Пора в аду
(Брюссель, 1873)
* * *
Когда-то, насколько я помню, жизнь моя была пиром, где раскрывались сердца, где пенились вина.
Как-то вечером посадил я Красоту себе на колени. – И горькой она оказалась. – И я оскорбил ее.
Я – ополчился против справедливости.
Обратился в бегство. О колдуньи, ненависть и нищета, вам доверил я свое сокровище!
Я сумел истребить в себе всякую надежду. Передушил все радости земные – нещадно, словно дикий зверь.
Я призвал палачей, чтобы в час казни зубами впиться в приклады их винтовок. Накликал на себя напасти, чтобы задохнуться от песка и крови. Беду возлюбил как бога. Вывалялся в грязи. Обсох на ветру преступления. Облапошил само безумие.
И весна поднесла мне подарок – гнусавый смех идиота.
Но вот на днях, едва не дав петуха на прощанье, решил я отыскать ключ к минувшим пиршествам и, может быть, вновь обрести пристрастье к ним.
Ключ тот – милосердие. – И наитье это подтверждает, что все былое – лишь сон.
«Навек останешься ты гнусью и т. д., – воскликнул демон, наградивший меня венком из нежных маков. – Ты достоин погибели со всеми страстями твоими, себялюбием и прочими смертными грехами».
Да, много же я взял на себя! Но не раздражайтесь так, любезный Сатана, умоляю вас! И в ожидании каких-нибудь запоздалых мелких пакостей позвольте поднести вам эти мерзкие листки из записной книжки проклятого – вам, кому по душе писатели, начисто лишённые писательских способностей.
Перевод Ю. Стефанова
Дурная кровь
От предков-галлов у меня молочно-голубые глаза, куриные мозги и неуклюжесть в драке. Полагаю, что и выряжен я так же нелепо, как и они. Разве что не мажу голову маслом.
Галлы свежевали скот, выжигали траву – и все это делали как недотепы.
От них у меня: страсть к идолопоклонству и кощунству; всевозможные пороки – гнев, похоть – о, как она изумительна, похоть! – а также лживость и лень.
Все ремесла мне ненавистны. Хозяева, рабочие, скопище крестьян – всё это – быдло. Рука пишущего стоит руки пашущего. Вот уж, поистине, ручной век! А я был и останусь безруким. Прирученность в конце концов заводит слишком далеко. Благородное нищенство надрывает мне душу. Преступники же омерзительны, словно кастраты; впрочем, плевать я на все это хотел – мое дело сторона.
Откуда, однако, в языке моем столько коварства, что он до сих пор ухитрялся вести и блюсти мою лень? Я жил, не зная пользы даже от собственного тела, праздный, как жаба, – и где я только не жил! С кем только я не знался в Европе! Я имею в виду семейства вроде моего собственного, последышей декларации Прав Человека. – Знавал я и отпрысков таких семейств!
Ах, если бы у меня нашлись предшественники хоть на каком-нибудь перепутье французской истории!
Но таковых нет и в помине.
Ясное дело, я человек без роду, без племени. Не понять мне, что такое бунт. Такие, как я, восстают только для грабежа – так шакалы рвут на куски не ими убитого зверя.
Вспоминаю историю Франции, страны, что слывет старшей дочерью Церкви. Должно быть, простым мужиком добрался я до Святой земли; из головы нейдут дороги средь швабских долин, виды Византии, крепостные стены Солима; культ Марии, умиление при виде Распятого воскресают во мне рядом с тысячами мирских чудес. – Я, прокаженный, сижу на груде черепков, в зарослях крапивы, у подножия изглоданной солнцем стены. – А столетия спустя, солдат-наемник, я, должно быть, ночевал под небом Германии.
Да, вот еще что: я отплясываю на шабаше посреди багровой поляны, вместе со старухами и детьми.
Не воображаю себя вне этой земли, вне христианства. Никогда не перестану представлять себя в этом прошлом. Но вечно одиноким и бесприютным; не помню даже, по-каковски я говорил. Не могу вообразить себя среди отцов церкви, в кругу сильных мира сего – христовых наместников.
А кем был я в минувшем веке? Ведь я обрел себя только сегодня. Нет больше ни бродяг, ни смут. Все на свете заполонила чернь – теперь ее величают народом; разум, нация, наука.
О, наука! Все в ее власти! Для тела и для души – взамен святого причастия – медицина и философия, сиречь снадобья добрых кумушек и народные песни в новейшей аранжировке. И утехи владык, и запретные некогда игры! География, космография, механика, химия!..
Наука, новая аристократия! Прогресс. Мир движется вперед! А отчего бы ему не вертеться на месте?
О видение чисел! Мы близимся к царству Духа. За верность этого пророчества я ручаюсь. Мне оно понятно, но раз я не могу обойтись без языческих словес, лучше умолкнуть.
Языческая кровь заговорила! Царство Духа близко, так отчего же Христос не дарует моей душе благородство и свободу? Увы! Евангелие изжило себя! Евангелие! Евангелие!
Я жду Бога, как гурман ждет лакомое блюдо. Ведь я плебей испокон веков.
Вот я на Армориканском взморье. Пусть города полыхнут в закатном огне. Мой день подошел к концу, покидаю Европу. Морской воздух прожжет мне легкие, солнце неведомых широт выдубит кожу. Я буду плавать, валяться по траве, охотиться и, само собой, курить; буду хлестать крепкие, словно расплавленный металл, напитки – так это делали, сидя у костра, дражайшие мои пращуры.
Когда я вернусь, у меня будут стальные мышцы, загорелая кожа, неистовый взор. Взглянув на меня, всякий сразу поймет, что я из породы сильных. У меня будет золото; я буду праздным и жестоким. Женщины любят носиться с такими вот свирепыми калеками, возвратившимися из жарких стран. Я ввяжусь в политические интриги. Буду спасен.
