Я с ними редко встречался – честно! И совсем мало обычно рассказывал. А о тебе вообще ничего никогда не говорил. Понимаешь? Не говорил! Но потом они меня спросили. Понимаешь, сами спросили! Специально! Сами сказали: вот к Степану Нетребину приехал его брат, Артемий Нетребин, с Колымы – как он? То есть он у них уже был на крючке, на мушке – понимаешь? Встречался ли я с ним, спросили меня. Что Артем собой представляет, спросили. Ведет ли антисоветские разговоры? Замышляет ли что-либо вредительское? Ну, я им и признался. Про тот наш разговор на мосту, когда мы с вами, двумя, из «Астории» возвращались. Я ведь как тогда думал, Степа! – вдруг выкрикнул постаревший Сашка. В глазах и в голосе его вдруг прозвучали слезы. – Я ведь тогда ничего не знал, как бывает! Я думал: ну, они вызовут брата твоего, поговорят с ним. Произведут идеологическую работу. Воспитательную беседу. Скажут, что нельзя такими словами бросаться и подобные планы строить. Ну, может, влепят ему строгача. А оно, вон, видишь, как вышло! Прости меня, Степка! – вдруг прокричал он отчаянно. – Я не знал, что так будет! Я не хотел! Я всю жизнь, всю жизнь этим мучаюсь! Я на фронте был! Под Сталинградом контужен. Мобилизован вчистую, осколочное ранение – видишь, нога какая?
И Заварзин поднял штанину, обнажая неестественно вывернутую, большую, чем обычно, и косолапую ногу, обутую в специальный ортопедический ботинок. Степан смотрел на него со смешанным чувством брезгливости, жалости и (все-таки, несмотря ни на что) злобы.
И тогда вдруг Сашка медленно опустился перед ним на колени и молча склонил голову.
Свой разговор они вели в комнате коммуналки на Нижней Масловке, в которой проживал Заварзин. Нетребин глубоко вздохнул, буркнул: «Живи!» Потом развернулся и вышел.
…Подходил к концу год тысяча девятьсот шестьдесят четвертый, очень неплохой в жизни советского народа. Один из немногих, о котором даже можно сказать: очень хороший. В шестьдесят четвертом страна не вела больших войн, не участвовала в боях за кордоном во славу народно-освободительной борьбы (как позже во Вьетнаме и Афганистане). Не знала держава голода, демонстраций и бунтов. И в космос тогда впервые в мире запустили целый экипаж – сразу трех космонавтов в одном корабле, и были они – ура, товарищи! – нашими, советскими. И двое советских физиков получили Нобелевскую премию. А в Москве открыли в честь покорителей высей титановый обелиск вышиной сто семь метров.
В тот год, впервые в истории страны, лидер ее сменился хоть и путем дворцового переворота – зато мирно. И после него руководителя державы не убили, не посадили и даже в ссылку на отправили, а просто выпроводили на пенсию.
В шестьдесят четвертом Лидия Скобликова завоевала четыре золота на Олимпиаде зимней, а Лариса Латынина – шесть медалей всех достоинств на Олимпиаде летней. Тогда же, среди прочих, сняли фильмы «Я шагаю по Москве» и «Живет такой парень» и открыли Театр на Таганке.
А еще в тот год Степан Нетребин должен был умереть. Он это ясно чувствовал, и знал, и не боялся. Он ехал с Нижней Масловки на автобусе до «Белорусской», потом в метро на Ярославский вокзал, а затем в электричке в Кошелково. И вспоминал, что ему предвозвестил в шарашке в конце сороковых Каревский – серьезные испытания в его жизни как раз в шестьдесят четвертом. И понимал, что Каревский его просто пожалел. Не сказал, что те испытания закончатся смертью.
Жизнь подходила к концу. Ну и ладно. Он устал жить. Устал бороться за жизнь. Эта его земная житуха пошла наперекосяк. Он вспомнил, о чем мечтал тогда, в Ленинграде, в сороковом. Работать в своей лаборатории и совершить если не великое открытие, то сделать для людей что-то полезное. А еще – быть вместе с Леной, и чтоб она родила ему как минимум троих детей: пару мальчишек и девочку. И еще он грезил, чтобы мама, отчим и братик Артемка как можно дольше были бы живы и здоровы. И чтобы не было войны.
Не свершилось ничего. Война отобрала у него маму и отчима. Советская система погубила брата. Она же лишила Степана работы и заставила его под страхом голодной смерти каторжно работать. И заниматься из-под палки не тем, что он умел и любил делать, а просто по-звериному выживать. Его работа над препаратом «икс», что вел он втайне последние два года, успехов никаких, видимо, ему не принесет. Что ж это за лекарство, которое, и правда, открывает невиданные горизонты (впрочем, не всем и не всегда), но неминуемо убивает своими побочными эффектами!
