РАССКАЗЫ
ПОЛЯНА ДЕТСТВА
«Здесь находился участок, где врагу в течение всей войны не удалось перешагнуть линию государственной границы».
Тимофей Лопатин домом не живал по-доброму почти никогда. Все где-то отходничал. Приедет ненадолго, поянится над бабой своей, Лукерьей, а потом затоскует, как присухи напьется, — сам не свой ходит. И закатится опять невесть куда.
В рыболовецкой артели на Арале работал, два раза деньги домой присылал, а явился в чем мать родила и без копеечки. Потом кинулся на Алдан, в золотоискатели. Там три года прожил. Приехал и первым делом купил полную телегу арбузов. Напился, арбузы ребятишкам роздал, а потом сидел на крылечке у сельпо и плакал.
— Шел бы ты, Тимофей, в колхоз, — говорили мужики, — робил бы, как все люди!
…Большую дружбу вел Тимофей со сверстником своим казахом Василием Карлеутовым. Василий с сынишкой Рамазаном жил в трех верстах от деревни, на поляне, возле лесного озера. Изба его и пригоны, и вся полянка носили в деревне название «Васькин хутор». Карлеутов пас колхозных лошадей, успевал охотничать на лис и рыбачить.
Лучшим кунаком для Василия был Тимофей. Сядут, бывало, с вечера и до полуночи сидят, разговоры ведут. Чаю самовара два выпьют. И дети у них друзьями были, Тимофеев сын — Сашка и Василия — Рамазанко. Каждую осень Карлеутов привозил из стойбища два мешка муки и мяса — полбыка: «Рамазанко зиму у вас будет жить. Школа надо. Пусть живет».
Бродяжничество Тимофеево оборвалось после трагического случая: гнедой четырехлеток вынес Карлеутова по вешнему льду на Тобол, на самую стремнину, задернуло обоих в полынью.
Тогда и объявил Тимофей Лопатин колхозному председателю свое решение:
— Принимай в хозяйство. Любую работу справлять стану, плотничать или слесарничать, а то и чеботарем могу.
— Надолго?
— Насовсем. Пасынка взял, Рамазанку; двоих кормить буду.
Вырастил Тимофей ребятишек. Не сказать, чтобы сильно смирные были, но и не шалопаи. Особенно старший, Рамазанко, трудолюбив. Младший, Сашка, белокурый, кудреватый, сажень ростом, горяч был: и в драки встревал, и огороды чужие не прочь был попроведать. Но за ним сильно худого тоже ничего не числилось. Баловство только.
Года за три до войны Тимофей оженил Рамазана на молоденькой красавице-казашке Зинке из соседнего аула. Занемог Тимофей, когда у Рамазана уже второй дитенок появился. Созвал он сыновей и сказал:
— Я скоро уберуся, так вот вам мой наказ. Тебе, Сашка, жениться надо. Живите дружно, помогайте друг другу. Злых людей остерегайтесь. Злые не знают, что добрые на земле есть.
И умер вскоре, как и сказал.
Война началась в воскресенье, а во вторник Сашку, Рамазана и многих других мужиков отправляли в части. Гудела деревня. И плакали, и пели — все было. Настроение, однако, у всех приподнятое: верили — никакому врагу не победить нашу силу. Еще задавались друг перед другом: «Мой-то гляди, какой бравый ходит. Сразу командиром назначат». Старик Умербек, дед красавицы Зинки, толковал так:
— К страде должны обратно приехать… Понимать надо! От самого Семискуля до Арлагуля, все джигиты, казахи и русские, на фронт пошли! Где немцу устоять!
У Сашки прочно осталось в памяти, как ревела по Рамазану Зина: карие, как две спелые вишни, глаза ее, раньше такие веселые и смешливые — в слезах, и губы посинели. А мать толкала ему в карман пиджака пучок зеленых карандашей и просила: «Пишите, Шура!»
