1981 год, июнь
Наташа Рыжова
– Тебя вызывает Егорыч.
На лице завсекцией Полины Ивановны – странное сочетание: жалости, брезгливости и… опаски. А еще – уважения.
– Егорыч? Кто это?
– Ты дура, что ли? Николай Егорович, наш директор!
Сердце сразу забилось. Директор!.. Такая высота! Я даже и не разговаривала с ним ни разу. Видела только на профсоюзном собрании – он в президиуме сидел. И еще раза два прошелся мимо нашей секции, мазнул по мне взглядом. А потом подходил разговаривать с ужасно подобострастной Полиной Ивановной и мимоходом на меня поглядывал.
Николай Егорович был с виду мужчиной невзрачным: старым, лет пятидесяти. Невысокого росточка, лысовато-седоватый, немного рыхлый. Но лицо волевое, глаза жесткие, руки ухоженные. Прекрасный костюм, дорогой, импортный.
Полина, когда с ним разговаривала, вся трепетала. (Я слов не слышала, глядела издалека.) Начальница покрылась красными пятнами, и голос звучал жалобно. Хотя директор на нее не кричал, не ругался. Говорил тихо-тихо, ни одного словечка не разобрать. А завсекцией, после того как с ним побеседовала и он отошел, вздохнула с огромным облегчением. Строгий мужик.
Конечно, у меня внутри все похолодело. Почему вызывает? Что я натворила?
– Зачем я директору понадобилась? – спросила я осторожно Полину. – Что-то случилось?
В ответ – усмешка, довольно странная:
– Узнаешь. Он тебе сам скажет.
– А когда зовет?
– Прямо сейчас иди.
До конца работы – час. Я быстренько привела себя в порядок. Подмазалась, причесалась.
В подсобку заглянула Полина.
– Чего копаешься? Иди давай.
И я отправилась на третий этаж, где у нас бухгалтерия, касса, партком, профком, комитет комсомола. И кабинеты начальства. Дверь приемной директора обита дерматином, на ней табличка. Я никогда еще здесь не была. Я очень волновалась. А когда переступила порог, сердце и вовсе в пятки ушло.
За пишущей машинкой восседала секретарша. С кем-то разговаривала по телефону и одновременно любовалась своим маникюром. Лицо злое. Зыркнула на меня неприязненно. Я застыла в дверях.
А голосок ее, льющийся в трубку, тем временем источал мед:
– Нет-нет, Василий Михайлович, вопрос практически решен… Позвоните Николаю Егоровичу завтра сами, часиков в двенадцать, и он распорядится…
Нажала на клавишу аппарата, уставилась на меня, спросила коротко:
– Тебе чего?
В душе я возмутилась ее хамством: я ей, что – простая продавщица? Я – молодой специалист, товаровед! Но ответила любезно:
– Меня вызвал Николай Егорович.
Секретарша на секунду нахмурилась, но потом попыталась улыбнуться – не очень-то мило у нее получилось, глаза еще злее стали.
– Новенькая?
– Да, я работаю товароведом. – Пусть знает, что я специалист с высшим образованием.
– Фамилия? – Я назвалась. – Зовут? – Я представилась по имени-отчеству и по усмешке в глазах церберши поняла, что та считает, что отчество для меня явно лишнее. Хотя почему? Я ведь уже не студентка какая-нибудь.
– Садись, подожди, – кивнула секретарша на стул. А сама нажала кнопку интеркома, и голос снова стал медовым и почтительным: – Николай Егорович, к вам тут Рыжова Наталья, – легкая усмешечка перед отчеством, – Иванна… Хорошо… – А потом опять мне: – Жди. – И принялась со скоростью сто ударов в секунду печатать на электрической пишущей машинке, на меня ни малейшего внимания не обращая.
За десять минут ожидания я вся извелась. Все пыталась припомнить свои прегрешения и не находила. Тем паче, что я работаю без году неделя. Ну, опоздала в пятницу минут на десять, электричка задержалась, но кадрам я в тот день, слава богу, не попалась, а Полина ограничилась устным внушением. Неужели завсекцией все-таки докладную на меня за опоздание втихаря написала? Обещала ведь этого не делать!
Наконец директорская сторожиха, не отрываясь от машинки, бросила мне: «Зайди!» – притом что Николай Егорович с ней не соединялся, непонятно, как она узнала-то, в какой момент меня надо звать.
Я встала, и тут секретарша наконец прекратила стрекотанье, подняла на меня глаза, буркнула:
– Проверь свой внешний вид, – и мотнула головой в сторону зеркала.
Обычно я в зеркало на себя любуюсь. Но теперь ничего хорошего не увидела. Глаза испуганные. На щеках – красные пятна, на лбу – морщинка, губы плотно сжаты. Однако тушь не расплылась, помада не размазалась.
Я шагнула в самый главный кабинет. За первой дверью оказалась другая, тяжелая, я запуталась, не могла открыть-закрыть, растерялась и, когда вошла наконец к директору, была уже полумертвая от страха и ничего вокруг не замечала.
Только видела: Николай Егорович сидит за столом и что-то быстро-быстро пишет. На меня он даже глаз не поднял и вообще никак не отреагировал. Не мог же он меня не заметить? Я застыла на входе как дура и не знала, что мне делать. Даже кашлянуть боялась или другим способом обнаружить свое присутствие.
Наконец директор словно нехотя оторвался от бумаг, поднял на меня глаза. Сделал небрежный подзывающий жест:
– Проходи. – Я подошла к столу. – Садись. – Он указал, и я уселась за столик для посетителей – а он продолжил что-то строчить.
Наконец закончил и осмотрел меня. Взгляд у него был нестрогий, и лицо разгладилось.
– Рыжова, – сказал он, просто констатируя факт. И добавил: – Наталья. – А потом спросил: – Ты, Наташа, у нас сколько работаешь? – Голос у него был бесцветный, блеклый.
Я сказала, как есть: полтора месяца.
– Плехановский закончила, правильно?
Я кивнула.
– Значит, молодой специалист?
– Ну да.
У меня отлегло от сердца. Тон директора пока не сулил ничего плохого, хотя я по-прежнему не понимала, для чего он меня вызвал.
– Комсомолка, конечно? – продолжал свой допрос Николай Егорович.
– Естественно.
– Какой-то общественной работой тебя у нас нагрузили?
Я улыбнулась. Я почти уже пришла в норму. Камень с души свалился.
– Распространяю билеты лотереи ДОСААФ. – Я еще раз улыбнулась, как бы свидетельствуя, что сама понимаю не слишком высокую значимость собственной общественной работы.
– Ну, и как дела идут? – поинтересовался ровным тоном Николай Егорович. – На ниве распространения билетов?
– Идут, – вздохнула я, – не очень шустро, прямо скажем, но идут. – Я слегка расслабилась и снова обрела дар речи. – Билеты покупают. Особенно в зарплату.
– Ладно.
Директор встал и прошелся по кабинету. А я хоть смогла рассмотреть интерьер. Ничего особенного, обычное прибежище руководителя – даже не скажешь, что человек работает в системе торговли, причем далеко не на последних ролях. Помещение облицовано деревянными панелями, над главным креслом – портрет Ленина. В углу – красное знамя: универмаг – победитель соцсоревнования. На книжных полках – полное собрание сочинений вождя в синих переплетах, иные тома даже заложены закладками. Кроме того, «Стенографический отчет XXVI съезда КПСС» и справочники по советской торговле. В углу диван, возле него журнальный столик и кресло.
В какой-то момент Николай Егорович задержался позади меня, это было неприятно, будто хищник подкрадывается. А потом он вдруг уселся за мой приставной столик напротив. Вроде бы улыбался, но глаза оставались строгими.
– Ты знаешь, Наташа, что такое СМС? – вдруг спросил он.
– Знаю, – кивнула я, – совет молодых специалистов.
– А почему его до сих пор нет в нашем универмаге? – осведомился он тихо, но голос прозвучал так, что я сразу почувствовала себя виноватой.
– Я… не знаю… – Я и впрямь не нашлась, что ответить. Как будто я должна была этот самый СМС создавать.
– Конечно, это вопрос партии и комсомола, но что ты сама думаешь: способна ли данная организация помочь тому, чтобы вчерашние выпускники вузов и техникумов, влившиеся в наш коллектив, лучше адаптировались к труду на предприятии?
– Наверно, да.
– Если тебе поручит комитет комсомола – возьмешься за организацию у нас СМС?
– Я… я не знаю… Я, конечно, могу попробовать…
– Тебе, Наташа, надо быстрее влиться в коллектив. И более активно заняться общественной работой. Ведь общественная работа, – по-отечески молвил Николай Егорович, однако глаза его по-прежнему оставались неприятными, – это важная ступень в трудовой карьере, не так ли?
Я пожала плечами.
– Наверное, так.
Я подумала, что разговор завершен, и возблагодарила всех богов, что визит к директору закончился для меня столь благополучно: не только не поругали, не пропесочили, но и вроде как выделили из остального коллектива – дали общественное поручение. Однако я поняла, что с Николаем Егоровичем мне не хотелось бы в дальнейшем слишком часто сталкиваться. Уж очень он был неприятным внешне: старый, какой-то одутловатый, с пегими жидкими волосенками. И главное: оловянные (или стальные?) неулыбающиеся глаза. А еще от него пахло. Не так, как от большинства мужиков (и некоторых женщин) воняет в метро и в электричке – потом; у него смердело откуда-то изо рта, как будто он только что слопал целую тарелку, извините, дерьма. «Может, у него желудок больной», – подумала я, пытаясь вызвать в себе хоть каплю сочувствия или жалости, чтобы не так неприятен был мне самый главный начальник, с которым еще предстояло работать и работать.
Однако когда я, полагая, что разговор окончен, стала приподниматься, Николай Егорович остановил меня:
– Подожди.
Я замерла, опешив.
А он, напротив, легко вскочил с места, перегнувшись, ткнул пальцем в свой интерком на главном столе и приказал:
– Людочка, чайку нам принеси, улучшенного.
И буквально через минуту на пороге появилась, будто бы ждала за дверью наготове, давешняя секретарша. «Значит, ее зовут Людочка», – мысленно отметила я. А она несла на подносе пузатый чайник, две чашки, а также вазочку с конфетами и вторую, полную фруктов. Секретарша стала сервировать низкий столик у дивана, и я обратила внимание, что конфеты поданы сплошь дефицитные: «Белочка», «Мишка косолапый», «Мишка на Севере» – и фрукты самые отборные, будто их только с Центрального рынка привезли или из Узбекистана доставили: крупная темно-коричневая черешня, огромная клубника – я ягод такой величины в жизни и не видела-то ни разу. Вдобавок на столик были выставлены рюмочки, бокалы и бутылка дефицитного боржоми. «Вот что, наверно, означал приказ директора, что чай следует подать улучшенный», – отстраненно подумала я.
А секретарша, разгрузив поднос, одарила меня столь презрительным взглядом, что я аж содрогнулась. Директор тихо бросил ей, не глядя:
– Все, Людмила, можешь быть свободна. С телефонами и дверью поступишь как обычно.
– Хорошо, Николай Егорович, – склонилась в поклоне она и аккуратно притворила за собой дверь.
– Прошу, – указал мне директор в сторону столика рядом с диваном, а сам вытащил откуда-то из недр своего стола бутылку армянского коньяка.