И только одно из его мечтаний исполнилось: у него вырос хороший сын. Правда, вырос он почти без участия Степана. Спасибо надо сказать скорее Лене и ее новому мужу. Но все-таки с четырнадцати его лет Нетребин старался по мере сил влиять на мальчика – юношу – молодого человека. И что-то ведь он ему дал? В него вложил? Хотя бы умение аккуратно вести и записывать результаты экспериментов. Кто-то все-таки продолжит меня на Земле, с затаенной гордостью думал он. Не совсем пустоцветом прожил я жизнь.
И зачем я сейчас, думал Нетребин, трачу последние силы (которых остается все меньше), чтобы пытаться свести счеты со своим прошлым? Зачем я искал Заварзина, говорил с ним? Жизнь сама ему отомстила и его покарала. Прошлое пройдено, и его уже не исправишь и не изменишь.
Может, лучше попробовать заглянуть в будущее? И пусть для него, Степы, будущего уже не существует, но у него остается сын. Надо дать ему если не карту его будущей судьбы, то хотя бы просто схему. Разве не благородная и благодарная задача? Почему бы мне не сосредоточиться на этом? А чтобы выполнить эту задачу, надо напоследок не жалеть самого себя – все равно помирать! Есть смысл принять двойную, тройную дозу препарата «икс» и постараться вызвать в себе видения не из прошлого. И не из настоящего, но потаенного, как он это делал, разыскивая Заварзина. Нет, надо увидеть будущее.
Единственная опасность – ему все время нужен человек, чтоб страховал, чтобы записывал, что он видит «там», в тех странных видениях, куда он переносится, принимая средство (сам Нетребин по возвращении «оттуда» ничего не помнил). И на роль этого человека он мог пригласить только сына. Кого ж еще! Не Виталину же, ограниченную и бесконечно добрую бабенку, просить ему ассистировать! Она ж с ума сойдет в первую же минуту его «ухода» и растолкает, нашатырным спиртом удушит, «Скорую» вызовет!
Все другие не в курсе его опытов, и упаси бог быть им в курсе. Значит, остается только Юрочка. И сын, таким образом, первым узнает о своем будущем все. А вдруг это будущее окажется для него непроглядным? Тяжелым? Как он станет жить?
И все-таки он, Степан, должен рискнуть. Завтра же, подумал, надо под контролем Юры принять сто миллиграммов и настроиться на будущие годы моего уже двадцатичетырехлетнего сыночка.
Так думал, покачиваясь на деревянной лавке электрички, Нетребин, а Москва его провожала новостройками Алексеевского и недостроенной бетонной телевышкой в Останкино.
…Он скончался через неделю прямо в своей лаборатории, на руках у сына. Заключение врачей о причине смерти было острый инфаркт миокарда на фоне прогрессирующего рака легких.
На комбинате к тому моменту уже поползли глухие слухи об экспериментах, что будто бы вели в лаборатории ее начальник при помощи родного сына. Директор комбината распорядился провести негласно проверку – только, ради бога, не выносить сор из избы, за пределы предприятия. Однако ровным счетом ничего не обнаружилось: ни лабораторных журналов, ни препаратов неположенных, ни левого оборудования. А сыночек покойного на следующий день после похорон подал заявление об увольнении, которое было с удовольствием подписано.
Никто не знал, что все документы, реактивы и отчеты, включая несколько магнитофонных пленок и сам магнитофон «Днепр», поспешно изъял и вывез из лаборатории сам Юрий. Он был спокоен. Свое будущее он знал, был в нем уверен. И знал, что ему не судьба попасться на нелегальных экспериментах в отцовой лаборатории. Он мог спокойно грустить по старику.
И впрямь отца было жалко. Да и на похороны пришло неожиданно много людей: вся лаборатория, где покойный заведовал, да и чуть ли не весь химкомбинат и половина остального Кошелково. Из Москвы приехала бывшая, как говорили, жена покойного по имени Елена и даже ее нынешний муж пожаловал, отчим Юры. А еще явился из Москвы, с букетом гвоздик, пожилой человечек, которого никто не знал. Интересовались, кто он. Тот любезно отвечал: «Друг юности умершего, зовут Александром Заварзиным». Его оставляли посидеть за поминальным столом, но тот вежливо, но решительно отказался.
Да, на похоронах оказалось много людей, венков и речей. Говорят, так всегда бывает, когда уходит хороший человек. Впрочем, этого Степан уже не видел.