Гармоники заливались, со всей округи собрались, видать. Кони ржали. Самые лучшие кони на учете в РККА стояли и с хозяевами вместе уходили на войну. Отправлял колхоз и два трактора вместе с трактористами. Рамазан обнимал то мать, то Зинку, то вскидывал на руки ребятишек. Когда ко второй половине дня подступило солнышко, принесли бабы последние шаньги, завернутые в белые узелки. По белой шоссейке двинулись фургоны. Женщины бежали вслед… У них чутье есть, у женщин… Не за груздями отправляли родимых, на большую войну, кровавую. Чувствовали беду…
В общем смотреть на эту картину не каждому захочется. Торопился уехать поскорее и Сашка: боялся сорваться, расплакаться. Холостой есть холостой. Прибегали девчата, с которыми погуливал. Но как прибегали, так и убегали: каждой стеснительно показать при народе свою слабость. Не на шею же ему вешаться, непутевому.
* * *
…Под осень попали Рамазан и Сашка в эти неласковые края. Огромное приморское плоскогорье, распластавшееся севернее Полярного круга, сплошь иссечено порожистыми речками да ручьями, испятнано маленькими блюдцами озер и большими — болот. А земля, черт ее знает, что это за земля! Мох, да лишайники, да кривые деревца. Тут и там торчат голые скалы. Начнешь землю копать — лед. Ляжешь спать на лишайник, продавишь его, к утру под боком вода.
Семь веков назад по договоренности с добронравными норвегами установил «господин великий Новгород» в этих местах границу. Никто и никогда не нарушал ее. Но вот пошли на русские заставы горноегерские немецкие батальоны — солдаты холеные, сытые, с жестяными эдельвейсами на каскетках. В человеческой крови испачкали фашисты свои красивые эмблемы. Обильно полили ею землю.
…Дождило три недели подряд. Пехотинцы почти не вылезали из траншей, залитых жидкой грязью. Раненых оттаскивали по ходам сообщения в глубь обороны, убитых хоронили ночами, без почестей и салютов. На четвертой неделе повернул к морю ветер, завыл с новой силой. Повалил снег. Немцы затихли.
Выпив положенные сто граммов, Сашка Лопатин отвалился от пэтээра.
— Сейчас должно потеплеть, — сказал он Рамазану.
— Нет. Не должно.
— Почему?
— Потому, что ты мою порцию еще не выпил.
— Рядовой Карлеутов, ты — малограмотный человек, ты плохо учился в школе, часто пропускал уроки и рано стал заглядываться на девок!
— Я малограмотный? — сердился Рамазан. — Ну, тогда ты, шибко грамотный, скажи, отчего потеплеет?
— А вот отчего. Тут недалеко море, в котором проходит теплое течение Гольфстрим. Оно приносит теплую воду из Африки. Это еще в четвертом классе все успевающие ученики знают… А от воды везде пойдет тепло!
— Поди, жарко будет?
— Может быть, и жарко.
— Так слушай! Сколько уже сидим тут, зубами чок-чок, где же был твой Гольфстрим, разве уходил куда?
Немцы начали артиллерийский и минометный огонь внезапно. Во время таких налетов солдаты расползались по блиндажам и воронкам и, вжимаясь в грязь, ждали конца канонады. Потом, без всякой команды, рассредотачивались по траншеям, на свои места, встречали гостей свинцовым дождиком. Но на этот раз немцы по всей нейтральной полосе разбросали дымовые шашки. За густыми клубами дыма послышался грозный гуд танков.
— Ах, сволочи! — ругался Сашка. — Ребята, противотанковые гранаты, бутылки — к бою!
Танки двигались быстро. С левого фланга по ним ударила пушка. Одна машина вспыхнула, другую передернуло на месте, и она остановилась. Остальные шли…
Смертный был бой. Вспыхивали бутылки, рвались снаряды. В кромешном дыму что-то скрежетало и ухало. Десять немецких машин из одиннадцати сожгли в тот день пехотинцы. Но к вечеру их осталась совсем маленькая группка. На холоде, голодные, мокрые… Пошел по траншеям политрук, разговаривал с каждым тихо:
— Утром будет еще одна танковая атака. Наше подкрепление придет к вечеру, — говорил он. — Есть два выхода: бежать или умереть здесь. Выбирайте.
Всем сказал одни и те же слова. Все выбрали второе.
Хлещет дождь со снегом, шинели и бушлаты стали ледяными панцирями.
— Возьми, Сашка, — Рамазан протянул противотанковую гранату. — В случае чего, ударишь о бруствер, нам с тобой на двоих хватит.
— Не понимаю.
— Ну, если край-конец подойдет, не в плен же сдаваться?
