Озарения
I. После потопа
Едва лишь осела покойная воля Потопа,
Застыл в колокольцах и злаках колеблемых заяц и молитву вознес небесной радуге сквозь паутину.
О, сокрывшиеся драгоценные камни – там уже озирались цветы.
На замызганной улице встали прилавки, и к морю пришлось вытягивать барки, в ступенчатый верх, как на старых гравюрах.
Стекала кровь у Синей Бороды, – на бойнях, – с трибун, где Божия печать бледнила окна. Стекало с кровью молоко.
Работали бобры, дымился жидкий кофе на разлив.
В огромном доме стекол, еще слезящемся, в траур одетые дети смотрели на чудо-картины.
Хлопнула дверь, и ребенок на площади сельской руки воздел, уловил флюгеры и жируэтки под разразившимся шквалом.
В Альпах дама NN воздвигла рояль. На сотне тысяч престолов собора мессу служили и с торжеством причащали.
Тронулись в путь караваны. Сиятельный Чертог построен был в полярном хаосе ночей и льдов.
И тогда – Луна услыхала шакалов вытье с полей чабреца, и эклоги ворчливых сабо по садам. И стволом фиолетовым, почкой набухшей поведал эвхарис, что это весна.
Глухо; пруды, – пенься, мосты и леса заливая, – орга́ны и траурный креп, – и молнии, грохот, – поднявшись, кружитесь, – печали и воды, поднявшись, Потопы отверзните.
Ибо после рассеянья их – о, таящиеся драгоценные камни, и раскрытье цветов! – только скука! И Царица, Колдунья, что угли свои в глиняном тигле раздула, никогда не захочет открыть то, что ведомо ей – неизвестное нам.
Перевод Я. Старцева
II. Детство
I
О, этот идол, черноглазый и желтогривый, безродный, бездомный, – и все же он благородней любых мексиканских или фламандских сказаний; владенья его – дерзновенная лазурь и зелень – бегут по отмелям, которым не знавшие паруса волны дали свирепо звучащие имена – греческие, славянские, кельтские.
На опушке лесной – где цветы, что растут лишь во снах, распускаясь, звенят и сияют – девочка с апельсиновым ртом; сжаты колени пред льющимся с поля светоносным потопом; наготу осеняют, пронзают и скрывают радуги, травы, море.
Дамы, что кружатся по террасам над морем, инфанты и великанши, спесивые негритянки в желто-зеленом мху, словно ожившие драгоценности на жирной почве лужаек и садиков талых, – юные матери и старшие сестры со взорами паломниц; султанши с царственной поступью и в своевольных нарядах, чужестраночки и тихо страдающие особы.
Что за скука – час «милого тела» и «милого сердца»!
II
Вот она, маленькая мертвица за порослью роз. – Усопшая юная мама сходит с крыльца. – Коляска кузена скрипит по песку. – Братец (он в Индии!) ближе к закату, на поле гвоздики. А стариков схоронили навытяжку возле развалин стены, поросших левкоем.
Листьев рой золотой вьется вокруг генеральского дома. Все семейство на юге. – Отсюда по бурной дороге можно дойти до пустой харчевни. – Замок назначен к продаже; ставни сорваны с окон. Священник, должно быть, унес ключи от церкви. – Сторожки в парке пусты. Ограда так высока, что над нею видны только шумливые кроны. Впрочем, там не на что и смотреть.
Поля подступают к деревушкам, где не поют петухи, не звенят наковальни. Запруду спустили. О придорожные распятия, мельницы среди безлюдья, островки на реке и скирды!
Гудели цветы колдовские. Его баюкали косогоры. Пробегали звери сказочной стати. Облака собирались над морем, сотворенным из вечных горючих слез.
III
Есть такая птица в лесу – ее пенье тебя остановит и в краску вгоняет.
Есть часы, что вовеки не бьют.
Есть логово с выводком белых зверюшек.
Есть пологий собор и отвесное озеро.
Есть повозочка, брошенная на лесосеке, а бывает, что она, вся в лентах, несется себе вниз по тропинке.
Есть табор бродячих комедиантов – его иногда замечаешь сквозь придорожную поросль.
