У ОЗЕРА
Несмотря на молодость, Виталька Соснин уже дважды успел побывать в исправительной колонии. Первый раз — за хулиганство, хотя хулиганства особого, считал Виталька, и не было. Так, излишняя горячность.
В то время Виталька учился в ПТУ в городе, на тракториста-машиниста широкого профиля, ходил в белой нейлоновой с твердым, как береста, воротником рубахе, купленной матерью в Рябиновском сельпо. Он был плечист, коренаст, а светлая шевелюра его достигла подобающих городу размеров. Стройный, кудреватый, во время дежурства на кухне в белом халате, он смахивал на девчонку. «Молодая, подайте, пожалуйста, два чистых стакана», «Девушка, золотко, не кладите мне лук. Ненавижу!» — слышал Виталька просьбы. Он не сердился. Он вообще никогда ни на кого не сердился. Летними вечерами пропадал Виталька в городском саду, на танцплощадке, научился отменно «твистовать», причем «бацал» так, что многие сокурсники поглядывали с завистью.
Все у Витальки шло ладно. Мать писала письма, в которых советовалась, как с мужчиной, заменившим в доме отца: продать или оставить на племя телушку Маньку, нанять ли плотников или он сам во время каникул переберет крышу у завозни. Передавала поклоны от родных и знакомых: «Ждут тебя, сынок, в колхозе». Дядя Виталькин, материн родной брат Афанасий, в письмах заявлял прямо:
«Не самоучкой будешь, спецом и, поговаривают, поставят тебя механиком или завгаром, потому как ты и до училища шофером работал и большой мастак на всякое железо. А жалованье там, сам знаешь какое, около двухсот!»
Виталька отписывал матери и дяде регулярно. Советовал, как и что; сулился к будущей весне получить диплом.
Все кончилось в тихий майский вечер. И потому, что связался Виталька с Жоркой — высоким парнем с золотыми фиксами во рту, стриженым так же, как и Виталька, под «Иисуса Христа». Жора работал в спецавтохозяйстве и дружил с девчонкой, у которой было необыкновенное имя — Милиция. Дружил, не дружил — непонятно. Ни разу не видел Виталька, чтобы Жора хотя бы прогуливался с девушкой. Однако по утрам он зевал, бесстыдно подмигивал Витальке: «Спать вусмерть охота! Вчера с этой шалавой до петухов на бревнах обжимались. Влопалась она в меня капитально!»
Однажды Виталька случайно услышал разговор Жоры с Милицией и поразился. Жора показался ему слабым и слезливым, а главное — оскорбленным.
— Милонька, солнышко, ну, приходи! — просил Жора девушку.
— Не могу.
— Почему же?
— Не могу и все.
— Значит с другим спуталась?
— Не твое дело.
— Я тебе покажу…
— Катись-ка ты от меня подальше, красавец! Такому парню и такие слова сказать?..
В колонию Виталька попал за то, что вместе с Жорой придумали они для Милиции черную месть — подогнали ассенизационную машину к окну старого дома, вросшего в землю, и выпустили содержимое в ее комнату.
Второй раз стал «зеком» Виталька Соснин тоже из-за Жоры. Они вместе возвращались из колонии, и Жора подбил Витальку залезть в особняк полковника в отставке. Полковник — бывший артиллерист — был огромного роста и атлетического сложения. Он поймал Витальку в своем доме и, что греха таить, крепко ему врезал. На суде полковник, увешанный орденами и медалями говорил: «Стыдно за этого паршивца… Отец его, судя по характеристике, на фронте погиб, а он по чужим квартирам шарится… Вообще-то он мне ущерба не нанес и, может быть, простить его надо. Одумается!» Но суд Витальку не простил. Пришлось, не побывав дома, ехать снова в колонию.
Эти промахи загнули в душе Витальки Соснина крепкие «дуги», испортили «главные пружины». Доверчивый и не хулиганистый по натуре, готовый всегда помочь другу, он стал подозрительным и хищным, а когда односельчане напрямки говорили ему об этом, сжимался как волчонок, хрипел: «Жизнь так кусается».
От «звонка до звонка» отбыл свой срок Виталька в колонии, и его неудержимо тянуло в родную Рябиновку. Жора выл над ухом: «Зачем тебе деревушка? Закатим лучше в город, поживем на воле! Одна у нас с тобой теперь стежка!» Но Виталька сказал, как отрезал: «Пошел ты, знаешь куда?» На этом и разошлись. Жора не грозил, не ругался, только зверел лицом и повторял: «Попомнишь, падла!» Но и тут Виталька нашел ответ: «Будешь вязнуть — на мокрое дело пойду!»
Не знал Виталька, что не та беда, которая на двор пришла, а та, которую со двора не прогонишь. Хотел спрятаться от прошлого, стать похожим на рябиновских шоферов, трактористов, комбайнеров, раствориться среди них, как в воде. Но прошлое будто тавро на Виталькиной коже вытравило.
Председатель колхоза, Егор Кудинов, как колодезной водой из ушата облил.
— По тюрьмам сейчас ходить легко, — сказал. — Мы всем миром страну укрепляем, братьям помощь оказываем и еще вот таких как ты кормим: кроватки чистые, семичасовой рабочий день, библиотека, школа, воспитание. Только что Малого театра не хватает! Ты, поди, приехал и думаешь: мы тебя с духовой музыкой встречать будем, курорт устроим… Нет, дружок. Мы тебя заставим вкалывать… Вон видишь, около кузницы старый «ЗИС» лежит? Вот его отремонтируешь, лето на нем поработаешь, а там посмотрим!
— Отремонтирую. Дайте только запчасти.
— Для него сейчас и частей-то не выпускают, — хахакнул кто-то из шоферов.
— А если не выпускают, так зачем же вы… — у Витальки покраснели уши, стали заметно подрагивать плечи. — Вы потеху разводите, а я все эти годы об доме тосковал… Во сне в Агашкину согру за рябиной бегал…
Председатель подошел к Витальке, взялся толстыми пальцами за пуговицу:
— Значит так?
— А как еще? — ответил Виталька.
— Если так, то приходи сегодня вечером. Один на один с тобою поговорю.
О чем говорили — неизвестно. Домой Виталька пришел поздно, угрюмый и расстроенный. Пригорюнилась у шестка мать. Бились в затянутое марлей окошко мухи, тонко звенело комарье. В палисаднике шелестела рябина, а где-то далеко за околицей рокотал трактор. Утренняя малиновая заря спешила навстречу вечерней. Весело и строго смотрел на Витальку с завешанного вышитым полотенцем простенка молодой Виталькин отец в десантной форме.