— Неумный разговор. Какой плен? Ты что, ошалел? Если что — вместе с ней под танк… Понял? Нельзя, Рамазан, иначе.
Длинная была ночь. Траншеи занесло снегом, и они казались безжизненными. Немцы пустили танки поздно, когда ободняло. Без артподготовки и дымовых завес. Видимо, решили, что сопротивляться в траншеях уже некому.
Ни одного выстрела не услышали захватчики, пока машины не начали крушить укрепления. Тогда случилось непредвиденное: траншеи ожили, загрохотали взрывами, дым застлал небо. Через полчаса все семь танков с белыми свастиками на боках горели, из траншей по успевшим выброситься из машин и бежавшим назад танкистам били ручные пулеметы.
Вечером, когда пришло подкрепление, немцы поспешно отошли за ручей и долго еще кромсали из орудий наши позиции. Потом все стихло, и из громкоговорителя, замаскированного где-то за ручьем, полились звуки «Катюши». Немцы делали это уже не раз: для издевки и чтобы привлечь внимание. После песни три раза по-русски оповестили: «Рус! Сдавайся!»
Оборонявшиеся молчали. Лишь Сашка Лопатин сложил рупором ладони и громко выкрикнул веселое ругательство. По обороне прокатился бесшабашный смех.
На следующее утро противник в течение двух часов методически бил по левому флангу. Только снаряды ложились почему-то со значительным недолетом. Рамазан недоумевал:
— Они что, умом поизнахратились?
Сашка опять поучал:
— Это ты изнахратился. Не видишь, что их дерет?
— Не пойму.
— А вон, смотри! Пограничный столб наши ночью подняли… Вот по нему и полощут… Не надо им тут границу, дальше идти охота!
* * *
Зимой оборона стабилизировалась. Фашисты, если перефразировать известную русскую пословицу на баварский лад, обожглись на молоке и дули водку. Бывали дни — ни с той, ни с другой стороны — ни звука. Лишь ракеты постоянно висели над окопами да гигантские лучи прожекторов ходили вдоль укреплений. Играли в небесах величественные сполохи, иногда подолгу стояли над плоскогорьем, мерцая в вышине. Носились над блиндажами, землянками и траншеями вихри, запрессовывая ложбины и кустики тугими мелкосыпчатыми суметами.
С прибытием подкрепления были почти полностью укомплектованы батальоны, приведены в порядок блиндажи, траншеи, ходы сообщения. Войска зажили своим военным хозяйством. Война — не только рвущиеся в бой солдаты или изрыгающие смерть пушки. На войне воюет все — кухня и артсклад, каптерка и вошебойка, санбат и хозвзвод, трофейная команда и портные. На войне все важно: пуговица на штанах и бомбардировщик дальнего действия. Хозяйство! Именно так и называли войсковые подразделения во время войны — «Хозяйство Козьмина», «Хозяйство Петрова», «Хозяйство Кривошеенко». От хорошо налаженного хозяйства зависит успех всякой операции.
Оставалось в батальоне после осенних боев всего два лейтенанта, политрук да несколько сержантов и старшин, в том числе и Сашка. А сейчас и штаб появился, и ротные, и взводные все на местах, и старшины. Все приказы по инстанциям пошли. Как говорится, прежде ротного и старшина выпить «не моги».
Сашку Лопатина, Рамазана и других ребят, не оставивших позиции, наградили медалями «За отвагу» и вскоре направили на снайперские курсы, в Мурманск.
— Откуда родом? — спрашивал их в штабе комбат. — Из Казахстана? Охотники?
— Так точно, товарищ майор! — отвечал Сашка.
— На какого же зверя?
— А для чего вам, товарищ майор? — растревожился Сашка, потому что сроду в жизни ни на кого не охотился.
— Надо, значит.
— На гагар я ходил, — соврал Сашка, — а вот брательник мой, Рамазан, он и лисиц бивал!
— В снайперскую школу пойдете. Фашистского зверя добивать будем, понятно?
Комбат был низковат ростом, но плотен, с крепкой, как дубовый комель, шеей и стрижеными ежиком волосами. Вся его мощная, затянутая ремнями фигура дышала недюжинной силой. Проницательные серые глаза то были необыкновенно приветливы, то зажигались холодной суровостью. Он сам лично побеседовал с каждым будущим снайпером, потом построил всех у штаба в шеренгу и попрощался хорошими словами:
— Не на отдых посылаем, на учебу. Поняли? — это было любимое словечко батальонного. — И ждем вас обратно только с отличными оценками. Поняли?
