Журнал княгини N. 25 января 1826 года. (Прошло 7 месяцев.) Рим
Впервые за последнее время я почувствовала желание обратиться к своему журналу. Наверное, это признак выздоровления. Доктор Глинин говорил мне об этом: когда вам придет охота возобновить свои записки, это станет обнадеживающим симптомом. И еще он говорил, что дневник, в свою очередь, поможет мне преодолевать недуг, не просто осмыслять происшедшее, но и изживать его. И вот, делать нечего – я снова пишу…
Лишь теперь, после того как прошли месяцы, я могу наконец восстановить хронологию событий. Осмыслить, в каком порядке они происходили и какое из них являлось причиной, а какое – следствием. До того в течение очень долгого времени у меня было чувство, что на меня обрушился багряный ком, состоящий из горестей, подлостей и ударов судьбы. Теперь трезвое воспоминание, опираясь на позднейшие рассказы друзей и людей, поможет мне, я надеюсь, расставить события по своим местам – во времени и пространстве.
Началось все с анонимного письма – грязного пасквиля, который получили однажды несколько представителей общества. Как я узнала гораздо позже, список этот также принесли моему мужу, находившемуся в ту пору на Кавказе. Одним из адресатов подметной грамоты оказалась я. Прочла… Прочесть сумела только раз – сразу бросила грязные листки в огонь. Мне было очень больно. И стыдно. Потому что передо мной словно развернули зеркало – пусть кривое! – но в коем все-таки отразилась я. При всей наглости выражений и развязности тона (свойственным подобного рода посланиям), при беззастенчивой смеси наглой лжи и оскорбительной полуправды в основе послания лежала истина. Да! В письме говорилось обо мне. О том, что я обманываю своего честного, верного мужа. О том, что я имею связь с Онегиным – человеком блестящим, но порочным. О том, что я была влюблена в него еще до замужества (это истина) и еще тогда отдалась ему (это ложь). Что наши отношения не прерывались все годы моего брака (вранье) и мы с ним встречаемся и состоим в близости до сих пор (правда).
Да, мне было чрезвычайно горько и тяжело читать это послание. Но я боюсь даже представить, что чувствовал, читая сей пасквиль, мой муж.
В ту пору аудиенции у меня добился Е.О. То была наша с ним последняя встреча. Он пытался осушить мои слезы – но что значили для меня его утешения! Он строил предположения по поводу того, кто является автором пасквиля. Он пребывал в холодном бешенстве по отношению к предполагаемому сочинителю. Мой друг ни секунды не сомневался, что пасквиль – дело рук Аврамова, к тому времени уже несколько дней как покойного. Я тогда почти не слушала его. Когда я так опозорена – что за дело мне до того, кто открыл миру мои язвы?! Однако же теперь, когда минуло семь месяцев со времени случившегося, я также склоняюсь к предположению, что автор письма – Аврамов. И потому, что появление пасквилей случилось удивительно ко времени. Первые послания поступили к адресатам в Петербурге как раз на второй день после того, как он убил себя в своем собственном кабинете. Но это он писал и отправлял подметные письма. Онегин сказал, что узнает в его стиле его подлую натуру. Адресовать пасквиль моему супругу – чтобы тот вызвал (а он непременно бы вызвал!) Е.О. – главного врага и угрозу благополучия Аврамова. Загрести жар чужими руками. Убить человека в результате чудовищной интриги – о, я хорошо узнавала руку убийцы! Именно такой методой устранил он четыре года назад своего племянника Ленского, причем тогда ведь и тени подозрений не пало на него! И теперь, совершенно очевидно, он хотел с помощью моего супруга (словно бы тот был наемным разбойником!) избавиться от Евгения, который разгадал его тайну.
Подметное послание, очевидно, стало его последней подлостью. Видимо, он его переписал и отправил как раз перед тем, как к нему на квартиру пришел Е.О., – перед тем, как умереть. И вот теперь, уже из гроба, он мстил Онегину.
