Глава 3
Круги ада
1
Зимний ветер задувал с Москвы-реки, молочное небо сплошь крыло поземкой. Вьюжило, вьюжило. У Кремля, стоявшего твердыней над замерзшей рекой, у Покровского собора заворачивались снежные вихри. Колкий ветер лез в рукава и за воротник теплого кафтана воеводы, решившего поглубже натянуть на уши остроконечную шапку.
– Ну, здравствуй, князь! – его обняли сзади, да так неожиданно, что Григорий автоматически схватился за саблю.
Но голосок-то был ласковый, нежный! Развернули к себе…
– Марфуша! – не сдержавшись, воскликнул он. – Марфушенька…
– Она самая, князюшка, – ответила девица.
В длиннополой шубе и теплом расписном платке, раскрасневшаяся Марфуша тотчас спрятала руки в муфту. Она была все такая же красивая, яркая, веселая. Улыбка так и гуляла от нежданно-негаданной встречи по ее пухлым алым губам, и карие глаза блестели задорно, маняще. От нее легонько тянуло сладким вином, медом и маком – не иначе, угощалась только что в ближайшей корчме крендельками, да запивала их на славу.
– Давно не виделись, князь, – рассмеялась она. – А ведь я по тебе скучала! – Грея руки в муфте, она потянулась к нему, приникла к груди. – По ласкам твоим скучала, – подняла на него глаза, – ты уж прости, что откровенна – пьяна я нынче немного. Но по рукам твоим вправду скучала, по всему тебе, князюшка милый…
От слов Марфуши и его обожгло, все в нем вспыхнуло, вспомнил он ее ласки, какая она нежная и умелая, сладкая – как то вино, что пила нынче.
– Дай, поцелую, – попросил он.
– Целуй, – улыбаясь, ответила она, – только крепче, князь, растаять в руках твоих хочу! Твоей быть…
Эти слова совсем закружили его, едва не оступился – в голове помутилось, во всем теле. Но поцеловать успел…
– Погляди, князь, сани едут – и много саней! – когда оба перевели дух после первого поцелуя, весело кивнула ему за спину Марфуша. – Царь на богомолье, видать, собрался. Да отчего ж воинство такое вокруг него? Погляди же!..
Григорий обернулся: великий санный караван полз от Кремля. Все ближе, ближе. Вот и вельможи царские в санях, оглядывают москвичей. Тут тебе и Алексей с Федором Басмановы, и князь Афанасий Вяземский, и кравчий Василий Грязной… Царский палач Малюта Скуратов на вороном коне, а с ним рядом…
Князь быстро повернул Марфушу к себе, прижал лицом к запорошенному снегом кафтану, чтобы и не трепыхнулась! Но Степан Василевский, лишь уколов его взглядом – узнав! – и бровью не повел. Немы были слуги государевы! Все лица бесстрастны и холодны – изо льда словно.
А вот и царские сани – горбоносый профиль и остроконечная борода государя проплыли совсем рядом с Григорием. Царь неожиданно обернулся, полоснул взглядом по воину, но взглядом невидящим, будто слепым…
…Это воскресенье 3 декабря 1564 года показалось москвичам, что находились поблизости от Кремля, необычным и настораживающим. Свидетели всех сословий молчаливо наблюдали, как из кремлевских ворот одни за другими выезжали запряженные тройками сани – десятками! Сани шли в сопровождении вооруженной до зубов дворянской конницы и стрельцов. Государь со всей семьей и двором, окруженный небольшой армией, покидал вековой оплот великих князей Московских.
Точно в поход собрался! В молчании уезжал…
«Это что ж такое?» – спрашивали одни, притаптывая на холоде, стуча сапогами о сапоги. «Государь на богомолье едет!» – поеживаясь, отвечали другие. «Отчего ж стрельцов так много?» – спрашивали третьи. «А кто ж его знает!» – отвечали четвертые. А сани всё выезжали и выезжали из Кремля, и было заметно, что поклажи на них – не счесть. Армейский обоз, да и только! И тогда самые неспокойные и прозорливые заметили: «Да никак государь навсегда из Москвы уезжает. Бросает нас!» И вот тут уже заволновались многие, стали громче перешептываться, и вскоре загудели москвичи: бросает их царь, бросает!
На самом же деле было вот что: взяв семью – жену Марию Темрюковну и детей, – Иоанн и впрямь отправился на богомолье в подмосковное село Коломенское, заодно решив там отпраздновать Николин день, выпадавший на 6 декабря. Но правы оказались те, что насторожились при виде и непривычно большого царского обоза, и маленькой армии, сопровождавшей государя. На санях, укрытых шубами, царь вывозил всю государственную казну, все золотую посуду из своих палат и все церковные святыни: иконы, кресты и прочую церковную утварь. Вывозил так, точно обратно возвращаться и не собирался. И сопровождал его на этот раз не обычный отряд из дворян и детей боярских, но целое войско тех, кто был предан ему беззаветно и мать с отцом не пожалел бы, прикажи царь убить их.
– Да что с тобой? – отстранившись, спросила Марфуша. – Все румяна на твоем кафтане остались!
– Не хотел, чтобы тебя один наш общий знакомец приметил, – ответил Григорий. – Догадываешься, какой?
Подведенные брови Марфуши нахмурились, складочка появилась в уголках губ.
– Степан? – спросил она.
– Он самый, – кивнул Григорий. – Так зыркнул, точно проглотить надумал! Высоко поднялся – царя самого на богомолье сопровождает. Рука об руку с первым палачом Руси едет – велика же честь! – Он посмотрел в глаза милой ему гулящей женщины. – Поедем ко мне, Марфуша? Или к тебе. Купим вина и снеди – устроим пир! Я ведь за новым назначением приехал. Завтра в разрядном приказе узнаю – то ли мне в Ливонию возвращаться, а то ли на юг идти, супротив крымцев. Все на нас наступают – крови нашей хотят. – Он прижал ее, загрустившую, к себе: – Мало у меня времени, голубушка, почти что и нет вовсе…
2
Из-за неожиданной оттепели и распутья царь пробыл две недели в селе Коломенском. 17 декабря был в селе Тайнинском, оттуда переехал в Троицкий монастырь. К Рождеству царский караван подошел к Александровской слободе, уже готовой принять государя, стать его новой столицей. Правда, эта столица была, скорее, похожа на военный лагерь, ожидающий осады.
– Вот он, мой новый Кремль, – давно пересев из саней на коня, мрачно улыбнулся Иоанн. – И рвы есть, и стены есть, и бойницы!
– А за стенами и бойницами – пушки да пищали, – усмехнулся Алексей Басманов. – И гарнизон надежный: крепость, да и только!
– И речка есть тоже, – продолжал Иоанн, поглаживая длинную остроконечную бороду. – Хоть и не Москва-река, но тоже хороша. Новой родиной станет мне эта крепостица. Домом отчим! Тут, в Александровской слободке, попробуй только какой удельный князь или церковник скажи мне слово поперек, усомнись в моем праве вершить суд – лютой смертью умирать будет. Богом клянусь!
Приближенные из царского кортежа посмеивались, нравился им огонь, который разгорался в сердце их владыки, знали они, что им разрешено будет многое благодаря этому огню: жечь вволю, присваивать и насиловать, лить кровь и жизни губить без разбора.
И вот уже забыв о Москве, бросив управление страной, точно и в помине не было на Руси царя или великого князя, спрятались они в Александровской слободе, за частоколом – крепостной стеной, и грядой из пушек. Со стороны глянешь – лагерь военный, изнутри, лишь распахнешь двери в палаты срубовые, – восточный дворец! Ковры, золотая посуда, девки-прислужницы, на все готовые, вино рекой.
На пиру, что не кончался в слободке, говорил царю Алексей Басманов:
– Ты и сам знаешь, государь, пора охранить себя надежным ближним кругом – от супостатов и врагов! Ведь супротив ливонцев или крымцев ты армию снаряжаешь, иначе погибель будет, а тут свое вражье племя на земле московской – только и ждет, когда ты забудешь о них, отвернешься, спину подставишь! Пора, государь, пора свою армию собирать, отличную от другой, из самых верных и сильных, да просто псов злых, что жизни ради тебя не пожалеют!
– Верно твой Алешка говорит, – поддержала царского фаворита темноокая Мария Темрюковна, одетая в пестрые шелка, возлежа рядом с мужем на подушках. – Армию из верных псов! Сильных и злых!
Поглаживая жену по смуглой руке, всю в браслетах и кольцах, царь слушал внимательно обоих, кивал.
– Бояре и дворяне любят в яркое наряжаться, так мы в черное нарядимся, как твои прикормыши, – заметил он Басманову. – Точно монахи будем – праведные, но беспощадные. А что? – ближний, неразрывный круг. Братство. – Внезапно лицо его точно пламенем осветилось: – Святое братство!..
– Муж мой, – прищурила Мария Темрюковна черные глаза, – а скажи мне, ведь много псов на Руси?
– Двуногих али как? – тоже прищурился Иоанн.
Пирующие засмеялись.
– Нет, четвероногих, – вкрадчиво уточнила Мария. – Тех, что с хвостами и клыками, скулят да воют!
Еще пуще засмеялись царевы товарищи.
– Ой, много! – качая головой, ответил государь. – Кости человечьи ведь надо кому-то собирать? Да к чему же ты про псов вспомнила, милая моя?
Алексей Басманов и прочие теперь уже прислушивались к каждому слову царицы – этой красивой и пугающей змеи. Неспроста завела она речь, неспроста!
– А к тому, что у каждого твоего ратника должна быть на конской шее отрезанная песья голова! – Мария Темрюковна метнула острый взгляд на мужа, и все примолкли; хоть и были хмельны, но слушали внимательно только царицу. – То означать будет, что люди твои беспощадно кусать врагов царевых станут! Наших врагов!
– И чтоб на гнедых конях! Чернее ночи! – подскочил с чаркой в руке Василий Грязной. – Верно, царь наш заступник?!
Царь не ответил – бесовская пляска страстей, как в зеркале, отражалась в его глазах. Вот она – новая «Ближняя дума»! Эти-то в глаза глядят, не отводят их, с полуслова понимают! Родимцы! Рабы ему милые…
– И метлы нужны – метлы! – выкрикнула Мария Темрюковна. Она обвела пальцем с огромным перстнем всех гулявших. – А это значить будет, что метлами своими они станут измену из твоей страны выметать! Великую и малую измену!
– Верно говоришь, – продолжал завороженно кивать Иоанн. – Верно! Святое братство в черных кафтанах, на гнедых конях, с песьими головами и метлами!
– Только сабельки-то одной мало будет, – скромно заметил Алексей Басманов. – Надобно такое оружие, чтобы его не просто боялись – трепетали перед ним! Священное оружие!
– Твоя правда, Алешка! – похвалил царь. – Посох монашеский будет – тяжелый с одной стороны и острый с другой! И длинный кинжал под черным кафтаном! – Иоанн был доволен: вот и дал он ход любимому оружию своему! – Дабы посохами прилюдно бить негодных по головам, а кинжалами пронзать их, когда они того не ждут! Попробуй тут, глаза только подними: око – вон, а за ним и голова с плеч! Любой содрогнется! Я игуменом вашим стану, ты, Алексей, помощником моим, Вяземский, – ткнул он пальцем в князя Афанасия, – келарем. А Малюта, малютка наш… – царь даже головой замотал от умиления, глядя на хмельного, развалившегося в его ногах на подушках Скуратова, – пономарем моим станет! – Иоанн ледяно рассмеялся, и смех его отозвался в каждом – колким морозом пробежал по спинам всех собравшихся на пиру, даже самых бывалых. Только один Малюта и улыбался, совсем по-детски, ничего не страшась. Иоанн погладил пяткой сапога широченное плечо хмельного палача. – Громкоголосым пономарем моим станет Малюта!
Все понимали – и душегубы, и простые подпевалы, и храбрецы, и трусы, – что сейчас здесь, в Александровской слободе, новый закон рождается, новый уклад Руси! Душегуб Малюта – и пономарь?! Все перевернуто отныне: черное белым станет, белое – черным. Все будет дозволено, все разрешено! Добрые и великодушные злыми и страшными названы будут, а злые и страшные – пророками и мессиями! Кровь невинных священным вином прольется, и станут они жадно пить из этой чаши – причащаться воле государевой!
А жажда придет, придет!..
– И пусть звонит Малюта, пономарь мой, во все колокола звонит, о гневе моем извещая! – Лицо говорившего Иоанна неожиданно стало темным, он так сжал руку жены, что та побледнела от боли, но даже при своем характере отдернуть ее не посмела. – О великом гневе русского государя!..
В Москве бояре и священники места себе не находили: царь, Богом данный, и впрямь бросил их, оставил, и на кого же? На самих себя?!
Такого еще никогда не бывало…
Новый митрополит всея Руси Иоанн, что занял место покойного Макария, послал от всего духовенства в Александровскую слободу за ответом: «Где ты, царь?» Толкового ответа не получили, сказали только: царь осерчал, потому-де и удалился.
Спустя месяц после выезда из Москвы царский гонец сам прибыл в столицу и привез две грамоты. Одну передали митрополиту Иоанну, другую – земству: купцам и мещанам. В первой грамоте царь негодовал, и как иначе – накипело же! Он подробно перечислял все коварства боярские, преследовавшие его с малолетства, измены и предательства, злодейства и ненависть к отечеству окаянных, и осуждал митрополита за то, что тот прощает все эти грехи боярам. Во второй же грамоте царь говорил, что к простому народу у него нареканий нет. Но в обеих грамотах сообщал, что «не хочет более терпеть измен и от великой печали оставил государство и поехал, куда Бог укажет ему путь».
Это было уже слишком!
Худшие предположения сбывались: царь и впрямь оставил свой народ, бросил его, осерчал и удалился простым иноком. «Некому править – пропала Русь!» – звенела Москва. И вот уже отправилось в Александровскую слободу посольство от народа русского с грамотой, в которой говорилось: «Казни, царь, своих лиходеев! И в жизни нашей и в смерти – воля твоя! Ты наш владыка, Богом данный! Да не останется царство без главы, как овцы без пастыря своего! Укажи на твоих изменников: сами истребим их!»