— Понятно, товарищ майор!
— Тогда счастливенько вам, ребята!
Не трудно было догадаться: комбат, устраивая свое военное хозяйство, направляя на учебу солдат, собирался всерьез расчесться с добытчиками «жизненного пространства». За делом прибыл. Сразу видно, по походке да по поглядке.
И все-таки для приехавших с «передка» снайперские курсы были отдыхом: ни боев, ни строевых занятий, подъем в полседьмого. Учеба, конечное дело, трудна, но знакома: маскировка, наблюдение, стрельба. И кормили, прямо сказать, на совесть: суп — сколько хочешь хлебай, хоть две, хоть три порции и компоту, на верхосытку, тоже пей — не хочу.
От этой нетяжелой жизни Сашка вскоре начал искать себе матаню. И нашел быстро, в гарнизонном кинотеатре. Маленькая, хрупкая, в пушистой эскимоске, она сидела в зале, заполненном военными, одна-одинешенька, робкая, как маленький зверек.
Сашка с ходу излил ей всего себя: одинокий, страдает и нет ему никакой дальше жизни без подруги. Она смеялась, показывая реденькие беленькие зубки, говорила, что работает в госпитале, а «кем не скажу». При расставании шепнула:
— Если хочешь встретиться, приходи завтра вечером, после отбоя. Наживулил?
— Еще как! Все понятно.
Однако Сашкины намерения сбил знакомый сержант-пулеметчик.
— Ты зря с этой кнопкой связываешься. К ней наш ротный ходит. Смотри!
— Не может быть. В кино одна сидела.
— Его подкарауливала. Окрутить хочет, а он, понимаешь, женатый!
В тот же вечер Сашка поймал свою знакомку у выхода из госпиталя. Отвел ее к беседке, в заветерье.
— Ты что мне голову морочишь? А?
— И не собиралась.
— Так у тебя же хахаль есть постоянный!
Она ничуть не смутилась от грубоватого Сашкиного наскока.
— Он только в субботу у меня бывает, — и засмеялась. Тут же впилась в Сашку взглядом: — Еще ничего не было, а ты уже верности требуешь? Может, муж ты мне или кто?
— Не муж. И никогда им не буду. Но учти, стерва…
— Катись-ка ты, браток, от меня мелким бисером… Вояка… Довели уже всю Россию до ручки… Бабу ему надо! Дурак!
Выпоротый таким беззастенчивым образом, совершенно посрамленный, Сашка ушел по едва промятой тропинке в расположение курсов. Оставался час до отбоя, как его называли — «личный». Солдаты штопали носки, подшивали воротнички — одним словом, обихаживали сами себя.
Рамазан встретил Сашку хмуро:
— Вот письмо от Зинки получил.
— Что пишет?
— Почитай.
Сашка читал длинное Зинкино письмо. Поклоны ото всех посылала, от матери, от ребятишек, от всей деревни. Что дедушка Умербек скончался, написала, об урожае сообщила, о телушке, которая вот-вот должна кого-то принести и тогда будет молоко. Жаловалась на бригадира Ивана Селиверстова: дров нету, а он подводы не дает за кряжами в делянку съездить, приходится рубить прясло, иначе ребятишки простудятся. А еще Зинка писала, что вся деревня, от мала до велика, работает сейчас сильно. По хлебу — план перевыполнили, скота много угнали на мясокомбинат, почитай в два раза больше довоенного. Лишь бы выдержали вы, родименькие… Уж больно нехорошие вести идут с войны… Лишь бы выдержали…
В Зинкином письме много разных ошибок, с орфографией она не в ладу, но было оно так чисто, так прекрасно и так понятно Сашке! Он скрипнул зубами — вспомнилась новая знакомая, маленькая, с прищуренными в бешенстве глазенками: «Довели Россию до ручки!» Нет, шутишь. Не довели, не ври. Все люди — женщины в тылу, мужчины — на фронте — все на врага встали. Это только ты все развлекаешься, свидания кавалерам своим по очереди назначаешь!
— Что же делать-то? — прервал его размышления Рамазан.
— Ты о чем?
— Да дров-то нету у Зинки… Загубит ребятишек!