И, наконец, когда тебе нечего есть и пить, найдется кто-нибудь, чтобы выставить тебя вон.
IV
Я святой, я молюсь на террасе – так мирно пасется скотина до самого Палестинского моря.
Я ученый в сумрачном кресле. Ветки и струи дождя хлещут в окна библиотеки.
Я путник на большаке, проложенном по низкорослому лесу. Журчание шлюзов шаги заглушает. Я подолгу смотрю, как закат меланхолично полощет свое золотое белье.
Я с радостью стал бы ребенком, забытым на молу среди моря, мальчишкой-слугой, бредущим по темной аллее, касаясь неба челом.
Тропинка все круче. Холмы покрываются дроком. Воздух недвижен. Как далеко до птиц и горных ключей! Если дальше идти, наверняка доберешься до края света.
V
Как бы мне снять, наконец, эту могилу, выбеленную известкой, с цементными грубыми швами – глубоко-глубоко под землей!
Вот я сижу за столом под яркой лампой, сдуру перечитывая старые газеты и пустые книжонки.
На страшной высоте над моим подземным укрытием коренятся дома, клубятся туманы. Грязь красновато-черна. Чудовищный город, ночь без конца.
Чуть пониже – сточные трубы. По бокам – лишь толща земного шара. Быть может, в ней лазурные бездны, колодцы огня. В тех плоскостях, должно быть, и сходятся луны с кометами, сказанья с морями.
В часы отчаянья воображаю шары из сапфира, из металла. Я – властелин тишины. С чего бы подобью отдушины вдруг забрезжить под сводом?
Перевод Ю. Стефанова
III. Сказка
Жил Принц, который оскорбился тем, что вечно был примером лишь процветания обыденных щедрот. Он грезил невероятной трансформацией любви, подозревая своих женщин в уменьях больших, чем это гарнированное небом и роскошью потворство. Он жаждал видеть истину, миг сердцевинного желанья и довольства. Будь это извращенным рвением иль нет, он возжелал. По меньшей мере, властию людской он обладал немалой.
Он умертвил всех женщин, бывавших с ним. Вот разорение в саду красот! Под саблей они его благословляли. Он не велел призвать других. – Женщины явились вновь.
Убиты были все, кто вился рядом – после охоты или возлияний. – Все вились рядом.
Он забавлялся, закалывая редкостных зверей. Он поджигал дворцы. Он бросался на людей, рубя в куски. – Толпа, и золотые крыши, чудесные животные отнюдь не исчезали.
Так можно жить экстазом разрушенья, омолодиться жестокостью! Народ безмолвствовал. Никто не предлагал развития его идей.
Однажды вечером надменно он объезжал владенья. Пред ним явился Гений, красоты невыразимой, да что – непредставимой. Его манера и весь облик обещали изысканную многую любовь! и счастье несказанное, да что – невыносимое! Должно быть, Принц и Гений друг друга поразили в сердцевину естества. Как было им потом не умереть? Они и умерли одновременно.
Но Принц скончался во своем дворце, в годах обычных. Принц был Гением. Гений был Принцем.
Желанью нашему недостаёт премудрой музыки.
Перевод Я. Старцева
IV. Парад
Дюжие бестии. Много тут грабивших ваши миры. Без нужды и не торопясь пускать в ход свою великолепную хватку и знание ваших душ. Экий зрелый народ! Глаза с придурью, на манер летней ночи, красные и черные, трехцветные или как сталь в крапинах золота звезд; тип лица деформированный, свинцовый, обескровленный, выжженный; хрипотца разудалая! Свирепая поступь лохмотьев! – Есть и юнцы – как взглянут они на Херувима? – наделенные устрашающим голосом и кой-каким опасным чутьем. Этих шлют в город пообтрепаться, вырядив в тошнотворную роскошь.