Народ, включая все сословия, собственноручно пригласил назад своего ангела смерти. Еще «слезная грамота» не дошла до царя, а по Александровской слободе уже ловили собак и секли им головы, сгонялись все гнедые лошади и шились на скорую руку кафтаны из грубой черной ткани, под которыми новые царские воины обязаны были носить расшитые золотом шелковые рубахи. Для вас, холопы, мы чернее ночи, а для себя, когда дело сделано и можем сесть за стол, – ярче любого солнца! И отныне все поделено будет – вся Русь! Как яблоко, ножом рассечем ее! Берегитесь, кто на другой стороне окажется!
Москвичи получили то, чего так хотели. Точно из преисподней в конце января, когда грянули морозы, въехало в столицу невиданное до того войско – черные ангелы смерти во главе со своим богоданным игуменом – царем Иоанном Васильевичем. В оцепенении смотрели москвичи на возвращение своего государя – такое же молчаливое и бесстрастное, как и отъезд. Но теперь все куда страшнее оказалось! Болтались на лошадиных шеях отрезанные собачьи головы с оскаленными пастями и высунутыми в последней агонии языками, похлестывали по сапогам метлы, а в руках черные воины держали посохи с тяжелыми набалдашниками и отточенными концами, пока еще нацеленными в землю.
Царский караван въехал в Кремль, и Москва вновь замерла в ожидании…
3
Он и впрямь поделил Русь надвое. И с треском разошлось, как отрез плотной ткани, государство на земли царские и земские. Уже скоро первые стали называться землями «опричными», что означало «опричь всех остальных» – стало быть, земских: помещичьих или монастырских. По всей Руси отбирались отцовские вотчины у влиятельных князей и бояр, хоть на толику заподозренных в недовольстве правлением Иоанна и в симпатиях к Владимиру Старицкому. А то и просто потому, что понравились они, эти города и поместья, царю и его приспешникам. На отнятые земли сажались свои, новые, опричные владетели, а старых хозяев бросали на места запустелые, где не разгуляешься. Многих снимали со своих уделов зимой, не давая ни подвод, ни лошадей: на том основании, что отныне здесь все царское, до последней деревянной ложки. И родовитым помещикам с женами и детьми – малыми, а то и грудными, без прислуги, которую отбирали тоже, – приходилось идти пешком; а если кто давал им приют, то неизменно наказывался смертью, стоило только донести на проявившего милосердие. Сводимых со своих земель так и называли – «сведенцами». Бросали их далеко, где они, напуганные казнями своих родственников и друзей, должны были и за страх, и за совесть служить своему грозному государю.
В государеву вотчину вошло более половины русских земель. Все торговые пути, ведущие из Москвы во все стороны света, оставались под зорким взглядом царских опричников. Да и земли Старицкого князя оказались в плотном кольце государевых людей.
Москву, которую Иоанн всегда втайне ненавидел, он тоже поделил надвое: одни улицы ушли в опричнину, другие – в земство. Друзья и соседи, чьи предки веками дружили, теперь ненавидеть друг друга обязаны были, доносить и бояться.
Поделились и люди. Одним нравились государев кураж, вседозволенность и безнаказанность, другие же просто устрашились не попасть в одну с государем упряжку. Что будет стоить тогда твоя жизнь? Жизнь твоих родных? Тьфу, да и только! Сплюнул и растоптал!.. И вот уже в опричных заходили родовитые князья Барятинские, Одоевские и Пронские, Трубецкие и Щербатовы, бояре Бутурлины и Воронцовы, Колычевы и Плещеевы, Салтыковы и Годуновы.
С волками жить – по-волчьи выть.
Поделилась надвое и армия – опять же на земскую и опричную. И за создание опричного корпуса, и за расходы царя, «сбегавшего» от боярских своеволий в Александровскую слободу «на хлеб и воду», земство должно было еще и заплатить – аж сто тысяч рублей!
Отныне и Дума поделилась, две их стало на Руси: опричная, все решавшая, и земская, трепетавшая перед ней.
Иоанн поделил и церковь – уж слишком вольно жилось ей на русской земле! В течение нескольких лет после введения опричнины сменились несколько митрополитов, не желавших мириться с новыми бесчеловечными порядками. Одни сами ушли, другие были низложены. По указу царя-богоизбранника отныне монастыри должны были подчиняться не митрополиту всея Руси, а государю Московскому! Так что и церковь раскололась надвое – и она, как кусок ткани, разошлась с треском…
Собор 1566 года государству примирения не принес. Требовалось продолжение войны с Польшей и Литвой, и дворяне земского города Костромы пришли к царю с челобитной – отважились! – в которой, выражая желание большинства русских дворян, просили государя отменить опричнину. Челобитчиков во главе с князем Рыбиным-Пронским обезглавили, других казнили торговой казнью – публично и до полусмерти иссекли хлыстом.
Кострому же царь присоединил к опричнине.
Собор выразил единое мнение: «За государя животы и головы положим» и «Желаем, чтобы государева рука везде была высока». А куда тут денешься – за костромичами никто идти не хотел! И все же злопамятный царь, в котором бурлили уже воистину демонические страсти, не простит в будущем своевольства иных: в течение нескольких лет половина светских и духовных лиц, присутствовавших на этом соборе, будет казнено.
В Ливонии и Литве в том же 1566-м бушевала эпидемия сыпного тифа – «огневой болезни», как ее называли в народе. Враг Москвы оказался ослаблен, и гетман Ходкевич приехал мириться с царем Иоанном: предложил ему, чтобы каждый остался при своем.
Год для царя выдался «урожайным»! Противников опричнины он скрутил на соборе в бараний рог, явных врагов истребил беспощадно, Владимира Старицкого вновь заставил переселиться с одних земель на другие и поменять окружение, отчего тот остался один на один с враждебным ему людом. Через Нарву Русь торговала с Англией и другими европейскими странами. Сигизмунд II Август – через самого папу римского! – требовал прекратить торговые отношения Прибалтики со схизматиками, но у него ничего не вышло. Выгода и тугой кошелек прежде всего! Все шло столь хорошо, что Иоанн Васильевич выпустил на волю Михаила Ивановича Воротынского и вернул ему имения – хорошие полководцы царю были надобны! И «огневая болезнь» в Ливонии оказалась весьма кстати. Правда, трепала она всех – и чухонцев, и немцев, и завоевателей-русских. В Дерпте же среди многих лежал в горячке и русский князь, молодой воевода Григорий Засекин.
На том же соборе Дума по указу царя вынесла свой вердикт: «За городы ливонские стояти!» Это значило, что война продолжалась…
Только вот с новым митрополитом царь просчитался. На том же соборе 1566 года первосвященником всея Руси был выбран Филипп Колычев. Бывший настоятель Соловецкого монастыря, он пользовался большим уважением среди церковников и мирян. И царь Иоанн возлагал на Филиппа особые надежды – вся боярская родня митрополита ходила в опричниках. Но сам Колычев вступать в опричнину наотрез отказался и, более того, поговаривали, сказал царю: «Возьму духовное управление страной только в том случае, если ты откажешься от опричнины». И будто бы царь пообещал выполнить его условие. Опричнину Иоанн, ясное дело, не отменил, а злодействовать стал еще больше.
Вскоре всю Москву потряс случай с Иваном Петровичем Федоровым, главой боярской думы, хозяином огромных вотчин в Белозерском уезде, человеком беспримерного уважения со стороны всех жителей столицы. Федоров славился своей добродетельностью, это и сгубило его. Иоанн вызвал боярина к себе. Окруженный опричниками, снял с себя царское облачение, отдал его Федорову, приказал одеться, взять скипетр и сесть на трон. Тот не осмелился ослушаться Иоанна, хотя от страшного предчувствия сердце его сжалось. И только Федоров сел на трон, как Иоанн возопил: «Вот чего ты возжелал – власти царской?! Моей власти?!», после чего выхватил длинный кинжал опричника, в два прыжка оказался у трона и пырнул Федорова, а потом приказал своим слугам: «Бейте его! Каждый пусть ударит! Каждый!» И все, кто стоял рядом, стали наносить удары смертельно раненному боярину. Весть о расправе, облетев Москву, достигла ушей митрополита Филиппа. Слухам стоило верить, поскольку все земли бездетного Федорова царь тотчас присвоил – перевел их в опричнину. После злодейского убийства боярина Федорова во время проповедей Филипп все чаще обличал государя в том, что тот рассек страну по живому и казнит направо и налево невинных. Однажды, во время такой проповеди, в Успенский собор вошли трое: царь Иоанн, по правую руку от него Малюта Скуратов, по левую – Василий Грязной. Все были в черном, при оружии, точно приговор пришли исполнять.
Увидев государя, Филипп вышел вперед и с амвона сказал:
– До каких же пор ты будешь проливать кровь христианскую? Сколько еще должна земля наша испытать горя, прежде чем ты остановишься?
– А какое тебе, чернецу, дело до наших государевых дел? – ответил вопросом на вопрос Иоанн. – Не за тем я пришел, чтобы слушать поучения твои – за благословением я пришел!
– Отказываю тебе в нем! – отчеканил Филипп. – Кара тебя ждет небесная за грехи твои!
– Да как ты смеешь? – побледнев, прошептал Иоанн.
Малюта и Грязной вытащили из ножен сабли – храм был им не помехой. Столько уже было совершено убийств по русской земле, и без разбору: палаты то царские, чисто поле или церковь.
– И ты, Филипп, как и прочие, беды мне желаешь, – тихо произнес Иоанн, повернулся и пошел к выходу.
Вложив сабли в ножны, последовали за ним и два верных пса-товарища.
Уже вскоре послушные Иоанну священники во главе с новгородским архиепископом Пименом, царским ставленником, на тайном соборе лишили митрополита Филиппа его сана за выдуманное ими (по ходу дела) «порочное поведение». На следующий день в Успенский собор во время службы ворвались опричники во главе с Басмановым и Грязным, и Алексей сам сорвал с головы Филиппа его митру, а затем и золотую одежду. Прямо из собора Филиппа отправили в заточение; дворян, ему сочувствующих, выслеживали и резали опричники.
«Нет в моем государстве покоя и мира! – жаловался Иоанн своим приближенным. – Измена и предательство всюду!»
Дела военные в затянувшейся Ливонской баталии тоже оставляли желать лучшего. Русские потеряли крепость Уллу, страх перед опричниками заставил сдать Изборск: литовцы переоделись в черные кафтаны, сели на черных лошадей и привязали к их шеям песьи головы – так и въехали в город. Но худшее оказалось впереди: враг неожиданно стал сильнее, собраннее, увереннее. По Люблинской унии 1 июля 1569 года Польша и Литва объединились в государство под единой короной – в Речь Посполитую. А тут вспыхнула новая эпидемия сыпного тифа – докатилась из ливонских пределов, точно кара за бессмысленную войну, кровь и безмерную жестокость русского государя. Сотни людей умирали каждый день только в одной Москве. Хлеб стал дорог, простые люди повсюду голодали, опустошенные поборами земли так и оставались заброшенными. И вдобавок ко всему османы решили захватить Астрахань. С войском на Волгу был отправлен Владимир Андреевич Старицкий, последний удельный князь земли русской…
Поход турок не удался. Вначале не смогли перетащить струги с Дона на Волгу. Под стенами Астрахани не хватило артиллерии, подкопы не помогли. В конце концов поход безнадежно затянулся, а турки отказались зимовать в заснеженных поволжских степях. Армия, оставляя обоз и оружие по дороге, направилась к Босфору, но болезни и голод нанесли сокрушительный удар, ополовинив армию, а на Дону казаки перебили оставшуюся, растянувшуюся по степям. В Стамбул вернулась лишь жалкая часть изможденных вояк.
Владимир, как ни хотелось ему остаться на Волге и более никогда не возвращаться в Москву, пред грозные очи двоюродного брата, был вызван в столицу.
– Что думаешь, Алеша, – спрашивал в те дни Иоанн у Басманова, – хочет Старицкий заместо меня царем быть али нет?
Все больше времени Иоанн проводил в Александровской слободе, среди своей черной ватаги. Только тут он чувствовал себя в безопасности. Алексей Басманов посмеивался: теперь уже всякий на Руси Господу про себя молился, чтобы поменялись ветви Ивана III. Их царь все более походил на волка, рвавшего всех подряд. Оттого в городах, через которые в окружении семьи проезжал Владимир, его встречали как спасителя, как возможного избавителя от первого опричника всей земли русской.
Но не радовал такой прием князя Старицкого: знал он – доложат о том царю. Потому с тяжелым сердцем Владимир подъезжал к Москве: если б хоть в Кремль его вызвали, а то ведь предстояло въехать в самое логово зверя – в Александровскую слободу! Не всякий выбирался оттуда живым, иные и вовсе бесследно исчезали.
На последней ямской станции перед черной слободой Владимира Старицкого встретили несколько сотен опричников. Малюта Скуратов и Василий Грязной возглавляли войско.
– Царь велел встретить тебя и проследить, дабы чего не случилось, – сказал Малюта полководцу. – А теперь, я думаю, и отобедаем вместе. Что скажешь, пресветлый князь?
– Коли царь велел, так можно и отобедать, – взглянув на жену и двух дочерей, настороженно смотревших на опричников, проговорил Старицкий.
– Вот и хорошо, – усмехнулся Малюта.
За трапезным столом главный палач, сидевший рядом с князем, склонился к уху Владимира и спросил:
– Кого тебе более из детей жалко – старшенькую или младшенькую?
У Владимира в глазах потемнело.
– Пожалей дочек, душегубец, – дрожащим голосом взмолился он.
– Я бы пожалел, да царь велел, чтобы только одну оставили. И не балуй, князь, чтобы самому лютой смертью не умирать, – предупредил он Владимира, – и хотя бы одну из дочерей спасти. Все тихо будет. А ведь ты меня знаешь: я могу и подолгу развлекаться. Но царь милостив: сказал, чтобы все было скромно. Любит он тебя, уважает! Так что есть у тебя последнее желание – выбирай. Но времени у нас мало – мне еще в слободу возвращаться, перед царем доклад держать.
Князь посмотрел на жену, и она все поняла: побледнела, закрыла руками рот, чтобы не закричать.
– Старшую оставь, – глухо произнес Владимир.