Мать вытащила из печки горшок перепревших остывших щей, накрошила луку, налила в тарелку.
— Садись, Виталя, поешь. Расскажи, как поговорили?
— Завтра старого «Захара», что возле кузни валяется, принимаю.
— Ой-ё-ё! Да ведь он вовсе без мотору. Много ли ты на нем заработаешь?
— Найдут мотор. Номер есть — значит машиной числится. Буду починять. Не справлюсь — коров пойду пасти. Мне все равно.
Мать обессиленно опустила руки, села на лавку:
— Это все Егор Кудинов приказал?
— Он.
— Вот ведь проклятой-то… Не могло ему башку на фронте оборвать… Добрых людей поуничтожало, а худых — оставило… Другом еще был отца-то твоего… Вместе воевали… Когда ты маленьким был, так он все указания мне давал: «Береги парнишку!»
— Не греши, мать, на председателя. Сам я пролетел, не на кого вину класть!
Виталька не дохлебал щи, выпил залпом стакан простокваши с сахаром и ушел в свою комнатенку. Оттуда сказал:
— Может, он потому и прет на меня, что другом папкиным был.
Когда мать щелкнула выключателем и угомонилась у себя на кухне, под пестрым, шитым из разноцветных треугольников одеялом, Виталька уткнулся в подушку и дал волю слезам.
Всю ночь маячил перед ним Егор Иванович Кудинов, высокий, плечистый, независимый. Посмеивался жестковато. А рядом отец, спокойный, воды не взмутит… Но говорит твердо, сурово. Обращается не к Витальке, к Егору:
— На войне, Егор, все полагается делать всерьез. Невыполнение приказа — не просто нарушение дисциплины. Это человеческие жизни… Тебе с твоими хлопцами придется ходить в бой не один раз. Все надо учитывать. И спрашивать друг с друга по-фронтовому… И верность великая, братец, нужна. Хороших щей не хватает — полбеды, после войны отъедимся, роты недоукомплектованы — тоже полбеды… А вот если верности не хватит — беда!
У отца подрагивал на виске живчик и каменели скулы. Это Виталька знал по себе… Виталька переносился мыслями в Рябиновку, старое уральское село, огромное, почти на пять верст растянувшееся вокруг озера… Виталька представлял себе рябиновских парней того времени, отцовых и Егоровых сверстников. Все они были скромные, но упорные и упрямые. Все прямо из десятого класса ушли на войну… А его отец, рябиновский избач, стал комиссаром десантного батальона. Виталька видел раскатившиеся по траве гусеницы подбитого танка, а рядом, на спине, без ремня и фуражки лежал мертвый отец с крепко зажатым в руке пистолетом… Так рассказывал Егор Кудинов.
…— Лето стояло. Травы по всей Карелии буйствовали. И вечера были не хуже наших, рябиновских, — говорил он. — Мы шли по Карелии с боями. Почти каждый день погибали наши десантники. Был и нету. Это, парень, только сказать легко. Ты никогда не видел своего отца. Посмотрел бы на него. У меня он вот здесь сидит, — прижал Егор руку к груди. — Глаза синие, волосы — ковыль, голос чистый…
Виталька метался на подушках, стонал.
— Ну зачем вы мне все это говорите? Я же хорошо знаю папку!
— Ни черта ты не знаешь, — басил председатель. — Ты только думаешь, что знаешь… Вскоре после форсирования Свири не стало у нас Кирилла. Орденом Ленина награжден посмертно.
— Извещение у матери в сундуке лежит.
У Егора побелел кончик носа:
— Смотри, не вздумай взять. Он за тебя жизни не пожалел, а ты, вишь, по тюрьмам шататься навадился. Гусь!
А отец смотрел с фотографии неодобрительно и молчал.
В ту незабываемую ночь, когда сходились, будто влюбленные, малиновые зори, застряла в голове у Витальки мысль: «Я докажу. Я разве хуже других?»
Виталька возненавидел «ЗИС» смертельной ненавистью, решил во что бы то ни стало ликвидировать все его болячки, чтобы отомстить потом. Но «ЗИС» был не из покорных: он больно бил Витальку рукояткой по пальцам, неизвестно где терял искру. Нашла коса на камень. Виталька, кажется, не отходил от машины ни днем ни ночью. И через месяц все-таки завел ее, пролетел по улице, распугивая собак и кур. Он еще долго «мытарил» своего врага на поскотине, а когда пригнал к гаражу и заглушил двигатель, сказал, улыбнувшись: «Не машина. Чудо». И погладил теплый капот. Никто не сказал Витальке: «Молодец! Здорово!» Все приняли это как само собой разумеющееся. Только Кудинов подмигнул хитровато: «Вот! Это уже по-гвардейски!»
…Отпенились белой кипенью сады и рябиновые рощи, а зори были все такими же приветливыми и щедрыми. Темп работы, взятый при ремонте машины, Виталька мог бы спокойно ослабить. Но, как говорится, закусил удила. Раньше всех оживал в гараже его старый грузовик, раньше других уходил под погрузку, и шофера подшучивали: «Ты не ночуешь ли с ним в обнимку?»
— А что, прикажете ждать, пока у ваших баб квашни выкиснут? — отвечал он.
…Так прошло лето, и осень, и зима. На другую весну, в конце посевной, Виталька неожиданно встретился в районном поселке Чистоозерском с Жорой. И почему-то не прогнал его. Они сидели в «хавире». Подвывал магнитофон с записями Высоцкого: «А на кладбище все спокойненько!» Рядом сидели подвыпившие девчонки. Одна, одетая во все черное, хозяйка дома — кондового крестовика, заросшего сиренью; другая — полногрудая толстушка, в сером жакете, в коротенькой, измятой в гармошку юбочке. Был там и местный поэт из Чистоозерки, Аркадий Океанов, мужчина толстый, изрядно хмельной, с заячьей губой. Он нежно поглядывал на голубоглазую хозяйку и твердил одно и то же:
— Дай-ка, пес, я тебя поцелую.
За разбуженный в сердце май!