А пока что я проклят, родина ужасает меня. Лучше всего – напиться в стельку и уснуть прямо на берегу.
Никуда не уедешь. – Побреду по здешним дорогам, изнемогая под бременем порока, пустившего во мне свои мучительные корни еще в пору пробуждения разума, – порока, что растет до небес, бичует меня, валит наземь и волочит за собой.
Последки невинности, последки застенчивости. Этим все сказано. Не выставлять же напоказ своё отвращение, свои измены.
Ну что ж! Пеший путь, бремя, пустыня, тоска и гнев.
К кому бы мне наняться? Какому чудищу поклониться? Какую святыню осквернить? Чьи сердца разбить? Что за ложь вынашивать? По чьей крови ступать?
Главное – держаться подальше от правосудия. – Жизнь жестока, отупляюще проста, – скинуть, что ли, иссохшей рукой крышку с гроба, лечь в него, задохнуться? Тогда не страшны тебе ни старость, ни опасности: ужасы вообще не для французов.
– Ах, я так одинок, что готов свой порыв к совершенству принести в жертву любому облику божества.
О мое самоотречение, о дивное мое милосердие! Но и они – увы! – от мира сего!
De profundis Domine! Ну и болван же я!
Еще в раннем детстве я восторгался неисправимым каторжником, вокруг которого навеки сомкнулись тюремные стены; я обходил постоялые дворы и меблирашки, освященные его присутствием; его глазами смотрел я на голубизну небес и цветоносные радения полей; его роковую судьбу чуял в городах. Он был могущественней любого святого, проницательней любого первопроходца, и он, лишь он один, был свидетелем собственной славы и правоты.
Когда я, бесприютный, изголодавшийся, оборванный, скитался зимними ночами по дорогам, чей-то голос заставлял сжиматься мое окоченевшее сердце: «Слабость или сила – выбирай! Ты выбрал силу. Ты не знаешь, куда и зачем идешь, – входи же в любой дом, отвечай на любой вопрос. Смерть грозит тебе не более, чем трупу». К утру во взгляде моем сквозила такая оторопь, а все обличье так мертвело, что прохожие, должно быть, не видели меня.
Городская грязь внезапно казалась мне черно-красной, словно зеркало при свете керосиновой лампы, которую переносят с места на место в соседней комнате, словно спрятанный в лесу клад. «Вот здорово!» – кричал я, видя в небесах целое море огня и дыма, а слева и справа – груды сокровищ, полыхающие мириадами молний.
Но гульба и дамское общество были не для меня. Ни одного товарища. Вижу себя перед взбудораженной толпой, лицом к лицу со взводом, построенным для исполнения приговора: я плачу оттого, что они не могут меня понять, и прощаю их, как Жанна д’Арк. – «Священники, хозяева жизни, учителя, вы ошибаетесь, предавая меня в руки правосудия! Нет у меня ничего общего с этим людом; я никогда не был христианином; я из племени тех, кто поет под пыткой; я не разумею законы; нет у меня понятия о морали; я дикарь – вы ошибаетесь…»
Недоступна мне ваша просвещенность. Я скотина, я негр. Но я могу спастись. А вот вы – поддельные негры, кровожадные и алчные маньяки. Торгаш, ты негр; судья, ты негр; вояка, ты негр; император, старый потаскун, ты негр, налакавшийся контрабандного ликера из погребов Сатаны. – Весь этот сброд дышит лихорадкой и зловонием раковой опухоли. Калеки и старикашки внушают мне такое почтение, что так и хочется сварить их живьем. – Надо бы исхитриться и покинуть этот материк, по которому слоняется безумие, набирая себе в заложники эту сволочь. Вернуться в истинное царство сынов Хама.
Ведомо ли мне, что такое природа? И кто таков я сам? – Довольно слов. Я хороню мертвецов в собственном брюхе. Крики, гром барабана, пляс, пляс! Не хочу и думать о том часе, когда, с прибытием белых, меня поглотит небытие.
Голод, жажда, крики, пляс, пляс, пляс, пляс!
Белые высаживаются. Пушечный залп! Придется принять крещение, напялить на себя одежду, работать.
Прямо в сердце мне снизошла благодать – вот чего уж я не ожидал!
Я никому не причинял зла. Дни мои будут легки, я буду избавлен от покаяния. Душа моя не изведает мук – она почти мертва для добра, источающего жуткое, словно от похоронных свеч, сияние. Удел маменькиного сынка – безвременная могила, орошённая прозрачными слезами. Разврат, конечно, вздор, порок – тоже, всю эту гниль надо отшвырнуть куда подальше. Но еще не настало время, когда бой часов будет возвещать лишь чистейшую скорбь. А быть может, меня похитят, словно ребенка, и я, забыв все несчастья, буду себе играть в раю!
Торопись! Кто знает, ждут ли нас иные жизни? – Сон и богатство несовместимы. Богатство всегда принадлежало обществу. Лишь божественная любовь дарует нам ключи познания. Я удостоверился, что природа – это всего лишь видимость добра. Прощайте, химеры, идеалы, заблуждения!
Рассудочное пение ангелов доносится со спасительного корабля: то глас божественной любви. – Любовь земная и любовь небесная! Я могу умереть лишь от земной, умереть от преданности. Я покинул тех, чьи души истомятся в разлуке со мной. Ищите меня среди потерпевших кораблекрушение, но разве оставшиеся – не мои друзья? Спасите же их! Я поумнел. Мир добр. Я благословлю жизнь. Возлюблю братьев моих. Все это теперь уже отнюдь не детские обещания. Давая их, я не надеюсь бежать старости и смерти. Бог укрепляет меня, и я славлю Бога.