Младшую, совсем девчонку, раздавят, не выживет она, в эти страшные мгновения подумал он, а у старшей еще есть крохотная надежда.
– Эй, Василевский, – поманил пальцем Малюта огненно-рыжего опричника.
Тот склонился к своему главарю. Скуратов зашевелил губами, опричник кивнул и отошел в сторону. Пригладив широкую бороду, Малюта прищурил один глаз:
– Пей разом, когда предложу, и жене скажи, чтобы не тянула. Мне еще твою старшенькую к царю везти. А потом на Шексну ехать – к матери твоей, святой монахине Ефросинии.
– Господи, – закрыв глаза, прошептал Владимир. – Господи…
– Это верно ты догадался, – тоже шепотком подтвердил Малюта. – Надо было ей безропотно присягать царскому сыночку-то, тогда еще, давненько, не артачиться! Поклонись жене-то, князь, а впрочем, расстаетесь-то ненадолго. Вы скоро у престола Господа нашего вместе стоять будете, так что ж печалиться?
Им поднесли чаши. Младшая дочь, в лазоревом сарафанчике и больших янтарных бусах, только хлопала глазами, ничего не понимая. А вот старшая догадалась – сидела молчком, прямая как струна, и слезы, как и у матери, текли по щекам и губам.
– Ну так что, пресветлый князь, за царя-батюшку выпьем? – поднял свою чашу Малюта. – Дай-то Бог ему здоровьечка, кормильцу нашему и благодетелю! Пей вино, князь, и вы, чада его, пейте…
Через две недели, ранним утром, Малюта Скуратов с опричниками прибыл в отдаленный Горецкий монастырь на Шексне, вошел к матери-настоятельнице, творившей молитву, спросил:
– Знаешь, кто я?
– Знаю, – кивнула та.
– Вот и хорошо. А теперь скажи мне, кто из сестер ближе других к сестре Ефросинии, до пострига княгине Старицкой. Есть такие сестрички?
– Есть, – быстро ответила настоятельница.
Еще через полчаса опричники тащили за руки к спящей реке двенадцать монахинь – те, ничего не понимая, даже не сопротивлялись.
– Куда тащишь нас? – спросила пожилая монахиня, бывшая княгиня, у Малюты, крепко державшего ее за локоть. – Куда, тать?!
– К речке, купаться, – хмыкнул тот. – Лето вон, видишь, какое теплое! Река точно зерцало, красота!
– Неужто погубить удумал?! – попыталась вырваться женщина. – Ванька, злодей, приказал?!
А река была все ближе, ближе…
– Сестры, топить нас ведут! – закричала одна из молодых монахинь. – Топить, сестры!
У берега поднялся крик. Монахини стали отчаянно вырываться, но опричники, крепыши под стать Малюте, тотчас перехватили их за волосы и уже волоком потащили к берегу, по прибрежным кустам, по мокрому песку…
– Будь он проклят, проклят! – кричала, пытаясь расцарапать лицо Малюте, княгиня Ефросиния. – Проклят!..
– Ты это брось, княгиня, брось! – ревел Малюта, затаскивая Ефросинию в воду по пояс. – Погибай как сын твой, как невестка и внучка – молчком! Молчком!..
Когда смысл его слов дошел до княгини, она разом ослабла, ноги ее подкосились, перед глазами все поплыло. Тревожа реку, ворвались опричники табуном в нее – прохладную с утречка Шексну, тягая за собой вопивших, бившихся в их руках сестер. Крепко прихватив княгиню за волосы, Малюта погрузил ее голову в воду, но она и без того была еле жива. А вот другие все еще сопротивлялись, захлебывались, вырывались, но руки государевых людей толкали и толкали их головы под воду и держали, держали там… Закончилось все быстро: уже минут через пять палачи выходили на мокрый песок, отряхиваясь, сбивая воду с черных кафтанов, притоптывая.
– Теперь хлюпай из-за них! – возмутился Малюта, зло оглянулся на воду. У берега плавали трупы монахинь, почти все вниз лицом. – Не могли тихонько потопнуть сестрички-то, – с укоризной добавил он. – Все равно ж помирать-то было!
Огляделся по сторонам. За спиной – монастырь, на той стороне реки – темные леса еще в предрассветной дымке. Утренняя свежесть так и стелилась по земле. Еще часок, и выглянет солнце, побежит по реке. Малюта вдохнул поглубже, а выдохнул хрипло:
– А тишина-то какая, братцы! Царская тишина-то! Святая!
Вскоре по Москве пополз слух, что Владимир Старицкий царя хотел отравить. Повар даже нашелся, которого, якобы, к злодейству князь подговаривал, но тот не посмел смертный грех содеять – все государю рассказал. Повара того казнили сразу, едва он заговорил. Казнили главного сторонника князей Старицких боярина Турунтая-Пронского и других его бывших товарищей. А удел Старицкого Иоанн себе в опричнину определил. Но дочка старшая князя Владимира и впрямь выжила – уже очень скоро он отдал ее в жены принцу Магнусу. Другая бы не подошла – а тут кровь-то знатная! Но весть о злодействе быстро побежала по Руси и так же скоро вырвалась и за ее пределы. На родине все были возмущены, но молчали. За границей только и говорили об этом, пугая друг друга рассказами о русском государе, драконе окаянном, но что и те, и другие могли поделать?
В том же году, когда закончил свою жизнь Владимир Старицкий, умерла и Кученей Темрюковна – в крещении царица Мария. Умерла внезапно, как и прежде Анастасия.
– За что, за что?! – сжимая твердые кулаки, вопрошал Иоанн. Он то носился по своим покоям, то падал и катался по полу, по расшитым золотом персидским коврам. – За что мне эта мука?! Режет меня изнутри! Все грехи мира принимаю на себя, и сердце мое рвется от тяжкой боли! От нестерпимой боли…
Правда, поговаривали, что Иоанн сам подсыпал любимой жене яд, потому что боялся ее власти над собой – восточных глаз Кученей, ее ласк, повадок змеи. Боялся, что ужалит, когда совсем ослабеет он в ее объятиях. А вслед за Марией Темрюковной умер и ее двухмесячный ребенок – сын Василий. Однако каким прекрасным поводом стала эта смерть для новых истязаний «государевых людишек» всех сословий!
А более других должны были трепетать бояре.
– Лишь я усну, вы яко аспиды ползете к ложу моему со всех сторон, чтобы жалить меня! – неожиданно, прервав дела, заявил Иоанн в Думе. Но не пламень бушевал в его черных глазах – обжигающий лед был там. – Терзать меня без жалости решили, отнимая близких мне?! Вы, бояре, корень зла земли русской, веками побуждающие ее к разладу! Вы – змеи алчущие! Лишь один народ простой московский и любит меня, царя своего! А вы так запомните, – он тянул к ним руку с перстом, и бородачи в высоких шапках и соболиных шубах уже готовы были друг за другом пасть пред государем ниц, – отныне не буду я спать вовсе! Бодрствовать буду – днем и ночью! Назло вам и на спасение Руси-матушки!
Прячась от мира в Александровской слободе, Иоанн горестно охватывал думами всю свою великую страну. Оглядывал ее и понимал: кругом недоброжелатели и враги, не хотят они мириться с тем, что наделен он божественной властью на земле и что каждое его желание свято, что жизнь и смерть все подданные должны принимать от него с величайшей благодарностью! Никак не желали все быть его бессловесными рабами…
И все чаще взор Иоанна обращался на север – на тот самый город, что веками бахвалился своими вольностями. Где не нужен был ни «богоданный» государь, ни его «ангельское» воинство на черных лошадях с песьими головами и метлами. Вывез дед его, Иван III, вечевой колокол из этого города, вырвал ему язык, так все равно не желал он забывать своих привилегий. Этот город жил по-своему, торговал и процветал – и вольной жизнью своей вносил великую смуту в умы других русских людей. Там, за крепкими стенами Великого Новгорода, таились вольнодумцы и царененавистники.
Язвой был этот город – первой язвой на Руси!
4
В конце ноября все того же 1569-го отборное опричное войско в пятнадцать тысяч бойцов вышло из пределов Москвы и двинулось по дороге на север.
Обвинения против новгородцев царь выдвинул такое: «Они злым умыслом хотели меня извести, на трон Владимира Андреевича посадить, а сами Великий Новгород и Псков литовскому королю отдать!»
Цель похода до срока не должна была стать известной никому, кроме самих опричников. Но легко оказалось запутать всех, даже самых проницательных. Все города, что встречались на пути у опричного войска и открывали перед царем ворота как перед отцом и защитником, беспощадно грабились, а жители предавались по любой причине смерти. Убивали всех подряд, кого сабелька увидит: мужчин и женщин, детей и стариков. Но перед тем как в город смерчем влететь, его окружали – везде постовых ставили. Никто не должен был уйти, сбежать, рассказать о набеге! Первым был город Клин: опричники жгли дома и уничтожали жителей, в том числе убили и около пятисот торговых людей, которые прибыли по приказу царя из Переславля. Устроили бойню в Торжке и Вышнем Волочке. Люди не понимали, за что умирают. А умирали они страшно – подобно первым христианам, которых скармливали львам языческие императоры, но им до этого владыки, христианином назвавшегося, далеко было! Все самые демонические страсти царь позволял выпускать своим приспешникам.
– Я перед Богом в ответе – не вы! – сидя на вороном коне и глядя на пожарища, говорил облаченный в длинный черный кафтан, в черной высокой шапке государь. – Я ваш игумен, так служите мне и Господу на совесть!
И братия служила. Царя в походе сопровождал молодой царевич Иван. Наследник престола, он должен был видеть своими глазами, что позволяет неограниченная власть государя, какие жертвы на алтарь собственных желаний и выгод он может принести, не страшась никого, даже Бога, ведь и он однажды станет Его наместником на земле! Всего-то и нужно: трон во дворце и венчальную корону в храме…
А выгоды были, и не только в утешении самых черных страстей. Города грабились подчистую, включая церкви и монастыри. Но самую главную расправу по дороге к Новгороду Иоанн уготовил Твери. Только прежде, еще не доехав до города, он вызвал к себе в шатер любимого из палачей.
– Знаешь, Малюта, где мы проезжаем?
– По тверским землям, государь.
– Верно. А кто у нас здесь прячется и грехи свои отмаливает, помнишь?
Малюта долго хмурился, затем расплылся в улыбке:
– Понял, батюшка! Филипп-вольнодумец!..
– Верно. Так вот, пока мы вперед идем, ты возьми отряд и поезжай к нему. Приедешь, скажешь: привет, мол, тебе от царя. Но это не все. Не злодей я, чтобы вот так запросто чернеца Колычева губить. Ты ему предложение сделаешь…
– И какое же, государь?
Иоанн запустил длинные сухие пальцы с перстнями в козлиную бороду, неожиданно рассмеялся:
– Какое-какое, глупый, – царское! Потому слушай и внимай, пономарь мой…
Когда Малюта вышел, Иоанн пуще затеребил бороду: Филиппа новгородский архиепископ Пимен обвинял, так неужто Колычев простит ему ложь, все клятвопреступления продажного священника – и перед Богом, и перед царем, и перед людьми? Пусть же воле государя своего подчинится – долг свой исполнит.
– Василевский! – выйдя из государева шатра, окликнул Скуратов младшего товарища. – Степка!
Тот, придерживая саблю, быстро приблизился:
– Да, Григорий Лукьянович?
– Слушай сюда, рыжий черт: возьмешь сотню самых лучших своих людей и сопровождать будешь меня!
– И куда же мы едем? – поинтересовался опричник.
– На кудыкину гору! Да скоренько все делай, ежели голова дорога.
Ветром пронеслись они десять верст, Малюта сам забарабанил в ворота отходящего ко сну монастыря рукоятью сабли.
– Открывайте, сони!
Монахи поспешно открыли. Всадники въехали на территорию монастыря, и Малюту, Степана Василевского и еще двух дюжих опричников из сотни последнего немедленно проводили в келью Филиппа. Был вечер, но даже при свете лампадки бывший митрополит тотчас узнал коренастую и невысокую фигуру царского палача.
– Здравствуй, чернец, от царя-батюшки я к тебе пожаловал, – вкрадчиво проговорил Малюта.
– Не сомневаюсь, – вставая в полный рост, ответил Колычев. – За жизнью моей явился?
– Вот и не угадал, – осклабился Скуратов. – Хотя, это как дело пойдет. А дело вот какое. Царь велел сказать тебе: благослови, Филипп, опричное воинство на погром Великого Новгорода, вольнодумного и преступного, пожелавшего под поляков и Литву вместе со Псковом лечь. Благослови на кровь, которую лить будем. Благослови на все, что государю вольно делать будет с новгородцами – мужами, женами и детьми малыми. С посошным людом и священниками, что тебя презрели, продали. Со всеми, кто встретится на пути и не понравится глазу его. Все я сказал: такова воля царская!
Но Филипп смотрел в горящие и точно пьяные глаза Малюты и молчал.
– Ну, митрополит, решайся! – шагнул к нему палач государев.
– Анафеме я предаю и твоего царя, и вас всех вместе с ним! – проговорил Филипп Колычев. – Будьте вы прокляты, и гореть вам в аду веки вечные!
– Так я и думал, – кивнул Малюта, – и не ожидал от тебя другого. Да и переспрашивать не стану. Потому и сказал государю: быстро управлюсь! Эй! – крикнул он двум опричникам. – Взять его!
Те подскочили к Филиппу, заломили старому монаху руки, подвели к низкорослому палачу. Малюта погладил его по седой голове, затем, прихватив подбородок, заглянул в глаза Филиппу:
– Готов, чернец?
– Проклинаю! – прохрипел Филипп. – Проклинаю вас, злодеи!
Понимающе кивнув, Малюта одну широченную пятерню свою закинул старику за затылок, а другою зажал рот и нос. Филипп забился, но руки опричников крепко держали его. Василевский поймал взгляд задыхающегося митрополита – «Гореть тебе в аду!» – и содрогнулся, отступил в темноту: бывший митрополит не был простым священником. Сейчас свершалось и впрямь великое злодейство! Взгляд старика затуманился, стал угасать, а его все не отпускали. Убедившись, что Филипп мертв, Малюта оттолкнул от себя труп, живо перекрестился.