Положение становилось двусмысленным. Но что мне было делать? Ведь я не могла просто вскочить и выбежать из кабинета: Николай Егорович все-таки мой начальник, да еще какой! Мне оставалось только ждать и наблюдать, насколько далеко зайдет ситуация. И не терять над ней контроль.
Я подошла к креслу.
– Нет-нет, давай на диван. Там тебе будет удобнее.
Директор направил меня, коснувшись моего локтя своими пальцами. Руки у него оказались холодные и влажные. Сам уселся напротив, в кресло, разлил по рюмкам коньяк, по фужерам – минеральную воду. Хохотнул:
– Да не волнуйся ты так, Наташенька! – «Вот я уже и Наташенька!» – Ничего помимо твоей воли здесь, да и где-либо в другом месте не произойдет. Я просто хотел поболтать с тобой, узнать, как живет, чем дышит молодежь. И – лично ты в ее лице. Поговорить о твоей работе, твоих перспективах. Пообщаться, так сказать, в непринужденной, товарищеской обстановке. Без официоза.
Я молчала, пока он витийствовал, а директор глянул на позолоченные наручные часы и продолжил:
– Официально рабочий день закончен. Поэтому мы имеем право расслабиться. А то, что мы распиваем спиртные напитки в служебном помещении – нарушение не смертельное. Можешь, если вдруг что, – он хохотнул, – валить все на меня.
– Спасибо, я не люблю коньяк, – твердо сказала я.
– Да? – неприятно удивился Николай Егорович. И холодно молвил: – Что ж, уговаривать не в моих правилах.
Он мазнул по моему лицу острым взглядом, на полсекунды, не больше, но от его взора внутри появился неприятный холод.
Он чокнулся с моей коньячной рюмкой и немедленно отправил содержимое своей в рот.
– Ты знаешь, что французы коньяк смаку-уют, наслаждаются его вкусом, запахом, пьют крошечными глотками?.. А я вот не могу. Тяжелое пролетарское детство…
Закусывать он не стал, только минералкой запил.
– Да… Я ведь, Наташенька, с пятнадцати лет у станка… Еще война не кончилась… Сначала ФЗУ, потом завод, потом армия… У вас, у молодого поколения, все по-другому! Все дороги открыты, все пути накатаны. Хочешь в институт – пожалуйста. Хочешь – хорошая теплая работа, и, – он снова хохотнул, – поблизости от материальных ценностей. Да ты фрукты-то кушай. И конфетки. И чаю сама себе налей. Помнишь, как сказал дедушка Крылов? А Васька слушает, да ест.
Я послушно взяла черешенку. Очень люблю эту ягоду, и та, которой потчевал меня директор, была, наверное, отменной, но никакого вкуса я не почувствовала.
«Сказать, что у меня болит живот? Вскочить и убежать? Как-то глупо, стыдно и по-детски. Да и потом: Николай Егорович пока ведь не делает ничего плохого».
А Солнцев не уставал разглагольствовать. Настроение его после коньяка улучшилось, лицо разгладилось, на щеках заиграл румянец.
– И мне вот хочется узнать у вас, у молодого поколения, – спросить откровенно: а пользуетесь ли вы теми благами, которые в трудных послевоенных условиях завоевали для вас мы? Все ли делаете, чтобы расти, совершенствовать себя – духовно, физически и материально?
Его слова были стертыми, тусклыми, как и он сам. Не то, что у Ванечки, полного огня и жизни. Мне даже на секунду подумалось, что Николай Егорович насмехается, пародирует официальный стиль. Я посмотрела на него – но нет, он был серьезен.
Я молчала, и директор пытливо спросил:
– К примеру, когда ты, Наталья, в последний раз была в театре?
Я непроизвольно рассмеялась, вспомнив Ивана и что мы только позавчера были с ним в Театре Ленинского комсомола.
Директора удивил мой смех, и он впервые перешел с казенщины на нормальный человеческий язык:
– Что смеешься? Вообще в театр не ходишь?
– Да нет, – отвечала я небрежно, – я тут недавно «Юнону» и «Авось» посмотрела. Или про оперу надо говорить – «послушала»?
Директор взглянул на меня заинтересованно и даже уважительно.
– Так ты театралка? Что ж, похвально. За это надо выпить.
Он подлил себе еще коньяка, а потом встал, прошел к своему рабочему столу и выудил откуда-то бутылку вина. Вино было уже откупоренным, на этикетке сверкал целый строй медалей.
– Настоящая «Массандра». Мне доставили из Крыма. Грех отказываться. Больше нигде такой не попробуешь.
С этими словами он налил мне полный фужер. Однако тост провозгласил не про театр, как сперва вроде намеревался.
– Давай, Наталья, выпьем за тебя и за твою успешную карьеру в нашем универмаге.
Он чокнулся с моим бокалом и быстро опрокинул в себя еще одну рюмку армянского.
Мне ничего не оставалось, как сделать несколько глотков из фужера. Вино действительно оказалось очень вкусным: душистым, ароматным, терпким. Будто пьешь концентрированный, очень сладкий вишневый сок. Или нектар. Против воли я хватанула больше, чем намеревалась: наверное, целую половину бокала.
В этот раз директор закусил: выбрал самую большую клубничину и аккуратно ее обсосал.
– Значит, театр любишь? – продолжил он. – Что ж, прекрасно… Как ты, наверно, догадываешься, у меня хорошие связи. Практически для меня нет ничего невозможного. В любой театр Москвы могу достать любое количество билетов. Например, в Большой. Ты оперу – не рок, а настоящую оперу – любишь?
– Не очень, – честно призналась я.
В голове у меня зашумело, но вино оказало и живительное воздействие: я расслабилась и почему-то уверилась, что с директором справлюсь. Во всех смыслах.
– А балет уважаешь? – настаивал Николай Егорович.
– Да ничего.
– Н-да, в голосе твоем энтузиазма не слышится… Что ж ты любишь? Какие театры?
– Таганку. «Современник». Ленинского комсомола. – Старательно перечислила я. На самом деле, на Таганке я ни разу не была, достать билеты совершенно невозможно, в «Современник» меня заносило случайно раза два, а в Ленком мы единственный раз позавчера с Ванечкой ходили.
– Что ж, попробую устроить. Решено! Завтра мы с тобой идем в театр. В один из трех, туда, где будет лучше постановка.
Я покраснела. Ситуация стала предельно ясной. (Хотя ясной она была сразу. Сейчас директор ее просто озвучил.) Значит, он на меня запал. Отчасти это было приятно. Но только отчасти. От очень и очень маленькой части. Да я скорее умру! Он очень старый, противный, лысый. И руки ледяные, влажные, и изо рта пахнет. Я даже вообразить себе не могла, как это мы вместе с ним окажемся в театре. Все же будут его за моего отца принимать!.. А потом – что последует после спектакля?.. И отказываться тоже страшно…
– Ну, что молчишь? Рада?
– Да нет… Я, наверно, не смогу… – пробормотала я, не поднимая глаз.
– Может, тебе надеть нечего? – проницательно глянул на меня Николай Егорыч и налил опять себе коньяку. А мне вина. – Так ты не волнуйся, я же говорил, что для меня практически нет ничего невозможного… Как раз наша обувная секция получила сегодня партию шикарных итальянских босоножек, завтра начнут торговать. Я скомандую Луизе Махмутовне, она отложит. У тебя какой размер?
– Тридцать шестой, – пробормотала я, покраснев. Директор вроде бы и на ноги мои ни разу не взглянул, а заметил, что босоножки у меня старые, немодные и уже на ладан дышат. В Армении сварганены, мама их из поездки по профсоюзной линии привезла.
– А в «белье», если ты не знаешь, получили импортные бюстгальтеры, «Вундербра». Зайдешь завтра к Зинаиде Анатольевне, выберешь.
Это звучало совсем уж в лоб. Дело неумолимо катилось ясно куда. Словно на краю пропасти стоишь: и страшно, и какая-то сила тянет к самому краю, манит заглянуть. «Все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья…» (Вот видишь, Ванечка, не только ты наизусть стихи знаешь!..)
– Может, у тебя с деньгами проблема? Не волнуйся, я скажу Игорю Семеновичу, – Игорем Семеновичем звали нашего главбуха, – он выпишет тебе единовременную материальную помощь.
То, что меня впервые в жизни пытались купить – и за деньги, и за различные материальные блага – было отчасти, не скрою, даже приятно. Может, и правда, каждая женщина, как говорят, хочет порой почувствовать себя проституткой? Но как же стыдно мне будет! И «обувщица» Луиза Махмутовна, и Зина из «белья», и главбух – все, все будут знать, что Рыжова любовница директора! А секретарша Людмила – та завтра наверняка рассказывать начнет…
– Нет-нет, спасибо, – прошептала я, – мне ничего не надо.
– Что ж, – усмехнулся Николай Егорыч, – давай тогда выпьем за твою гордость и независимость.
Он дождался, пока я подниму бокал, чокнулся со мной, проследил, чтобы я сделала хотя бы пару глотков, и лишь тогда хлопнул свою рюмку.
Нет, с ним только под наркозом можно, и то будет омерзительно…
– Хорошо, значит, договорились, – молвил директор. – Завтра мы идем в театр. Зайдешь ко мне в кабинет к шести, мой шофер нас отвезет.
«Ах, значит, еще и весь универмаг будет видеть, как я сажусь в директорскую машину!..»
И я проговорила – негромко, но твердо:
– Боюсь, я не смогу.
«Надо сделать все возможное, проявить чудеса изворотливости и дипломатии, чтобы отвергнуть его ухаживания – но так, чтобы он при этом не обиделся. А то ведь совершенно не хочется с ним насовсем ссориться, ведь тогда придется увольняться. Хорошенькое начало карьеры!»
– Отчего же ты не можешь? – тон стал ледяным.
– Понимаете, Николай Егорович, я живу за городом, довольно далеко, аж в З***. Мне поздно возвращаться домой, на электричке…
– Ты же можешь переночевать и в Москве. У какой-нибудь подруги, например.
– Боюсь, что мне не у кого. – Совсем не то ляпнула. Потому что мой соблазнитель воскликнул:
– Что за беда! У меня, скажу по секрету, в столице есть две квартиры, ты сможешь переночевать в одной из них. Да и впоследствии ты можешь жить там, и мне будет спокойнее, что жилье под присмотром, и тебе удобно – в двух шагах от универмага…
«Ставки растут, – отстраненно, словно все происходит не со мной, подумала я. – Да как быстро! Начиналось с театра, потом – импортные босоножки и бюстгальтеры, теперь дело дошло до съема квартиры, словно содержанке какой. Значит, вот как он себе все представил? Я буду жить в его квартире, неподалеку от универмага, а руководитель образцового предприятия советской торговли – ко мне наведываться, когда ему захочется порезвиться? Так, да? Содержанка, проститутка?.. Зато моя карьера обеспечена, да и жилищный вопрос, считай, решен… Логично и выгодно… Но как же мой Ванечка?»
– Вы меня извините, Николай Егорович, – твердо молвила я, – но я не могу. У меня есть парень. Мы с ним давно встречаемся, – соврала я, – и любим друг друга, – а вот это правда, если судить по тому, что Ваня говорит и как на меня смотрит.
– Что за беда! – воскликнул Солнцев весело. – Я совсем не ревнив.
– Но… – Я опешила и опять солгала: – Мы с ним собираемся пожениться.