Мне разонравилась скука. Буйство, безумие, блуд – мне знакомы все их выверты, все чинимые ими несчастья, – я сбросил с себя их бремя. Оценим же трезво, сколь велика моя безгрешность.
Я уже не способен довольствоваться поркой. Не на свадебный пир я еду, не собираюсь навязываться в зятья к Христу.
Я не пленник разума моего. Я сказал: Бог. Я жажду свободы в спасении, но где ее искать? Я оставил легкомысленные пристрастия. Не нуждаюсь ни в самоотвержении, ни в божественной любви. Не жалею с том, что минул век чувствительных сердец. И презрение и милосердие по-своему правы: я оставляю за собой место на верхушке этой ангелической лестницы здравого смысла.
Что же касается прочного счастья, семейного ли, иного ли… нет, нет, увольте! Слишком я беспутен, слишком слаб. Жизнь красна трудом – старая истина, – но моя жизнь чересчур легковесна: она взмывает и парит над поприщем деяний, столь ценимым всем светом.
Как же я похож на старую деву – не хватает мне мужества возлюбить смерть!
О, если бы Господь даровал мне воздушное, небесное спокойствие, молитву – как древним святым! Святые! Сильные духом! Анахореты, художники, – да только кому вы теперь нужны? Нескончаемый фарс! Чего доброго, собственная безгрешность доведет меня до слез. Жизнь – это вселенский фарс.
Довольно! Час возмездия пробил. – Вперед!
Легкие мои пылают, в висках гудит. Ночь, подгоняемая солнцем, катится мне в глаза! О сердце мое… о мое тело…
Куда мы идем? На бойню? Как же я слаб! Враг все ближе. Орудия, оружие… Пора!..
Стреляйте! Ну, стреляйте же в меня! Вот сюда! Или я сдамся. – Трусы! – Я покончу с собой! Брошусь под копыта коней!
Ах!..
– Ко всему можно привыкнуть.
То будет чисто французская судьба, стезя чести!
Перевод Ю. Стефанова
Ночь в аду
Изрядный же глоток отравы я хлебнул! – О, трижды благословенное наущение! – Нутро горит. В три погибели скрутила меня ярость яда, обезобразила, повалила наземь. Я подыхаю от жажды, нечем дышать, даже кричать нет сил. Это – ад, вечные муки! Смотрите, как пышет пламя! Припекает что надо. Валяй, демон!
А ведь мне мерещилась возможность добра и счастья – возможность спасения. Но как описать этот морок, если ад не терпит славословий? То были мириады прелестных созданий, сладостное духовное пение, сила и умиротворенность, благородные устремления, да мало ли что еще?
Благородные устремления!
А ведь я пока жив! – Но что, если адские муки действительно вечны? Человек, поднявший руку на самого себя, проклят навеки, не так ли? Я верю, что я в аду, стало быть, так оно и есть. Вот что значит жить согласно догмам катехизиса. Я – раб своего крещения. Родители мои, вы сделали меня несчастным, да и самих себя тоже. Бедная невинная овечка! Но преисподней не совладать с язычниками. – Я все еще жив! Со временем прелести проклятия станут куда ощутимей. Поторопись, преступление, ввергни меня в небытие, исполняя человеческий закон.
Замолчи, да замолчи же!.. Попреки здесь постыдны: Сатана утверждает, что огонь этот гнусен, а мой гнев чудовищно глуп. – Довольно!.. Хватит с меня всех этих лживых нашептываний, всех этих чар, сомнительных ароматов, ребяческой музычки. – Подумать только, я мнил, будто владею истиной, знаю, что такое справедливость, способен здраво рассуждать, созрел для совершенства… Ну и гордыня! – Кожа на голове ссыхается. Пощады! Господи, мне страшно. Пить, как хочется пить! Где ты, детство, трава, дождь, озеро в каменистых берегах и лунный свет над колокольней, когда куранты полночь бьют… В тот самый час, когда на колокольню наведывается дьявол. Мария! Пресвятая Дева!.. Какой же я жуткий болван.
А кто это там, внизу, уж не благие ли души, желающие мне добра?.. Ну что же вы медлите?.. Меня хотят удушить подушкой, до них не докричишься, это всего лишь призраки. К тому же никто и никогда не думает ни о ком, кроме себя. Не подходите ко мне. От меня разит паленым, это уж точно.
Наваждениям нет конца. Так оно и всегда со мной было: в историю я не верил ни на грош, о высших принципах забывал. Однако умолчу об этом, не то песнопевцам и ясновидцам станет завидно. Я в тысячу раз богаче их, зато и скуп, как морская пучина.
Ах, вот оно что! Часы жизни только что остановились Я уже вне мира. – Теология – штука серьезная, преисподняя и впрямь находится в самом низу, а небо – вверху. – Исступление, кошмар, сон в огненном гнездышке.
Да сколько же вокруг всяческой злобы и лукавства!.. Вот сатана Фердинан несется, рассеивая плевелы… Иисус шагает по багровому терновнику, не пригибая веток… Шагал же он и по бурному морю! При свете волшебного фонаря мы видели, как он стоит – весь белый, только пряди волос каштановые – на гребне изумрудной волны…
Сейчас я раскрою все тайны: тайны природы и религии, тайны смерти и рождения, будущего и прошлого, тайны сотворения мира и небытия. Я ведь мастак по части фантасмагорий.
Послушайте!..
Какими только талантами я не наделен! – Здесь вроде бы никого нет, и в то же время есть кто-то: не хотелось бы мне расточать перед ним свои совершенства. – Хотите услышать негритянские песни, увидеть пляски гурий? Хотите, чтобы я исчез, нырнув за кольцом! Хотите, я вам и золото могу сотворить, и разные снадобья.