Но что – Онегин! Любовник в глазах общественного мнения – лицо героическое. Ему-то не к лицу и не пристало страдать от пасквиля! Можно было только гордиться: он – донжуан. Благородный совратитель, благодаря которому женщина пренебрегла верностью своему долгу. Любовник, сумевший покорить и скомпрометировать даму высшего света. Его страдания (даже если они и были) нельзя и близко сравнить с моими. Но самое острое, самое ядовитое жало письма оказалось направлено против моего супруга.
Я могу только представить, как больно было моему мужу, когда он получил тот пасквиль. Какую бурю ужасных чувств он пережил в своей душе: он обманут… предан… опозорен… обесчещен… Ох, нет! Не могу думать об этом! Слезы душат меня! Как же я виновата перед ним! И нет его рядом – чтобы я могла припасть к его ногам и вымолить прощение!
Нет, надо взять себя в руки. Мне надо с трезвой и холодной головой описать происшедшее – чтобы помочь самой себе. И главное, чтобы сберечь на бумаге память о своем супруге.
Когда я оказалась, наконец, в состоянии, мне рассказали очевидцы о последних днях и часах моего супруга, князя N.
В ту пору он был на Кавказе – инспектировал по велению императора наши войска. Судя по всему, мой супруг получил подметное письмо дней через десять после меня и других петербургских адресатов. Насколько я знаю, он, как подобает истинному мужчине и джентльмену, ни с кем не стал обсуждать написанное. Поверил ли он письму? Боюсь, что да. Если мужья верят обычно вранью, что сочиняют про их жен, то, когда пишут правду, пусть даже искаженную нелепыми добавлениями – мой супруг, я не сомневаюсь, принял все написанное за чистую монету.
И тогда он совершил поступок, который был с изумлением воспринят и в полку, и в армии, и во всем обществе. Лишь немногие люди вроде меня могли судить о подлинных его причинах. Князь N, будучи с инспекцией в отряде полковника Кацырова, распорядился о том, что он лично примет участие в очередной экспедиции против черкесов. Больше того: он настаивал на том, что пойдет туда не в эполетах, а в серой шинели нижнего чина или, на худой конец, в мундире поручика. Он говорил, что должен на себе проверить все тяготы, лишения и опасности, достающиеся на долю простого российского воина. Напрасно полковник пытался его отговорить. Кацыров апеллировал к разуму, убеждал, что столь высокий чин и герой двенадцатого года важен для державы и она не может им рисковать; наконец, прямо говорил, что раны и возраст, и статус генерала станут только мешать отряду и сдерживать его в походе против горцев, и пр. Полковник даже посылал специально фельдъегеря с депешей генералу Ермолову – с тем чтобы последний своей властью или авторитетом постарался остановить опасную затею. Все было тщетно. N добился своего. Отряд выступил вместе с генералом, который одет был в костюм простого казака. Лишь немногие – сам полковник и храбрецы-майоры Дадымов и Широков – знали о том, кем он является в действительности.
Полковник Кацыров, как мне рассказывали, – человек беспримерной храбрости и хитрости. За годы службы на Кавказе он научился ни на грош не доверять местным – в том числе лазутчикам, которые вроде бы перекинулись к русским. Во время той экспедиции тоже: он велел проводнику вести отряд к одному месту – когда дошли туда скрытно, приказал направляться совсем в другое. Как результат, войска под командованием полковника всегда появлялись для черкесов неожиданно. Вот и в тот раз отряд, с участием моего мужа, как снег на голову падал на аулы в верховьях реки Зеленчук, убивал караулы, топтал и травил горские посевы. Как мне рассказывали потом очевидцы того похода, муж мой, наравне с простыми казаками, участвовал в боях: рубил, колол, стрелял. Говорили, что он будто бы преобразился, помолодел на десять лет. Описывают его молодое, раскрасневшееся, азартное лицо – а также его веселые шутки и беспримерную храбрость.
Наконец, после ряда удачных боев наш отряд вступил в ущелье под названием Ходос. Темное и высокое, оно оказалось настолько узким, что войско, включавшее в себя артиллерию, вытянулось в нитку. Все предыдущее время экспедиции черкесы и кабардинцы не сильно досаждали нашим войскам – встречались лишь отдельные караулы. Но тут, как нарочно – а именно, скорее всего, нарочно, – кавказцы числом до тридцати человек заняли позиции по склонам ущелья и принялись расстреливать наших воинов. Цепь казаков рассыпалась, залегла. Мой генерал – вместе со всеми. Полковник приказал развернуть артиллерию. Русские открыли ответный огонь. Несколько черкесов было убито – но остальные по-прежнему продолжали палить и не давали пройти отряду. Мой генерал вел огонь, прибаутками и анекдотами подбадривая казаков. Пули свистали вокруг, но он пребывал не в унынии или тревоге, а в упоении боем.