– Дело сделано, – хрипло каркнул он. – И во славу государя! – Он неожиданно обернулся на Василевского: – Верно, Степан?
Взгляды их встретились.
– Верно, Григорий Лукьянович, – внезапно дрогнувшим голосом ответил Василевский.
– Вот и ладненько. А теперь поди к отцу настоятелю, скажи, что чернец Филипп задохнулся от духоты в келье. Скажи, что эдак полмонастыря перемрет: мол, оконца открывать надобно почаще, чтобы ветер погуливал, грудь обдувал, горло прочищал… Иди же, Степа, иди…
Оставив труп Филиппа на полу кельи, четыре опричника покинули затихший монастырь и скоро уже были на пути в царский лагерь.
И вот черное войско стояло перед Тверью.
– Почти два века не давала она жить москвичам, – сказал своим слугам государь. – Так накажем ее в последний раз, чтобы всякий, кто жив останется, навеки помнил и детям своим передал: раб он Москвы, холоп ее и смерд!
Пять дней опричники жгли дома, резали жителей, а потом начались и публичные казни. Застучали плотницкие топоры! Одних велено было казнить милосердно, на плахе, через отсечение головы. А тех, кто не давал свои богатые дома грабить, – иной смертью карать. Вдоль улиц меж бревен вбили заостренные колья. Палачи натирали их свиным салом, обливали маслом. После ночного разгула Малюта в сопровождении отца и сына Басмановых сам проверял, поглаживал колышки:
– Ох ты какие! – гладенькие! – говорил он. – На таких одно удовольствие посидеть-то, а? Ну так поглядим сейчас, каково оно – царю-то перечить!
А потом притащили сюда сотни богатых мужчин-тверичан – в одном исподнем. Бояре и князьки, купцы, просто посадские люди. А кого и случайно прихватили: окружили на конях, содрали кафтаны и – сюда, к деревянным пикам, вбитым меж бревен. За мужами, которых волочили на площадь, бежали жены. Их отгоняли плетьми.
– Мяса, побольше живого мяса! – еще пьяный после ночной попойки, наигравшись с отловленными молодыми тверичанками, кричал Василий Грязной. Он гарцевал на красавце-коне, щелкал плетью. – Тверского мяса подавай! Степка, мало мяса! Еще давай, еще!
Степан Василевский, поставленный начальником охраны, бешено орал на стрельцов:
– Следите, мать вашу! Мимо кого баба пробежит, того я сам на кол посажу! Цепью стойте, цепью!
Опричники крутили мужикам руки за спиной, чтобы не мешали, когда казнь начнется. Многие валились на землю, прося пощады, их поднимали за волосы. Сам Малюта помогал своим – таскал мужиков за бороды, смеялся, приговаривал:
– За дедов пострадайте уж, паскудники! Москвичи зады им и прежде деревцами рвали, а вы чем хуже?! Лесов-то у вас много! На всякую тверскую жопу колышек-то найдется!
Немного остыв, Степан проезжал мимо приговоренных – стояли они неровным строем, держали их, связанных, за руки и за волосы. Одни обливались слезами, другие молились. А со всех сторон кричали бабы – жены, сестры, дочери. Василевский смотрел на их лица и понимал: он уже в аду. Но и сам он был частью этого ада.
А потом началась казнь – с орущего от страха человека срывали рубаху, двое дюжих опричников поднимали его, насильно широко раздвигали ноги, а третий направлял несчастного прямехонько на густо засаленный кол и продавливали его вниз. И человек, с животным воплем, превращался в балаганную куклу. Это было пострашнее костра: там в страдании погибали за пять минут, тут же часами предстояло мучиться.
А ведь должны корчиться, должны, царь приказал! И потому, разглядев тех казненных, чья голова повисла разом, Малюта засуетился, занервничал.
– Глубоко не насаживай! – бегая вдоль окровавленных кольев с дергавшимися на них людьми, ревел он. – Чтоб кишки только проняло, чтоб почуял, каково оно! А до печенок – ни-ни!
Уже несколько сот тверских мужиков угрями извивались на колах.
– Погляди, Степка, как выплясывают! – приговаривал Малюта. – Точно взлететь хотят!
И тут одна женщина в богатом сарафане, без платка, простоволосая, все же прорвалась сквозь ряд опричников. Она метнулась к одному из колов, на котором корчился ее муж.
– Федор! Феденька! Душа моя, господин мой! – кричала она, обхватив ноги несчастного. – Что ж они делают, изверги?! Феденька!..
Ее стали оттаскивать, бить, но она царапалась и кусалась и всё ползла назад к умиравшему в мучениях, страшно стонавшему мужу. Но сейчас вся площадь Твери стонала и заливалась слезами.
– К нему хочешь?! – заревел Малюта. – К Федьке своему?!
– Да, изверг, к нему хочу! – закричала женщина. – К нему, родимому!
Малюта обернулся и увидел в стороне царя, сидевшего на черном коне, ледяными глазами наблюдавшего казнь. Рядом с государем на кровавую баню смотрел и его пятнадцатилетний сын. Только у того глаза горели – и еще каким огнем! Царь кивнул, Малюта ткнул пальцем в женщину, распорядился:
– На кол ее – царь приказал!
С женщины, едва стоявшей на ногах, палачи сорвали сарафан – он разошелся с треском, затем – шелковый шнурок с талии, за ним – поневу. Она осталась в рубахе. А рядом меж двух бревен уже вбивали новый кол; кто-то позаботился, прихватил кусок свиного сала и натер острие. Женщине тоже скрутили руки, но она и не сопротивлялась. Затем задрали рубаху, обнажив белые бедра, легко подняли вверх.
– Куда ее, Григорий Лукьянович? – крикнул один из опричников. – На передок али на задок, как и всех?
– На срамное место нельзя – грех это, – строго кивнул Малюта. – На задок – таков закон!
Она и кричать от страха не смела, только шептала что-то. И ясно было – молитву. Ее подняли еще выше, палач, усмехаясь, покрикивал: «Левее, изверги, левее!» Запустил пальцы между ягодиц, все прощупал, чтобы не промахнуться, сам подтянул ее к засаленному острию.
– Это тебе не мужнин хрен – этот зверь повесельче будет! – громко выкрикнул он, и опричная охрана, пьяная от бешенства и крови, загоготала. – А теперь – дави! – приказал он тем, кто держал женщину за ноги, и они потянули ее вниз.
Трещала она как репа надсеченная, которую ломают широкие и сильные пятерни, и ревела, ревела, а по колу уже ручейками текла кровь, и все обильнее.
Степан Василевский, сидевший на черном коне, тупо смотрел на эту смерть, чувствуя, как крики тверичан уходят от его слуха, пропадают…
Из Твери царь шел уже осторожнее. Чтобы слухи раньше времени не дошли до Новгорода, он пустил вперед несколько тысяч своих опричников, которые с удвоенным усердием вырезали всех на своем пути – никто не должен был видеть огромного московского войска, одурманенного кровью и вседозволенностью. Опричники убивали всех, маленькие деревеньки превращали в пепелища. Широкий черный след, окровавленный и дымный, изрытый копытами коней и усеянный трупами, тянулся за опричным войском.
Степан Василевский проезжал мимо отряда немецких наемников, когда услышал:
– Никогда столько русских не резал! За всю жизнь свою, а повоевать я успел по всей Ливонии! И тут куда прибыльнее! Был у меня один знакомец, князь Засекин, я до сих пор у него в долгу: вот бы удивился, какую работу я себе подыскал!
Степан приостановил коня, разглядел говорившего. Это был белолицый и светловолосый немец, но в черном опричном одеянии, с короткой русой бородкой.
– Да не просто бы удивился мой князь, – рассмеялся говорливый немец. – Пожалел бы, верно, что не прикончил меня в том лесу под Феллином!
– Как вас зовут, сударь? – спросил Степан.
Немец обернулся, тоже оглядел огненно-рыжего московита; разом понял, что не простой перед ним воин, да и видел он его не раз в свите царя.
– Карл фон Штаден – представился говорун, – сотник немецких ландскнехтов. А вы, простите?..
– Окольничий боярина Алексея Басманова, а нынче – тысяцкий царевой охраны. Вы назвали имя князя Засекина, верно?
– Так оно и есть, – кивнул немец.
– Вы знакомы с ним?
– Немного, – ответил тот. – Не знаю только, жив ли он нынче. Я слышал от кого-то, что князь подхватил «огневую лихорадку». – Карл фон Штаден сокрушенно покачал головой: – Жаль, когда такие воины, как ваш Засекин, умирают в бреду на грязной походной лежанке…
– Он жив, – перебил Василевский. – И всё там же, в ливонских полках. А что за должок у вас перед ним?
Немец рассмеялся, сдернул с правой руки замшевую перчатку, растопырил изуродованную пятерню:
– Его сабля! Хотелось бы поквитаться, ох, хотелось бы! В прежние времена я не мог бы на это и рассчитывать, теперь же – совсем другое дело! Подожду его здесь, на русской сторонке: может, и свидимся.
– На все воля Божья, – ответил Степан и пустил коня вперед, оставив немца в недоумении резко прерванным разговором. Но Карл фон Штаден вскоре уже забыл о нем, присоединившись к своим наемникам и ожидая новых грабежей и расправ.
Обоз оказался так велик – царские прихвостни грабили города подчистую, – что войско стало растягиваться длинной гусеницей. Все больше росла опасность, что новгородцы прознают о московском походе, осмелятся бунтовать: вооружатся и закроют ворота. Великий Новгород был и впрямь велик – и народонаселением, и богатством. И хотя всего год назад по приказу Иоанна из Новгорода вывезли сто пятьдесят самых богатых и влиятельных семейств, враждебных политике Москвы, а из Пскова – пятьсот семейств, города оставались могущественными. И перед смертельной опасностью новгородцы и впрямь могли обратиться к Литве. Так думал Иоанн. Поэтому еще ожесточеннее вырезалось все население уже новгородских пятин, куда вступило опричное войско.
2 января 1570 года первые полки опричников подошли к Великому Новгороду, окружили его, начали жечь посады и монастыри. К появлению царя новгородцы должны были стать кроткими, как ягнята, и боязливыми, как мыши.
6 января, возглавляя основное войско, царь Иоанн Васильевич и сам приблизился к Великому Новгороду – вершителем его судьбы, палачом.
Москва так долго примеряла колючую азиатскую шкуру, что наконец-то срослась с ней. И уже не мыслила иной судьбы, как давить и подчинять, не забывать обид, жестоко мстить и наказывать великой кровью за самое малое инакомыслие. Отказавшись от опыта Европы, где в силу входили города, развивавшие новую культуру в молодом европейском мире, создавая новый его уклад, Москва, за века напитавшись азиатским ядом, сама стала Азией – лицом, нравами, сердцем. Не нужен был царь новгородцам и псковичам, еще помнившим свободное вече, не нужен он был балтийским городам и бывшим городам Киевской Руси, а нынче – Великого княжества Литовского, и Твери был не нужен! Никто не хотел становиться холопом, но азиатская Москва всех холопами сделать хотела. Да и опричная церковь, полностью подчиненная государю, выступала в том лучшим помощником. Сказали Пимену: «Оболги Филиппа!», и он оболгал. И не он один – много пастырей набралось. Но Пимену еще предстояло ответить за сговор с тем, чьи черные крыла уже вовсю простерлись над Русью.
И вот теперь деспот и кровопийца смотрел с новгородских холмов у Волхова на город, который ненавидел всем сердцем. Противоречил он своим существованием его – Иоанна IV – пониманию мира…
Его жестокий трюк с запугиванием удался. В те часы, когда основное опричное войско плотной черной тучей обступило Новгород, горожане уже трепетали и готовы были выполнить любую его волю.
К царю на берег Волхова вышел архиепископ Пимен, обличитель Филиппов, с духовенством и крестами, что означало: «Милости просим твоей, государь!» Но царь животворящий крест Господень в руках архиерея целовать отказался, даже с коня не слез.
А только грозно, ткнув в Пимена пальцем, молвил:
– Ты не пастырь и не учитель людей православных, а хищный волк и губитель душ их! И не крест животворящий в руках твоих, а клинок, которым ты, злыдень, и единомышленники твои хотели мое сердце – царя вашего, Богом данного! – пронзить! А еще отвергнуть удумали и предать Великий Новгород королю иноплеменному – Сигизмунду!
Страшно было перечить государю! А противостоять неправде было еще страшнее – неминуемое наказание последовало бы за любым словом, сказанным наперекор. Потому архиепископ Пимен и все духовенство новгородское только опустили глаза, покорно ожидая воли государевой.
Но тот, неожиданно смилостивившись, сказал:
– Буду службу стоять в Софийском соборе, а потом обед для меня готовьте – я и мои братья с дороги проголодались. Исполняйте!
Велика была радость архиепископа Пимена и его духовенства: неужто помиловал их царь?! И не зря, выходит, они молились, пока разорялись окраины Великого Новгорода?! Неужто волк утолил жажду сердца своего, насытился и теперь отдыхать думает? Неужто?!
Царь и первые его опричники отстояли обедню, после чего в гробовом молчании проследовали в трапезную залу боярских палат. За длинными столами тут в золотой посуде ждали их лучшие яства, которые только могла родить земля под небом. В том же гробовом молчании опричники трапезничали, и когда бояре и князья новгородские произносили речи за государево здравие и здравие его братии, Иоанн лишь поднимал глаза, точно хотел запомнить лицо. А когда все опричники насытились и опьянели в меру, царь переглянулся с Алексеем Басмановым и Малютой, сидевшими по обе его руки. Встав, он оглядел притихших новгородцев, а следом громко выкрикнул заранее приготовленное для господина Великого Новгорода заветное опричное слово:
– Гойда! Гойда!
И вот тогда перед онемевшими новгородцами вскочили опричники, вырвали из ножен сабли и стали резать князей и бояр бывшего вольного города, как бычков и кабанчиков на скотобойне!
Шесть недель убивали и грабили новгородцев царские опричники. Снег стал кровавым от смертоубийств, и улицы полнились замерзшими трупами.