Виталькину машину, чтобы не привлекать внимание автоинспектора, загнали во двор, под навес, уткнув носом в березовую поленницу. Курили кубинские сигареты, и фикус, нависший над столом, лоснился от света и от зеленого сырого дыма. Хозяйка выставила на стол четыре бутылки самогона, замаскированного под коньяк, принесла из кухни и почти уронила на клеенку черную сковородку с вывалянными в муке, прожаренными карасями в сметане. Красивое, белое, как мел, лицо ее, оттеняемое наглухо застегнутым воротником, и светлый ливень волос поразили не только Океанова, но и Витальку. Он был сильнее поэта и моложе, и, может быть, потому она шла навстречу ему. Смеялась, не закусывая пила пахнущий ванилью самогон.
— Ты красивый, — говорила. — Особый.
Поэт улавливал резкий Виталькин прищур и говорил стихами:
— Он по-собачьи дьявольски красив,
Ему б работать Аполлоном в нише!
Жора подходил в обнимку с толстушкой, просил:
— Давай, славная душа, выпьем!
Поэт брал руками жирных карасей, обкапывал пиджак.
— Ты Жорин друг будешь? Ага? — спрашивал он Витальку. — Хороший Жора человек, полезный для всех! Правда, Жоржик?
Виталька верил этому доброму толстяку, потому что часто читал в районной газете стихи, подписанные его именем, и сейчас, увидев его «живого», с удивлением рассматривал нос, лицо, одежду, выискивал что-то необыкновенное, поэтическое. Пристальное внимание Витальки Океанов принимал за выражение ревности и потому опасался его.
Пили и танцевали. А потом все исчезло в лиловом огне. Проснулся Виталька в комнате, увешанной коврами и пропахшей нафталином. Рядом всхрапывала белокурая хозяйка дома. Виталька выскользнул за дверь, во двор, к своему «Захару», нашарил под сиденьем замасленную пачку «Прибоя», разорвал ее.
Вышел на крылечко Жора.
— Что, Виталий, умотал?
— Тошнит.
— Айда, спросим похмелиться у поповны.
— У кого?
— У поповны… Ну, которая с тобой.
— Так она поповна?
— В натуре. И хата эта батюшки чистоозерского… Девка дает жизни, пока предки в отъезде. Ты, корешок, причастен сейчас в какой-то мере к культу.
Жора сверкал фиксами. Витальке стало весело. Выплывало жаркое с утра солнышко, прошло по улице стадо, унося с собой запахи парного молока и травяных соков.
Вернувшись в Рябиновку, Виталька наткнулся на Егора Кудинова, разговаривавшего возле правления с доярками.
— Где был? — спросил его председатель.
— Будто не знаете. В Чистоозерке.
— Ты уезжал вчера?
— Так точно, — глаза Витальки стали холодными. — Уезжал вчера, да всю ночь починял эту консервную банку в дороге. Вот! — он показал председателю оббитые, с кровяными заусеницами, руки.
— Перестань плакаться! — оборвал его Кудинов. — Давай, загоняй машину в гараж и принимай новый катер. Сезон начинается, будешь колхозным адмиралом. Испытание ты прошел хорошо.
Виталька не понял: шутит председатель или говорит серьезно? Во время большого хода рыбы механиками катеров назначали обычно самых опытных механизаторов. Помог ему стриженный под ежа председательский шофер Гена.
— Ты поезжай, — сказал потихоньку Гена. — Поезжай, пока он не раздумал.
— Хорошо, хорошо, — закивал Виталька, и сам удивился, как легко смяк под озорным и требовательным взглядом председательского шофера. Шмыгнул в кабину, легонько стукнул по сигнальной коричневой кнопке, поехал.
…Лето было горячее. Солнышко стояло над краснеющими рябинниками, над шиферными, железными, пластяными крышами села. Вставал Виталька вместе с июльским солнышком, шагал по песчаному берегу к своему катеру, давил на двенадцативольтовый стартер, взрывавший теплую, как щелок, воду, и проносился вдоль берега, тревожа поздно засыпавших рыбаков. Он был доволен собой, Егором Кудиновым, строгим и, как он говорил, «железным» мужиком. И не подозревал Виталька, как пристально присматривается к нему «железный», какой горестной сенью заволакивает его взор, когда, глядя на Витальку, вспоминает он что-то далекое.
…Дом Сосниных, в котором жили тогда Акуля с пятилетним Виталькой и ее брат Афоня с женой Зойкой, срублен из вольного леса на две половины еще до революции. Холодные сени, кладовка, коридор; направо — кухня, налево — горница и горенка (спальня). Дом был стар и мрачен. Вернувшийся с войны Афоня перебрал мало-мальски крышу, утыкал мхом пазы, починил забор. Жили так: Афоня с Зойкой — в горнице и горенке, Акуля с Виталькой — в кухне. Там, около огромной русской печи, стояла кровать, закинутая старым одеялом…
Когда Егора поставили председателем колхоза, Афоня привел его к себе домой и тут же предупредил:
— Ты, Егор, с Акулиной, пожалуйста, не заводи особых разговоров. Переживает она за Кирилла. А тут еще во время войны интендант какой-то картошку закупал, ну и обманул ее, сукин кот… Так она сейчас всех клянет… И ты не лезь к ней с вопросами!
— Кирилл — мой бывший комиссар. Акулина — его жена. Я должен, Афоня, протянуть ей руку. Ну, хотя бы рассказать, как он погиб.
— Не надо. Расковыряешь старую болячку.
Виталька сидел в кухне за столом и ревел горючими слезами.
— Что такое, племянник? — бодро спросил Афоня.
— И-и-и-сть хочу-у-у!
— А где мать?
— На работу убралась. Мне черных оладушек напекла, а сама убралась!
— Ну так ешь оладьи.
Виталька перестал реветь и, совсем как взрослый, сказал мужчинам:
— Они горькие. С полынью. У меня от них животик крутит. Еще раз поем и умру.
— Ну ладно, ладно, завтра попросим в сельпо овсянки.
— Я сегодня хочу.
— Ну, я и сегодня схожу… Вечером напечем добрых лепешек. А сейчас пока молочка попей и айда на улку, бегать.
Когда зашли на Афонину половину, хозяина прорвало:
— Вот, оно, горе какое, Егор. Куска хлеба доброго нету. Мешанину из овсюга да жабрея едим. Вот оно горе.
Егора потрясла встреча с Виталькой. Комиссар Кирилл Соснин говорил когда-то: «Хороших щей не хватает — полбеды, после войны отъедимся…» Погиб Кирилл со своими светлыми думами.