Доверьтесь же мне – вера утешает, исцеляет, наставляет на путь истинный. Приидите ко мне, все – даже малые дети, – и я вас утешу, раздарю вам мое сердце, мое волшебное сердце! – Бедняки, труженики! Я не прошу от вас молитв, только доверьтесь мне – и я буду счастлив.
– И давайте подумаем обо мне. Я не слишком сожалею о мире. Мне везет уже потому, что я не страдаю больше прежнего. Жизнь моя была лишь вереницей сладостных сумасбродств, как ни прискорбно.
Да что уж там: давайте кривляться кто во что горазд.
Мы определенно вне мира. Ни единого звука. Я ничего не ощущаю. О, замок мой, моя Саксония, старые мои ивы! Рассветы, закаты, ночи, дни… Как я устал!
Я должен был бы заслужить ад за гнев, ад за гордыню, ад за сладострастие – целую симфонию адских мук!
Я умираю от усталости. Я в гробу, я отдан на съедение червям, вот ужас так ужас! Сатана-лицедей, ты хочешь извести меня своими чарами. Я умоляю. Умоляю! Хоть один удар вилами, хоть одну каплю огня!
Ах, вернуться бы к жизни! Хоть глазком взглянуть на ее уродства. Тысячу раз будь проклята эта отрава, этот адский поцелуй. А все моя слабость и жестокость мира! Господи Боже, смилуйся, защити меня, уж больно мне плохо! – Я и защищен, и беззащитен.
И вздымается пламя с горящим в нем грешником.
Перевод Ю. Стефанова
Словеса в бреду
I
Неразумная дева. Инфернальный супруг
Послушаем исповедь соузника по преисподней:
«– О божественный Супруг, Господин мой, не откажитесь выслушать исповедь несчастнейшей из всех ваших служанок. Пропащей. Хмельной. Нечистой. Ну разве это жизнь!
Даруйте мне прощение, божественный Супруг, даруйте прощение! Прощение! Сколько слез! И сколько, надеюсь, их пролито будет потом!
Потом я познаю божественного моего Супруга! Я родилась, чтобы служить Ему. – Но теперь пусть надо мной измывается другой!
Теперь я на самом дне мира! О подруги мои!.. Да какие уж там подруги… Что за неслыханный бред, что за невиданные пытки… Глупость все это!
О, я страдаю, я кричу. Я и впрямь страдалица. И, однако, все мне дозволено – мне, облитой презрением самых презренных душ.
Решимся же, наконец, на это признание, хотя бы его пришлось повторять еще раз двадцать, – так оно тускло, так ничтожно!
Я рабыня инфернального Супруга, того самого, что отверг неразумных дев. Того самого демона… Он не призрак, не наваждение. Это меня, утратившую благоразумие, проклятую и мертвую для мира, – меня уже никому не убить! – Как вам описать его? Ведь я даже говорить разучилась. Я в трауре, в слезах, мне страшно. Хоть бы глоток свежего воздуха, Господин мой, если будет на то ваша воля, если вы ко мне благоволите!
Я вдова… – Была вдовой… Ну да, когда-то я была вполне благоразумной, и не для того же я родилась, чтобы обратиться в скелет!.. А он был сущим ребенком… Меня ввергла в соблазн его таинственная утонченность. Я совершенно забыла человеческий долг – и бросилась за ним. Ну разве это жизнь! Жизни нет и в помине. Мы не живем. Я иду туда, куда идет он, так надо. А он еще то и дело срывает на мне свою злобу – на мне-то, на бедняжке! Демон! – Точно вам говорю, Демон, а не человек.
Он твердит: «Терпеть не могу женщин. Любовь следовало бы изобрести заново, это всякому ясно. У женщин одно на уме: добиться обеспеченности. А коль скоро цель достигнута, всякие там душевные порывы и красота – все это мигом улетучивается, остается лишь ледяное презрение, хлеб насущный теперешнего брака. Встретится иной раз женщина, явно счастливая – с такой я охотно подружился бы, – но ее, оказывается, уже успел обглодать до костей какой-нибудь похотливый подонок…»
Я слушаю, как он превращает позор в славу, а жестокость – в очарование. «Я выходец из дальних краев, мои предки были скандинавами. Они дырявили друг друга, пили человеческую кровь. – Я изрубцую все свое тело, покрою себя татуировкой, я хочу стать безобразным, как монгол: ты еще услышишь, как я буду горланить на улицах. Мне хочется обезуметь от ярости. Не смей показывать мне драгоценности, иначе на меня нападут корчи. Никогда я не стану работать…» Не раз по ночам сидевший в нем демон набрасывался на меня, мы катались по полу, я боролась с ним. – Часто, напившись, он в поздний час прятался в закоулках или за домами, чтобы до смерти испугать меня. – «Мне наверняка перережут глотку; ну и пакость!» Ох уж эти денечки, когда он прикидывался головорезом!
Иногда он, нежно присюсюкивая, заводит речь о смерти, зовущей к покаянию, о горемыках, которых не скинешь со счета, о каторжном труде, о разлуке, разрывающей сердца… В притонах, где мы пьянствовали, он плакал при виде толпящейся вокруг нищей братии. Подбирал пропойц на темных улицах. Жалел мать-мегеру ради ее малышей. – И удалялся с видом девочки, отличившейся на уроке Закона Божия. – Он похвалялся, что разбирается во всем: в коммерции, искусстве, медицине. – А я ходила за ним по пятам, так было надо.