— Сейчас напишем письмо в военкомат. Комбату пожалуемся. А потом, когда домой придем, я лично Ваньке Селиверстову харю набью!
Сашка больше не ходил в город и не искал подружек.
Растревожилась у него душа.
* * *
Снайперский выстрел коварен. Ни по звуку, ни по запаху и ни по другим приметам не отыщешь, откуда стреляют, а если и услышишь сухой щелчок, — считай кто-то уже в мир иной отправился. Бьют снайперы точно. И маскироваться умеют отменно.
Был, говорят, с Рамазаном Карлеутовым и Сашкой Лопатиным такой случай. После снайперских сборов насчет дисциплины у них не совсем получалось. Не любили в строю быть, и лишнего поспать не против, и от наряда по уборке землянки отлынивали. В общем, «сачковали».
Так вот. Шел однажды батальонный командир возле землянок, смотрит, а Лопатин с Карлеутовым сидят на сугробе и фляжками чокаются. «Эт-т-т-о что такое? А ну, ко мне!» — гаркнул он. И в тот же миг снайперы куда-то исчезли. Кричал комбат, ногами топал о мерзлую землю, потом искать начал — нет никого. «Товарищи бойцы! — обратился, наконец, в пространство. — Выходите или за нарушение дисциплины получите по пятнадцать суток. Понятно?» Тишина. «Выходите сейчас же, — уже спокойно заговорил командир. — Не по пятнадцать, по десять дам! Понятно?» Ни звука. «Ребята! — взмолился, наконец, он. — Выходите. Пошутил я. Ничего не будет». И тогда из сугроба, не из того, на котором сидели, а из дальнего, вылезли Рамазан и Сашка. «Слушаем, товарищ майор!» — «За отличную маскировку объявляю благодарность! Понятно?» Так вот рассказывают. Ясное дело, это шутка, но маскировка для снайпера — действительно жизнь.
В условиях стабильности фронта ни артиллерийская перестрелка, ни рейды разведчиков не приносили фашистам столько потерь, сколько снайперы. У Рамазана Карлеутова за полтора месяца на винтовочном прикладе появилось тридцать две зарубки, а у Сашки Лопатина и того больше — тридцать девять. А таких, как Рамазан и Сашка, в батальоне было около двух взводов.
Нелегок снайперский труд. Глухими ночами как призраки исчезают они неведомо куда и не появляются иногда по двое суток. Как живут там, на морозе, в снегу? Кто знает.
Не все возвращались с заданий. Когда это случалось, в землянках царила тишина. Спросят: «Кто?», а потом снимут шапки, молчат. Жутко. И старшина, вечно занятый хлопотами по хозяйству, и взводные, и сам твердокаменный комбат в эти минуты не отдавали никаких приказаний.
Были и хорошие дни, веселые. Война — войной, а жизнь — жизнью. Рамазан играл на балалайке и пел:
Если ты меня не любишь,
Мы Тобол-река пойдем!
Сашка больше всех врал:
— Позавчера, кажись, вышел почти к самому ихнему передку… Там бугор есть, в сорок шестом квадрате. Темень. Буран. Начало меня снегом затягивать. Думаю: «Вот хорошо». Сижу, терплю. К утру весь в пещере из снега оказался. Гляжу, фриц шагает прямо на меня. Хотел его смазать, а потом думаю, дай побеседую. Зазвал его к себе. «Как, говорю, живешь, Гансушко?» И ножик ему показываю. А он, видать, налакался шнапсу, не мычит — не телится. Потряс его, дал очухаться… И тут-то, братцы, запахло у меня в помещении…
— Чем?
— Духами… Ну, этими… французскими.
— То-то и сейчас от тебя немного наносит!
Смеялись. Чистили винтовки. Починяли белоснежные комбинезоны, слушали бойкое пофыркивание печки-железянки. А улегшись спать, уносились в родные дома, в города и деревеньки, к ветлам на берегах речек, к тихим утренним плесам, к подсолнухам, кивающим из-за прясла… Никому не нужна была война.