— Ты присаживайся, Егор, я сейчас в погребушку сбегаю, может свекольная есть, угощу…
— Не надо, Афоня. Я пойду. Потом когда-нибудь посидим.
— Разобиделся, что ли?
— Перестань пустяки говорить. Пойду в правление. Не должно быть, чтобы и детишки без хлеба…
В те дни Егору объявили первый выговор за неправильное использование семенного фонда: пять центнеров пшеницы размолол, и все дети фронтовиков получили по два пуда хорошей пшеничной муки. О выговоре, конечно, никто не знал.
Акуля спросила Егора:
— Это ты, что ли, распорядился насчет муки-то?
— Не я. Правление.
— Смотри, как бы тебе не попало!
— Не боюсь.
— Ишь ты, какой бойкой!
Акуля была стройна и красива. Веснушки, разбегавшиеся по переносью, молодили ее. Опущенные темные ресницы придавали лицу не столько скорбное, сколько загадочное выражение: будто ждала или звала кого-то.
— Мне худо не будет, — продолжал Егор. — Ты вот сама-то давай поактивнее. Не забывай: жена комиссара.
— Не говори ничего, Егор. Разревусь. Не трогай меня.
— Ладно. Ладно.
После разговора они разошлись друзьями. Акуля медленно возвращала себя людям.
* * *
Галка, дочь Егора Кудинова, закончила среднюю школу с золотой медалью и до поступления в институт работала с девчонками в рыболовецкой бригаде колхоза. Каждое утро, чуть свет, уходила она к рябиновой согре, где были накопаны большие подвалы, а под огромнейшими курганами из опилок и соломы хранился намороженный с зимы лед.
Хрипел транзистор. Девушки сидели на дощатых столах для разделки рыбы и пели песню:
Мне снится этот сон,
Один и тот же сон…
Приплывали с озера рыбаки, развешивали на рогатые рахи сети, выпрастывали из них крутолобых серебряных карасей и сырков, изгибающихся в ячеях, хлещущих хвостами по стенкам деревянных ящиков.
Взвешивал рыбу дед Увар Васильевич, школьный завхоз, давний сосед Кудиновых, веселый добрый старик. «Вес да мера — божья вера, а для нас просто необходимость, — говорил он. — Раньше купчишки рыбу без весу принимали. Распрягут лошадей и дугами меряют. Накладешь гору карасей под самое колечко на дуге — пуд! Рублевку получай! Ох, околпачивали народ…»
Потом начиналась разделка. Рыбу распластывали по хребтине остро наточенными все тем же Уваром Васильевичем ножами. Очищали нутро и бросали в бочки с холодной водой. Хорошо прополоскав, укладывали слоями в маленькие дубовые бочата, солили и ставили под «гнет».
Когда отдохнувшее солнце выползало из-за рябиновых зарослей, на место работы к школьникам приходила учительница Мария Николаевна. Дед косился на ее авоську, куда она бросала самых крупных рыб, покуривал «гвоздик».
— Отменны пироги выйдут!
— Я же не бесплатно, — краснела Мария Николаевна. — Вот квитанция. Вчера в конторе выписала.
Учительница уходила, а Увар Васильевич, как бы продолжал начатый с нею разговор.
— Так, так, — говорил он. — Конечно, бесплатно это только при коммунизме будет, а пока социализма. Поллитру и ту без денег не дадут, отраву эту… Бывает позарез выпить охота, а в кармане — тишь… И ходишь тверезый!
К вечеру работа прекращалась, бочки с рыбой убирали в ледяные подвалы, а девчонки убегали к озеру, на пески.
…Стояли самые длинные дни, и Виталька все чаще стал приезжать на рыбачью пристань. Катер впивался килем в песок, двигатель замирал. Виталька, коричневый от загара, садился на бак и смотрел на Галку.
— Затоскуешь! — кричали девчонки.
— Ну да! — отвечал он.
В один из таких дней на новенькой сиреневой «Волге» прикатил в гости к Витальке Жора. Рядом с ним в белом легком сарафане и маленькой шляпке сидела чистоозерская поповна.
— Поздравь! — улыбнулся Жора. — Жена моя!
Виталька лишь на мгновенье вспыхнул, а потом притушил в себе неловкость:
— С законным, значит, вас! Поздравляю.
«Волгу» оставили на берегу, сами перешли на катер. Помчались к рыбачьей пристани.
— Поедем с нами, Галка! — позвал Виталька.
И она, накинув на плечи ситцевое платьишко, пошла по мелковью к катеру, покачивающемуся на волнах. Расправляя белые усы, катер вышел к середине озера. И село, и согра, и рыбачья пристань — все перевернулось в озерной глади, стало далеким, фантастичным.
Они долго купались, причалив к маленькому, заросшему боярышником, песчаному островку. Затем Жора вытащил из-под сиденья черный с медными бляхами портфель и извлек из него две бутылки коньяка.
— За праздник Нептуна, бога морей Посейдона! — доверительно улыбнулся он.
Варили уху из карасей, пили коньяк, танцевали на горячем песке. В кустах боярышника Виталька молча целовал Галку растрескавшимися губами…
Шли дни. Медленно перекатывалось по загривку рябиновой согры солнце. Плескалось озеро, било во время больших ветров волнами по белокаменному крутояру так, что брызги долетали до рябиновской улицы. Волгли, покрываясь зеленым лишайником, заборы, размокали засохшие на солнцепеке двери разбросанных по берегу бань.
Горячее было время. Шли большие уловы, и колхоз вызывал из города самолет. Свежих карасей и сырков ссыпали в сосновые ящики и запихивали в объемистое брюхо «Аннушки». Получайте, горожане, свежую рыбу, стряпайте по воскресеньям пироги, поминайте добрым словом Рябиновку.
Кипела возле сетей вода. Когда надо было пустить в ход невод, башлыки предупреждали катеристов: Витальку и председательского шофера Гену. Зацепив крючьями мокрые поводья, катера тянули невод до небольшой мелководной «банки». Потом катера отцеплялись, и невод затягивали на берег вручную или маленькими тракторами. За день давали по три-четыре тони.
…Виталька запорол двигатель — съездил на дальние острова без масла в картере. Приехавший в этот день Жора сказал:
— Не говори никому, иначе этот Егор Кудинов засудит тебя. Шутка ли — новый двигатель из строя вывести… Да, а с дочкой его как у тебя?
— С дочкой? Не твое дело. Что ты липнешь?