И тут мой престарелый ухажер засмеялся – долгим деревянным смехом (однако глаза оставались скучными и злыми). Отхохотав, он снова выпил, мне не предложив, и сказал – отеческим даже тоном:
– Ты еще очень молода, Наташенька, и совсем жизни не знаешь. Замужество абсолютно ничему не мешает! Я ведь, скажу тебе по секрету – хотя какой уж там секрет! – тоже несвободен. Да ведь это, если быть совсем уж откровенным, очень удобно. Никто не хочет нарушать привычную инфраструктуру, ломать налаженный быт. Мухи – отдельно, котлеты – отдельно… Да замужество тебе, прямо скажем, просто выгодно!.. – воскликнул он. – К примеру: с жильем сейчас в стране напряженка. В Москве жилищно-строительный комплекс делает, конечно, большие успехи, чем в целом по России. Но тоже: люди десятилетиями в очереди на улучшение условий стоят. Однако – я уже говорил – связи мои велики и обширны. И работникам советской торговли, передовикам производства, общественно активным труженикам иногда все-таки выделяют квартиры. А нет – можно походатайствовать, чтобы тебя, в порядке исключения, приняли в ЖСК. И вот смотри: если ты одинока – можешь лишь на однокомнатную претендовать, а «однушек» у нас строится мало, поседеешь, пока своей очереди дождешься. Выйдешь замуж – это уже «двушка». Ну а ребеночка родишь – сможешь и на «трешку» рассчитывать… – Он смотрел на меня глазами вроде бы учителя жизни, настоящего гуру, но я все равно различала в них и злость, и тщательно скрываемое вожделение. Потом он вздохнул и добавил: – А я к мужу тебя ревновать не буду.
«Замечательно! – воскликнула я про себя. – Значит, ты за меня спланировал, что я выйду замуж за Ванечку – и буду ему изменять. Да с кем!.. С тобой – лысый, мерзкий старикашка!..»
– Вы меня извините, дорогой Николай Егорович, – сказала я очень твердо, – но – нет.
Я сделала попытку встать с дивана.
– Сидеть! – вдруг прикрикнул на меня он.
От неожиданности я замерла.
– Ну-ка, давай, вино свое допей, – снова скомандовал директор. На этот раз именно скомандовал.
– Я не хочу, – упрямо проговорила я.
– Знаешь, Наташа, – мой соблазнитель сменил тон, – некоторые отдельно взятые индивиды, да и порой целые народы, иногда не понимают своего счастья. Возьмем, к примеру, коммунизм… Приходилось ведь кое-кого чуть ли не насильно загонять на дорогу в наше светлое будущее… Так и ты сейчас: сама не ведаешь, что творишь…
– И все-таки – нет.
Я встала.
И тогда лицо его исказила гримаса злобы.
Он вскочил с кресла и бросился ко мне. Одной рукой схватил меня за плечо, другой – за попу и попытался впиться мне в лицо своими отвратительными губами. Я стала защищаться, отдирать его руки, уклоняться от мерзкого рта. Но он не отступал, и тогда я, совершенно машинально, ударила его коленом в причинное место. Он охнул и сделал шаг назад. Согнулся, и лицо его исказила гримаса боли. Потом он поднял глаза. В них полыхала ярость. Он сжал кулак и замахнулся. Я инстинктивно отшатнулась. Однако удара не последовало. В нескольких сантиметрах от моей скулы он остановился. Зачем-то отряхнул руки и, глядя с ненавистью мне прямо в глаза, прошипел:
– Ну, смотри, Рыжова… У тебя еще есть время передумать…
В тот момент он напомнил мне скорпиона, который почему-то не решается пустить в ход свое жало. Я пошла к двери, а он проскрипел:
– У тебя еще остался шанс одуматься… Можешь зайти ко мне в любое время… Я приму… Пока приму… Но, смотри, не затягивай…
* * *
После этой гнусной истории я заболела. Не дипломатически, а по-настоящему, всерьез. В тот же день, в понедельник, едва доковыляла от станции до дома. Меня била лихорадка, в голове – жар, все мышцы ломит. Мама с бабушкой заахали, уложили в постель, чаем с малиной напоили, накрыли двумя одеялами. Померили температуру – тридцать девять и восемь. Неохота вспоминать, какие кошмары мне чудились. Единственное, о чем я жалела, что не успела позвонить, как собиралась (и обещала), своему Ванечке.
Наутро пришла участковая врачиха, посмотрела горло, послушала, сказала, ничего страшного, обычное ОРЗ. Выписала больничный. Мама со своей работы позвонила ко мне в универмаг, сообщила, что я заболела. Моя начальница была весьма любезна. «Даже какая-то приторная», – доложила мне мамулечка. И ее слова остро кольнули мое сердце. «Все уже считают, что я стала директорской подстилкой. И секретарша растрезвонила, и Полина тоже не дура, догадалась, зачем меня этот монстр под вечер вызывал…»
Когда меня через неделю выписали, на работу в универмаг я ехала, словно на казнь, на заклание. С ужасом, пылающими щеками переступила порог раздевалки. Мне казалось, что за моей спиной, а может, и мне в лицо станут хихикать, показывать пальцами. Не объяснишь же каждому, что я отказала этому ледяному чудовищу!..
Однако – ничего подобного. Встретили меня доброжелательно. Там, в универмаге, наверно, был хороший коллектив. А Ванечке я так и не позвонила. Почему-то показалось: он обо всем догадается. И никому, ни маме, ни подружкам не рассказала о том, что случилось в тот вечер в кабинете директора.
Но все равно, и во вторник идти на работу мне было тошно. И в среду – тоже. И тогда я совершила решительный поступок: написала заявление по собственному желанию. Отдала его Полине. Наврала с три короба: выхожу замуж, уезжаю в Ленинград – и откуда только фантазия и наглость взялись?
Полина Ивановна поахала, начала выспрашивать, кто он, да как мы познакомились. Я чего-то врала, путалась… А потом она взяла мое заявление и пообещала завтра же пойти с ним к директору. И мне сразу стало легче. Я даже стала мечтать, как и вправду Ванечка сделает мне предложение, я уйду из универмага, устроюсь куда-нибудь в тихий НИИ, мы поженимся, я рожу ему ребеночка… Смешной этот Ванечка, он в первый же наш вечер сказал, что хочет от меня ребенка… Вряд ли это правда – наверное, просто у мужиков новый метод соблазнения такой появился… Но все равно: он в меня влюблен… Надолго ли? Парни ж, известное дело, как порох: вспыхивают, а получат свое – и в кусты. Я ему уже неделю не звонила, хотя обещала еще в прошлый понедельник, он и забыл меня, наверное… Хотя я только сейчас нашла в себе силы набрать его номер и услышать его голос, и говорить с ним.
После работы из автомата у метро я ему позвонила. И тут меня ждал еще один сюрприз, весьма неприятный. Трубку сняла его мама – она была напряжена, хотя говорила со мной доброжелательно. Маман известила меня, что Иван позавчера уехал в стройотряд, в Красноярский край, город Абакан. Поведала, что он очень переживал и все ждал моего звонка. И наказал: непременно, если ему будет звонить девушка, продиктовать ей его адрес. И разузнать мой адрес.
Свой адрес я не оставила, а его – записала. И решила непременно отправить Ванечке весточку.
А на следующий день Полина сказала, что директор мое заявление не подписал. Отказал решительно, заявил, что я – молодой специалист, прибыла в универмаг по распределению, и он не имеет права без сверхуважительной причины, даже если б очень хотел, меня отпустить. И еще она доложила, что Николай Егорович был по отношению ко мне весьма доброжелателен и сказал, чтобы я не дергалась и спокойно работала.
* * *
А назавтра Полина Ивановна неожиданно ушла в отпуск. С ума сойти, ей дали горящую путевку в Пицунду – бесплатную! Разумеется, кто от такого подарка отказывается. Она быстренько засобиралась – тем более, что женщина одинокая. И врио завсекцией назначили меня. И, значит, я стала материально ответственным лицом.
Три дня я проработала нормально – хотя дергалась, конечно. Продавцы меня, пусть и без охоты, но слушались. Остатки по кассе сходились с чеками, и товара приходило ровно столько, сколько по накладным. Но я завертелась, конечно, и Ванечке в этот его Абакан так и не написала.
А потом случилась беда.
В субботу у меня был выходной. А в понедельник, прямо с утра, меня опять позвали к директору. Я шла ни жива, ни мертва.
В приемной секретарша Людочка даже от гроба, машинки своей электрической, не оторвалась, просто мотнула головой в сторону двери: заходи, мол.
Директор восседал за столом и читал «Правду». Мне он показался в ту минуту, несмотря на лысину и плюгавые размеры, огромным и величественным, как Зевс-громовержец.
Он опять, как в прошлый раз, выдержал паузу, словно меня не замечал, а потом отложил газету и, не глядя, поманил: подойди! Я приблизилась к столу. Он порылся в бумажках – по-прежнему не смотря на меня. Достал какую-то, быстро перечитал, а потом завел целую речь – взирал при этом в сторону, за окно, где по солнечному проспекту катились автомобили.
– Ты, Рыжова, в настоящее время являешься временно исполняющей обязанности завсекцией, а, значит, материально ответственным лицом – вот мой приказ о твоем назначении. – Голос у Николая Егорыча был скрипучий, и ни малейшей в нем не слышалось игривости. – А позавчера, чтоб ты знала, во вверенной тебе секции была произведена инвентаризация. В ходе нее была выявлена, – он сделал паузу и снова покопался в бумажках, кисти его были похожи на полудохлых крабов, – крупная недостача. На общую сумму, – короткий взгляд на листок, – две тысячи семьсот восемьдесят три рубля восемнадцать копеек. Вот, можешь ознакомиться с актом.
Я послушно взяла листок, но не могла даже вчитаться в него. Цифры прыгали у меня перед глазами.
А мой мучитель продолжал:
– Ты девочка грамотная и, полагаю, знаешь, что это значит и какие последствия за собой данный документ влечет. Я тебе напомню, если ты в своем вузе прогуливала, что ты, Рыжова, как материально ответственное лицо, совершила хищение путем злоупотребления служебным положением. И, если я передам документы в ОБХСС – а я просто обязан это сделать, – то тебе грозит статья девяносто вторая, а это – до четырех лет лишения свободы. Или, в лучшем случае, если суд учтет твой возраст, неопытность и положительные характеристики с места работы (но их, впрочем, еще нужно заслужить), тогда, может, ты получишь до года исправительных работ – но все равно без права в дальнейшем занимать руководящие посты на предприятиях советской торговли, да и из комсомола тебя, разумеется, исключат… Жизнь кончена, а, Рыжова? – И директор впервые посмотрел на меня, подмигнул и рассмеялся. Мне показалось, что он торжествует.
Так как я ничего не отвечала, маленький монстр продолжал:
– Я, конечно, как руководитель предприятия советской торговли, мог бы взять тебя, Рыжова, на поруки… Или даже вовсе… Положить этот акт под сукно… Забыть о нем… Но… Ты знаешь, что надо делать, а, Рыжова?
Он впервые прямо посмотрел на меня, и по его блеклому лицу разлилась похоть.
Я по-прежнему молчала, и тогда шантажист нажал кнопку селектора и сухо бросил:
– Ко мне никого не пускать, ни с кем не соединять!
– Хорошо, Николай Егорович, – безлико откликнулась секретарша.
Потом он вскочил – да, буквально вскочил – из-за стола – вожделение, видно, подгоняло его, – подлетел к окнам и ловкими движениями – вжик, вжик, вжик – опустил все три гардины.