Рассказывают, что среди черкесов атаковал отряд один бывший русский солдат, дезертировавший и переметнувшийся к врагу. Правая рука его была оторвана по локоть – однако он прекрасно управлялся с ружьем и одной левой рукой. Он палил в наших, весело напевая: «Разлюбились, разголубились, добрые молодцы!» – и тем дразнил казаков. Стрелял он с замечательной меткостью. Наши били в него в ответ – но он стоял на скале, как заговоренный. Только когда пули ложились совсем рядом с ним, он кричал: «Мелко брызжешь!» Он бесил наших воинов – его-то, как мне рассказывали, и захотел снять мой муж. Он вместе с двумя казаками решил предпринять обходной маневр и зайти с той стороны, где солдат их не ожидал. Однако едва генерал выскочил из-под прикрытия камня, черкесская пуля сразила его. Как мне рассказали, убит он был наповал.
Простите, мне надо поплакать.
А бой тот закончился только с наступлением темноты. Кацырову удалось со своими казаками обойти черкесов и выбить их с позиций. Почти все они были уничтожены. Кстати, того переметнувшегося к врагу русского солдата найти так и не удалось. Вероятно, черкесы берегли его, как умелого стрелка и важного предателя.
А моего генерала похоронили вдали от меня, вдали от дома – после того, как отряд вернулся из похода.
Когда до меня дошла весть о том, что он погиб – и я осознала, что, возможно, сама стала тому причиной, – со мной сделалась горячка. Думали, что я умру – да я и сама призывала смерть, молясь о ней как об избавлении. Потом мне сказывали, что Онегин рвался ко мне – однако я строго-настрого запретила пускать его.
Однако Господь, видно, приберег для меня новые испытания, потому что я не умерла. Врачи настояли на моем отъезде за границу. Е.О. умолял меня в своих письмах и записках, чтобы я разрешила принять его – однако я не могла видеть его. Не могла даже думать, вспоминать о нем. Конечно, во многом – почти во всем – виновата я сама. Но как он мог?! Ведь только благодаря ему, его настойчивости и искусной лести я уступила… Я отдалась ему… И вот результат… Вся жизнь моя оказалась разрушена!
Когда я уезжала, была абсолютно уверена, что больше мы с ним никогда не свидимся. Но шло время. Месяц, другой, третий… Никаких известий от Е.О. не было. Я вздохнула с облегчением. Но вдруг – письмо от него. Я бросила его в огонь, не читая. Второе – распечатала, но не прочла. Оно лежало на столе, но тут принесли третье. Я погрузилась в оба. И снова: пени, извинения, уверения в почтении и любви, смирение со своей участью… Он терзал мне сердце! Я не ответила. Последовали новые письма.
Я переехала с вод в Рим, попросив не сказывать никому своего нового адреса. А потом до меня дошло известие о несчастном декабрьском возмущении. Сердце мое оборвалось. Ведь Е.О., с его прямым и честным характером и беспримерной тягой к справедливости, скорее всего мог оказаться в тот злосчастный день на площади. Чувства, которые я испытала – волнения за него, беспокойства, страха, – сказали мне, что в моем сердце, оказывается, совсем не угасла любовь к нему.
Окольными путями я пыталась узнать о судьбе Е.О. Бесполезно. Друзья, которым я могла доверять (таких осталось мало, разве что графиня З* не отвернулась от меня), ничего не могли мне сообщить о нем. Я пребывала в горе и беспокойстве.
И вот вчера… Да, да, вчера – мне принесли записку:
Княгиня,
Я здесь, в Риме. Покорнейше прошу меня принять.
И хорошо знакомая подпись: заветный вензель, «Е» да «О».
Боже мой, неужели скоро мы с ним увидимся?!