Тысячи были расстреляны из пищалей; Малюта лично отдавал приказ: «Пали!», а потом записывал, сколько полегло новгородцев. Скуратов даже придумал для расправы новое словцо: «отделано». Сегодня «отделано» из пищалей тысяча, завтра – полторы. И еще тысячи и тысячи (а включая женщин и детей – десятки и десятки, потому как их никто и не учитывал) были утоплены в Волхове. Специально для этого вдоль берега выбивали широкие лунки как для крещенских купаний, туда копьями загоняли всех, как скот, и топили, пыряли и топили, тыча сталью в лица и плечи желавших спастись. А иных обливали горючей смесью, и те, пылавшие, сами бежали к ледяной воде.
Позже летописец запишет: «Благодарны тому дню, в который только до шестисот человек потоплено было».
«Отделывали» новгородцев, «отделывали» вольнодумцев, «отделывали» так, чтобы раз и навсегда!
А царь, сидя в седле вороного коня на берегу Волхова, глядя на воистину библейское избиение людей, говорил:
– Я – государь, Богом данный, царь православный, и волен казнить и миловать! До Страшного суда далеко, а пока что я – Страшный суд, и я, держа чашу весов в руках своих, казню вас по грехам вашим!
А за ним сидели на своих лошадях Алексей Басманов и Афанасий Вяземский, другие первые из опричников – «архангелы» и «ангелы» его, царя «богоданного». И только Малюта да молодые Федор Басманов с Василием Грязны́м не могли усидеть на месте. Но особенно – Скуратов! Свирепствовал он на берегу Волхова, во время массового утопления, когда выла и гудела заснеженная река, сам работал копьем и саблей, покрикивал на своих подельников, царевых любимцев: «Федька, в прорубь не упади! Постыдился бы, отец же на тебя смотрит! Васька, метче бей, метче! Да ты ж пьяный совсем?! Царь-то, он все видит, кто как старается!»
Степан Василевский вздрогнул, когда его со всей силой рванули за плечо.
– А ты, рыжий черт, чего встал? – у самого его лица захрипел Малюта с окровавленной рожей. – Не видишь разве – та девка наружу лезет?! Так поддай ее копьем – у меня на всех рук не хватит! Или замараться, Василевский, боишься?!
И Степан, очнувшись, ударил молодую барышню, цеплявшуюся за изрытый и кровавый край льда, копьем прямо в лицо – и она, схватившись за рану, откинулась назад и так и ушла под ледяную крошку…
– Смотри, я тебя! – рыкнул за его спиной Малюта. – Ты бы вина хлебнул перед весельем, как Васька Грязной: глядишь, и работа в охотку пошла бы!
За эти недели опричники обобрали город до нитки. Было бы лето, пришлось бы торопиться: трупы-то убирать насильники и убийцы и не думали, а оставшимся в живых новгородцам приходилось думать только о своих жизнях. А так – пусть замерзают! Коли родные выживут – отыщут, похоронят. Но царь своей волей, которой никто перечить и не помышлял, решил присвоить все награбленное себе: для солдат жалованье имеется. Но иные, тем недовольные, пустились по окрестностям Новгорода, по его пятинам – грабить и жечь маленькие городишки и боярские усадьбы.
Карл фон Штаден был одним из таких охотников. Он и сослуживцы его выпросили у царя соизволение пополнить свою казну и – ватагами обрушились на окрестные земли. По дорогам ловили людей и выспрашивали, кто и где живет побогаче: и не важно – господа-помещики или целые монастыри. Кто отвечать не хотел, тут же и пытали на скорую руку.
Немец давно понял: такой охоты, как на Руси, в Европе не устроишь. Там каждый барон за стенами своего замка спрячется – не подступишься. А на осаду время нужно. На Руси же, князь ты или нет, а ставить высокие стены не смей. Прошли удельные времена! Царю в любой дом открывать дверь пинком сподручнее. И псам его верным тоже.
Накуролесив по Новгородским пятинам, делились за хмельной чаркой его псы содеянным. Весело делились, с огоньком. После налета на княжескую усадьбу в отдаленных предместьях Новгорода словоохотливый Штаден рассказывал сотрапезникам:
– Ворвались мы в дом, а наверху – княгиня. Хозяйка! Хотела броситься мне в ноги, пощады просить, а у меня уж и топор в руках! Увидела, как грозен и страшен я, до смерти испугалась, побежала назад, в палаты свои. А я за ней – зверем рычу! Догнал ее в дверях, да так и всадил топор в спину. Упала на пороге комнат – разом кончилась. Я же чую: богатая усадебка! И девок здесь, молодняка, много попряталось. Ждут женихов-то! Перешагнул я через княгиню, а тут уж и мои храбрецы подоспели. Пустились мы по дому, дверь за дверью открываем. Быстро девичью княжескую отыскали! Дочки да девы-прислужницы как завизжат – оглохнуть можно! Тут и стали мы знакомиться с ними! Моих-то с полсотни набралось – все в девичьей побывали, всех белокожих княжонок и холопиц перепробовали! А добро собрав, и усадебку запалили!..
И так было по всей округе древнего и великого города…
Новгородский погром шел с 6 января по 13 февраля. Так долго и монголы не свирепствовали! А потом все устали: одни – убивать, насиловать и грабить, другие – бояться и умирать.
И вот уже потянулись тысячи обозов из Великого Новгорода, опустошенного, частью сгоревшего. Было бы лето – одни только стены крепостные и остались! Зима не дала исчезнуть ему с лица земли.
Карл фон Штаден в этом походе своего не упустил. Хвалился на обратном пути: «Выезжал с государем из Москвы, так у меня была одна только лошадь! А возвращаюсь в столицу с сорока девятью лошадями, каково? И двадцать две из них запряжены в сани, полные добра разного. Доверху полные! И государь отметил: отныне по имени-отчеству буду называться, точно русский князь. Карлом Генриховичем зовите, не иначе!»
А еще из новгородских пятин выводили крестьян. Многие были свободными пахарями северных земель, но теперь их сделали рабами и распределили по опричной земле государя Московского. Архиепископа Пимена царь Иоанн велел нарядить шутом, дать в руки гусли и отправить на кобыле в Москву, пригрозив смертью, если тот не будет всю дорогу петь скоморошные песни.
После нашествия, с которым и Батыево на русские города не могло сравниться, господин Великий Новгород, переведенный в опричнину, навсегда обречен был стать лишь задворками Москвы, безропотным средним русским городком. А среди новгородцев, родившихся после этих страшных событий, через века пойдет поговорка: «По какой улице царь Иоанн проехал, там кура не поет».
Но это был не конец похода – еще стоял близкий к западным границам свободолюбивый город Псков! Он, прослышав о великом новгородском погроме, встретил царя распластавшись по полу, не поднимая головы и глаз, как представали пред очами золотоордынских ханов князьки иных земель. Въехав в открытые перед ним ворота, Иоанн увидел ломившиеся от яств трапезные столы, расставленные по всем улицам Пскова, и жителей, стоявших на коленях.
Прием так прием!
Старинный город Псков ограбили, но погрома, равного новгородскому, не учинили. Казнили на удивление немногих. Не было царю уже смысла ничего доказывать – он все доказал на берегу Волхова. Хотя, может быть, помог своему городу и юродивый Никола. Говорили, что, оставшись с царем наедине, Никола предложил Иоанну кусочек сырого мяса, а тот ответил: «Я – христианин, Божий человек, и в пост мяса не ем». А Никола ему в ответ: «Ты хуже делаешь! Ты, государь, человеческой плотью и кровью питаешься, забыв не только о посте, но и о Боге! Уходи из Пскова, иначе беда с тобой будет!» А тут еще и конь любимый царский возьми и сдохни. Юродивого Иоанн не тронул, из Пскова ушел.
Все, что хотел сказать миру Иоанн IV Васильевич, он сказал: он – царь и наместник Бога на земле, все остальные – рабы его бессловесные.
Но пока Иоанн разорял Псков, его воеводы отправились ставить на колени и грабить еще две крепости – Иван-город и Нарву. Чтобы не повадно им было на запад поглядывать, на вольности его!
После этого похода все северные русские земли были опустошены на годы вперед, они обезлюдели, а тем, кто остался жить на этих землях, уже в скором времени грозил голодомор.
Но царь еще не знал, какова будет кара Господня его азиатской Москве за эти побоища! И потому творил свое опричное дело дальше…
Если он насытился кровью там, в Новгороде, то возвращался уже голодным. И никак не хотел вспоминать напутственные слова духовника своего Сильвестра, сосланного в далекий Соловецкий монастырь. «Помни, государь мой, – говорил ему учитель, оскорбленный и отвергнутый, – кровопийство не утоляет жажды крови, но делает ее еще сильнее. Лютой страстью становится та жажда!»
А потому летом того же года, мучимый этой жаждой, решил он и москвичей еще разок на колени поставить. И предлог нашел – происки против государя и царства его надумал искоренить. Из теремов и домов посадских потащили опричники по доносам бояр и князей, дворян и купцов. Всех, окаянных, на пытки!
Но и самим опричникам пришло время трепетать!
Иоанн заподозрил в измене бывшего своего шурина – князя Михаила Темрюковича Черкасского, ходившего с царем во все карательные походы. Что мог сделать ему брат покойной Кученей, неизвестно, но для острастки кабардинского князя Иоанн приказал зарезать его шестнадцатилетнюю жену и полугодовалого ребенка и положить их трупы у красного крыльца княжеского терема. Но и этого ему показалось мало: вскоре он отослал Михаила Темрюковича охранять от крымцев южные границы, и уже там зарезали и самого Михаила, а воеводы отписали в Москву так: «Михайло Темрюкович, князь Черкасский, ехал из полку в полк и изгиб безвестно. И ныне ведома про него нет, где изгиб».
Это нелепое объяснение предоставили и кабардинскому князю Темрюку, самому влиятельному кавказскому вождю, потерявшему на Руси в течение двух лет дочь, сына и двух внуков. Смерть князя Черкасского полностью перечеркнула дружественные отношения между Кавказом и Русью, сделав их заклятыми врагами, а князь Темрюк без промедления вступил в военный союз с крымским ханом Девлет-Гиреем.
В те самые дни, когда из домов тащили для расправы знатных москвичей, столица узнала о том, что арестованы и первые из царских опричников – его сердечные исповедники, сотрапезники и верные спутники по куражам и оргиям. Да и вся опричная стая съежилась от одного только известия, что в темницу брошены Алексей и Федор Басмановы и Афанасий Вяземский, а ведь только ему, Афоне, царь позволял лекарствами себя поить! Огласили и обвинение: некий боярский сын Федор Ловчиков из свиты Вяземского донес, что хозяин его, а также отец и сын Басмановы новгородцев предупредили о царском походе. Смешно это прозвучало, но никто и не пикнул, никто из общих товарищей не заступился: все, точно горох, на пол оброненный, раскатились кто куда. И только один Малюта, Басмановский выдвиженец, смело царю в глаза смотрел.
– А ты веришь мне? – спросил у него Иоанн.
– Верю, государь! – ответил тот.
– А почему веришь?
– Потому что царь ты, и воля твоя – святая! – ответил Малюта. – Ты у меня да Господь! Вот и вся родня!
– И пытать их будешь – отца и сына, и Афоньку с ними? – глядя в глаза палачу, довольный, спросил Иоанн.
– Буду! – кивнул Малюта. – Жестоко буду пытать, коли попросишь! Жестоко и долго!
И сдержал слово – пытал. Но что могли сказать в свое оправдание три опричника? Разве что оболгать себя, когда под раскаленной решеткой, на которую их положили, палач в мясницком фартуке по приказу Малюты угли подгребал.
Но никто не знал, что было на самом деле. Трудная эта задача – в черное сердце государя заглянуть! Наблюдая, как распоясались в побиваемом Новгороде его друзья-товарищи, какими великанами себя увидели, Иоанн задумался. Так себя вели, точно и нет рядом с ними царя, точно простой сотрапезник он им. Вся страна его великая боялась, а вот они совсем страх потеряли! А ведь за ними и другие опричники могли на царя, как на равного, поглядеть, разве нет? Только позволь одному! Но его должны были все бояться: и враги, и друзья! Не мог он позволить хоть одному человеку в пределах своего царства быть сердцем свободным от страха и трепета перед государем, Богом ему посланным! И потому корчились на решетках трое опричников, двух из которых – отца и сына Басмановых – позже в своих сочинениях Андрей Курбский назовет так: «Федор – маньяк и губитель всей святорусской земли, Алексей – всех демонов воевода».
Они признались, во всем признались. И что новгородцев предупредить хотели, и псковичей, и в Литву податься, и с покойным Владимиром Старицким в соглашение супротив царя войти.
Всё подписали. Афанасий Вяземский к тому времени уже умер: его забили палками до смерти. Но окровавленным Алексею и Федору Басмановым, ползавшим, целовавшим царские сапоги, исступленно рыдавшим, в пыточной Иоанн сказал:
– Вдвоем я вас оставляю на эту ночь в каменной вашей темнице. Кого увижу завтра утром в живых, тот и дальше жить станет. А коли оба живы останетесь, то оба и умрете. Такое мое царское слово!
– Не заставляй губить друг друга! – ухватил его за сапог Алексей. – Батюшка! Батюшка! Не вводи в грех смертный!
Но Иоанн грубо пнул его.
– Боишься, Лешка, что сын поздоровее тебя окажется? – Усмехнулся: – И то верно: силы и гнева в нем уже поболе будет. – Взглянул на онемевшего Федора Басманова: – Не спать вам нынче, я так думаю. Бодрствовать! Только не тяните больно – я ведь слово свое сдержу: коли утром обоих живыми увижу – обоих и «отделаю»!
И он ушел. Среди ночи охранники услышали страшные крики и возню, а потом все смолкло. Утром, в окружении верных ему опричников, державших факела, освещавших дорогу в каменном тоннеле, в темницу возвращался царь. Открыли дверь, вошли Иоанн, за ним Малюта и несколько первых из его опричников. Осветили огнем каменный пятачок. В середине, в луже крови, лежал мертвый Алексей Басманов. Ожив в дальнем углу, встрепенулся Федор, подполз к царю, прижался губами к его сапогу.