Затем повернулся ко мне. Его лицо маленького цезаря светилось упоением и предвкушением.
– Ну?! Прямо здесь! Прямо сейчас! – Он сделал два шага по направлению ко мне: – Раздевайся!
Я внезапно обрела хладнокровие. Стала холодна как лед. Как айсберг. Как Антарктида вместе с Арктикой. Я расстегнула верхнюю пуговку на форменном универмаговском халатике.
– Хорошо, – сказала я, – только вы сначала порвете акт.
– Умная девочка, – хищно пропел директор, и на губе у него лопнул пузырек слюны. – Я порву. Ты раздевайся, раздевайся. Да не спеши…
А сам подошел к столу, и, жадно вглядываясь в появляющиеся на свет мои прелести, медленно рвал компрометирующую меня бумагу…
…Я не хочу вспоминать ни одно из чувств, которые я тогда испытывала. Боль? Да, мне было больно. Стыд? Да. Унижение? Еще какое! Ненависть? И ненависть – тоже. И – бесконечную тоску и ощущение собственного ничтожества… Помню только мысль, которая хладнокровно (или мне казалось, что хладнокровно) почему-то звучала в моей голове: «Вот, я не отдала свою девственность Ванечке, а теперь…» А у Солнцева, когда он, пыхтя, наконец овладел мной (больно! больно!) вырвалось сокровенное: «Вот, не хотела по-хорошему, пришлось по-плохому!»
…У моего насильника тот факт, что я была девочкой, ничего, кроме брезгливости, не вызвал. Он немедленно убежал в скрывавшуюся где-то за портретом Ильича ванную комнату – а на прощание, полуголый, в рубашке с испачканным красным подолом, в неснятых носках, бросил мне с нескрываемым отвращением:
– Одевайся и уматывай. И забудь, что было. И дорогу сюда забудь. Чистюля!..
* * *
Прошло время, Ванечка все не приезжал из своего стройотряда, и я ему не писала, не могла.
А та сложная смесь из самых негативных эмоций на свете, которую я испытала в то утро понедельника в директорском кабинете, постепенно переплавилась во мне совсем в другие чувства: ненависть. Холодную ярость. Желание мстить.
Да, месть! Я думала о ней днем и ночью. Я желала убить, искалечить, бесконечно унизить своего насильника. Я призывала ему на голову все возможные кары. Я придумывала ему изощренные пытки: и из арсенала инквизиции, что видела в Музее религии и атеизма в Ленинграде, и из гестаповских застенков. Я мечтала о том, как он будет визжать, когда ему станут ломать кости на дыбе или вырывать щипцами ногти.
Я не сомневалась, что, расскажи я о случившемся Ванечке, он сам пойдет и изобьет мерзкую крысу до полусмерти, а может, даже убьет его. Но… Мой любимый был далеко, и я понимала, что все равно не смогу поведать ему о том, что со мною приключилось. Не смогу и не скажу никогда. Я была не в состоянии даже написать ему обычное ровное письмо ни о чем: «В Москве хорошая погода, а я по тебе скучаю…» К тому же Ванечка, он такой честный. В ярости он, наверное, страшен. И правда убьет негодяя. А потом его посадят. Нельзя Ивана в мою личную драму вмешивать.
Были и другие парни – не из института, нет, со мной в Плешке училось сборище карьеристов и маменьких сынков. Но вот мальчишки из нашего городка, одноклассники – кто-то за мной ухаживал, с кем-то я целовалась, – пацаны прямые, как правда, и знающие, почем справедливость. Они могли отметелить похотливого старикана, и так бы все ловко проделали, что никто бы их, наверное, потом даже и не нашел. Я уж собралась к ним обратиться, но потом все-таки передумала. Потому что мне неизбежно пришлось бы врать в ответ на их простой вопрос: за что? И как бы я ни изворачивалась, они, наверное, догадались бы, что сотворил мерзавец.
А потом я вдруг поняла: моя месть должна быть другой. Ведь штука не в том, чтобы просто доставить обидчику боль. Физическая боль быстро проходит. Моральная (я уже познала по себе) не проходит порой никогда. Поэтому надо ударить слизняка в самое больное место. Лишить его самого для него дорогого. Заставить его страдать – долго страдать.
Что для моего вожделеющего карлика самое важное? – спросила я себя. (Я думала тогда, что хорошо его понимаю. Мужчина в страсти вообще лишается защитных ограждений, масок своих. Когда он объят желанием, он демонстрирует свое истинное лицо.) И я поняла: главное для него – не деньги и даже не связи. Главное – это власть. Надо мной. Благодаря ей он растоптал меня в своем кабинете. Над другими девчонками и женщинами. Над Полиной. Над прочими сотрудниками универмага. Над покупателями, особенно теми, кто имеет вес и известность, – актерами, певцами, режиссерами. Ведь, пользуясь своими возможностями, он одаривает их товарным дефицитом, а они оказывают ему уважение, пресмыкаются перед ним. И вот если лишить моего кровника того, чем он владеет… Сбросить его с пьедестала… Уволить… А лучше даже – посадить… Вот тогда он и будет страдать… Долго… Бесконечно…
А еще я поняла в итоге всех своих размышлений – что это моя, и только моя вендетта. И не надо в нее вмешивать никого со стороны. Я должна отомстить сама, один на один.
И месть должна быть неспешной, изощренной, подготовленной. «Надо учиться у старших товарищей, – думала я. – Как же ловко мерзавец организовал мне расплату за то, что я отвергла его! Целую комбинацию провернул. Полину в отпуск выгнал, меня материально ответственной назначил. Инвентаризацию устроил, недостачу организовал. Под тюрьму меня подвел… Многоходовая комбинация в стиле чемпиона мира по шахматам гроссмейстера Карпова… И пусть у меня власти гораздо меньше, чем у директора, и опыта тоже, но ведь есть голова на плечах, и все говорят, что голова светлая… А уж если ничтожного врио завсекцией всегда можно под срок подогнать, чего уж там про директора крупного универмага говорить».
Внешне ничто в моей жизни не переменилось. Я продолжала ходить на работу. Полина вернулась из отпуска. С меня сняли матответственность. Директор больше ко мне не приставал. Мне даже показалось, что он меня специально избегает. Во всяком случае, в нашей секции он до конца лета так ни разу и не побывал. И в кабинет свой меня не вызывал. А когда я случайно повстречалась в коридоре и даже поздоровалась с ним, довольно весело, на лице Николая Егорыча мелькнуло нечто похожее на испуг. Может, он тоже боялся меня? Боялся, что я пожалуюсь на него? В партком, райком? Заявлю в милицию об изнасиловании?
А я тем временем острым глазом подмечала, как у нас в универмаге дело устроено. Я, конечно, и раньше догадывалась, что советская торговля организована совсем не так, как потчевали нас скучные сказки в институте, но даже не представляла всех масштабов воровства, спекуляции и афер. Всех лазеек, хитростей, комбинаций…
Я не говорю о том, что на виду. Об этом все знали, и в газетах писали, и на шестнадцатой странице в «Литературке» постоянно шутили. Дефицитный товар, конечно же, продавали знакомым. Ну а если не друзьям или тем, с кого можно получить другой дефицит, то тогда – надежным людям, но с наценкой. Покупатель платил сорок рублей за ботинки в кассу, а червонец сверху – продавцу.
И за такие мелочи директора не прихватишь. Он-то тут при чем? (Хотя каждый завсекцией таскал еженедельную дань Солнцеву, я была в этом совершенно уверена.) Но это все недоказуемо. Вскроются факты спекуляции? Всегда можно списать на стрелочников. Уволить пару-тройку продавцов, влепить строгач завсекцией…
Случались вещи и посерьезнее. К примеру, пересортица: когда ходовые шапки ценою, допустим, по сорок три рубля мы продавали по пятьдесят три. Тут все были в доле. И завсекцией, Полиночка наша Ивановна, и кассирша, и доверенные продавцы. Чтобы раз за разом проворачивать операцию, нужны были и хитрость, и смелость, и быстрота, и ловкость рук… Все эти махинации настолько непонятны и даже смешны сейчас – насколько они были выгодны и одновременно опасны в ту пору.
У нас в секции – товар-то дорогой – особый наплыв покупателей нечасто случался, не душились-давились, как в белье или обуви.
И вот подходил одинокий покупатель, вопрошал:
– Ой, что за шапки чудесные… Сколько стоят?
Продавец мгновенно оценивал обстановку: человек вроде один, без свидетелей, да и сам на обэхаэсэсника не похож – хотя никогда не угадаешь. Ему и говорили:
– Пятьдесят три, пробивайте в кассу.
Покупатель нес в кассу свои кровные, и тут кассирша – она тоже была в доле – словно случайно ошибалась и выбивала чек на реальную сумму, на сорок три. А потом вдруг спохватывалась:
– Ой, простите… Я вам добью…
И добавляла еще один чек – на червонец.
Покупатель с двумя чеками, на сорок три и на десятку, шел в отдел, и отдавал их, и получал свой вожделенный головной убор. А продавщица чек на сорок три накалывала, а десятирублевый в карманчик прятала. А потом и незаметненько возвращала его кассирше.
Затем снова повторялось:
– Ох, я ошиблась, вот вам два чека…
Вот так: два покупателя пройдет – а в кассе уже излишки на двадцатку; а когда десять – на сотню… Кассирши не зря боковины будок, где они сидели, газетами прикрывали. Время от времени они излишки денег из кассы вынимали и в чулок совали. А потом, в конце дня, прибыток между собой делили: кассирша, продавцы, завсекцией…
И я ни на секунду не сомневалась: Полина часть своей прибыли на третий этаж, директору, заносит. Чистой воды взятка. Только вот как можно доказать ее? Никогда никакая завсекцией не даст показаний против главаря, она ж не самоубийца.
Но имелись нарушения еще серьезней. Меня директор прихватил на том, что при инвентаризации товара оказалось меньше, чем по накладным. На самом же деле его обычно в секции почти всегда было больше. Тут и к гадалке не ходи, почему так получалось: мы торговали леваком.
Как этот левый товар в секции появлялся? Тут уж статья УК РСФСР посерьезней: восемьдесят девятая, хищение в особо крупных размерах – между прочим, до пятнадцати лет с конфискацией. Кашу заваривали директора фабрик, наши доблестные советские цеховики.
Привалило, к примеру, директору Верхне-Учкудукской меховой фабрики счастье изготовлять дефицитные пыжиковые шапки. Получил он под это дело фонды, сырье. И часть сырья списал под естественную убыль. А сам – схитрил, сберег, сэкономил. А значит, увел налево.
И из этих сбереженных шкурок где-нибудь в подвале, в ателье (а может, и на той же Верхне-Учкудукской фабрике) вечерами, ночами скорняки тачали такие же точно шапки…
Но изготовить левую продукцию только полдела. Потом ее надобно сбыть. Своих левых магазинов у фабрики нет – вот и раскидывали товар по советским универмагам. Не по всем, конечно, а по тем, где директор в доле.
А наш Николай Егорыч точно был в доле. Во всяком случае, наша меховая секция «левые» шапки грузовиками реализовывала: и пыжиков, и лис, и песцов… И все в том были завязаны, и мы, товароведы, принимали товар по липовым накладным; и продавцы с кассиршами. Они, рядовые прилавка, крутились, как фокусники: с чеками, которые не прокалывали и относили втихую на кассу, с деньгами, которые кассирша прятала в чулок… И получали за то свою малую толику трофеев. А большую часть имела, конечно, Полина Ивановна, которая левую выручку делила.