О, нещаднейший рай взбешенной гримасы! Что там ваши Факиры и прочий сценический балаган! В костюмах, скроенных наспех со вкусом дурного сна, они корчат стенающих головорезов, страждущих духом полубогов, каких ни история, ни религии не знавали века. Китайцы, готтентоты, цыгане, юродивые, гиены и молохи, полоумные мощи, зловещие демоны, – они вносят в ухватки народные, кровные, похоть скотских лобызаний и поз. Они вам в придачу к новеньким пьескам выдать готовы песенку «душечку». Заправские шарлатаны, они преображают фигуры и место, пользуются комедией магнетической. Глаза пылают, кровь голосит, кости пучатся, слезы и алые струйки сочатся. Их насмешка или террор длятся минуту – или целые месяцы.
Лишь у меня есть ключ к этому варварскому параду.
Перевод В. Козового
V. Античное
Пленительный сын Пана! Вкруг лба, увенчанного ягодами спелыми с цветами, двух глаз твоих, шаров бесценных, шевеленье. В потеках темных втянутые щеки. Клыки сияют. И грудь твоя подобна цитре, и звон пронзает палевые плечи. И сердце бьется в чреве, с рождения двуполом. Так двинься ночью, нежно покачнув бедром вот этим, и другим бедром, и левым подбедерьем.
Перевод Я. Старцева
VI. BeIng beauteous
У снежной кромки – высокого роста Творение Красоты. Хрипы смерти, круги приглушенной музыки вздымают, ширят, зыбят, будто призрак, это боготворимое тело; багряные, черные раны вспыхивают на возлюбленной плоти. Жизни присущие краски сгущаются, пляшут и тают вокруг Видения на помосте. И возносятся, рокочут трепеты, и покуда насыщенность этих картин наливается, буйная, смертными хрипами и сиплыми нотами, которые мир, далеко у нас за спиной, мечет в нашу мать красоты, – она отступает, она распрямляется. О, наши кости – их облачило новое влюбленное тело!
* * *
О, лицо пепельное, чеканка гривы, руки хрустальные! пушка, на которую должен я рухнуть сквозь побоище веток и легкого воздуха!
Перевод В. Козового
VII. Жизни
I
О, непомерные аллеи святых земель, террасы храма! Что сталось с тем брахманом, растолковавшим для меня все Притчи? С тех пор, оттуда вижу посейчас и тех старух. Я вспоминаю ток серебряных часов и солнца к рекам, и руку пашни на моем плече, и наши стоячие ласки в равнинах, где жгучая сыпь. – Взлет голубей пунцовых громом окружает мысли. – Я в этой ссылке удостоен сцены, где можно бы сыграть шедевры драмы всех литератур. Я укажу вам небывалые богатства. Видно продолженье! Подобно хаосу, и мудрость моя брошена с презреньем. Мое небытие – ничто пред ждущим вас параличом.
II
Я изобретатель, иначе отличный, чем те, что приходили до меня, – скорее музыкант, нашедший нечто вроде ключа к любви. Теперь, достойный житель в кислом захолустье с трезвым небом, пытаюсь взволноваться, вспоминая то нищенское детство, то жизнь подмастерья, прибытие в дырявых башмаках, и споры, и как пять ли, шесть ли раз вдовел, и свадьбы, где крепость головы мне не дала подняться до размаха остальных. Я не жалею об ушедшем, тогда моем, божественном весельи, и трезвый воздух в кислом захолустье уверенно питает мой жестокий скептицизм. Но этот скептицизм уже не может найти применения, к тому же я погряз и в новых неудачах, – жду превращенья в очень злобного безумца.
III
В амбаре, где заперли меня в двенадцать лет, я понял мир, и был живой картинкой к человеческой комедии. Я изучил историю в чулане. На празднике ночном в одном из городов на Севере я встретил женщин с полотен старых мастеров. Античные науки мне преподали в укромном парижском проулке. В великолепном имении, окутанном цельным Востоком, я свершил великое творение и завершил блистательной отставкой. Кровь моя перебродила. Мой труд вернули с исправлениями. Об этом не стоит даже думать. Я вправду на том свете и поручений не беру.
Перевод Я. Старцева
VIII. Отбытие
Уже перевидел. Виденье уткнулось во все горизонты.
Уже получил. Ропоты городов, – в сумерки, в солнце, и вечно.
Уже распознал. Заказано жизнью – о, Ропот и Виденья!
Отъезд: – где свежие влечение и шум!