— Да ты слушай! Головку блока, вал, подшипники я тебе к вечеру достану. У отца Иннокентия, тестя своего. А ты пока помалкивай.
Виталька вспомнил поэта из районной газеты: «Хороший Жора человек, очень полезный».
Двигатель перебрали за одну ночь, и Жора попросил:
— Ты рыбешки достань, я в Ялуторовск на своей «Волге» сгоняю. Деньги сделаю.
…Рыба шла буйно. Лезла в сети, мережи и вентери. Играла на отмелях, пошевеливая реденькие камышинки. И начал брать Виталька из колхозных садков без всякого спросу, по ночам, крутолобых, снулых карасей; обшаривал капроновые колхозные сети. Жорина «Волга» работала регулярно. Пять-шесть раз в неделю ходила в соседнюю область, груженная дарами Рябиновского озера. Обрастала Виталькина душа денежным мхом… Новенький костюм, дорогие рубашки… Первой забеспокоилась Зойка, сказала Афоне, что племянник необыкновенно богатеет. Афоня стиснул крепкий кулак: «Бывает, что и богатый на золото плачет. Ты пока об этом ни гу-гу: сам разберусь!» Цыганские глаза дяди Афони потемнели и загорелся в них звероватый огонь. Одна беда — не видел Виталька дядиных глаз.
…Привозил Жора из Ялуторовска стопки красных червонцев.
— Напополам! — говорил он. — Я, брат, только по совести. Хотя возить эту треклятую рыбу — канительное дело. Особенно одному.
Виталька двигал кадыком, бросал в Жорину кучку лишнюю десятку. Жора не отказывался. Только спрашивал:
— Отдаешь? Ну, ладно. За мной бутыль армянского.
Кусал Виталька губы. «Очень полезный человек!» — сказал районный поэт Аркадий Океанов… Эх! Замарался ты снова, товарищ Соснин.
И все, что было, начинало казаться выкрашенным ядовитой краской…
Галка Кудинова… Он представлял ее детские, запекшиеся губы, искривленные гримасой боли и страдания. Казнил себя за вырвавшиеся там, на острове, жестокие слова: «Не вздумай болтать об этом, малявка!» Он снова тянулся к ней, но встречал ненавидящий взгляд. И звучали в ушах ее слова: «Подлец! Не подходи ко мне больше, подонок!»
Считал Виталька белое и черное в своей жизни на одних счетах и невеселая получалась бухгалтерия… На короткие мгновения он переносился в детство, в голубой мираж, с глобусом и чернилами, со школьными партами, с гвоздиками и волейболом. Но мысли не удержишь. Всплывали в памяти суд, двухъярусные нары в колонии, снова суд… И совсем недавние дни: ночные тайные рейсы и румяная физиономия Жоры; дальний остров, испарина на посоловевшем лице Галки и ее горькие слезы…
И вставал перед глазами страшный в злобе Егор Кудинов с руками, впитавшими за десятилетия всю жесткость земли. Узнает о случившемся — не попадайся. Виталька вздрагивал от страха. Мучительным было чувство огромной вины перед Галкой, матерью, Зойкой, дядей Афоней, перед всеми односельчанами! Чувство вины и стыда перед Егором Кудиновым, поверившим в его, Виталькино исцеление, чувство позора перед памятью отца.
Это была беда.
* * *
Рану шапкой не закроешь, а родимое пятнышко не отмоешь. Когда на четвертом месяце беременности Галка взяла академический отпуск, вернулась из института, позор, как полог, накрыл отчий дом, лег на отца и мать, на младших братишек и сестренку. Несколько дней Егор приходил домой «вдвоем» с поллитровкой, пил большими глотками из стакана, не морщась и не пьянея. Были тихие дни, когда Егор молча сидел у телевизора, поскрипывая зубами. Были и такие, когда весь встряхиваясь от обиды, он протягивал к Галке страшные от фронтовых ожогов руки и просил:
— Дочка, родная, скажи, кто опозорил? Живьем удавлю! Скажи!
Галка упорно молчала, и грудь отца начинала ходить, как кузнечный мех.
— Стерва! Догулялась, подлая!
— Постеснялся б, отец! — вставала навстречу мать, и он отступал.
Не в легкости жил Егор Кудинов, да и Феша досталась ему не просто. После войны вернулся Егор в Рябиновку вместе с однокашником и дружком Гришей Скоробогатовым. Праздновали возвращение, гуляли, Григорий играл на баяне и от музыки, разливавшейся по озеру, сосало под ложечкой:
Где же вы теперь, друзья-однополчане,
Боевые спутники мои?
Пахли солнышком рябинники. Ходила Феша с Григорием по селу свежая, румяная, с чуть затаенной грустью в глазах. Разрывалось сердце Егора от ревности, потому что любил он ее, как никто на свете. Каждую ночь снилась ему Фешина улыбка.
А жизнь шла. Рубили мужики свежие срубы, гнули плетни, смолили лодки. Строилась Рябиновка, богатела.
Не удержался Егор, хотя и жалел Григория, сказал Феше:
— Не могу без тебя, лапонька!
Она растерялась.
— Бог с тобой, Егор, а Гришка-то как же?
— Приходи завтра к согре.
Зашаталась, как пьяная, пошла от Егора, но повернулась:
— Приду.
И тяжелейший разговор с другом:
— Последнее счастье отымаешь, Егорко! — сказал Григорий. — Поимей совесть. Я ведь тоже на войне был!
— И жизни за тебя не пожалею, Гриша. Да ведь не во мне дело. Пойдет за тебя Феша — сердца держать не буду, не моя судьба, значит! Ну, а если за меня, так уж ты не мешай!
Умел Егор ценить в людях человеческое. Крепко любил Фешу всю жизнь. Непонятной и дикой казалась ему трагедия дочери. Попадись в то время обидчик — неизвестно, чем бы все кончилось.
Когда отец начинал кричать и ругаться, Галка повторяла и повторяла про себя: «Не расстраивайся! Тебе нельзя!» И старалась думать о чем-нибудь давнишнем, о детстве…
Солнце, едва-едва выглянув, заливает Рябиновку. И завалинки, и песок у берега, и пыль на дороге, и конотоп — все нагревается, и весь день идет томление от жары. Ветер несет в Рябиновку горячий степной воздух. Куры под амбарушки прячутся, гуси в осоке спят, а девчонки и парнишки у озера табунятся. Редко-редко протарахтит мотоцикл и кто-нибудь из пацанов скажет: «Папка в мастерскую проехал. Опять лемеха наваривать!»