– Все сделал, как ты сказал, царь мой батюшка! Все сделал! Отца родного за тебя не пожалел! Все сделал! Отпусти, отпусти…
– Неужто ты думаешь, Федька, – посмотрел на него сверху вниз Иоанн, – что доверюсь я человеку, загубившему отца родного? Неужто поверил? Малюта, кто твой лучший работник? – обернулся он к палачу-любимцу. – Кто лучше других головы сечет?
Малюта зыркнул на трех опричных, и взгляд сразу на одном остановился.
– А как же слово, как же царево слово?! – закричал, хватаясь за государевы сапоги, Федор. – Батюшка, не губи! Все ведь исполнил! Отца забил до смерти! Как свинью забил! Головой об пол бил! Бил и бил, пока не помер тятенька! В крови его по самые локти! В крови, родимого…
– Вот и я о том же, – кивнул Иоанн. – Вставай на колени!.. Малюта!
– Степка! – оглянулся Скуратов на рыжего опричника. – Исполняй, Василевский, дело государево!
– Степан, Степан, – зарыдал, подползая уже к нему, Федор Басманов. – Ведь это мы с отцом тебя приветили, мы! Кем бы ты был, кем?! Неужто мне, другу своему, голову срежешь?! Степка…
Но Степан Василевский уже вытащил с сухим щелчком саблю из ножен.
– Острая? – спросил Малюта.
– Она у меня завсегда острая, – ответил Степан.
– Вставай на колени! – крикнул Иоанн. – Вставай, коли не хочешь мучительно помирать…
Федор, дрожа всем телом, встал на колени, съежился, ткнув голову в каменный пол, закрыв лицо руками.
– Батюшка-государь, – шептал он дрожащим голосом, – помилуй, батюшка, помилуй, не хочу умирать, не хочу!..
– Голову подыми, – проговорил Иоанн.
И Федор стал медленно поднимать голову, да так тяжело, точно его кто-то тянул и тянул к земле.
– Руби, – выдохнул царь.
Василевский резко замахнулся, из груди Федора вырвался шипящий звук – вопль отчаяния! – и сабля, сверкнув в пламени факелов, ударила по его шее – хрусть! Голова покатилась в сторону, в самый темный угол, кровь хлынула, тело упало и задергалось в горячей и темной луже.
– Помер Феденька, – выдохнул Малюта. – Отгулял свое! Ну так что, пожил-то весело!
И тут царь заглянул в лицо палача Басманова.
– Стало быть, это Басмановы тебя пригрели?
– Да, – настороженно ответил Степан.
– А не жалко было рубить-то?
– Так воля государева – закон.
– А может, ты за нос водишь меня, а? А сам заодно с ними – врагами моими? В доме их кормился, дружбу с Федькой водил? Что, коли мстить начнешь? А ну, Василевский, дай-ка Малюте саблю…
– Почто, государь?
– Да как ты смеешь самому царю допрос чинить?! – тон государя становился все более ледяным. – Отдай саблю немедленно!
Малюта сам шагнул к Степану, вырвал из его вмиг ослабшей руки окровавленный клинок.
– А теперь вставай на колени, – приказал Иоанн опричнику. – Вставай же!..
Двое других опричников с факелами отступили, замерли позади.
– Как же так, государь? – опускаясь на колени, бормотал Степан. – Как же так, за что?!
– А мне так спокойнее будет, – пригладил бороду Иоанн. – Что, Малюта, отделаешь паренька-то своего?
– Отделаю, царь-батюшка, еще как отделаю, – усмехнулся тот. – Да, Степка, не думал, не гадал я, что мне и твою башку сшибить придется, ну так воля государя такова. А коли враг ты государю, то и мне враг.
Факела горели, потрескивали.
– Да как же, как же… – бормотал, как заведенный, Степан.
– Страшно умирать? – спросил Иоанн.
– Страшно, царь-батюшка, очень страшно, – затараторил, признаваясь, Василевский. – Скажи, что пошутил, скажи! – Он поднял голову: – Скажи, государь!
– Опусти голову, – только и ответил тот. – Такова моя воля!
Но не только страх за жизнь ударил Степана точно в сердце. Вспомнил он все, разом вспомнил: казни и насилия, глаза гибнущих под его саблей людей…
– Господи Боже, – в ужасе прошептал он. – Господи!..
Темный угол темницы, откуда незряче уставилась на него отсеченная им голова Федора Басманова, был последним его земным видением. Яркая вспышка и – темнота…
Малюта еще раз резанул, уже по воздуху, чужой саблей – смахнул кровь, нагнулся, вытер остатки ее о кафтан обезглавленного Василевского, чьи пятки еще бились друг о друга, поцокал языком:
– И впрямь хороша! До звона отточена сабелька! Себе оставлю – память будет.
– Идем, – сказал ему Иоанн. – Работы у нас сегодня много. Москвичи, поди, уже заждались!
В этот же день, к полудню, на Полое место, что у Кремля, согнали опричники около полутысячи москвичей из разных сословий и началась одна большая казнь. Длилась она всего один день, но сколь кровавым он стал! Опричники с утроенной прытью вязали раздетых людей к столбам и брались за оружие. Тут уже не только Малюта и его свора бесились, но и сам Иоанн вместе с шестнадцатилетним сыном Иваном не побрезговали поработать палачами: вооружившись копьями, забивали они людей наравне с другими опричными. И счастливы были те, что умирали сразу. У иных из кожи, срезанной с тела, ремни делали, с других всю кожу живьем сдирали, третьих просто на куски кромсали. В один разделочный стол превратилось Полое место. В тот день мученической смертью умер дьяк Висковатый, глава посольского приказа. То ли донос был на него, то ли просто припомнилось государю, что Иван Михайлович еще в Ближней думе состоял и когда-то жизни его учить осмеливался. Дьяка привязали к столбу, и царь приказал срезать с него плоть кусками. И многие опричники приложились к тому делу, а Иван Реутов едва и сам не поплатился жизнью: за то, будто сжалился над пожилым человеком и специально прикончил его – отрезал слишком большой ломоть. Отнекивался опричник Реутов, на коленях перед царем ползал! А может, и не жалел никого Реутов, а просто дьяк Висковатый кровью к тому времени истек да сил боль такую терпеть не осталось? Старенький он уже был, Иван Михайлович…
К концу дня земля на Полом месте перед Кремлем так пропиталась кровью, что стала бурой, затвердела и на жаре на следующий день потрескалась. Позже место так и назвали – Кровавой площадью.
А еще чуть позже эта площадь «Красной» в народе стала…
5
Но месть Господня за поруганный Великий Новгород и другие северные города Руси уже близилась, огненным мечом нависала над кровожадной царской Москвой…
Менее чем через год после массовых казней в столице, в апреле 1571 года, крымский хан Девлет-Гирей пришел на Русь с большим войском. Сто пятьдесят тысяч бойцов, среди которых были и ногайцы, и турки-османы, шли прямо на Москву, не отвлекаясь сильно на штурмы и грабежи других городов. Внезапностью взять хотели – и взяли! Русь была расколота и ослаблена, разоренные Иоанном северные города не могли оказать толковой военной помощи. К тому же во многих районах свирепствовала моровая язва, тут уж не до оружия. Опричная армия под командованием князя Волынского, наскоро собранная, была буквально сметена крымцами под Серпуховом. Да и малочисленна она оказалась: опричники привыкли грабить и убивать своих же, русичей, приучились к легкой добыче, и многие из них, развращенные этой легкостью, испугались и попросту не явились на сборы. Иоанн Васильевич бежал из Москвы в Александровскую слободу; просидев там пару дней, бросился в Ярославль, а оттуда – в Белозерский монастырь, где заперся и стал рьяно молиться.
Но молитвы ему не помогли.
23 мая Девлет-Гирей подошел к столице русского царства и поджег ее посады за Неглинной. Дни стояли жаркие, и пламя помогло татарам. А весенняя буря помогла пламени. Огонь с посадов перекинулся на Арбат, оттуда пошел на Кремль и далее. Москва запылала со всех сторон, а после взрыва Пушечной избы загорелся и Китай-город. Пожар оказался под стать тому, что выжег столицу двадцать четыре года назад – в год венчания Иоанна на царство. Огня испугались даже крымцы: захватив пленных, они поспешили уйти из Москвы, даже не пытаясь идти дальше и искать ненавистного им царя, разорителя Казани и Астрахани. Девлет-Гирей решил просто, что Москве и государю ее и без того конец. В том пожаре погибли более ста пятидесяти тысяч человек, ибо Москва была переполнена беженцами, и еще триста тысяч крымцы увели в рабство. Давно мечтал о такой мести Бахчисарай! В Москве же такого удара не ожидал никто. А едва крымский хан вернулся домой, то послал русскому царю в ларце хитрый подарок. Неверными руками в Александровской слободе Иоанн открывал ларец. А откинув крышку, похолодел. Перед ним лежал кинжал! На восточном языке хан предлагал опозоренному русскому царю свести счеты с жизнью.
Иоанн Васильевич захворал – от переживаний он покрылся зудящей коростой и все озлобленнее и затравленнее смотрел на мир. Первым, что он сделал, это казнил всю опричную верхушку, первых князей и детей боярских своего обособленного от земщины войска. Говорили, что лишь Василия Грязного отпустил, так и сказал своему бывшему любимцу: «На край света беги, Васька, иначе пожалеешь!» И больше о том никто не слыхал. Царь оставил при себе одного лишь Малюту Скуратова – единственного человека, которому доверял. Более того, сделал даже первого мясника Руси думным боярином.
А еще Иоанн женился – уже в третий раз, теперь на боярской дочери Марфе Васильевне Собакиной. Из двух тысяч девиц выбрал! Хотел, как в первый раз. Как с Анастасией было! По любви чтоб.
На свадьбе, состоявшейся 28 октября 1571 года, присутствовал зять Малюты – мало кому известный молодой опричник Борис Годунов.
Только вот не семнадцать лет было Иоанну, страшен он казался от нервной болезни, да и по горло в крови невинных стоял, как царь Ирод. На пиру все заметили, что невеста бледна и вздрагивает, когда ее касается царская рука, – вздрагивает так, точно к ее белой ручке огонь подносят. «Переживает счастливица!» – вслух говорили гости, а про себя-то знали: «Боится! Смертным страхом боится молодая девка муженька своего, царя-душегуба!»
– Что, моя хорошая, цветочек мой аленький? – к полуночи, отгуляв на пиру, в спальне царских палат спросил ее Иоанн. – Готова ли ты принять мужа своего венчанного на супружеском ложе? Готова ли, говори?!
Юная царица, в белой рубахе, поджав ноги на уголке царской кровати, молчала. Трещали лампады, курились благовония. Она подняла несчастные глаза – по щекам ее текли слезы – и тотчас опустила их.
– А что же ты плачешь? – изумился Иоанн. – Неужто не счастлива? Неужто боишься меня? Ну-ка, снимай рубаху, хочу посмотреть на тебя, какая ты. Не обманулся ли. Снимай-снимай…
Юная царица зацепила рубаху, потащила ее вверх через голову. Оставшись нагой, сжалась еще больше. А он уже жадно искал все тайное в ней острым и сладострастным взглядом, и улыбка вожделения расплывалась на его губах…
– Так, так, – плотоядно повторял он, – беленькая, отсюда видно – теплая… А вот и я, душенька, судьба твоя! – И он сбросил с себя парчовый восточный халат и тоже остался наг. – Смотри на меня, смотри!!
Тут она и увидела его всего – нагого, хищно подступающего к ней. Тощего и жилистого, с проступающими ключицами и ребрами, с отдутым от обжорства и пьянства животом. И страшно ей было смотреть на него, очень страшно! Струпья по телу, вздувшаяся кожа, расчесанные язвы. Козлиная борода, черные скрученные на голове волосы, точно в рога вырастающие; горбоносое желтое лицо, брови, как ножи, глаза – обжигающие угли. Точно из ада он вышел, почудилось – аж серой пахнуло!..
– Ложись, царица, ложись! Любить тебя буду!
Но она, стиснув колени, не могла пошевелиться. Так и вросла в край брачного ложа…
– Неужто противен я тебе? – спросил он. – А ведь ты меня любить и почитать должна – любого! Ведь я муж твой, пред Богом и людьми! И царь твой, а потому в руке моей, – он сжал в кулак пятерню, – жизнь и смерть твоя! Смирись! Ложись, рабыня…
Но юная царица никак не могла перебороть брезгливости. Тогда он шагнул к ней, ударил по лицу, схватил, тотчас зарыдавшую, за волосы и поволок на середину кровати; забрался сам, оторвал друг от друга ее колени, придавил обезображенным язвами телом…
– Кричи! Кричи! – овладевая ею, все пытаясь поймать сухими губами ее рот, приговаривал он. – Кого позовешь на помощь? Царь я твой, царь! Царь…
Когда он сполз с нее, зареванной, дрожавшей от боли и отвращения, гнев и ярость новой волной подступили к нему.
– Неужто и теперь не люб?! Так я тебе книжку почитаю, есть у меня мудрая книжка, – он уже рыскал глазами по столам и буфетам, – вот она, вот! Один старый человек ее сочинил, а плохого он не писал!
Иоанн, стоя нагим перед кроватью, уже лихорадочно зло листал отпечатанный «Домострой» бывшего своего исповедника и наставника Сильвестра:
– Это о тех женах, которые, невзирая на венец, сторонятся мужей своих, – отрываясь от страниц и обращаясь к жене, говорил он. – О том, что с ними делать надобно! Поучительно тут все, мудро! – Остановился, зацепил взглядом строки: – Слушай, негодная, слушай! – Государь выставил длинный палец с перстнем вверх: – «Нельзя бить жену ни палкой, ни кулаком, ни по уху, ни по виденью, чтобы она не оглохла и не ослепла; а только за великое и за страшное ослушание…» Вот! Вот! «…сойми с нее рубашку…» – Иоанн мельком глянул на жену. – А ты и без рубашки уже – работы меньше! «…и плеткою да вежливенько отходи ее, а, поучив, примолви: о тебе, родная, ратую и пекусь, о благоразумии твоем и о чести твоей!»
Иоанн отбросил книгу в сторону, сдернул со стены конскую плеть и подступил к сжавшейся царице:
– Готова ты учиться? Готова, чтобы я о твоем благоразумии и чести твоей позаботился? А коли так, то прикрывай зрение свое и ушки. Хочу я, чтобы ты видеть и слышать могла, когда я закончу и вновь говорить с тобой стану!