Перевод Я. Старцева
IX. Королевство
В одно прекрасное утро, среди народа кротчайшего, восхитительные мужчина и женщина кричали на городской площади: «Друзья мои, я хочу, чтоб она была королевой!» – «Я хочу быть королевой!» Она смеялась и трепетала. Он обращался к друзьям по таинству, по свершившемуся испытанию. Они млели, прижавшись друг к другу.
И действительно, они пробыли королями все утро, когда карминная драпировка приподнялась над домами, и весь день до вечера, когда они направились к садовым пальмам.
Перевод В. Козового
X. К причине
Один удар твоего пальца в барабан выстреливает вольно звуки, гармонии новой началом.
Один твой шаг – очередной призыв для новобранцев, дальше в ногу.
Ты обернулась – новая любовь! Ты развернулась – новая любовь!
«Нам жребий смени, и кары рассей, избавь нас от времени», – распевают они. «Вознеси хоть куда семя наших судеб и алканий», – взывают к тебе.
Вечноприбывшая, ты разойдешься всюду.
Перевод Я. Старцева
XI. Хмельное утро
О, мое Благо! О, моя Красота! Я не дрогнул при душераздирающем звуке трубы. Волшебная дыба! Ура небывалому делу и дивному телу, в первый раз ура!
Все началось под детский смех, все им и кончится. Эта отрава останется в наших жилах и после того, как смолкнет труба, и мы возвратимся к извечной дисгармонии. А пока – нам поделом эти пытки – соединим усердно сверхчеловеческие обещания, данные нашему тварному телу, нашей тварной душе: что за безумие это обещание! Очарованье, познанье, истязанье! Нам обещали погрузить во мрак древо добра и зла, избавить нас от тиранических правил приличия, ради нашей чистейшей любви. Все начиналось приступами тошноты, а кончается – в эту вечность так просто не погрузиться – все кончается россыпью ароматов.
Детский смех, рабская скрытность, девическая неприступность, отвращение к посюсторонним вещам и обличьям, да будете все вы освящены памятью об этом бдении. Все начиналось сплошной мерзостью, и вот все кончается пламенно-льдистыми ангелами.
Краткое бденье хмельное, ты свято! Даже если ты обернешься дарованной нам пустой личиной. Мы тебя утверждаем, о метод! Мы не забываем, что накануне ты, без оглядки на возраст, причислил нас к лику блаженных. Мы веруем в эту отраву. Каждодневно готовы пожертвовать всей нашей жизнью.
Пришли времена хашишинов-убийц.
Перевод Ю. Стефанова
XII. Фразы
Когда мир превратится сплошь в темный лес для нашей дивящейся четверки глаз – в одно взморье для двоих прилежных детей, в один мелодический дом для нашей светлой приязни, – я вас отыщу.
Пусть останется в мире одинокий старик, тихий и статный, окруженный «неслыханной роскошью», – и я у ваших ног.
Пусть исполню я все, что вам памятно, – пусть буду той, что умеет скрутить вас, – я вас удушу.
* * *
Когда мы куда как сильны – кто пятится? куда веселы – кто никнет посмешищем? Когда мы куда как злы – что с нами сделают?
Рядитесь, пляшите, смейтесь. – Я никогда не смогу вышвырнуть Любовь в окно.
* * *
Подружка моя, попрошайка, дитя уродливое! до чего безразличны тебе эти бедняжки, и эти уловки, и мои замешательства! Примкни к нам своим немыслимым голосом – твоим голосом! единственным проблеском в этом подлом отчаянье.
* * *
Пасмурность утра, июль. Привкус пепла носится в воздухе, – запах древесный, сыреющий в очаге, – затхлость цветов, – беспутство прогулок, – морось каналов в полях, – почему б, наконец, не игрушки и ладан?
* * *
От колокольни к другой натянул я канаты; гирлянды – от окна к окну; золотую цепь – от звезды до звезды; и танцую.
* * *
Пруд в вышине дымит беспрерывно. Какая колдунья вот-вот распрямится над белым закатом? Какие лиловые обвалятся кущи!
* * *
Покуда общественная казна испаряется в праздниках братства, в облаках гудит колокол розового огня.