Но и Полина, разумеется, находилась лишь внизу айсберга. И таскала левую выручку мерзкому блудодею-директору. Раз я нечаянно, тайком заглянула в конвертик, который после «левой шабашки» завсекцией приготовила, чтобы отнести наверх: тысяча рублей, однако! Одна пятая часть «Жигулей». Или кооперативной квартиры. За один лишь день, с одной лишь секции! И, прошу заметить, директор пальцем о палец не ударил. Не крутился, не рисковал быть пойманным за руку на месте преступления доблестными сотрудниками ОБХСС.
Понятно, что и Солнцев делился. И с директором Верхне-Учкудукской фабрики. И с тем же ОБХСС. И, наверное, с управлением торговли, а может, даже с райкомом и горкомом…
Поэтому я хорошо понимала: я не против одного Солнцева выступаю, а против целой системы. И мне надо быть вдвойне, втройне осторожней. Против нее не бросишься с открытым забралом – вмиг съедят. Готовилась я исподволь. Копила факты. И все махинации, о которых узнавала, в специальную тетрадку записывала. Завела общую, школьную, в дерматиновом переплете, ценой сорок четыре копейки. На работу ее, разумеется, не таскала. Дома держала, в потайном ящике комода. Записывала каждую ночь по памяти: номера накладных, количество товара, цену, «левую» прибыль… Чувствовала: пригодится. Верила: пригодится. Надеялась.
* * *
И вот наконец вернулся из своего стройотряда Ванечка. Я ему так и не написала. Но ближе к первому сентября позвонила.
Он казался мне теперь пришельцем из совсем другой жизни: безмятежной, веселой. А я уже стала – или становилась – другой. Взрослой. Мудрой. Хитрой.
Он по-прежнему меня любил. Я поняла это сразу же: по тому, как радостно взметнулся по телефону его голос. По тому, как он немедленно отменил все свои встречи с друзьями ради того, чтобы увидеться со мной. По тому, как он примчался на свидание с розовым кустом. И по тому, как смотрел на меня.
И все же между нами пролегла незримая стена. И отношения не были столь же ясными, простыми и чистыми, как тогда, в июне. Я не могла ему рассказать о том, что со мной случилось. Даже намекнуть. И еще: мне стали неприятны его прикосновения. Его желание. Его похоть. Все время, когда в Ванечке проявлялась чувственность, я словно видела то скотское вожделение, с которым растаптывал меня Николай Егорович.
Нет, когда мы просто гуляли и ходили в кино, театры, на выставки, разговаривали и он блистал передо мной потрясающим своим красноречием, буйной смесью из забавных историй, стихов, анекдотов – все было нормально. Я хохотала, наслаждалась – и забывалась в этой обычной веселой жизни. В незатейливой, прямой и ясной любви.
Но стоило нам забрести в отдаленный угол парка… Оказаться в одиночестве на скамейке на вечернем бульваре… И Ванечка лапал меня, тянулся целовать… Я вся напрягалась, мышцы мои сокращались, и чувствовала, будто и я, и даже он, оба мы какие-то грязные, и оттого, что прикасаемся друг к другу, измарываемся еще больше.
Я видела: Иван не понимает, что происходит. Недоумевает. Расстраивается. Сердится. Но никак не могла придумать, как ему все объяснить.
А с другой стороны… Я себе, кажется, не отдавала в том отчета, но где-то, глубоко внутри, втайне мечтала: чтобы он прекратил все эти сладкие ухаживания. Сю-сю-сю, пу-сю-сю. «Среди миров, в мерцании светил, одной Звезды я повторяю имя…» Не останавливал свои попытки каждый раз, когда я напрягаюсь, но – чтобы овладел, наконец, мною. Грубо. Жестко. Может, против моей воли. Может, тогда клин получится вышибить клином? Но этого я тем более не осмелилась бы ему сказать.
Долго так продолжаться не могло. И правда странно: на третий день знакомства улечься с парнем в постель… Любить его, расстаться, снова повстречаться – и теперь целый месяц напролет мурыжить, держать на длинном поводке.
Однажды я спровоцировала Гурьева, чтобы он напоил меня, и сама напилась почти до бесчувствия – и Ваня наконец овладел мной на той самой тахте в его родительской спальне, где мы в июне провели с ним почти целые сутки. Но все равно: я так и не рассказала ему, что со мною произошло. Опять же: если бы он гневался, настаивал, обвинял, может, даже ударил меня – я б проплакалась и выложила-таки ему, как дело было. Но Ванечка оказался бесконечно добр, мудр, всепрощающ, терпелив. И потому – не узнал ничего. Ох, дурак он, дурак!
Больше того: я не рассказывала ему о своей жизни. Мне было стыдно признаваться, что я работаю в системе советской торговли, особенно после того, что случилось со мной и что я узнала о ее изнанке. Поэтому я для него придумала свою ложную жизнь – никогда не представляла, что способна на такое буйное вранье. Работаю в довольно скучном оборонном НИИ, мэнээсом. Тема у меня: изучать здоровье и тестировать тех, кто по роду деятельности подвержен постоянным стрессам: моряков, подводников, авиадиспетчеров, летчиков… Пульс им меряем, давление, внимание изучаем, память… Бог его знает, откуда я взяла всю эту ерунду – из «Комсомолки», кажется, – но прошла она у Ивана на ура. Впрочем, особенно я о своей «работе» не распространялась, только объяснила, почему мне на службу не дозвониться («мы все время с испытуемыми, телефона в комнате нет, да и неудобно отвлекаться»). И встречать меня после работы тоже не надо, потому что институт находится в Химках, и нас отвозят на служебном автобусе прямо на станцию.
И он, мой милый лопушок, всему верил. Я и без того была старше его почти на два года. Когда тебе двадцать, это разница существенная. Девушки вообще взрослеют раньше, а теперь уж мне казалось, что я мудрее его на лет десять. Дитя он еще, румяное, розовощекое, по сравнению со мной.
И все-таки я его любила. В ту пору было кино, называлось: «Умный, честный, неженатый». Вот и он таким был: умным и честным. Ну, и неженатым, конечно. И на душе теплело, когда я видела его, – как он шел ко мне, весь лучась и улыбаясь. И мне было лучше с ним, чем без него. Я хотела за него замуж.
И я загадала: вот закончится моя тайная операция, уволюсь с победой из универмага и соглашусь стать его женой. Тем более что он, несмотря ни на что, звал меня замуж.
* * *
Довольно часто я чувствовала себя Штирлицем в глубоком тылу врага. Для того чтобы меня никто не заподозрил, мне тоже приходилось маскироваться. И, как разведчику, выполнять порой бесчестные или преступные задания. Я в качестве товароведа и липовые акты об инвен-таризации подписывала, и товар по левым накладным принимала… (И каждый подобный случай в своей тетрадочке тщательно фиксировала.)
Но любому Штирлицу нужна связь с Большой землей. С Центром. С силами добра. С нашими.
И еще разведчику нужны сообщники. И помощники. Радистка Кэт, профессор Плейшнер, пастор Шлаг.
Товарища по «большой игре» мне вскоре довелось найти. То была Рита, такая же, как я, товаровед, на два года старше – она работала в обувной секции.
Мы познакомились с Риткой в том самом СМС – главой которого меня комсомольское бюро (наверно, по наводке директора) все-таки сделало. Так что мне пришлось нарыть в отделе кадров тех, кто моложе тридцати и окончил вузы или техникумы, а потом обойти всех и согнать на заседание. Чем должен заниматься этот мертворожденный совет молодых специалистов – никто и понятия не имел. Притащила я всех, кого смогла, на первое собрание, вымучили мы план мероприятий – а дальше, я понадеялась, поручение, может, само собой рассосется…
А после первой совещаловки выяснилось, что нам с Риткой по пути. И мы отправились вместе к троллейбусной остановке.
Новая моя подружка оказалась циничной, веселой, грубой, гулящей. Вот уж кто не испытал бы никаких переживаний, предложи ей директор стать его наложницей! Да она б, наверно, за одну «анжелику» согласилась – о кооперативной квартире он бы и речи не успел завести. Впрочем, что я злословлю? Кто знает, как бы там было – однако на нее, судя по всему, Солнцев не запал. Возможно, потому что она была похожа на типичную работницу прилавка. Настоящая хабалка: прижимистая, беспардонная, шумная.
Хотя были в Маргарите и светлые стороны – я ж не Штирлиц или комсомольский лидер какой-нибудь, чтобы дружить с людьми только потому, что они нужные! Ум, быстрота реакции, веселое злословие – все это привлекло меня в моей новой товарке.
Пока мы неслись в весело поющем проводами троллейбусе к «Октябрьской», я уже знала о Ритке многое. Провинциалка из Ставрополья, она счастливо, после курортного романа в Ялте, выскочила замуж за москвича («…ну, или полумосквича, он в Люберцах проживает…»). Супруг старше на десять лет, уже кандидат наук и в вузе старший преподаватель («…Ох, как свекруха бесилась против меня, не хотела своего Сашеньку лимитчице, да еще торгашке, отдавать; только вот ей шиш по всей морде, ночная кукушка дневную всегда перекукует…»). Мужа Рита уважала, боготворила даже – что не мешало ей иметь скорострельные романы на стороне («Для здоровья и освежения чувств, а то Санька слишком много о своих интегралах думает»).
Потом мы еще пару раз ездили вместе: вдвоем не так страшно и скучно вечером в троллейбусе. Однажды зашли на «Октябрьской» в «Шоколадницу» знаменитых блинчиков поесть, и бутылку шампанского заодно распили – а потом Ритка меня к себе в Люберцы потащила: «Не попрешься же ты в свой З*** в двенадцать ночи, а моего Санька, дурачка, все равно нет: со студентами на картошку угнали».
С такими темпами дружеского сближения через месяц я уже знала о Ритке если не все, то очень даже многое. В том числе что она люто ненавидит свою завсекцией, старую грымзу нацменку Луизу. И мечтает свалить ее – даже, может, посадить – и занять ее место. Она, моя новая подруга, оказывается, тоже собирает на руководительницу компромат, тщательно фиксируя все ее махинации и аферы.
А они там, в обувном, еще покруче разворачивались, чем мы со своими пыжиками и кроликами. Туфли и сапоги – больший дефицит, чем головные уборы. Да и сколько тех шапок человеку надо? Вон, мой батя, алкаш, одного несчастного бобика всю жизнь таскал – покуда этот кемпель на его же поминках кто-то из соседей не скоммуниздил. А сапоги современной москвичке нужны как минимум раз в три года, потому что мода меняется. Кто сейчас, в восемьдесят первом, сапоги-чулки таскать будет? А ведь совсем еще недавно за ними душились. И потом: сапоги, конечно, требуются не «скороходовские», а итальянские, на худой конец, югославские. А еще нужны туфли осенне-весенние, да хорошо бы две пары, и туфли летние, и босоножки, и (ну, это уж совсем из области фантастики!) сланцы. А кроссовки? Они тоже, конечно, необходимы передовой девушке…
Поэтому в обувном и махинировали смелее и масштабней. Ритка, например, мне поведала (и сказала, что все у нее «документально запротоколировано»), что, оказывается, в Подмосковье, в поселке Лыткарино действует целая фабрика, которой ни в каких сводках ЦСУ просто нет. Сидят люди где-то в подполье, по подвалам, чердакам и шьют модельную обувь. И сапоги зимние, якобы итальянские (и даже «лейбл» к меху пристрачивают). И туфли мужские, с распонтом дела, финские. И даже кроссовки «адидас» – один в один! – которые от родных с первого раза и не отличить. Со второго, впрочем, тоже. А потом подпольные шузЫ везут не куда-нибудь, а именно в наш универмаг. И обувной отдел – крупнейший, а может, даже единственный продавец лыткаринского левака.