Спит во дворе друг Галкиного детства, старый-престарый Джек, черный, с подпалинами у бровей и вислыми ушами. Когда была Галка первоклассницей, он был щенком. А сейчас уже состарился. Сколько же лет прошло?
Уходят воспоминания, и Галку начинает охватывать чувство беззащитности, ей становится страшно навалившегося взрослого горя. И она торопится вернуть себя к горячему запаху полыни, рябиновых ягод, к тихому звону пересохших березовых веников в амбарушке, к тяжелым вздохам необъятного озера, к нежным рукам матери, ласковому взгляду отца.
Из-за Джека отец часто ссорился с соседом, дедом Уваром Васильевичем. У деда во дворе, сколько помнит Галка, всегда была огромнейшая свинья. Она вырывалась на улицу, забредала во двор Егора, вызывая ярость Джека. Когда свинья подходила к воротам, отец отстегивал цепь. Джек начинал кусать ее за уши, за хвост, за что попало. Увидев ободранные уши и искусанный зад своей животины, Увар Васильевич возмущался:
— Егор, сколько тебе говорить, привязывай кобеля. Он же совсем загрыз мою Синку!
— А ты не отпускай ее, дядя Увар. А то она у тебя сроду шляется по деревне, как полоумная корова!
— Ишо раз говорю, — предупреждал Увар Васильевич, — если не привяжешь — нажалуюсь в район. Хотя ты и руководство, с тебя живо стружку спустят!
— Да что моя собака сделала?
— Я же тебе говорю, свинью дерет.
— Ну и что?
— А если вовсе запорет, тогда как?
— Не запорет.
Предсказание деда однажды чуть не сбылось. Джек перестарался: напрочь откусил у свиньи витой, как напарья, хвост. Увидев такое, Увар Васильевич положил откушенную часть хвоста в карман и пришел к отцу.
— Говорил тебе, прибирай собаку?
— А что?
— А то, что напрокудила она. Хвост откусила у Синки.
— Не может быть!
Увар Васильевич спокойно залез в карман широченных галифе, вынул обкусок:
— Это по-твоему што?
— Ну, хвост.
— Ну, дак вот.
Ребятишки и Феша хохотали, ухмылялись и сами соперники — отец и Увар Васильевич.
«Раздружба» между соседями была предметом веселых шуток односельчан:
— Восемь лет тяжбу ведете из-за свиного хвоста. Что у вас руки отсохли подраться-то?
— Этот вопрос мы без вас, товарищи-гражданы, решим! — категорично заявлял Увар Васильевич.
…Плывут Галкины мысли по горячему, рыжему от солнышка детству. Пополневшие губы вздрагивают, а щеки заливает матовая бледность. Слезы катятся, сколько их ни держи. Не может найти Галка ни капельки своей вины и не приписывает вину другому… Сон не идет к Галке. Запрокинув руки за голову, она лежит неподвижно. Всматривается в сумерки открытыми глазами, вслушивается в едва уловимые ночные шорохи. Кажется: жизнь и силы изжиты и утрачены, и никто — ни родители, ни она сама этого не заметили и не поняли.
* * *
В эти дни надломился Егор Кудинов.
Нет. Не колхозные дела и даже не несчастье дочери были причиной бессонницы и беспокойства.
В колхозе все шло по порядку. Прошла тяжелая, с беспрестанными дождями, осень. Было и такое, что прорастали местами тучные хлебные валки. Но Егор старался вести дело без срывов, спокойно. В трудное время легко потерять голову, принять опрометчивое решение, непоправимо навредить делу.
Невозмутимость Егора в дни, когда непогодь губила хлеб, выводила из равновесия начальника районного сельхозуправления. Шли холодные дожди, лежала сваленная в валки пшеница, и начальник, приезжая в Рябиновку, с откровенной злостью налетал на Егора:
— Хлеб под дождем портится, а у тебя комбайнеры пьянствуют!
— Ну и пусть пьянствуют, — отвечал Егор. — Что же им прикажете в такую погоду делать? К тому же от мороза пшеница не портится!
— Товарищ Кудинов, — зеленел начальник, — за такие речи и разговоры судить надо!
— За разговоры нынче не судят.
Егор и в самом деле смотрел сквозь пальцы на то, что комбайнеры, устраиваясь по хатам с бутылками рябиновой настойки, уныло бражничали. Они тоже знали: председатель помалкивает потому, что ждет вёдра. Настанут погожие дни (пусть два-три денька), вот уж тогда не отдохнешь и ночью. Никому не даст спать Егор и сам не подумает об отдыхе. А за бражничество в такое время, не приведи бог, что может быть от председателя. Разнесет. Знали характер Кудинова, никому не делавшего скидок. Попробуй попасться ему в такое время с запашком водочки — налетит, как коршун, сжует, стопчет!
Они и в самом деле пришли, эти ясные дни (даже в самые «мокрые» осени такие бывают) с ярким солнышком, голубым небом. И рябиновцы выхватили хлеб у непогоды, измучившись без сна в корень, заросши грязными бородами до самых глаз. «Вы хотя бы умывались, черти! — посмеивался Егор, бывая на полевых станах. — Таких во сне увидишь — испугаешься!» — «Ничего, после уборки отпаримся!» — отвечали.
За десять отпущенных природой дней отстрадовались полностью. Чистые, сухие семена — две нормы — засыпали в хранилища, выполнили полтора плана по продаже хлеба. И солому стащили с полей, уметали на фуражных складах, и зябь вспахали.
Колхоз уже много лет стоял прочно. Много лет у Егора получалось так: весной ругают за отсебятину с севом, за своевольство с продажей мяса, яиц, шерсти; осенью, когда выведут результаты, — хвалят. Егор к этому привык. И когда в районной газете появлялись обзоры сводок, где имя его упоминалось во всех падежах, только ухмылялся. Звонил редактору: «Не забудьте в следующем номере за шерсть наш колхоз покритиковать: у нас овечки мериносовские — саботажницы, один раз в год шерсть дают!»