* * *
Навевая сладостный привкус туши, черный порох нежно дождит надо мной, полуночником. – Я приглушаю свет люстры, бросаюсь ничком на кровать, и, повернувшись к тени лицом, я вижу вас, мои девочки! мои королевны!
Перевод В. Козового
XIII. Рабочие
О, душная жара февральским утром! Юг некстати будит абсурдные воспоминанья туземной нашей юной нищеты.
Хенрика надела хлопчатую юбку с кирпично-белою клеткой, какие, может быть, носили в прошлом веке, беретку с ленточкой, и шелковый платок. Все это было хуже траура. Мы вышли на прогулку по предместью. Затянутое небо, и этот южный ветер, пробуждавший гнилые запахи размытых огородов и высохших лугов.
Но ни жену мою все это никак не утомляло, ни меня. В оставшейся от наводненья в прошлом месяце канавке она мне показала малюсеньких мальков.
Дым городской и шумы мастерских нас преследовали очень долго на дальних тропинках. О, иной мир, благословенная небом и тенистой прохладою местность! Мне юг напоминал собой убожество трагедий детства, и летнее унынье, таящиеся где-то немыслимым числом науку, силу, упрятанные навсегда судьбой. Нет! Мы не останемся на лето в этом скупом краю, где будем вечно лишь обрученными сиротами. Я не хочу деревенеющей рукой тащить и дальше милый образ.
Перевод Я. Старцева
XIV. Мосты
Хрустально-серые небеса. Причудливый очерк мостов, то ровных, то вздувшихся или же ниспадающих в угловатом наклоне над первыми, и фигуры их множатся в прочих освещенных обводах канала, но все это такой легкости и длины, что побережья, под грузом туманов, оседают и свертываются. Кое-какие из этих мостов вдобавок нагружены и лачугами. Иные несут мачты, вымпелы, хрупкие поручни. Аккорды встречаются, разбегаясь в миноре; струны вспыхивают с берегов. Различаешь красную куртку, другие, быть может, костюмы и музыкальные инструменты. Народные ль это мелодии, обрывки ли великокняжьих концертов или отзвуки общественных гимнов? Воды серые, синие и шириною с морской рукав.
Белый луч, опустившись с небесных высот, уничтожает эту комедию.
Перевод В. Козового
XV. Город
Я – эфемерный и не слишком ворчливый гражданин метрополии, что слывет современной, ибо от прежних вкусов не оставили и следа в меблировке и экстерьере домов, равно как и в плане города. Вы не заметите тут и следа какой-либо суеверной реликвии. Мораль и язык сведены к своему простейшему выражению – наконец-то! Эти мильоны людей, которым не нужно друг с другом знаться, ведут столь тождественно воспитание, работу и старость, что этот ход жизни должен быть во сто крат короче того, какой бредовая статистика обнаруживает у народов на материке. Подобно тому как мне видятся из окна новые призраки, катящие сквозь густую и вечную угольную завесу – наша тень от кущ, наша летняя ночь! – эринии новые у моего коттеджа, в котором и родина мне, и все мое сердце, поскольку все тут похоже на это вот: смерть без слез, наша рьяная дочь и служанка, Любовь безнадежная и хорошенькое Злодейство, скулящее в уличной слякоти.
Перевод В. Козового
XVI. Колеи
Справа летний рассвет пробуждает листья, и дымки, и звуки этой окраины парка, и холмы слева держат в лиловой тени тысячи резвых колей влажноватой дороги. Вереница феерий. И впрямь: повозки, груженные деревянным с позолотой зверьем, шестами и многоцветьем холстин, в тяжелом галопе двадцати пегих цирковых лошадей, – и дети верхом, и взрослые на диковиннейших животных; двадцать возов шишастых, разубранных и цветущих, как древние или из сказок кареты, где полно детворы, разодетой для пригородной пасторали, – и едва ль не гробы под пологом тьмы, несущие плюмажи из эбена, проносящиеся на рысях налитых кобылиц, и синих, и черных.