* * *
Сашка явственно увидел в оптический прицел пожилого немецкого офицера. Офицер размахивал руками, видно, ругался. Кто-то тянул его вниз, на дно траншеи, но он продолжал орать. Видать, новичок. Сашка взял его в перекрестье прицела и спокойно спустил курок. А после этого пришлось Сашке искать пятый угол…
Немцы ударили из пулеметов наугад. Но снежные султанчики, взвиваемые пулями, приближались. Сашка два раза сменил позицию. Однако пулеметная дробь не прекращалась. «Важную птицу, наверное, ухайдакал», — подумал Сашка. Он свалился в расщелину, пополз по ней вдоль обороны, потом повернул в свою сторону. В иссеченном пулями низкорослом кустарнике прижался к снегу, похватал его горячими губами. Пулеметы начали бить вправо от Сашки, короткими очередями. Это значит били по цели. «Кого-то из наших зажали», — мелькнула мысль, и он решительно двинулся на выручку, Но фашисты, по всей вероятности, заметили и его. Пули начали рыть снег рядом. Они щелкали о выступавшие из сугробов валуны, выли, рикошетом уходя в стороны. «Вот курвы!» — выругался Сашка и отступил к расщелине. Фашисты били беспрестанно, но ему все-таки удалось добраться до спасительной трещины. Стал ждать.
Медленно наступала темнота. Усилился ветер. Понеслись по лощинам снежные вихри-великаны, сталкивались друг с другом, рассыпались. Большое неяркое солнце спряталось за скалы. Пора. Сашка пополз от валуна к валуну, зарываясь с головой в снег. Сколько надо времени, чтобы под пулеметным огнем, по-пластунски, незаметно для врага преодолеть почти полуторакилометровое расстояние? Таких, поди, и нормативов спортивных нет. В полной тьме Сашка выполз к ручью, на шершавую, вздувшуюся как огромный спрут, ободранную ветрами наледь. Где-то здесь должен быть человек!
Сашка это знал точно, потому что хорошо видел, как секли немцы по левому берегу ручья, терюша сугробы. Где он? Сашка обследовал каждый валун, каждый сугроб — никого не было. Хотел уже уходить, когда заметил под снежным карнизом, образовавшимся на берегу ручья, лежавшего ничком снайпера. Осторожно подполз к нему, повернул лицо и вскрикнул. Это был Рамазан. Вражеская пуля вошла в заключичную ямочку и вышла у поясницы. Снег подтаял от крови. Сашка вцепился ему в руку, долго нащупывал и наконец облегченно вздохнул: пульс работал.
— Рамазан. Это я. Слышишь! — зашептал он. — Сейчас тебе будет хорошо.
Сашка размотал плащ-палатку, осторожно подсунул ее под Рамазана, закрутил лямки и начал потихоньку тянуть вдоль ручья, к своей обороне. Когда дотащился до кустарников, сделал передышку. Присел к раненому, шепотом спросил:
— Ну, как ты?
Губы Рамазана дрогнули:
— Видел я, как ты того фашиста снял… Я их хотел отвлекать от тебя…
— Спасибо, Рамазан, — Сашка гладил его лицо, шептал какие-то обнадеживающие слова и плакал.
Рамазан повторил сказанные когда-то Тимофеем Лопатиным слова:
— Я уберусь… Зинку и детишек не забудь, браток… Лисиц я не убивал, ты это лукавил… Никакого зверя не убивал. Прости.
— Правильно, Рамазан, — обрадовался Сашка: коли уж парень про лисиц заговорил, значит легче стало. — Это я врал комбату!
Короткой была радость. Рамазан внезапно дернулся всем телом и не произнес больше ни слова. Сашка, чтобы вернуть ему сознание, растирал снегом лицо, уши… пробовал даже материть. Но быстро понял необратимость случившегося — Рамазан умер.
Сашка поднял и вынес его тело в расположение части.
Наутро по приказу старшины трое снайперов сколотили из теса-однорезки легкий гроб. Похоронили Рамазана у подножья замшелой скалы. Вся рота была выстроена у могилы. Три раза ударили из винтовок. Маленький комбат сказал, что Карлеутов был достойным примером великого служения Родине. Больше речей никто не произносил.
* * *
С войны солдаты возвращались по-разному. Кто раненый пришел, кто — здоровый, кто шмуток понавез из Германии, всего — от ковров и мотоциклов до детских пустышек и женских панталон, а кто с единственным вещмешочком походным заявился. Это зависело от того, сколько у кого совести. Ясное дело, упрекать за трофеи никто не упрекал, да и хвалить, по-моему, не хвалили. Кто, говорят, попа любит, а кто и попадью.