Я представляла себе обстановку, которой он мысленно себя окружал: одежду, драпировки, мебель; случалось, что я даровала ему герб или новое обличье. Я видела все, что его трогало, все, словно он сам создавал все это для себя. Когда мне казалось, что его одолевает хандра, я участвовала во всех его диковинных и головоломных проделках, пристойных или предосудительных; но мне было ясно, что в его мир мне навеки не будет доступа. Сколько ночей я провела без сна, склонившись над этим родным, погруженным в дремоту телом и раздумывая, почему он так стремится бежать от действительности. Ведь никто из людей не задавался еще подобной целью. Я понимала – нисколько за него не опасаясь, – что он может представлять серьезную опасность для общества. – Быть может, он владеет тайнами, способными изменить жизнь? Нет, он только ищет их, – возражала я самой себе. В конце концов, его милосердие, я была его пленницей. Ни у одной живой души не хватило бы сил – сил отчаянья! – чтобы выносить это милосердие, выдерживать его покровительство и любовь. Впрочем, я не представляла его себе с какой-либо иной душой: нам дано видеть только собственного ангела-хранителя, а отнюдь не чужого – так мне кажется. Я жила в его душе, как во дворце, всех обитателей которого выдворили, чтобы не осталось в нем никого, хоть чуточку менее благородного, чем вы сами, вот и все. Увы! Я зависела от него. Но что за корысть ему была в моем бесцветном и презренном существовании? Он не влиял на меня благотворно, разве только не губил меня! В печали и досаде я иногда говорила ему: «Я тебя понимаю». Он пожимал плечами.
Беспрестанно одолеваемая приступами тоски, чувствуя себя все более заблудшей как в своих собственных глазах, так и в глазах тех, кто пожелал бы на меня взглянуть, не будь я приговорена ко всеобщему забвению, – я все больше и больше жаждала его доброты. Его поцелуи и дружеские объятья возносили меня прямо на небеса, сумрачные небеса, где я хотела остаться навсегда – бедной, глухой, немой и слепой. Я уже стала к этому привыкать. Я представляла нас двумя паиньками, которым разрешено гулять в Райском саду печали. Мы подходили друг к другу. Охваченные единым порывом, мы усердствовали изо всех сил. Но после пронзительных ласк он говорил: «Интересно, что будет с тобою, когда меня с тобой не будет, – ведь ты уже испытала такое. Когда руки мои уже не будут обвивать твою шею, и ты не сможешь склонить голову мне на грудь, когда мои губы уже не будут касаться твоих глаз! Ведь рано или поздно мне придется уехать – далеко-далеко. К тому же мне нужно помочь и другим – это мой долг. Хотя это все не очень-то весело, душа моя…» И я тотчас представляла себе, как после его отъезда, во власти головокружения, я брошусь в мрачнейшую из бездн – в бездну смерти. Я заставляла его обещать, что он не оставит меня. Он по двадцать раз повторял то любовное обещание. Оно было столь же легковесным, как и мои уверения: «Я тебя понимаю».
О, никогда я не ревновала его. Я думаю, он не покинет меня. А иначе – что с ним станется? Ни одной близкой души, и за работу он никогда не возьмется. Он хочет жить как сомнамбула. Но довольно ли его доброты и милосердия, чтобы получить право на место в реальном мире? Временами я забываю о жалости, в которую впадаю: он вдохнет в меня силы, мы отправимся путешествовать, будем охотиться в пустынях, спать на улицах незнакомых городов – беззаботно и бездумно. Или же проснусь, и законы и нравы – благодаря его магической силе – станут иными, а мир, оставаясь самим собой, предоставит меня моим желаниям и радостям, моей беззаботности. Но подаришь ли ты мне ее, эту полную приключений жизнь из детских книжек, в награду за мои страдания? Это ему не под силу. Я не знаю, к чему он стремится. Он обмолвился, что и ему знакомы сожаления и надежды, но это не должно меня касаться. Случалось ли ему беседовать с Богом? Быть может, воззвать к Богу следовало бы мне самой. Но я пала так низко, что разучилась молиться.
Поведай он мне о своих печалях – смогла бы я понять их лучше его насмешек? Он изводит меня, часами стыдит за то, что могло трогать меня на свете, и возмущается, если я плачу.
«Взгляни-ка вон на того молодого хлыща, что входит в красивый и спокойный дом: его зовут Дюваль, Дюфур, Арман, Морис – не все ли равно. Этого злобного идиота полюбила одна женщина; она умерла, и теперь, разумеется, ее место на небесах, среди святых. Вот ты и хочешь меня доконать, как он доконал ее. Такова уж наша участь – участь сердобольных людей…» Увы! Бывали дни, когда любой человек действия казался ему порождением бреда: глядя на таких, он давился от мерзкого хохота. – А потом снова напускал на себя вид любящей матери, любимой сестры. Будь он хоть чуточку поделикатней, мы были бы спасены. Но и деликатность его смертоносна. Я покорна ему. – О, безумная!
Когда-нибудь, наверное, он таинственным образом исчезнет, но мне нужно знать, удастся ли ему взлететь в небо, я хочу хоть краешком глаза увидеть вознесение моего дружка!»
Ничего себе парочка!
Перевод Ю. Стефанова
II
Алхимия слова
О себе самом. История одного из моих наваждений.
Я издавна похвалялся, что в самом себе ношу любые пейзажи, и смехотворными мне казались знаменитые творения современной живописи и поэзии.
Мне нравились рисунки слабоумных, панно над дверями, афиши и декорации бродячих комедиантов, вывески, народные лубки, старомодная словесность, церковная латынь, безграмотное скабрезное чтиво, романы, которыми упивались наши прадеды, волшебные сказки, детские книжонки, старинные оперы, глупенькие припевы, наивные ритмы.
Я грезил о крестовых походах, пропавших без вести экспедициях, государствах, канувших в Лету, о заглохших религиозных войнах, об изменившихся в корне нравах, о переселениях народов и перемещениях материков: я верил во все эти чудеса.