Перевод В. Козового
XVII. Города
Вот города! Народ, ради которого воздвиглись из мечты все эти Аллеганы и Ливаны! Хоромы дерева и хрусталя скользят по невидимым рельсам и тросам. Старые кратеры, в опояске из медных колоссов и пальм, ревут мелодично в огнях. Любовные празднества гулко звучат в каналах, подвешенных там, за хоромами. Прогонка звонов колокольных в горловинах вопиет. Певцы великанские цехом сбегаются, их наряды и вымпелы блещут сияньем вершин. И на платформах по-над безднами Роланды трубят свою отвагу. Над пропасти мостками и крышами приютов небесный жар по мачтам стелет завесь флагов. Ниспровержение апофеозов стремится к тем полям высотным, где серафические кентаврессы кружат среди лавин. Над вспученною линией хребтов – море взволновано вечным Венеры рождением, нагружено флотилией хоралов и шумом жемчуга и драгоценных раковин, – море подчас хмурится смертными отблесками. На склонах гудят урожаи цветов, огромных как наши кубки и клинки. Кортежи многих Мэб в опаловых и рыжих платьях стремятся вверх по руслам. А выше, утопая копытами в каскадах с ежевикой, олени тянутся к сосцам Дианы. Вакханки из предместий рыдают, и в пламени воет луна. Венера приходит в пещеры отшельников и кузнецов. Скопленья звонниц распевают замыслы народов. Неведомая музыка исходит из костяных дворцов. Проходят степенно легенды и топот лосиный теснится в проулках. Рай буревой крушится. Туземцы непрерывно танцуют праздник ночи. И часом я спустился в движение багдадского бульвара, где компании пели о радости новой работы, под бризом густым, кружащим, не в силах изгладить волшебные призраки гор, где должна быть назначена встреча.
Чья добрая рука, какой прекрасный час вернут мне ту страну, откуда родом и сны мои, и каждое движенье?
Перевод Я. Старцева
XVIII. Бродяги
О, жалкий брат! Я столько от него стерпел жестоких бдений! «Я вовсе не держался пылко за эту авантюру. Я потешался над его изъяном. Моя вина, что нам вернуться надлежало в ссылку, в рабство». Ему мерещились во мне довольно странные невинность и злосчастье, он предлагал тревожащие объясненья.
Я отвечал насмешкой сатанинскому врачу, в конечном счете выходил в окно. И за пределами полей, пересеченных лентами нечастой музыки, творил прообразы грядущей роскоши ночной.
После таких полугигиеничных отвлечений я вновь ложился на тюфяк. И, чуть не каждой ночью, едва засну, бедняга брат вскочив, с прогнившим ртом и выкаченным глазом – его кошмар себя! – волок меня в гостиную, свой сон с идиотской тоскою провыть.
Но я же обязался, по чистоте души, вернуть его к исходному призванью сына Солнца, – и мы брели, питаясь погребным вином с дорожными галетами, я всё подыскивал рецепт и место.
Перевод Я. Старцева
XIX. Города
Общественный акрополь затмевает самые грандиозные замыслы современного варварства. Не опишешь матовый свет, порождаемый невозмутимо пепельным небом, имперским блеском строений и вечной заснеженностыо земли. Здесь воссоздали, с пристрастием к диковатой чудовищности, все классические жемчужины архитектуры. Я присутствую на выставках живописи в помещениях стократ обширней, чем Hampton Court. Что за живопись! Какой-то норвежский Навуходоносор возвел лестницы министерств; даже служители, которых я смог углядеть, – и те надменней брахманов; и я трепетал, завидев часовых у колоссов и распорядителей на строительстве. При размещении зданий сумели, с помощью скверов, дворов и закрытых террас, удалить кучеров. Парки – сама первозданность природы, возделанной с великолепным искусством. В верхнем квартале встречается необъяснимое: морской рукав, без судов, катит льдистую синеву пелены между набережных, уставленных огромными канделябрами. Малый мост ведет к потайному ходу прямо под куполом Святой часовни. Этот купол являет собой оправу из обработанной стали, примерно в пятнадцать тысяч футов диаметром.