Царица едва успела прикрыть лицо – как он с силой, через все тело, полоснул ее плетью…
Русь вскоре горестно вздохнула. Москва ожидала новых казней. И как иначе, если через пятнадцать дней после венчания, уже 13 ноября, царь Иоанн овдовел: его царица Марфа, в девичестве Собакина, умерла в расцвете своих юных лет по неизвестной причине. Правда, поговаривали: то ли отравил ее государь, то ли забил до смерти, а может, и от горя умерла бедняжка. По любви, как прежде, не вышло.
А еще все ждали нового нашествия Девлет-Гирея. Никто в Москве не сомневался, что весной-летом 1572-го крымский хан вернется на разоренную и ослабленную Русь, и этот приход будет равен для нее концу света.
Неожиданно для всех царь назначил главным полководцем русской армии своего бывшего опального боярина – князя Михаила Ивановича Воротынского.
6
Уже около года вызволенный из заточения князь Михаил Воротынский строил широкую засечную черту на южных границах Московского царства – систему деревянных крепостиц и оборонительных пунктов, способных временно задержать нашествие крымской орды или Турецкого султаната. А еще, путем связи – дымных костров и гонцов на свежих лошадях, готовых пронестись ветром десятки верст, – предупредить столицу и позволить царю быстро собрать хорошо вооруженное войско. Катастрофа прошлого года не должна повториться. Под началом Михаила Воротынского уже было двадцатитысячное войско, передвигавшееся по засечной черте и состоявшее исключительно из земских воевод и бойцов.
Худшие ожидания оправдались: летом 1572 года на Крымском полуострове произошло большое движение враждебных военных сил, и вскоре стодвадцатитысячная армия татар и турок, выйдя к Днепру, двинулась вдоль его устья к Северному Донцу, перешла его и оказалась в Диком поле, и уже оттуда, вдоль Дона, взяла курс на Москву. Это был уже четвертый поход удачливого полководца, крымского хана Девлет-Гирея, на Русь…
Узнав о новом нашествии, Иоанн, пребывавший в Александровской слободе, оцепенел. В первые часы после этого известия, всех прогнав, он сидел, вцепившись в подлокотники своего трона и смотрел в одну точку. Только дрожали губы и подрагивал кончик длинной козлиной бороды. До последнего русский царь надеялся, что в этом году пронесет, и татары оставят его в покое.
Никогда еще не было ему так страшно! Нашествие прошлого года стало тяжелейшим ударом по его государству, это же грозило стать смертельной раной. Но страшнее всего было грядущее унижение! Мысль о кинжале, посланном ему ханом для самоубийства, против воли врывалась в мозг и терзала Иоанна.
Придя в себя, он велел собираться в дорогу. На этот раз Иоанн даже не стал прятаться по ближайшим монастырям: он был так напуган, что сразу устремился в Новгород. Даже Батый не дошел до него сто верст, знал Иоанн, значит, и Девлет-Гирей не пойдет так далеко! Уже через неделю царь въезжал с небольшим опричным войском в город, который два года назад истребил на треть. Истребил зверски! И теперь, униженный, он приехал скрываться именно здесь. Но сейчас было не до казней: не до жиру – быть бы живу! Он въехал, глядя поверх голов притихших новгородцев, и тотчас заперся в княжеских палатах, всех прогнав, удалив от себя.
Ему оставалось только одно – ждать.
Девлет-Гирей рассчитывал не просто разграбить ненавистную землю и увести в полон еще десятки, а то и сотни тысяч людей. Прицел у нового похода был дальний! Крымский хан и турецкие полководцы надеялись как можно сильнее ослабить врага для будущих свершений: покорив Москву, они решили в том же году взять Астрахань, а на следующий год вернуть и Казань. А далее все ясно: поставят-таки они русских на колени, как это было при Батые! Лучшие времена Золотой Орды грезились им.
Перейдя Дикое поле, крымцы и турки вышли к Оке, чьи берега являлись одной из главных разделительных черт между степняками и древними землями русских княжеств. Беспрепятственно пройдя между Доном и Окой по той территории, что была разорена крымцами год назад и так и не успела подняться для сопротивления, уже немолодой и опытный Девлет-Гирей, как и год назад, переправился через Оку под Серпуховом и остановился на реке Лопасне недалеко от села Молоди.
Вскоре ему сообщили, что русские полки стоят рядом и готовы вступить в бой. Это известие неприятно удивило крымского хана.
Воротынский обо всем узнал вовремя: его полки и впрямь стояли чуть выше по Оке, в пределах южной засечной черты русского царства. К его двадцати тысячами отборных бойцов-пограничников подошли еще сорок тысяч земского и опричного войска. Но отныне развращенные убийствами единоверцев опричники могли только дополнять своими силами основную армию и надеяться отличиться в бою. Русское войско уступало по численности крымцам и туркам вдвое – разница немалая, но ведь и такую армию собрали с трудом: тяжелые времена переживала Русь! Но был перевес и у московитов – в артиллерии. Крымцы шли быстрым маршем, лишь меняя под собой коней, надеясь, как и в прошлом году, воспользоваться жарой и сжечь едва начавшую отстраиваться Москву. Воротынский же собрал с засечных крепостиц почти все пушки, из ближайших городов тоже подкатили орудия.
Рать поделили на пять полков: Большим командовал сам Михаил Иванович Воротынский, вторыми воеводами оказались братья Шереметевы; Передовым полком командовал князь Хворостинин, Полком правой руки – князь Одоевский, Левой руки – князь Репнин, Сторожевым – князь Шуйский.
Оба войска, вставших в лесостепи и пока еще не видевших друг друга, разделяло село Молоди и его окрестности, рядом секли территорию речка Лопасня – приток Оки, и другие мелкие речушки.
До Москвы было всего сорок пять верст.
В кольчуге, при оружии, хоть сейчас готовый принять бой, князь Воротынский со свитой проезжал мимо тысяч русских бойцов. Осмотр войска он проводил скоро, не мешкая: татары могли ударить в любой день и час.
Вот и Передовой полк – он должен был принять первый удар.
Когда князь Хворостинин называл Воротынскому своих воевод, старших и младших, полководец попридержал коня. Воротынский увидел, как вспыхнуло лицо младшего воеводы, командира трех тысяч молодых конных дворян с пиками и саблями, кивнул Хворостинину:
– Поговорить я хочу с твоим молодцом, Алексей Петрович, во-он с тем, не против?
– Как же я могу быть против, пресветлый князь? – отозвался Хворостинин. – Прошу вас…
Молодой воевода с зардевшимся лицом выехал из строя, поклонился полководцу:
– Здравствуйте, Михаил Иванович, – проговорил он негромко, но было видно, что чувства рвут его сердце.
Воротынский кивнул своим первым помощникам Шереметевым:
– Продолжать осмотр без меня – я скоро! – И тотчас, пустив коня в сторону, бросил молодому воеводе: – За мной! – И уже чуть поодаль добавил: – Ну здравствуй, Григорий! Вон как судьба нас с тобой сводит. – Они отъехали еще дальше. – Все эти годы в Ливонии воевал?
– Там, Михаил Иванович, чуть от «огневой лихорадки» Богу душу не отдал, когда мор был, – вытянули добрые люди!
– Опричником-то не был? – точно разговор шел о чем незначительном, спросил полководец, попридержав коня. – Говори честно, ругать не стану…
– Бог миловал, – ответил Засекин. – А вот двух друзей моих опричнина сгубила – и каждого по-своему.
Князь Воротынский заглянул ему в глаза:
– Сеча будет страшная, мало кто из нас вернется домой. Может быть, все ляжем тут, у Молодей… Скажи мне главное: горюешь ли по Марии?
Засекин с печалью опустил глаза:
– Горюю, Михаил Иванович.
– Знаю, искал ты ее потом на Белоозере…
– Верно, искал, – кивнул тот.
– Что тебе сказали?
– Умерла, сказали.
– Так и было… От родов она умерла, Гриша.
Молодой воевода, натянув удила, стремительно вскинул глаза на полководца:
– От родов?! Да как же так?..
– Не знаю, Григорий. Может, снасильничал кто из охраны. А может, еще что… – Князь зацепил всполошенный взгляд Засекина. – Она не сказала: молчала, точно воды в рот набрала. Жалели ее монахини…
– Милостивый Боже, – вырвалось у молодого князя, – стало быть, от родов…
И тут Григорий вспомнил разгневанную старую монахиню с выцветшим лицом: «Преставилась твоя голубка. Представилась, сердечная. А ты уезжай, уезжай, распутник! И сабли твоей не боюсь!» «Отчего же распутник-то?» – возмутился он тогда. «Сам знаешь! – вскипела та. – Уезжай!» Выходит, все поняла старуха…
Они вновь встретились взглядами.
– А что же ребеночек? Жив остался?..
– Нет, вместе с матерью Богу душу отдал. Со слов знаю, я ведь с Машенькой редко виделся. Разделили нас – удерживали друг от друга…
– Любил я ее, Михаил Иванович, сильно любил, больше жизни, – произнес Григорий. – Мужем ее хотел стать…
– И стал бы, да, видать, все мы Бога сильно прогневили, что Он с нами так вот крут… Ладно, – Воротынский хлопнул Засекина по плечу рукой в кожаной перчатке со стальными пластинами, – поедем назад, последнюю службу отстоим и покоримся судьбе. А вон она – недалеко, – кивнул он на лес, – ждет нас с кривыми мечами и острыми стрелами. Едем же, едем! – и, повернув коня и ударив шпорами по конским бокам, полководец быстро вылетел вперед, оставив растерявшегося молодого князя позади…
26 июля 1572 года Воротынский получил то, чего ждал как манны небесной, о чем молил Господа все эти дни у села Молоди.
Первые схватки по фронту уже происходили, но ничего не решали, а час большой битвы никак не наступал. И вот крымцы и турки решились напасть первыми: кто знает, а вдруг армия противника увеличится, решили они. Вдруг из Москвы сюда движутся новые полки?
Чувствуя себя хозяевами положения, в тот день они первыми подошли к русским и вступили в бой. Посеча много стрельцов на флангах, главной силой они ударили по центру войска: пробьют его, и вот она – победа! Но когда дворянская конница разлетелась в стороны, за ней оказалась артиллерия. И вот пушки-то и разметали основные силы крымцев, уже грезивших о скором триумфе. Сколько раз на подобную удочку попадали те, что уже примеряли на свою голову лавровый венец! Лучшие силы конных татар были сметены огнем, остановлены, принуждены повернуть вспять. Но Передовым полком князя Хворостинина полководец Михаил Воротынский решил распорядиться особо – оставил его для главного задания. Передовой полк обошел басурман с фланга и ударил им с спину. Татары бились, как бьются алчные грабители: отчаянно и жестоко, но без той ненависти, от которой наливаются кровью глаза и болит от ярости сердце. Они пришли победителями – жечь и грабить, как и в прошлом году. Но русские бились иначе. Князь Григорий Засекин, как и все бойцы, знал: судьба всего государства зависит от этой битвы! Будет она проиграна – станет этот день концом Руси. И потому, налетев на крымцев сзади, горя великой ненавистью, русские секли врага страшно. А когда тот дрогнул, не ожидая такого маневра, то и другие русские полки, уже изрядно поредевшие, воспряли духом, и скоро уже вся армия Девлет-Гирея оказалась в тисках. Крымский хан знал, когда грядёт великая победа, а когда – сокрушительное поражение. Инстинкт не подвел его: с несколькими тысячами лучших своих людей он вырвался из мертвой хватки противника и бросился назад. Уже через полчаса, пролетев через холмы мимо Молодей и речки Лопасня, даже не оглянувшись на свой обоз и шатры, Девлет-Гирей взял курс на юг. А увидев, что полководца нет, дрогнули и бросились врассыпную и остатки его армии. В те дни русские преследовали крымцев до начала северных границ Дикого поля, уничтожая, никого не жалея, не беря в плен, разве что самых знатных.
Только на южных окраинах Дикого поля, у Северного Донца, крымский хан перевел дух и осмотрелся. Татар и турок вернулось сюда не более двадцати тысяч – из ста двадцати! Остальные костьми легли, чтобы из крови басурманской на необъятных просторах как русской, так и ничейной пока земли проросли дикие полевые цветы…
Велика оказалась эта победа! Мужскому населению крымского ханства был нанесен сокрушительный удар – точно руку правую с кривым мечом отсекли! На ближайшие десять лет, пока не подрастет боевой молодняк воинственных татар, Крым мог забыть о новых набегах. Москва же получала столь необходимую ей фору, чтобы подняться! Отныне границы московского царства расширятся на юг аж на триста верст, и скоро там будут спешно ставиться новые крепости – дабы закрепиться, врасти в землю. Но была и вторая победа, тенью стоявшая за разгромом крымцев: царь отменил опричнину. Само это слово отныне было запрещено на Руси, а кто произнесет его – наказывался торговой казнью. Боярин то или князь, его привязывали к столбу и прилюдно били плетью. Недавние головорезы и насильники, спрятав голову в плечи, и сами постарались забыть, как ездили на черных лошадях с песьими головам и метлами и тысячами губили невинных. Сами убедили себя, что это было лишь сном, злым кошмаром, приснившимся Руси.
Молодинская битва сыграла роль не меньшую, нежели битва Куликовская, произошедшая двумястами годами прежде. Такой бы она и осталась в народе, если бы Михаил Воротынский еще и великим князем был, подобно Дмитрию Донскому, хозяином надо всеми, а не простым полководцем. Ведь спасителем земли русской, едва вернулся он в Москву, окрестили его. Этого триумфа и любви народа Иоанн, прятавшийся в злой час за стенами Новгорода, не смог простить князю. Уже через год, черный от зависти и ненависти, Иоанн с радостью принял беглого слугу Воротынского, который рассказал, что князь, хозяин его, хотел-де «государя чародейством извести». И государь тотчас тому поверил! За великую любовь народа к Воротынскому он придумал ему страшную месть. О «чародействе» раззвонили по всей Москве, князя взяли и долго пытали, но он не признал за собой вины. Тогда царь приказал раздеть Воротынского догола, связать по рукам и ногам и бросить меж двух костров.