Я изобрел цвета гласных! А – черный, Е – белый, И – красный, О – синий, У – зеленый. – Я учредил особое написание и произношение каждой согласной и, движимый подспудными ритмами, воображал, что изобрел глагол поэзии, который когда-нибудь станет внятен сразу всем нашим чувствам. И оставлял за собой право на его толкование.
Все началось с поисков. Я записывал голоса безмолвия и ночи, пытался выразить невыразимое. Запечатлевал ход головокружений.
Вдали от птиц, и стад, и поселянок.
Что пил я в этот полдень на поляне.
Став на колени средь орешин нежных
В зеленоватом и парном тумане?
Что мог я пить на берегах Уазы
Из желтых фляг? – А отчий кров далек.
Неласков небосвод, безмолвны вязы.
– Пил золотой и потогонный сок.
Я стал трактирной вывеской обманной.
– Прошла гроза, отполыхал закат.
Ручей почти иссяк в глуши песчаной,
И божий ветр швырял по лужам град.
А я рыдал – и был питью не рад.
Июнь, рассвет уж недалек.
Любовникам так сладко спится.
В саду никак не испарится
Пирушки запашок.
А в гулкой мастерской, где льют
Своё сиянье Геспериды,
Нездешних Плотников бригады
Взялись за труд.
Спокойно и неторопливо
Они сколачивают щит,
Где город облик свой фальшивый
Изобразит.
И ты, Венера, ради них,
Строителей из Вавилона,
Оставь любовников на миг,
Увенчанных твоей короной.
О Королева Пастухов,
Ты поднеси-ка им по чарке.
Дай после праведных трудов
Омыться в море в полдень жаркий.
Разное поэтическое старье пришлось весьма кстати моей словесной алхимии.
Я свыкся с простейшими из наваждений: явственно видел мечеть на месте завода, школу барабанщиков, руководимую ангелами, шарабаны на небесных дорогах, салоны в озерной глубине, видел чудищ и чудеса; название какого-нибудь водевильчика приводило меня в ужас.
А потом разъяснял волшебные свои софизмы при помощи словесных наваждений.
В конце концов я осознал святость разлада, овладевшего моим сознанием. Я был ленив, меня томила тяжкая лихорадка, я завидовал блаженному существованию тварей – гусениц, олицетворяющих невинность в преддверии рая, кротов, что воплощают в себе дремоту детства.
Характер мой ожесточался. Я прощался с миром, сочиняя что-то вроде романсов;
Песня самой высокой башни
О приходи же, приходи,
Пора волнения в груди!
Я столько терпенья
Вложил в ожиданье!
Исчезли сомненья,
Угасли страданья.
Но жаждой бессменной
Отравлены вены.
О приходи же, приходи.
Пора волнения в груди!
Ты – пустошь глухая,
Забытая всеми.
Где меж лопухами —
Крапивное семя.
Где шмель беспощадный
Дружен с мухою смрадной.
О приходи же, приходи.
Пора волнения в груди!
Я полюбил пустоши, спаленные зноем сады, обветшавшие лавчонки, тепловатые напитки. Я таскался по вонючим проулкам и, зажмурившись, подставлял лицо солнцу, властелину огня.
«Генерал, если на развалинах твоих укреплений осталась хоть одна старая пушка, обстреляй нас комьями сухой земли. Пали по витринам роскошных магазинов, по салонам! Пусть город наглотается собственной пыли. Пусть ржавчина сгложет его водостоки. Пусть будуары его задохнутся от палящего толченого рубина…»
О, как пьянеют над отхожим местом в трактире мошки, любовницы бурачника, – пьянеют, растворяясь в солнечном луче!
Голод
Я пристрастие питаю
Только к скалам и камням.
Воздух ли, земля ль простая.
Пыль и уголь – ням, ням, ням!
Голод мой, кружись, пасись
По словесным долам,
Поскорее отравись
Лютиком веселым.
Жри булыжник, щебень лопай,
Разгрызай кирпич стены
И лепешки, что потопом
Были встарь испечены.
Волк под деревом орал,
Пухом-перьями давился:
Много он курей сожрал.
Я вот так же изводился.
Каждый овощ, каждый плод
Жадно ждет ножа и вилки,
А паук в щели жует
Исключительно фиалки.
Ах, уснуть бы! Сладок сон
На жаровне Соломона.
Вдоль по ржавчине бульон
Льется в сторону Кедрона.
И наконец – о счастье, о торжество разума! – я сорвал с неба черную лазурь и зажил подобно золотой искре вселенского света. От радости я напустил на себя донельзя шутовской и дурашливый вид:
Она отыскалась!
Кто? Вечность сама.
В ней море смешалось
С солнцем.
Душа моя прочно
Хранит твой завет,
В борении с ночью.
Без скидки на свет.
Нет, ты неподвластна
Молве ежечасной.
Пустой суете!
Лети же, лети…
– Не будет спасенья.
Нет вех на пути.
Ни знанью, ни рвенью
От мук не спасти.
Погаснет жар
Поддельных чар.
Беречь свой пыл
Он должен был.
Она отыскалась!
– Кто? – Вечность сама.
В ней море смешалось
С солнцем.
Я превращаюсь в волшебную оперу; я вижу, что все сущее обречено стремиться к счастью. Действие – это не жизнь, но способ попусту тратить силы, нечто вроде невроза. А мораль – это размягчение мозгов.
Мне кажется, что каждое существо должно быть наделено множеством иных жизней. Вот этот господин не ведает, что творит: на то он и ангел. А вон та семейка – настоящий собачий выводок. Перед многими людьми я во всеуслышание заводил беседу о каком-нибудь из мгновений их иной жизни. – Так я влюбился в свинью.
Ни один из безумных – отдающих желтым домом – софизмов не был мною забыт: я мог бы пересказать их все подряд, у меня своя система.