Организовал систему один грузин – и не просто вор-рецидивист, а даже какой-то, как говорят, вор в законе. А фабрику в Лыткарине возглавляет армянин («как видишь, когда дело башлей касается, армяне с грузинами очень даже неплохо ладят»). И он сам постоянно с нашей Луизой по телефону связывается, а иногда даже приезжает, товар привозит. Грузовик у подпольной фабрики есть даже свой («я номер записала!»). Обувь вся в коробках почти что фирменных, и даже бланки накладных они непонятно откуда берут.
Не с первого раза, конечно, но постепенно, полегоньку Ритка мне об этих комбинациях поведала. И затаенную мечту свою высказала: чтоб о левом товаре «где следует» узнали. И ненавидимую ею Луизу сняли, а еще лучше – посадили. «Анонимку, что ли, написать?» – мечтательно вздохнула моя новая подруга.
– А ты к директору нашему сходи, Николаю Егорычу, – на голубом глазу прокачала я ее.
– Ты что, дура совсем? – вытаращилась на меня Ритка. – Да он же наверняка не просто в курсе дела – он долю с Луизы имеет!
– Откуда знаешь?
– А как иначе-то?!
По лицу подружки было видно: она и впрямь посчитала меня наивной простушкой.
Я, не выходя из роли идиотки, предложила:
– Ну, тогда в ОБХСС пойди.
– С ума сошла? Да директор, сто процентов, с районными обэхаэсэсниками делится – иначе они б давно наш гешефт прикрыли.
– Тогда, получается, нет на твою Луизу управы? Значит, эта информация коту под хвост.
– Есть у меня одна идейка, – загадочно отвечала Ритка, но развивать тему не стала.
И вернулась к разговору позже.
* * *
В тот вечер она снова пригласила меня переночевать у себя в Люберцах: «Санёк мой все равно отпросился с дружками в преферанс поиграть». Мне, конечно, удобно было – не тащиться на ночь глядя домой на электричке, и вид Ритуля имела хитровато-загадочный. «Не иначе сообщить мне хочет что-нибудь про козни своей Луизы, – решила я. – Или о новом романчике рассказать».
Оказалось, я не ошиблась. Причем речь пошла разом и о Луизе, и о любовнике.
Мы сидели вдвоем в крошечной пятиметровой кухоньке, Ритка подливала мне шампанское. Кстати, надо заметить, была она не дура выпить, отдавая предпочтение сладеньким крымским портвейнам и советскому игристому. И мужа своего, кандидата наук Саню, к нетрезвому образу жизни потихоньку приобщала.
И вот, за бутылкой «Абрау-Дюрсо» (вскоре за ней последовала и вторая), товаровед обувной секции поведала мне следующее: она познакомилась, совершенно случайно, с клевым мэном, который оказался – внимание! – майором с Петровки, опером из отдела БХСС! Представляешь?
Ритка с этим майором, звали его Эдиком, провела несколько конспиративных встреч на квартире у подруги поблизости от универмага: «Он, гад такой, женат, дочку свою обожает, поэтому ему светиться тоже радости никакой нет, но мне это даже удобней, правда?» Она принялась майора нахваливать: какой он мощный, какой он долгий! «Да красивый, да в ресторан пригласил – ухаживает, как Бельмондо, и денег не жалеет, девятнадцать белых роз подарил, потом я не знала, как от Санечки их спрятать… Но – самое главное! – сказала подруга, вливая в себя очередной бокал шампанского. – Когда я ему доложила, где работаю, он долго смеялся. А потом сказал, что наш универмаг у них на Петровке давно под колпаком, и он ждет не дождется приказа начальства, чтобы начать его разрабатывать по-настоящему… Ты поняла?!» – ликующе воскликнула Ритка.
Я никогда не говорила новой подружке, что тоже, как разведчик в тылу врага, собираю компрометирующие сведения на универмаг и лично на своего главного врага, директора. Но тут мы поддали, разболтались, и я приоткрылась. Разумеется, я не стала рассказывать про изнасилование в директорском кабинете. И про его шантаж-инвентаризацию. И что я ненавижу лично Солнцева. И – за что я его ненавижу. Все мои отношения с директором и чувства к нему я оставила за кадром. Просто сказала – почти не выходя из образа простушки, еще не расчухавшей суть и смысл советской торговли, – что мне тоже не нравится, как все устроено в нашем универмаге. «Махинировать можно, – сказала я, – но наши, по-моему, совсем зарвались». И призналась: я тоже собираю материалы про свою секцию – левак, пересортица, спекуляция. «Года на четыре моей заведующей хватит».
Ритка, обнаружив в моем лице союзницу и сообщницу, пришла в неописуемый восторг – подогретый, прошу заметить, уже почти полутора бутылками «советского игристого». «Да мы их всех! – хохотала она. – Всех свалим, всех засадим, всех в Сибирь зашлем!..»
И практически немедля в ее голове созрел «гениальный план», которым она тут же со мной поделилась. Ее идея выглядела стройной и логичной, и даже вдохновляющей, правда, имела некую червоточинку. Но что конкретно было в ней не так, я, затуманенная винными парами, оглушенная Риткиным напором, сформулировать не могла… Чувствовала только: все происходит слишком быстро. И ситуация выходит из-под моего контроля. И – машина закрутилась, ее движение стало необратимым, и я с гибельным восторгом и тоской понимала, что мне ее уже не остановить.
Ритка взялась немедленно звонить своему майору Эдику. Я пыталась ее остановить:
– Двенадцатый час ночи!..
– А, плевать, все равно он жену не любит, у них с ней открытый брак, он только дочку свою любит. К тому же могут ему со службы позвонить? В любое время!
И она накрутила номер на стареньком аппарате.
– Майор? Это вам из дежурной части звОнят! Срочно на выезд!.. Да, да, это я… А того я тебе ночью звоню, что у меня есть срочная информация. Ср-рочная! По моему универмагу!
Я уныло трезвела. Земля уходила из-под ног, и моя личная вендетта на глазах превращалась почти в буффонаду. Хотя, может, и вправду майор поможет?
А Ритка продолжала разоряться:
– Тут рядом со мной девушка сидит, она у нас в «мехах» работает. Она такой материал по универмагу собрала – закачаешься!.. Жаждет с тобой поделиться! И мои сведения тоже тебе передаст… Нет, на работу она к тебе не пойдет. Ей засвечиваться на Петровке, ты понимаешь, ни к чему. Нужна конспиративная встреча – но не в том смысле, как со мной, понимаешь… Давай говори: пароли, явки. В смысле, когда и где ты сможешь с ней встретиться?
Потом она корябала что-то на листке, долго облизывала трубку, уверяя, как Эдика любит и хочет. Наконец нажала на рычажок, протянула записку мне и провозгласила с пьяным торжеством:
– Встречаешься с ним послезавтра – ты ж все равно выходная. Он очень ждет, но не тебя, ясен пень, а твою информацию. Позвонишь ему на всякий случай предварительно на службу – а так мы уже договорились: в кафе «Лира», в три часа, он сам к тебе подойдет, он мужчина видный, узнаешь. Но если ты с ним вдруг за моей спиной чего, – она погрозила мне пальцем, – он кобель еще тот… – И она разразилась угрожающим ветвистым матом, объясняя мне, что она со мной сотворит, если я вдруг позарюсь на мужскую стать майора.
– Не беспокойся, – сухо ответствовала я, – у меня парень есть.
– Ну и что? У меня тоже Санёк есть… Боже мой, святой человек, как же я его люблю!
И Ритка в пьяном экстазе вытащила из портмоне маленькую фотографию мужа и стала покрывать ее поцелуями.
* * *
Совсем не как я планировала, не с холодным расчетом, а без длительной подготовки и подходов, в пьяном полукомедийном угаре решилась судьба моей столь тщательно лелеемой мести…
…Мы с майором ОБХСС Эдуардом Верным и впрямь встретились в кафе «Лира» на Пушкинской. Он, естественно, был в гражданском: добротный финский костюм (сто восемьдесят «рэ», у нас в секции мужской одежды их продавали, я бы хотела такой Ванечке купить…).
Швейцар пустил меня безропотно, лишь я бросила со значением: «Меня ждут».
Майор и вправду, как и обещал, сам узнал меня, помахал от столика у окна.
Себе он заказал сто граммов коньку, я ограничилась кофе.
Верный и в самом деле оказался видным мужчиной: высоким, почти идеально красивым, белокурым, как эс-эсовец, хорошо сложенным, но уже с намечавшимся животиком. И еще он выглядел очень сильным – и физически, и морально. Что называется, волевым. Он тщательно осмотрел меня с головы до ног, когда я шла к его столику. А не успели заказ принести, он предложил «продолжить знакомство где-нибудь в тихом месте»:
– У моего знакомого художника тут неподалеку мастерская. А знаешь, какие у него картины – закачаешься! Есть даже настоящий Куинджи.
Я холодно отказала ему – и не потому, что испугалась угроз пьяной Ритки. Зачем он мне? К тому же чем-то мне этот красавец напомнил Николая Егорыча – я не поняла, чем именно, но напомнил. А он и не стал особо настаивать.
– Что ж, как скажете, пусть наше свидание будет исключительно деловым – хотя жаль, очень жаль…
Для серьезного разговора мы вышли на улицу, и он повлек меня по пустынному в рабочий полдень Тверскому бульвару.
Уже желтели и осыпались березы, и Москва была тихой и прозрачной, постепенно приготовлявшейся к зиме. Я впервые в тот год надела, как сейчас помню, свое красное клетчатое английское пальто, которое чудом занесло в наш универмаг нынешним летом и которое никто не брал из-за высокой цены, двести пятьдесят, а я уговорила маму, и она сделала мне подарок на окончание института.
– Ну, что там у вас? – спросил Эдик таким тоном, словно он был начальником, а я – просительницей на пороге его кабинета. И взял меня под руку.
Однако универмаг уже закалил меня. Он закаливал меня каждый день. Я теперь была уже совсем не та, что полгода назад, когда пришла на работу. И я не стушевалась от наглости Эдика, выдернула свою руку и бросила:
– У меня есть то, что может принести тебе премию и еще одну звездочку на погоны.
Он снисходительно улыбнулся.
– Выкладывай.
– Нет. Сначала я хочу услышать про гарантии моей безопасности.
«Гарантии моей безопасности» – это выражение я слышала в американском детективе, который мы смотрели в кино с Ванечкой, кажется, «Три дня Кондора» оно называлось. Выражение мне запомнилось, хотя вот уж не думала, что оно пригодится.
– Ты что имеешь в виду? – удивился, не теряя своего высокомерия, Эдик.
– А то, что если кто-то узнает, что это мы с твоей Риткой раскрыли систему воровства… Сдали директора органам… Нам тогда не только в универмаге не работать, но и вообще в торговле. И что делать? Дипломы на полку? И зубы на полку? Идти подметалами?
– Мы никогда и никому не выдаем имена своих информаторов.