С тех пор, как секретарем райкома партии избрали молодого инженера, в делах района наметились осязаемые изменения. Секретарь говорил так: «Давайте уходить от суеты и от дежурных лозунгов. Нам этим просто некогда заниматься. Яйца следует заготовлять не перед пасхой, когда у деревенских старух излишки образуются, а круглый год. И молоко, и мясо тоже каждый день людям надо. Тут уговорами да призывами дело не выправишь. Нужна система, высокая механизация, последовательность, надежность, За это надо браться крепко, но без помпезности и шума!»
Егор, слушавший выступления секретаря, приободрялся: его мысли высказывал партийный руководитель. А секретарь, отгадывая источник этой бодрости Кудинова, что-то задумал. Этим «что-то» оказалось приглашение Кудинову поработать начальником райсельхозуправления.
Только ему, первому секретарю райкома партии, и сказал Егор все откровенно о причинах своей бессонницы и тревоги.
— Болен я. Пуля от немецкого парабеллума в легких. Врачи говорят, что она закапсюлировалась и что все это пустяки. Раньше и я так думал, потому что не чувствовал ее. Сейчас слышу. Камень в груди. Дыхание перехватывает.
— Подлечишься, Егор Иванович.
— Вот, когда подлечусь, тогда и разговор этот продолжим.
Пуля зашевелилась неожиданно. В тот день шофер Гена выдавал замуж свою младшую сестренку Агнейку.
— Вы, Егор Иванович, один сегодня поездите на «газике», — просил он. — Вот ключ вам. Бензин я залил, масло — уровень. А к вечеру к нам в гости. Обязательно.
— Ладно, — согласился Егор и отпустил Гену.
Кровь пошла горлом, когда Егор был на полпути в райцентр. Она заполнила рот, плеснулась на рулевое колесо, оплетенное разноцветным гупером. «В больницу, срочно!» — приказал себе Егор. Он выжимал из «газика» все, что мог. Ревел за тентом ветер, пролетали встречные автомобили. На ближайшем к районному поселку посту ГАИ махнул жезлом автоинспектор. Егор проскочил мимо. «В больницу! Срочно!» — приказывал себе. Липкая испарина пошла по телу. Увидел в смотровое зеркальце как развернулась и понеслась вслед за ним автоинспекторская «Волга». Испугался: обгонит, станет поперек дороги…
«В больницу! Срочно!»
«Газик» заглох у самого входа в приемный покой районной больницы. Щелкнула дверца, и грузный, окровавленный человек вывалился из кабины.
Качнулась, взвизгнув тормозами, милицейская «Волга»:
— Ваши документы!
И тут же виноватое:
— Егор Иванович? Простите! Что случилось?
* * *
Зауралье — край ковыльных степей, березовых колков да камышиных озер. Богатый край! В апреле — водой, а в ноябре пивом. Кончится страда, и запозванивают в селах бубенчики, зальются на свадьбах баяны да хромки. Так до самого Нового года, а то и дольше. На «Волгах», увитых лентами, украшенных разноцветными пузырями, в сельсовет на регистрацию ездить почти что не стали. Не приняли в Рябиновке, да и других деревнях новую технологию венчания ни старики, ни молодые. Обязательно подавай тройки: буланых, серых да вороных. Насядут в кошевки, устланные коврами, знакомые и незнакомые, и шеркунцы, начищенные до блеска, заиграют. И поехали…
Когда Виталька Соснин слышал эти звуки, в груди его начинал расти твердый саднящий комок. Виталька представлял себя женатым человеком, мужем Галки, заботливым, преданным. Когда дядя Афоня и Зойка жили еще не отделенными и не было у них еще детей, и тогда Витальку обжигала неистовая зависть к ним. Каждый вечер Афоня и Зойка, белокурая и быстроглазая, уходили в маленькую комнату, а утром Зойка появлялась первой, счастливая и свежая, в легоньком немецком халатике. А потом Зойка ходила на сносях, и вскоре у нее появился ребенок, и была болезнь — грудница. Виталька помнит, как переживал Зойкино горе дядя, как целовал ее красную нарывающую грудь. Зойка говорила, что ей от этого легче.
Сейчас Виталька ставил себя на дядино место и готов был сделать ей, своей жене, все, чтобы была она счастлива. Все прошлые его запинки отступали назад, но потом, будто разогнавшись, наскакивали на него с новой силой.
Наконец, он решился: «Пойду к Кудинову, расскажу все. Так дальше жить невозможно!»
…Хлопнула калитка. Кто-то вошел в ограду, долго и надрывно кашлял. Виталька скользнул к двери, хватая полной грудью морозный воздух.
— Жорка? Ты?
— Я, корешок. По делу. Выйди.
Виталька надернул шубу, валенки. Вышел.
— Ну?
— Вот что, Виталя, — зашептал Жора. — Через три дня у вас в колхозе отчетное собрание… Будет расчет… Шестьдесят семь тысяч… Охрана останется — одна техничка. Она спит, как праведница. Когда надо и то не достучишься.
— Ну?
— Вот ключики. Возьмешь. Я на «Волгушке» тут же буду. Увезу. Следов нету и ты не виноват. Никто не узнает.
Горячая волна окатила Виталькино сердце. «Всю молодость, гад ползучий, испортил, память отца растоптал, а сейчас еще и мать родную, и дядю, и земляков ограбить требует!»
Виталька схватил Жору за горло, бросил на землю. Жора вскочил, побежал к калитке. Но Виталька подсек его подножкой, сцапал березовый дрючок, подпиравший ворота, и начал хлестать им. Он бил Жору страшно, до тех пор, пока не сбежался народ и милиционер Гаврилов не увел Витальку в сельсовет, не закрыл в своем кабинете до официального ареста.
* * *
Метель-метелица! Горе наше и радость! От декабрьского солнцестояния и до мартовского равноденствия — всему владыка. Гуляла в камышах, в рябинниках и березовых колках, отступала. Будто извиняясь перед Рябиновкой, перед степью и лесами, выглянуло солнышко, не белое и не желтое, а по-настоящему красное. И зажигались от его света в оконных стеклах пучки рябиновых солнц. Убаюкивалась, укачивалась погода. Смирнела поземка, словно вода, вырвавшаяся из реки в море.
Галка Кудинова в эти дни жила как завороженная в каком-то ласковом сне. Она хорошела лицом и добрела сердцем. Все заботы ее состояли в том, чтобы сходить на озеро, по воду, убрать жилье и погулять. По вечерам Галка бывала в клубе. Никто из подружек и друзей не обижал Галку худым словом или ухмылкой. Это укрепляло чувство уверенности, даже гордости. Гордость, непонятная ранее, росла с необычной силой. «Буду матерью! Стать матерью — это ведь подвиг!» Она так и считала. И, если бы кто-нибудь начал подсмеиваться, она не расстраивалась бы и не сердилась. Она просто не заметила бы этого ничтожного человека: ему непонятно и неведомо чувство материнства, а потому он беден.