Здоровье мое пошатнулось. Меня обуял ужас. На много дней я провалился в сон, а пробудившись, продолжал видеть наяву печальнейшие сны. Я созрел для кончины, и слабость моя опасными тропами вела меня на край света и Киммерии, родины мглы и водоворотов.
Мне пришлось пуститься в странствия, чтобы рассеять чары, завладевшие моим рассудком. На море, которое я полюбил так, будто оно должно было смыть с меня всю мою скверну, я видел восход утешительного креста. Я был проклят радугой. Счастье стало моим роком, укором, червем, гложущим мое сердце; жизнь чересчур огромна, чтобы посвящать ее силе и красоте.
Счастье! Смертельно сладостный его укус, даже в самых мрачных городах, предупреждал меня, что вот-вот запоет петух, ad matutinum, и что Christus venit.
О замки, о времена!
Найдется ль душа без пятна?
Знаком я с ученьем дивным
О счастье неизбывном.
Я славил его стихом,
С первым встав петухом.
Но это мне надоело:
Счастье меня заело.
Душу взяло и плоть —
Как его побороть?
О замки, о времена!
И все же его уход
Гибель мне принесет.
О замки, о времена!
Все это в прошлом. Теперь я научился чтить красоту.
Невозможное
Ах, жизнь моя в детстве, большак, что пролег сквозь бездну времен, – жизнь немыслимо скромная, нищенски бескорыстная, гордая тем, что ни роду у нее, ни племени, – какой же глупостью она была! – А я только сейчас до этого додумался!
– Я был прав, что презирал всех этих добропорядочных людишек, не упускавших возможности урвать кусочек послаще, этих трутней, живших за счет опрятности и здоровья наших женщин – пусть даже сейчас женщины эти не очень-то с нами ладят.
Я был прав в своем высокомерии: вот почему теперь я спасаюсь бегством.
Спасаюсь бегством.
Но перед тем объяснюсь.
Еще вчера я вздыхал: «О небо! Проклятых и в земной юдоли предостаточно. Я сам давно состою в их компании. Я их наперечет знаю. Мы с первого взгляда друг друга узнаем и, однако, терпеть друг друга не можем. Милосердие нам неведомо. Мы тем не менее вежливы, и отношения наши с миром вполне благопристойны». Ну и что тут удивительного? Мир! – торгаши да простаки! – Чести мы не лишились. – А вот как отнеслись бы к нам избранники? Есть ведь такие развеселые злыдни, избранники-самозванцы – к ним не подступишься, не набравшись либо храбрости, либо смирения. И никаких иных избранников на свете нет. А от этих добра не жди.
Нажив себе на два гроша ума – это проще простого! – я докопался до причины моих напастей: оказывается, до меня поздновато дошло, что живем-то мы на Западе. В западном болоте. Не то чтобы свет для меня померк, облик мира исказился или все вокруг пошло наперекосяк, но все же… Да ладно! Теперь мой дух во что бы то ни стало хочет погрузиться в испытания, выпавшие на долю всечеловеческого духа с тех пор, как пришел конец Востоку… Этого хочет мой дух.
…Но мои два гроша ума давно растрачены! – Мой дух-повелитель хочет, чтобы я остался на Западе. Надо бы ему заткнуть глотку – тогда все пойдет по-моему.
Я посылал к черту мученические венцы, блеск искусства, гордыню изобретателей, пыл грабителей; я возвращался на Восток, к первозданной и вечной мудрости. – Видимо, все это лишь мечты отчаянного лентяя!
И однако я вовсе не помышляю о том, чтобы уберечься от страданий теперешнего мира. Я не имел в виду ублюдочную мудрость Корана. – Но разве не проклятье тот факт, что со времен появления науки и христианство, и человек тешатся самообманом, доказывают себе самоочевидные истины, пыжатся от удовольствия, умножая эти доказательства, – только тем и живут! Пытка мелкая и глупая – в ней источник моих духовных метаний. От нее, может статься, и самой природе стало бы невмоготу. Господин Прюдом родился вместе с Христом.
Не оттого ли все это, что мы любим разводить туманы? Питаемся лихорадкой пополам с водянистыми овощами. А пьянство! А табак! А невежество и слепая преданность! – Как все это далеко от мудрости Востока, прародины человечества! Куда годится современный мир, если в нем изобретаются такие яды?
Церковники скажут: все это само собой разумеется. – Но вы же имеете в виду Эдем! А что для вас вся история восточных народов? – Ровным счетом ничего; я ведь об Эдеме и мечтал! И что проку для моей мечты в чистоте древних рас!
А философы: мир не молод и не стар. Просто-напросто человечество куда-то движется. Вы живете на Западе, но никто вам не запретит жить на вашем Востоке какой угодно древности, и жить в свое удовольствие. Не считайте себя побежденным. – Зато у вас, философы, есть свой карманный Запад!
Дух мой, поостерегись! Буйством не спасешься. – Трудись над собой! – Ах, какой же тихоходной кажется нам с тобой наука!
И тут я замечаю, что дух мой спит.
А ведь если бы, начиная с этого мига, он вечно бодрствовал, мы бы скоро обрели истину, которая, быть может, окружает нас вместе с сонмами рыдающих ангелов!.. Если бы он бодрствовал до этого мига, я не поддался бы тлетворным страстям в те незапамятные времена!.. А бодрствуй он вечно, я бы давно уже плыл по океану премудрости!..
О чистота, о невинность!
Миг пробуждения одарил меня кратким видением невинности! – Дух ведет к Богу!
Чудовищное невезение!
Перевод Ю. Стефанова
Вспышка
Труд человеческий! Это взрыв, временами озаряющий мою бездну.