Фразочка мне показалась один в один из «Семнадцати мгновений весны», а, значит, сильно отдающей фальшью, и я набросилась на Эдика – я и правда нервничала:
– Ты что, не понимаешь, что меня и убить могут? Солнцев, говорят, с уголовниками дела крутит.
– О чем идет речь-то вообще? – Эдик не терял спесивости. – Обсчет, обвес, обмер?
– Не смеши мои тапочки. – И от Ритки, и в своей секции я уже успела набраться грубых выражений. – Речь идет о реализации левой продукции в особо крупных размерах, о подпольных цехах и прочем. На десятки тысяч счет.
Мой опер на глазах посерьезнел. Впервые за все время нашего знакомства.
– У тебя точно есть реальные материалы?
– Даты поставок. Номера накладных. Номера машин, на которых привозят груз. Номенклатура и примерное количество товара. Все записано.
– Когда ты сможешь передать мне эту информацию?
– А ты гарантируешь, что никто про меня и про Ритку не узнает.
И тут Эдик начал заливаться, что твой соловей. Он уверял, что о том, кто ему «сигнализировал», он не обязан никому докладывать. И ни в коем случае не доложит. Мильтон был очень убедителен. Он говорил, что болтать – не в его интересах, и моя фамилия никогда и нигде не всплывет.
– Ты пойми, мы ж на основании одних только твоих показаний ничего не сможем сделать. Даже дело уголовное завести. Все равно нам в управлении надо ваш универмаг разрабатывать – а мы на него, между нами, девочками, давно уже зубы точим… Потом, много позже – передадим оперативно-разыскное дело в прокуратуру. Начнется следствие: допросы, аресты, очные ставки… Ну, и, дай бог, приговор, суд… Может, после – когда это будет, не знаю, через год, два – ты на суде и выступишь свидетелем… Если сама захочешь. А почему нет? Когда все махинаторы будут за решеткой сидеть – а им по пятнадцать лет, не меньше, дадут?.. Приятно будет посмотреть. У тебя ж с ними личные счеты, правильно я понимаю?..
Однако, заметив недовольство и, наверное, даже страх на моем лице – когда я только на секунду вообразила, как даю обвинительные показания против директора – опер резко запел по-другому:
– А не захочешь – ни одна собака про тебя не узнает. Мы начнем разработку. Организуем наружное наблюдение, проверки на дорогах, выявим, откуда продукция поступает, выйдем на цеховиков, контрольные закупки сделаем… Не на неделю работа, и даже не на месяц… Может, на целый квартал растянется, а то и на полгода… Твоя информация просто первый камешек, что лавину вызывает, поняла? Она подскажет нам, где копать. Ты только наколку, наводку дашь, ясно?.. А уж потом, когда мы достаточно фактуры нароем, накроем махинаторов всех, в один день, тотально!..
И Эдик сделал жест, рассмешивший меня: хищным движением руки сгреб перед собой воздух, как бы сцапал его, и сунул в боковой карман пиджака.
Словом, когда мы дошли до улицы Герцена, Эдик успел убедить меня: все со мной будет в порядке и никто ничего про меня не узнает. И я ему поверила, потому что дар убеждения у него был изрядный, а сам он, и внешностью, и манерами, очень располагал к доверию. И мы договорились, что завтра я передам ему тетрадь со своими записями…
* * *
Кто-нибудь может подумать, что я тогда жила, как разведчик в тылу врага: все мысли только о Задании (или, в данном случае, моей мести). Ни шага в сторону, «облико морале», вербовка, поиски связника и прочее. Нет, конечно, я напрягалась по поводу работы и леденела от ужаса и ненависти, когда своего директора вспоминала, но… В остальном-то я вела жизнь нормальной двадцатидвухлетней девушки. И подруги у меня были – и та же Ритка, и Надька, и школьные. Я, правда, других девчонок и теток из универмага избегала, и если случались сабантуи, от которых никак не отбояриться, вроде дня рождения, выпивала на них рюмку «Массандры» или «Кагора», чтоб не говорили, что я от коллектива отбиваюсь, – и сбегала. И плевать, что они там обо мне думают: может, что я – директорская подстилка и стукачка, или – слишком гордая.
Мы тогда увлекались сериалом «Долгая дорога в дюнах», и если я работала и мы вместе с мамой и бабулей посмотреть трагическую историю про Марту не могли, то они из солидарности со мной вечером телик не включали, и мы сообща с утра смотрели повтор.
Картошку я им помогла выкопать – участок у нас был на окраине нашего городка, и ничего на тех шести сотках не было, кроме туалета и картофельных грядок. А мешки с корнеплодами мы хранили в сарае, в подполе – который был вырыт неподалеку от дома, от нашей двухкомнатной малогабаритной квартиры с центральным отоплением и баллонным газом. Картошку же с участка в сарайчик перевозили (какая там машина!), приспособив под эту старую детскую коляску, в которой меня еще мама выгуливала.
Я тогда не особенно задумывалась, что мы жили очень бедно. Все так жили. Ну, или почти все. Кроме артистов, военных (начиная с полковника и выше) и разных партийных и советских деятелей. И другой номенклатуры – к примеру, директоров заводов или начальников отделов в министерствах, которые к разным распределителям были прикреплены, и им давали квартиры, а летом они отдыхали на госдачах или получали бесплатные путевки в санаторий. Но номенклатура была далеко и высоко, и пока в нее пробьешься, сорок раз поседеешь… А вот работники торговли… Они проживали совсем рядом и, так сказать, являли пример…
У нас в семью тоже торгаши затесались. Двоюродная мамина сестра. Мы не слишком с нею дружили – потому что была она, по выражению бабушки, мещанка. Или, как моя мама говорила, «хабалка». Но все равно – в доме у них на всяких семейных торжествах приходилось бывать. И, конечно, я замечала, что жили они не чета нам. Кооперативная квартира в Москве, на Юго-Западе, просторная. горка ломится от хрусталя и гэдээровских сервизов. В книжном шкафу, под ключом, самые дефицитные книжки, о которых ни я, ни мой Ванечка и мечтать не могли – а они их просто на виду держали, даже не читали. И холодильник импортный, финский, и телевизор цветной, и машина. А у дочки, она меня на три года старше, самые модные обновки и одних только фирменных джинсов три пары. А ведь оба, что она, что муж, дядя мой двоюродный, даже без высшего образования. Она простой продавец в универсаме, а дядя – повар в вагоне-ресторане.
Я тоже хотела красиво одеваться. И не донашивать за моей троюродной сестрой старую дубленку, которую мне мама ушивала. Не стоять в очереди на телефон семнадцать лет, а на квартиру – двенадцать (как мы с мамой и бабушкой). Не хотела за итальянскими сапогами давиться и получать жалкую краковскую колбасу в заказах. Потому и поступила в Плешку. Хоть мама с бабушкой были против: «Ты для торговли слишком честная». А я прошла без всякого блата. И – выучилась, даже красный диплом получила. Только…
Я, конечно, знала, что в советской торговле бывают злоупотребления: и обвешивают покупателей, и обсчитывают, и из-под полы торгуют. (А иначе с чего у торгашей такие богатства?!) Но я, даже когда в институте училась, была уверена, что это единичные случаи, которые разоблачают журнал «Крокодил» и народный контроль. А оказалось, воровство – везде и повсюду, и обсчет с обвесом – детские шалости по сравнению с теми аферами, что в нашем универмаге проворачивают. Химичат – каждый в меру своего положения и способностей, от рядовых продавцов до завсекциями, а уж верхушка лопает полными горстями…
Я потому и Ванечке стыдилась признаться, что в торговле работаю, придумывала всякие сказки про научный институт… А он, дурачок, верил… Наивный он все-таки был… И еще – любил меня, несмотря ни на что. И ни о чем не расспрашивал. Ни о чем, что случилось со мной летом. Хотя я видела: ревнует. Ревнует меня – к происшедшему, неизвестно какому, аж лицом темнеет. Но не лезет вызнавать. А я ему тем более теперь рассказать не могла, мне тогда пришлось бы перед ним все собственное вранье разоблачать – и про универмаг, и про то, как я теперь директора хочу завалить… Да вытерпит ли он?
А пока… Ванечкина любовь словно омывала меня… Очищала… Его поцелуи – которыми он покрывал меня, дай ему только волю, сверху донизу – будто возвышали меня, освобождали от коросты… От всякой скверны… Да что там говорить! Я просто – любила Ивана. Мне радостно было видеть, как он идет ко мне, сияющий: у нас свидание, и вот он увидел меня… Я любовалась его румяным лицом, когда он вдохновенно вещал что-то, пытаясь произвести впечатление на одну лишь меня… Я мысленно примеряла его на роль своего мужа, спрашивала себя: смогу я быть с ним вместе, в горе и радости, в бедности и богатстве? И отвечала себе: да, да, он – подходит, я готова разделить свою судьбу с его.
И он снова предлагал мне: давай поженимся! А я ему: закончи сперва институт, мой мальчик, иначе на что мы будем жить? Ты ж не хочешь ни от кого зависеть? Ты мечтаешь снимать квартиру – а как за нее платить? На что мы будем кушать? На твою стипендию не проживешь. Ты получи диплом сначала, свое инженерское распределение на сто двадцать рубликов плюс премии каждый квартал… Но думала я совсем о другом: поженимся после – потому что сперва я должна разобраться со своими делами и отомстить Солнцеву. Может, именно тогда я перед Ванечкой наконец престану чувствовать свою вину? Расскажу ему все и очищусь.
И только раз я с Ваней дала слабину – в тот вечер после свидания с Эдиком. Тот вечер… Назавтра я собиралась передать майору-оперативнику обе тетрадки с компрометирующими материалами на Николая Егорыча и его подельников – и свою, и Риткину. Мне хотелось, чтоб тот наш вечер с Ванечкой был особенным – потому я приняла его предложение отправиться куда-то в Текстильщики, на квартиру к его другу.
Мы-то в основном с ним гуляли. Театр – это десерт. Кино – еженедельное меню. Однажды были в ресторане… А большей частью прочесывали парки: Кусково, Ботанический сад, Измайловский парк… Бродили, сидели на лавочках… С развлечениями в столице было негусто, осень катила в глаза, куда было податься бедным влюбленным?
Квартира друга, чья-то мастерская, а может, общага… А что еще? Ни мотелей, ни авто, ни гостиниц на час… А ведь почему-то адюльтеров тогда было гораздо больше, чем нынче (или это я просто по своей распутной Ритке сужу и другим девчонкам из магазина?) Где ж прикажете скрываться любовникам? Или юным парочкам, вроде нас с Ваней? У меня вечно дома бабушка, да и ехать ужас как далеко. А у него вдруг папаня ногу сломал, на больничном сидит, а вечером и мама с работы придет, и сестренка вернется с продленки…
Да мне и не особенно нужна была с ним близость. Радости я никакой не получала. Правда, благодаря Ванечкиной нежности, постепенно становился меньше мой зажим, и немножко дальше отодвигался в глубь памяти тот омерзительный случай с директором. Таяли лед, стыд и страх, и я надеялась, что благодаря Ивану я постепенно раскрепощусь и все забуду… Поэтому я принимала его ласки как своего рода лекарство. К тому же я понимала: это ему нужно.
Вот и приходилось, подавляя смущение и брезгливость, ехать в чужую квартиру.