Глядя на несчастного полководца, Иоанн требовал:
– Сознайся, Михайло Иванович, что извести меня хотел, тогда помилую, слово царское даю! И сообщников назови! Лиходеев своих!
Но не хотел сознаваться в бесовском навете князь Воротынский, и государь злился, негодовал. Не по его выходило! Сам ближе и ближе подгребал он широкой рогатиной угли к телу корчившегося перед ним князя, ждал покаяния.
– Почто мучаешь меня?! – хрипел тот. – За что адову муку мне придумал?!
– А потому и мучаю, что дознаться правды хочу! – отвечал Иоанн. – Сознайся же! Сознайся, Михайло Иванович, родименький! Смирись с судьбою!
Но так и не сознался Воротынский. Избитого, обожженного князя отправили обратно в Белоозеро в заточение, но дорогой Михаил Иванович Воротынский умер. Всю же его семью государь приказал истребить, а возвращенные было имения обратно себе взял. И вот уже дьяки-переписчики во всех документах вымарывали само имя князя Воротынского, победителя крымских татар, а битву при Молодях решено было записать в обычную схватку на границах Москвы. По делу «чародея князя Воротынского» стали искать приближенных к нему людей, казнили видных полководцев Никиту Одоевского, еще одного героя Молодинской битвы, и Михаила Морозова. Пострадали и другие воеводы, и многие простые дворяне.
Когда «дело князя Воротынского» только раскручивалось, набирало обороты, другой князь, куда менее заметный, а именно – Григорий Осипович Засекин, принимал дела в далекой пограничной крепости Карела. Сюда он был назначен воеводой: сам напросился – и не прогадал. Жег царский перстень палец – ничего не давал забыть! И слова Андрея Михайловича Курбского: «Когда тиран на троне – будь подальше от столицы!» – тоже не забывал князь.
Неспроста он был послан в Карелу. Только что закончилось перемирие со шведами, и на границах русского государства вновь нужны были хорошие и надежные полководцы. Шведы полезли на Русь, а значит, тут ему, Григорию Засекину, и самое место.
7
Старел царь всея Руси Иоанн, давно прозванный в народе Грозным. Менял жен – одни умирали, другие отправлялись по монастырям. Растерял он и всех бывших друзей: и чистых сердцем, убиенных им в молодые годы, и черных душой – опричников, тоже им казненных. Потерял он и своего любимца Малюту Скуратова, погибшего в Ливонии во время осады крепости Вайсенштейн. Эта смерть особо приблизила к престолу и сделала новым фаворитом царя бывшего опричника Бориса Годунова, зятя Малюты Скуратова. Годунов стал так близок царю, что тот отдал замуж за его сестру Ирину своего второго сына Федора. В Ливонии временно вновь дела пошли хорошо, сверкнула надежда, что многого добьется московский царь на западных границах. Во времена польско-литовского бескоролевья, когда Генрих Анжуйский, французский принц, едва прибыв в Краков, чтобы одеть корону, узнал о смерти брата и бросился назад – занимать престол Франции, Иоанн стал было претендовать и сам на корону Речи Посполитой. Но побоялись на западе русского царя-душегуба. Кому такого захочется? Да и запросил он многовато: навечно захотел стать владыкой Польши, Литвы и Ливонии, а вот с Турецким султанатом вместе с европейскими рыцарями воевать не пожелал. Да и папа был против царя-схизматика.
Кто же станет правителем огромных земель Восточной Европы? – думали все.
И тут вышел на европейскую политическую сцену легендарный Стефан Баторий, виднейший полководец своего времени, и все русские победы в Ливонии стали сходить на нет. Город за городом занимал новый польский король, возвратил Полоцк, вторгся на территорию Руси и даже долго штурмовал Псков, но ушел из-под его стен, отметив, что то была самая великая оборона города, какую он только видел.
Старел царь и стал чудить. Неожиданно для всех отдал царскую корону казанскому царевичу Симеону Бекбулатовичу, за собой оставил лишь великокняжескую и в челобитных грамотах на имя нового государя униженно подписывался: «Иванец Московский». Сидел рядом с боярами, как равный среди равных, разве что эти «равные» были белыми от страха и пошевелиться боялись, не зная, что еще придет в голову их государю. Казни-то продолжались, может быть, не с той прытью, что во времена опричнины, но врагов и крамолу надо было искать – и их искали. Новгородского архиепископа Леонида не пожалели: обвинив в «колдовстве», зашили в медвежью шкуру и отдали на растерзание охотничьим псам. Через год царскую корону Иоанн себе вернул. Правда, говорили, что неспроста он чудит. Мол, нагадали ему, что в 1575 году «помереть царю русскому». Вот он и передал другому свою корону, а год закончился – взял обратно. Пронесло, стало быть!
И все же старел он и боялся главного – умереть! В припадке гнева ударил наследника престола, такого же умного и жестокого, как и он сам, Ивана, посохом по голове. Тот вскоре умер. Царь-сыноубийца хотел отречься от престола и заставил писать синодики по всем убиенным им людям во время его царствования, но дьяки едва рассудка не лишились: список был длиной в самую долгую дорогу, где и горизонта не видно! Так и не дописали его…
И царь от престола не отрекся, еще сильнее вцепившись костистыми руками в подлокотники золоченого трона.
5 января 1582 года в Яме-Запольском завершилась подписанием мирного соглашения Ливонская война. Она длилась долгие двадцать пять лет и унесла сотни тысяч жизней только одних вояк с обеих сторон. А сколько погибло мирных жителей, то неведомо. Москва проиграла эту войну – отдала все завоеванные ранее территории. С чего начала, тем и закончила. Но война разорила саму Русь – поборами, налогами…
Царь боялся и страдал, писал английской королеве Елизавете, что думает бежать с родины, где все его ненавидят, та обещала дать царю приют. Иоанну того оказалось мало. Будучи женатым в шестой раз на Марии Нагой, просил Елизавету выйти за него. Но королева-девственница, понятно, отказалась. Тогда царь решил осчастливить предложением руки и сердца родственницу королевы Марию Гастингс, но и тут согласия не получил.
К концу жизни он добился того, чего желал с такой страстью: его боялись все без исключения! И можно было бы поправить политику государства, и было кому – башковитый боярин Борис Годунов имел свое на то разумение, но даже советы царю приближенные давать опасались. Никто не хотел головой поплатиться! И потому кивали и соглашались с любым его самодурством. Стало быть, в чем-то, но добился он совершенства.
18 марта 1584 года, во время игры в шахматы с боярином Богданом Бельским Иоанн Грозный вдруг покачнулся, захрипел и, точно в порыве отчаяния, ударил ладонью по шахматной доске. Но прежде чем он повалился с кресла, к удивлению всех случилось необъяснимое: все фигуры удержались, одна только легко вспорхнула вверх и, упав на пол, покатилась прочь… Этой фигурой был черный король, к которому несколько секунд назад тянулась рука государя.
Царя подхватили и понесли в покои, а он все хрипел и хрипел, да слабо тряс пальцем, точно хотел сказать: «Вот я вас! Погодите же у меня! Прокашляюсь только!»
Сердце черного короля прихватило – сжалось и решило было разорваться, но страх перед смертью у Иоанна оказался куда сильнее. Заставил смириться сердце, подождать еще немного…
Именно это и поняли двое бояр, стоявших у его ложа, – Борис Годунов и Богдан Бельский. Двери были заперты: после ухода врача, от страха перед царем едва не упавшего в обморок, они сказали придворным, что государю нужен покой. И теперь склонились над ложем и смотрели на его подрагивающие веки, точно говорившие: «Жив я! Жив еще! Жив на беду вашу!»
Неожиданно глаза царя открылись, и он тихо спросил:
– Что глядите? Решили, сдох я, верно? – Иоанн попытался улыбнуться. – А ну, говорите, чего мне подсыпали в вино?! Ты, Бориска, и ты, Богдашка, сознавайтесь лучше! – Говорил он с придыхом, тяжело. – По-хорошему сознавайтесь…
Им стало так страшно, что они даже распрямились не сразу – так и застыли в низком поклоне.
– О чем ты, государь? – побледнев, спросил Бельский. – Да не бредишь ли?
– Не брежу, Богдашка, – ответил тот. – Знал я, что ненавидите вы меня, знал…
Годунов первым пришел в себя и сделал шаг в сторону. Но Иоанн того не заметил – так и смотрел в глаза выцветшего лицом от страха Богдана Бельского.
– Я шкурки-то с вас сниму да на солнце высушу, – продолжал говорить Иоанн. – Слышишь, Богдашка? Малюты на вас нет, он бы своего зятька-то с особым усердием распотрошил!..
Борис Годунов стоял уже за головой неподвижно лежавшего царя. Последний год он особенно боялся за себя и своих близких. Его сестра Ирина никак не рожала от Федора, и кто тому был виной – один только Господь и знал. Но ходили слухи, что Иоанн развести их хочет. Тогда всем Годуновым конец: отторжение от власти, опала…
А теперь еще обвинение в отравлении!..
Тут наконец-то распрямился и Бельский. Взглянул на Бориса и оторопел. Тот держал в руках небольшую подушку, которую заставлял подкладывать себе под спину болевший позвоночником государь, когда опускался в кресло.
– Чего молчишь, Богдашка? – спросил Иоанн.
Царь пошевелился, кажется, пытаясь встать. Двое бояр еще раз встретились взглядами. И тогда Богдан Бельский едва заметно кивнул своему товарищу по Думе. С заискивающей улыбкой он приблизился к царю, тот уже хотел было плюнуть ему в лицо, но в этот момент на желтое остроносое лицо опустилась подушка. И в ту же секунду Богдан Бельский схватил ослабшего царя за руки и со всей силой прижал его к кровати. Куда Иоанну было тягаться с двумя еще моложавыми бугаями! Ноги государя забились, руки еще пытались вырваться, но через минуту эта пляска стала затихать – государь сдался…
Борис Годунов отнял подушку от его лица, Богдан Бельский медленно отпустил руки государя. Лицо Иоанна оказалось вздернуто вверх, борода торчала мятым клином, рот оскален, еще страшнее смотрели точно ослепшие глаза…
Оба боярина сделали по шагу назад, не сводя взгляда с Иоанна.
– Что скажем-то? – тихонько спросил Бельский.
– А то и скажем: помер, и все тут. На глазах наших помер.
– А коли врач разведает?
– Пусть только разведает! – зло усмехнулся Борис, обходя с подушкой в руках кровать. – Головы-то нам теперь рубить некому. Федор-то, сын его, мой деверь. Был бы Ванька жив, наследник, тот бы не спустил, на кол бы усадил! Отцу-душегубу под стать был. А Федька даже и не поймет, что случилось.
Их поразил страшный хрип за спиной, и они разом обернулись. Царь сидел на постели и смотрел на них так, что у Бельского ноги подогнулись.
– Я вас на кол посажу! Я! Убивцы, лиходеи, тати! Я вас терзать буду!..
С быстротой и ловкостью, какая и кошке не снилась, Годунов метнулся к царю. Вскочив на него верхом, укрыв, как саваном, парчовым кафтаном, ткнул той же подушкой в желтое лицо государя.
– Богдан! Богдан! – заревел он. – Ноги держи, ноги!
Тут и Бельский опомнился: подскочил, перехватил ноги Иоанна. Руки государя, которых держать сейчас было некому, хватали всё подряд: то ляжки сидевшего сверху Годунова, то нос и губы Бельского, который все отворачивался, прятал лицо…
С четверть часа они сидели вот так – в обнимку с государем, пока их руки и ноги не затекли от напряжения, пока не стало ясно, что пора сползать с покойного. И когда они все-таки оставили Иоанна и вновь, по-прежнему боязливо, уставились на его лицо, великое облегчение стало разливаться по жилам обоих бояр. Камнем замер тот, кто безраздельно царствовал тридцать пять лет на Руси! Злорадно улыбнувшись, Бельский наклонился и плюнул в пустую воронку открытого рта. Не страшны больше были ощерившиеся желтые зубы, пустые глаза Иоанна! Жалки, ничтожны!..
Перед ними был труп. Прах.
– Нет больше зверя, – тихо проговорил Борис Годунов. – Сейчас его Господь на небесах встретит. Долгим суд будет, ой, долгим! Мы сами состариться успеем!..
8
…Царь-азиат, на словах – поборник христианства, на деле – строгий последователь политики золотоордынских ханов, их духовный наследник, наконец-то умер. Но в народе не поверили сразу избавлению: а вдруг это новая дьявольская шутка душегуба, и не умер он вовсе? Что тогда?! Вот заговорят сейчас те, кто радовался его смерти, а он вырвется на черном коне из Кремля и скажет: «А вот он я! Не ждали?! Вечен я, вечен!» И вновь потащит всех недовольных, слово единое обронивших супротив него, на Красную площадь, и вновь начнется кровавая расправа!
И потому молчал народ – выжидал в смятении…
Но в Кремле, скоро после похорон Иоанна, новый царь всея Руси Федор Иоаннович, человек кроткий и незлобивый, а потому всеми признанный блаженным, в присутствии шурина закрывал лицо руками и причитал:
– Не хочу править страной, не стану управлять Русью! – Мотал с отчаянием головой: – Не хочу источить свое сердце властью, руки обагрить кровью своих поданных! Не хочу в зверя превратиться, как батюшка мой, да простит Господь его душу и сохранит для жизни вечной, коли суждено будет. – Федор отнимал руки в крупных перстнях от бледного лица, умоляюще смотрел в глаза Бориса Годунова: – Бери власть в свои руки, дорогой мой шурин, ты годен для того! Собери под собой мудрых советников, управляй Русью-матушкой, но, умоляю тебя, – из глаз его уже текли слезы, – будь милосерден к людям, будь к ним милостив! Слышишь меня, Борис?!
Тридцатичетырехлетний боярин, брат царицы Ирины, фаворит судьбы, кивнул:
– Все выполню, царь мой батюшка, – он медленно встал перед венценосным родственником на колени, взял его холодную тонкую руку, припал горячими сухими губами к ней. – Все исполню! – Поднял глаза на бледного и слабого Федора: – Клянусь!