Однажды на озере, возле проруби, ее остановила мать Витальки, Акулина Егоровна.
— Погляжу на тебя, Галя, станешь ты бабой и не дашь спать ни одному рябиновскому мужику.
— Пусть не спят.
— Они и тебе спокою не дадут!
— Ничего. Отобьюсь как-нибудь! — Галка подняла коромысло.
— Постой! Постой! — Акулина Егоровна огляделась. — А скажи-ка ты мне, девка, от кого все-таки брюхо-то у тебя?
— От тебя, тетя!
— Не шути, Галя! Сплетня ходит, будто без Витальки моего тут дело не обошлось. Ты скажи, я с ним скоро расправлюсь.
Галка захохотала:
— Я с твоим Виталькой, тетя, на один гектар не сяду. Не то, что это дело!
Она легко вскинула коромысло и пошла круто, не оглядываясь.
— Гляди, девка, пробросаешься!
— Не бойся, тетя, не пробросаюсь!
С подобными разговорами, еще до ареста, подходил к ней и Виталька.
— Поговорить бы надо, Галя, — виновато спрашивал он.
— О чем?
— Так надо, поди, нам с тобой о ребенке подумать.
— Почему же «нам», да еще и с тобой?
— Но, Галя, ребенок-то будет наш.
— Никакого касательства ты к ребенку не имеешь. Ты больше за чужим добром охотничаешь… И ребенок не твой вовсе, не мели.
Спесь с Витальки сошла, как шерсть-линька со старого зайца.
— Ты, значит, против?
Галка смеялась, как и при встрече с Акулиной, на озере, у холодной, парной проруби.
— А ты, поди, думал, что «за»!? Сейчас кинусь на тебя, жених-перестарок, блатной. Не из той я породы, товарищ!
Такие встречи зажигали в сердце Галки какой-то необыкновенный огонь. Она обдавала собеседников загадочным взглядом. «Эта двухжелтышная, кому в жены попадет, — прицениваясь говорил Увар Васильевич, — выкрасит и выбелит, и печкой по башке будет бить — все в радость! Чистая Фешка! Только, пожалуй, еще похлеще!»
…В ту ночь, когда отца положили в больницу, привиделся Галке сон, который она долго не могла забыть. Дед Увар Васильевич говорил Галке и Витальке такие слова: «Если для тебя выскочить замуж так же легко, как высморкаться, — значит замуж не ходи! Если ты задумал жениться, так знай — это дело не шуточное». Кругом были люди, она держалась за Виталькину руку, а рука у него словно сплетена из березовых корней, колючая и твердая. Кто-то называл Галку и Витальку женихом и невестой. И девушке было нисколечко не стыдно… А потом слышала шепот матери: «Ненаглядные вы мои детушки! Сегодня я называю вас мужем и женой… Берегите себя… то, что соединило вас!»
Матери не было видно, слышался только ее голос, и Витальке, сумасброду, это не нравилось. Он начал просить: «Вы объявите по радио!» Галка дергала его за руку: «Ну, зачем ты так? Объявишь, что я невеста, а я уже с ребеночком скоро буду!» Но радио протрещало три раза, будто кто щепал лучины, и стало говорить о Витальке и о ней хорошие слова. И в небе, над озером, как эмблема, всплыли два соединенных вместе золотых кольца. Виталька целовал Галку. А Увар Васильевич говорил басом: «В полном соответствии с законом о браке Российской Советской Федеративной Социалистической Республики брак записан, и объявляю вас мужем и женой!»
«Так оно и должно быть! Я же это раньше понимала! Он — добрый… Это так все плохо с ним вышло… Но он не виноват! Я только зря боялась его… Старше меня и…» — говорила Галка. — «Это ничего, что старше, — закусил ус Увар Васильевич. — Ребятишки хруще будут!»… Галку начинал жечь стыд… Уходил куда-то Виталька, сын комиссара Соснина, и она оставалась одна. Мать-одиночка.
— Пить! — услышала мать крик и испуганно вбежала в комнату.
— Что с тобой, доченька?
— Ничего, мама!.. Пить захотела! — как можно спокойнее сказала Галка. — Ты не бойся.
Заснуть Галка не могла до утра. Она думала об отце, который лежал в больнице, делала вид, что спит, потихонечку всхрапывала, стараясь не волновать мать, и все разгадывала-разгадывала неожиданно привидевшийся сон.
…Вскоре Галка родила сына. Родила в только что открытом колхозном роддоме, одна во всех больших светлых палатах. И врач, и фельдшер-акушер, и нянечки поздравили ее.
Первым узнал о прибыли в семье Кудиновых Увар Васильевич, потому что не было на селе человека, который бы вставал раньше его. Едва появились на небе старые крестьянские звезды Кичиги, он заявился в приемный покой роддома:
— Ну, есть кто? — спросил санитарок.
— Есть. Парень.
— Вот хорошо, — искренне обрадовался Увар Васильевич. — Вы, девки, давайте побольше принимайте. Можно и каждый день. А то в колхозе трактористов нехватки… Да и сами-то не плошайте!
И он смеялся так, как могут смеяться только хорошие люди.
Потом прибежала мать, братишки, сестренка. А потом все шли и шли. Весь день. И строгая акушерка говорила Галке, что так все-таки нельзя, что это нарушение режима. Галка ласково глядела на нее и соглашалась:
— Да разве я зову их?
Под вечер малыша унесли в соседнюю комнату, и Галка почувствовала, что очень хочет спать.
…Она не знала, что вся Рябиновка уже знала о кончине Егора Кудинова, Галкиного отца.
Рассказывают, что в эти дни был освобожден по амнистии Виталька Соснин. Вернувшись домой, он первым делом сходил на могилу председателя, потом зашел в кузницу, выклепал из старого выхлопного клапана зубильце и, никого не спросив, высек на обелиске, поставленном в честь погибших во время Великой Отечественной войны, рядом с фамилией отца, батальонного комиссара Кирилла Соснина, еще два слова: «Егор Кудинов». Ни участковый милиционер Гаврилов и никто из односельчан не усмотрели в этой Виталькиной выходке ничего плохого.