«Ничего не суетно в мире; за науку – и вперед!» – вопит нынешний Екклесиаст, сиречь каждый встречный. А тем временем трупы злодеев и бездельников давят на сердца всех остальных… Ах, скорей бы, хоть чуточку скорей, – туда, за край ночи, к будущим вечным воздаяниям… Вот только не упустим ли мы их?..
– На что же я способен? Я знаю, что такое труд, знаю, как медлительна наука. Пусть же молитва мчится вскачь, пусть громыхает свет… Я вижу это воочию. В общем, все просто и ясно; обойдутся и без меня. Как и у многих других, у меня есть долг, и я буду горд, если не изменю ему.
Жизнь моя поизносилась. Что ж! Будем лицедействовать и бездельничать – о убожество! Будем жить, забавляясь, мечтая о невообразимых любовных играх и фантастических вселенных, пререкаясь и споря с видимостью вещей, – все мы: бродячий комедиант, попрошайка, художник, бандит – и священник! Лёжа на больничной койке, я вновь остро почувствовал запах ладана – так чувствует его хранитель священных благовоний, исповедник, мученик…
Здесь сказывается мое паршивое воспитание. Ну да ладно!.. Прожил двадцать лет, протяну ещё два десятка…
Нет! Нет! Теперь я бунтую против смерти! Труд – слишком легкое занятие при моей гордыне; моя измена миру будет чересчур краткой пыткой. А в последний миг я пойду колошматить направо и налево…
И тогда, о бедная моя душа, вечность будет навсегда потеряна для нас.
Перевод Ю. Стефанова
Утро
Не у меня ли была когда-то юность – нежная, героическая, сказочная, хоть пиши о ней на золотых страницах? Вот уж удача так удача! За какой же проступок, за какую ошибку заслужил я теперешнюю мою слабость? Пусть попробует пересказать историю моего падения и забытья тот, кто утверждает, будто звери могут плакать от горя, больные – отчаиваться, а мертвецы – видеть дурные сны. Сам-то я ведь не смогу объясниться: стал чем-то вроде нищего, что знает только свои Pater и Аvе Маriа. Я разучился говорить.
И все же теперь мне кажется, что с моим адом покончено. Это и впрямь был ад, тот самый, древний, чьи врата рухнули перед сыном человеческим.
По-прежнему, в той же пустыне, в такую же ночь, усталым моим глазам является серебряная звезда, хотя это теперь нисколько не трогает Владык жизни, трех волхвов – сердце, душу и дух. Когда же, пройдя по отмелям и горам, мы будем приветствовать рождение нового труда и новой мудрости, радоваться бегству тиранов и демонов, концу суеверий и славить – первыми! – Рождество на земле!
Музыка небес, шествие народов! Рабы, не стоит проклинать жизнь!
Перевод Ю. Стефанова
Прощай
Вот и осень! – Но стоит ли жалеть о вечном солнце, если мы призваны познать божественную ясность – вдали от людей, которых убивает течение времени?
Осень. Возвышаясь в осенних туманах, наша ладья направляется в гавань нищеты, в обширный град под небом, заляпанным огнем и грязью. О истлевшие Лохмотья, размокший от дождя хлеб, хмель и тысячеликий образ любви – я распят вами! Неужто не будет конца владычеству этого вампира, повелителя миллионов мертвых душ и тел, ждущих Судного дня. Вновь мне чудится, что кожу мою разъедают грязь и чума; черви кишат в волосах и под мышками, а самые крупные угнездились в сердце; я простерт среди незнакомых, бесчувственных тел… И ведь я мог бы там умереть. Жуткое воспоминание! Ненавижу нищету.
И страшусь зимы, поры комфорта!
– Порою мне видятся в небесах бескрайние отмели, усеянные ликующим светозарным людом. Над моей головою – золотой корабль, его разноцветные флаги реют на утреннем ветру. Я вызвал к жизни все празднества, все триумфы, все драмы. Я силился измыслить новые цветы, новые звезды, новую плоть и новые наречия. Мнил, что приобрел сверхъестественную силу. И что же? Теперь мне приходится ставить крест на всех моих вымыслах и воспоминаниях! На славе поэта и вдохновенного краснобая!
И это я! Я, возомнивший себя магом или ангелом, свободным ото всякой морали, повергнут на землю, вынужден искать призвание, любовно вглядываться в корявое обличье действительности! Стать мужиком!
Не обманулся ли я? Быть может, доброта еще покажется мне сестрою смерти?
А теперь попрошу прощения за то, что кормился ложью. И в путь.
Ни единой дружеской руки! Где же искать поддержку?
Да, новые времена по меньшей мере суровы. Ибо я могу сказать, что одержал победу: скрежет зубовный, шипенье огня, чумные стенанья – все это стихает. Изглаживаются нечистые воспоминания. И тают мои последние сожаления: зависть к нищим, разбойникам, спутникам смерти, ко всем отверженным. – Проклятые, если б я мог за себя отомстить!
Нужно быть безусловно современным.
Никаких славословий, только покрепче держаться за каждую завоеванную пядь. Что за жестокая ночь! Засыхающая кровь испаряется с моего лица, и нет за мной ничего, кроме этого ужасного деревца!.. Духовная битва столь же груба, как и человеческое побоище, но видение справедливости – это радость, доступная лишь Богу.
И, однако, настал канун. Примем же всякий прилив силы и подлинной нежности. И на заре, вооружившись страстным терпением, вступим в сказочные города.
Что я там говорил о дружеской руке? Слава Богу! Я силен теперь тем, что могу посмеяться над старой лживой любовью, заклеймить позором все эти лицемерные связи – ведь мне довелось видеть преисподнюю и тамошних бабенок, – и мне по праву дано будет духовно и телесно обладать истиной.
Перевод Ю. Стефанова
notes