Однокомнатная в Текстильщиках оказалась с наполовину ободранными, нависающими обоями. Особенно вопиющие дыры, сквозь которые проглядывали бетонные стены, были заклеены импортными плакатами с рок-группами. Зато на кухне и в ванной было чистенько, имелось свежее белье и почти новая тахта. И хорошая стереосистема, западные пласты, в том числе «Имэджин» Леннона и даже запрещенная к ввозу в СССР пинк-флойдовская «Стена». (За попытку контрабанды The Wall, говорят, сажали, как за антисоветскую пропаганду, и даже странно, что здесь, в пустой квартире, диск валяется на виду, без присмотра).
Мы выпили шампанского, закусили ананасом (который достала для меня Ритка у своей подружки из овощного). Ананас Ивана привел в восторг, он признался, что ест его второй раз в жизни, и все хохотал, цитировал бесконечные стишки, которых знал прорву:
Хохотал грубым басом, в небеса запускал ананасом…
А еще из Северянина:
Ананасы в шампанском, ананасы в шампанском,
Удивительно вкусно, искристо, острó!
Весь я в чем-то норвежском!
Весь я в чем-то испанском!
Вдохновляюсь порывно!
И берусь за перо!
Хохоча, на словах «весь я в чем-то норвежском, весь я в чем-то испанском» показывал на свою рубашенцию родом из ГДР и самострочные брючата из Малаховки…
А потом громогласно выкрикнул, простирая ко мне обвиняющую длань:
Ешь ананасы, рябчиков жуй —
день твой последний приходит, буржуй!
И надел на меня громадные наушники, включил стереосистему и ласкал меня под пинк-флойдовскую музыку, звучавшую прямо в голове, – а я закрыла глаза и представляла себе невообразимое (то, что с нами так никогда и не случилось). Я видела себя с Ванечкой, пусть немного повзрослевшими, и что он ласкает меня – и мы лежим на песке, мелком-мелком, которого нет ни в Крыму, ни даже на Рижском взморье. И песок горячий, и солнце омывает наши тела, и небо голубое-голубое, а море рядом – синее-синее, и шелестят под ветром пальмы, отбрасывая на ослепительный песок пятнистую тень…
А много позже, уже совсем ночью, Ванечка стал рассказывать, как мы будем жить вместе: снимем квартиру, запишемся в очередь на кооператив, а он станет настоящим Прозаиком, и напечатают его первую книжку, и примут в Союз писателей, и тогда мы вообще заживем роскошно… И тут мне вдруг стало страшно. Впервые по-настоящему страшно после того, как я затеяла свою вендетту. Ведь наутро я должна была передать свою чудо-тетрадь майору Эдику – и тогда уж колесо закрутится, не остановить, и обратного хода не будет… И я сказала Ивану: «А давай уедем?»
Он немедленно откликнулся:
– В Сочи? Отдыхать? Легко! У мамы там знакомая живет, будет, где остановиться. А я за стройотряд наконец полный расчет получил – богат, как Крез!
– Нет, не в Сочи.
– Ну, тогда в Ленинград? Мосты еще разводят, всюду продают пышки, и даже фонтаны в Петродворце, наверно, еще не отключили!..
– Нет, я не о том. Давай уедем – совсем и навсегда.
– Как это? – удивился он с оттенком юмора, будто я предложила что-то шутейное. Но я не шутила.
– Уедем из Москвы насовсем. Мало ли мест в Союзе? Сибирь, БАМ, Самотлор какой-нибудь… Поселимся в общежитии, будем работать. Рабочие руки везде нужны, и инженеры тоже…
– Постой, – растерялся он. – А как же мой институт? И твоя работа? Ты ж, наверное, по распределению служишь? Кто тебя отпустит?
– Да наплевать, – отмахнулась я. – Разве на Колыме или в Саянах будут спрашивать, по распределению я или нет? А ты на вечерний переведешься. Или на заочный.
Он еще минуту подумал, пробормотал, как бы про себя: «Армия, конечно… Военные сборы… Да ладно, как-нибудь отбояримся…» А потом вскинулся, вскочил, стал сосредоточенно одеваться.
– Ты куда? – с недоумением спросила я.
– Как – куда? Домой, чемодан собирать.
– Так сразу?
– А почему нет? Ты предложила мне уехать. На край света. Послушай, я готов. С тобой – куда угодно. На БАМ. На золотые прииски. В глушь, в Саратов… Давай! Прямо сейчас! Когда там первый самолет на Сахалин?
И эта Ванечкина реакция… Его готовность… Такая непосредственная, нерассуждающая, неразумная… Она, знаете ли, подействовала на меня сильнее, чем если б он сказал: «Ты что, мать, совсем ку-ку? Весь Союз в Москву по лимиту стремится – а мы с тобой на периферию попремся, как комсомольцы-добровольцы?» Я вдруг ясно поняла: не готов он к побегу. Несмотря на все его стройотряды – не готов. Домашний мальчик, вообразивший себя писателем, нацеленный на столичную карьеру… Да и я: всю жизнь с мамой и бабушкой, ни одной рубашки сама не постирала, каши не сварила… Каково нам будет где-нибудь в снегах под Воркутой, в общаге – деревянном бараке, с удобствами на улице… Нет, нет, бог не выдаст, свинья не съест… Буду жить здесь и пытаться бороться, раз уж ввязалась… А там – будь что будет.
И я сказала Ивану:
– Перестань. Раздевайся. Я пошутила. Сейчас даже такси не ходят, не то что метро… Где родился, там и пригодился.
Назавтра я передала свою компрометирующую тетрадь майору Верному.
А еще через две недели меня арестовали.
* * *
Потом я много думала, времени хватало: кто меня выдал? Кто сдал директору со всеми моими потрохами, включая тетрадь?
Может быть, Ритка была засланным казачком? И познакомилась, и подружилась со мной по указанию Солнцева? И по его заданию выведала у меня все, а потом сдала? И Эдик – никакой не сотрудник ОБХСС, а просто корефан моего насильника, который сыграл свою роль, выцыганил у меня тетрадь с информацией и благополучно принес дружку на блюдечке с голубой каемочкой?
Но потом я решила, что слишком сложная получается комбинация. Не резидентом же ЦРУ я была, чтобы против меня такие многоходовые комбинации выстраивать. Наверное, Ритка просто ошиблась, преувеличила честность Эдуарда. И он, хоть и на уровне города работал, а все равно Солнцевым был подкуплен. Или еще проще: получил обэхаэсэсник от меня тетрадь, да и позвонил Николаю Егоровичу. Есть, мол, есть на вас, гражданин, сигнал. Хотите – мы дело на вас откроем. Не хотите – встретимся, потолкуем…
Интересно, сколько мой враг Эдику заплатил? Тысячу рублей? Ну, тысяча для него – крохи. Пять? Наверно, тоже мало. Пожалуй, дубов десять он отстегнул. А то и пятнадцать-двадцать. Да, тыщ двадцать – нормальная цена за то, чтобы в кресле своем золотом сидеть, а не на скамейке подсудимых.
Я много раз представляла: вот они сидят, торгуются. Где-нибудь в шашлычной, друг напротив друга… Директор говорит: «Пятнадцать», и подбородок у него лоснится от жира… А Эдик: «Маловато будет, материальчик – пальчики оближешь…» А на кону – моя судьба: непутевой, слишком доверчивой девчонки, Дон Кихота в юбке… И такая меня жалость к себе охватывала! И – такое омерзение к ним, мужчинам! Поделили меня, как в мясном магазине! Отымели, выкинули на помойку!
А что, интересно, Ритка? На суде она не выступала – ни как свидетельница, ни как обвиняемая. И в деле тоже не фигурировала, будто и не существовало ее. Наверно, Эдик решил ее поберечь. Любовница все-таки. Еще пригодится. Да и вообще ему с ней ссориться не резон. Ритка могла б и взбрыкнуть, попереть на него, скандал устроить. А он все-таки женатый, да и партейный наверняка. К тому же офицер. Ему если б аморалку пришили – не отмылся бы. Пожалел Эдик мою подругу – потому как себя пожалел.
На суде зато Полина Ивановна выступала. Ух, и описала она меня! Растратчица я, мол, закоренелая: и откуда такая молодежь берется? Аморальная я, жадная, на каждой шкурке, каждой шапке проданной пыталась себе в карман левую прибыль положить. А еще молодой специалист, с высшим образованием – в двадцать два года такие аферы проворачивала, что будет дальше, если общественность и органы не остановят?! Словом, завсекцией под видом меня рисовала на самом деле свой собственный портрет, во весь рост.
Еще показания давали две девчонки из секции: ну, они люди подневольные. Им что сказали, то они и отбарабанили. Краснели, бледнели, волновались. И передо мной им было стыдно, и врать суду боялись. А все равно: стыд не дым, глаза им не выел.
И директор выступал. Он выглядел как отец родной. Просил о снисхождении. Заявлял о том, что коллектив возьмет меня на поруки. Говорил, что я прекрасно характеризуюсь комсомольской организацией, вела большую общественную работу: была председательницей совета молодых специалистов, возглавляла универмаговскую ячейку ДОСААФ… Полина во время его речи аж опешила от небольшого ума: а правильно ли она поняла указивку Солнцева, может, ей, наоборот, надо было меня спасать?
Зачем Николай Егорыч просил меня помиловать? Чтобы еще раз восторжествовать надо мной? Унизить – теперь своей жалостью? Или он просто хотел покрасоваться на трибуне, лишний раз продемонстрировать, прежде всего самому себе, широту души и непредвзятость? Или, может, он рассчитывал, что я, растроганная его благородством, снова упаду, теперь уже добровольно, в его объятия?
На суде и документы фигурировали. Для начала – тот самый акт о моей якобы растрате, который директор – я ведь своими глазами видела! – порвал. А еще два непонятно откуда взявшихся протокола о том, что я, дескать, две шапки из-под полы продала: один раз наварила червонец, другой – пятнадцать рублей. Уже спекуляция, отягчающее вину обстоятельство.
Я ни с чем не спорила, ничего не опровергала, со всем соглашалась. И судья относилась ко мне по-человечески, даже сочувственно, все выспрашивала: с чего вдруг целый универмаг на меня ополчился? Меня одну на скамью подсудимых засадили? Нет ли, мол, у дела какой-то подоплеки? Все ли обстоятельства учел суд – или есть что-то другое?
О том же меня и следователь выспрашивал. Он прямо говорил: мы знаем, Рыжова, что вас подставили. Вы ни в чем не виноваты. Скажите – кто, а, главное, за что вас подвел под статью, и мы вас оправдаем, а обидчиков ваших постараемся посадить.
Но я только молчала, как партизанка. «Никто мне зла не желал, ничего против меня не сфабриковано, я сама оступилась, признаю, виновата. Каюсь и прошу снисхождения». Хватит с меня Эдика! Нет в этой системе справедливости. Никому нельзя верить. Нет и быть не может никакого честного суда.
В итоге присудили мне два года колонии-поселения.
Слава богу, что хоть недельку дали погулять напоследок на свободе, под подпиской.
Ванечка, я знала от мамы, меня разыскивал.
Она, разумеется, никакой правды ему не сказала. Придумала какую-то командировку в Днепропетровск.
Что мне оставалось?
Однажды я подкараулила Ивана возле его института и заявила: извини, дорогой, я выхожу замуж и уезжаю на три года, нас посылают в Сирию, прости-прощай.
Я проплакала потом всю дорогу, пока ехала домой, а вечером напилась. Начала с мамой, а потом, когда она легла, продолжала в одиночку, впервые в жизни.
А Ваня, дурачок, мне поверил.