Сашка Лопатин протопал всю войну, живой остался. Вез с собой маленький звонкий аккордеон, что подарил ему при прощании один немец (тоже Александром звали). «На, Сашка, — сказал он, — на память. Ты — гут человек!» Все богатство Сашкино — вещмешок с мылом, котелком, двумя парами теплого белья и полотенцем да аккордеон. Зато наград у сержанта подходяще: два ордена Славы да «Красная Звезда», две медали «За отвагу», да «За оборону Заполярья», «За взятие Кенигсберга», «За освобождение Праги»… И носил их Сашка не в кармане и не в вещмешке, а на груди. Всегда. Постоянно. Не на базаре куплены.
Когда эшелоны с демобилизованными катили по польским землям, тысячи людей выходили встречать русских. Улыбки, цветы, вино! Можно было просто так выйти из вагона и поцеловать самую красивую девчонку. И она, эта девчонка, и он, сержант Лопатин, были молоды, красивы и счастливы. Никто за это не осуждал, не обижался. Свалили к чертовой матери треклятый фашизм. Оттаивали у людей сердца. Было время самых больших надежд.
Когда жарким июльским днем вышел Сашка на перрон станции своего районного поселка, он, в первую голову, направился в чайную. Заказал графин водки и обед.
— Графина-то тебе, поди, много будет? — спросила сухопарая буфетчица.
— Мне немного, — ответил Сашка. — Мне его даже мало, гражданочка. Я побольше заработал.
— Гляди, сынок, как лучше, — согласилась она.
За дальним столиком сидели трое стариков, казах и двое русских. Сашка сел четвертым. Казах достал из мешка, стоявшего под столом, круглую буханку хлеба и, прижав ее одним краем к груди, ловко располосовал сделанным из литовочного жала ножиком. Положил каждому по нескольку ломтиков.
— Клеп тут мало дают, супа — много! — улыбнулся.
— Спасибо, батя, — кивнул Сашка.
Когда принесли суп, Сашка налил всем по стакану.
— Давайте, земляки, за победу!
Выпили и дружно, как по команде, взялись за ложки. Потом уж разговорились.
— Откуда будешь? — спросил сидевший напротив.
Сашка назвал деревню.
— Э-э-э! Так вот Петро, — он кивнул на казаха, — сейчас только оттуда приехал. Не подфартило мужику!
Старики засмеялись.
— Что такое? — полюбопытствовал Сашка.
— Расскажи, Петро!
— Вам смеяться не надо, — серьезно взглянул на приятелей Петро. — Об таком деле смеются старые дураки!
Он положил сухие обветренные руки на стол, разглядел их и продолжил:
— Ты, солдат, понимать будешь лучше всех… Шурин моя есть. Баба его Марья (он произнес Марья) померла. Ребятишки остались. Говорит мне шурин: поезжай туда, женщина там есть, слыхали, труженица. Шибко хорошая. А мужика нет. На войне загубили. Посватай, говорит, жить будем. У нее ребятишки, у меня ребятишки. Ну, я и пошел… Гнедка привязал, в избу. Так и так, говорю. А она на меня: «Ты, старый шорт, айда отсюдова, чтобы нога твоя больше здесь не была». Вот это баба! Давно такой бабы не видел!
Петро зацокал языком:
— Ай! Хороша! Таки бабы все были бы!
— Как зовут ее? — спросил Сашка.
— Зинкой зовут! Карлеутова. Доярка.
На лице Сашки не дрогнул ни один мускул.
— Знаю… Немножко.
Выпили оставшуюся водку, и Сашка заторопился. Взвалил на плечо мешок, взял в руку аккордеон, зашагал на большак. Вскоре «проголосовал» попутной полуторке, попросил шофера добросить до деревни. Шофер, молоденький украинец, с голубыми в пушистых ресницах глазами, приветливо сказал:
— Сидайте. Чего ж не добросить. Такому чоловику, як вы, всегда рады.
Когда до деревни оставалось километра четыре, Сашка попросил остановиться:
— Я тут пешком дойду.
— Та, чего ж вы, я же и до самой хаты бы довез.
— Спасибо. Не надо. Места родные, понимаешь! Пройдусь, погляжу!
— Понимаю, — парень немножко помолчал. — Ридно мисто, оно и есть ридно… Ну, тогда счастливенько вам!
Полуторка стрельнула громко, рванулась с места. Сашка легко перепрыгнул кювет и зашагал напрямик к Васькиному хутору.
Озеро и поляна были объяты той колдовской тишиной, от которой становится немного не по себе. Ни одна веточка не шевельнется. Все уснуло. И кажется, кто-то затаился в лесу, вот-вот закричит или застонет… Но до чего же она маленькая, эта краснеющая от земляники Васькина поляна — Сашкино и Рамазаново детство! Сашка постоял на том месте, где когда-то стояла изба (осталось несколько подгнивших столбиков, заросших крапивой), нашел камень на берегу, с которого прыгали голышами в воду. Искупался и лег на траву.
…Вместе с отцом и Рамазаном они косили здесь сено. Отец отбивал литовки, а Сашка командовал Рамазанкой: «Равняйсь!», «Смирно!», «Вперед, шагом марш!» И начинал считать по-казахски: «Бир-экев», «бир-экев», «раз-два», «раз-два!» Отец сразу замечал бездельников и говорил: «Сашка! Буруху поймай, своди к озеру, напой! Рамазанко, возьми лагушку, принеси воды. Да не у самого берега черпай, щелок, а подальше в воду зайди, штаны-то сыми!»
Тимофей Лопатин растил сыновей в труде, не делил на родного и неродного. Который провинится, тому всыплет.
…Была Рамазанова свадьба. Рамазан стоял за столом белозубый, с хитрющими глазами, в плечах — широк, в поясе — как оса…
…А это в сорок четвертом уж было. Приехал в часть генерал армии. Был он высок, плечист, щеголеват. Но простой, свойский. Там, возле гранитной скалы, недалеко от Рамазановой могилки, собрал всех орденоносцев, всех, кто долгое время держал оборону. Говорил о наступлении, о близком конце войны. Солдаты клялись оправдать доверие Военного совета армии, нанести решительный удар немцам. Потом он подошел к могиле Рамазана. «Кто здесь лежит?» — спросил. — «Орденоносец, снайпер Карлеутов!» — ответил, вытянувшись, маленький комбат. — «Мой хороший друг, товарищ генерал армии!» — выскочил стоявший поблизости Сашка и испугался своей выходки. Но командарм лишь горько покачал головой: «Тяжело терять друзей! Очень тяжело!»
…Зинка, наверное, переварила в себе горе. Четыре года прошло… Сашка даже вздрогнул: «Зинку и детишек не забудь… А лисиц я не убивал… никакого зверя не убивал!» Эти слова сказал кто-то сейчас, вот только что, очень слышно. Сашка поднялся, осмотрел полянку. Посмеялся над собой: «Ну и нервишки! Разболтался совсем!» Вновь упал на траву, закрыл глаза и задал себе простой практический вопрос: «Что будешь делать?» И тут же нашел ответ.
Когда стемнело, Сашка зашел в деревню, тихо скользнул к знакомой избе, постучал.
— Кто там?
— Я, Зина, открой.
— Да кто ты?
— Я, Сашка!
Зинка не голосила, не причитала. Видать, и правда все давно уже перегорело у нее внутри. Она будто онемела. Долго-долго держала маленькими сильными пальцами Сашкины ладони, уткнув в них лицо, простоволосая, худенькая. И только потом стон вырвался из ее груди.
— Ну, будет тебе, давай лучше чего-нибудь поужинать сгоноши.
— Ага. Сейчас, — она недолго похлопотала у печки, вздула самовар, поставила на стол бутылку.
— Ты ее убери, — сказал Сашка. — Пить не будем.
— Ага, — опять согласилась она.
Когда поужинали, Сашка спросил:
— Ребятишки-то где?
— Спят.
— Ну, так и ты давай стели постель. В сельсовет завтра сходим, запишемся.
Зинка заплакала.
— Они-то как, ребятишки-то?
— Если не они, я, может быть, к тебе и не пришел бы. У меня ведь все впереди… Но разве простит он мне, если я оставлю их сиротами?.. Не простит.
Зинка обхватила горячими руками его шею и затряслась в рыданиях:
— Шура, родной… что сказать? Нету у меня слов, нету!
Сашка осторожно отцепил ее от себя, подошел к лампе-семилинейке и дунул в стекло.