Кое-где с медных мостков, с площадок и лестниц, опоясывающих столбы и рынки, я, казалось мне, мог судить о бездонности города! Это – чудо, которое я был не в силах объять: каковы же уровни прочих кварталов над и под акрополем? Для чужеземца наших времен такой охват невозможен. Торговый квартал – это амфитеатр в одном стиле, с арочными галереями. Лавок не видно, однако снег на проезжей части изрыт; кое-какие набобы, немногочисленные, как прохожие в Лондоне воскресным утром, направляются к алмазному дилижансу. Кое-где – алый бархат диванов: подаются напитки арктические, цена которых от восьмисот до восьми тысяч рупий. При мысли искать в этом амфитеатре спектакли я отвечаю себе, что и в лавках, должно быть, сокрыты достаточно мрачные драмы. Полиция, думаю, есть; но закон, вероятно, столь необычен, что я отказываюсь от догадок о здешних сорвиголовах.
Предместье, изящное, как хорошенькая парижская улица, отличается наружным блеском; демократический элемент насчитывает несколько сотен душ. Дома и там стоят порознь; предместье причудливо растворяется в сельской местности – в «графстве», которое заполоняют вечный закат лесов и сказочные насаждения, где неотесанное дворянство прокладывает свою летопись в лучах сотворенного света.
Перевод В. Козового
XX. Бдения
I
Вот отдых неяркий, без тоски и горячки, на кровати, а то на лужайке.
Вот друг – ни пылкий, ни слабый. Друг.
Вот милая – не мучительница и не мученица. Милая.
Среда и соседи, что сами нашлись. Жизнь.
– Так это разгадка?
– Мечте стало зябко.
II
Круг света вновь у дерева снаружи. Из дальних двух углов, по прихоти декора, смыкалась пара гармоничных возвышений. Стена перед бессонным – психологичная чреда случайных фризов, атмосферичных лент, геологических слоев, – быстрой чувственной грезой сентиментальных групп из самых разнороднейших созданий, в разнообразных антуражах.
III
Полуночные лампы с коврами создают шорох волн, вдоль корпуса и за кормой.
Полуночное море, точь-в-точь как грудь Амели.
Ковры, доходящие до середины, узорочье решетки, изумрудный налет, где бьются полуночные горлицы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Чёрные пятна костра, настоящие солнца изморья – о, колодцы чудес… Лишь проблески зари на этот раз.
Перевод Я. Старцева
XXI. Мистическое
На круче откоса ангелы взвили одежды свои шерстяные в траве изумрудно-стальной.
Огневые луга взмывают до самой вершины. Слева гребень холма истоптали побоища и убийства, и зловещие слухи струятся отсюда по склону. А справа, к востоку, над гребнем стоят путеводные вехи.
И в то время как все верхнее поле картины – сплошная неистовая круговерть ревущих раковин и ночей человечьих,
Цветение нежное звезд и небес и всего остального катится под откос, как корзинка, прямо на нас, превращаясь внизу в голубую цветущую бездну.
Перевод Ю. Стефанова
XXII. Заря
Я обнял летнюю зарю.
Ничто еще не шелохнулось на фасадах дворцов. Вода стояла. Кочевья тени не покидали лесную тропу. Я шагал, пробуждая живые и влажные дуновенья, и каменья взглянули, и крылья раскрылись бесшумно.
Первым соблазном был – на тропинке, уже усеянной свежими и бледноватыми вспышками, – цветок, назвавший мне свое имя.
Я улыбнулся белесому вассерфалю, который пенился в пихтах: на серебристой верхушке распознал я богиню.
Тогда я сорвал, один за другим, все покровы. В аллее, размахивая руками. Равниной, где выдал ее петуху. В столице она уносилась среди колоколен и куполов, и я гнался за ней, как нищий, по мраморным набережным.
Где тропа поднималась, у лавровых зарослей, я обвил ее собранными покровами и слегка ощутил ее исполинское тело. Заря и дитя рухнули в гущу зарослей.
По пробуждении стоял полдень.
Перевод В. Козового
XXIII. Цветы
С уступа в золоте – средь шелковистой тесьмы, дымного флёра, зеленых бархаток и кристаллических дисков, чернеющих, точно бронза на солнце, – вижу я, как раскрывается наперстянка на ковре филиграней из серебра, глаз и локонов. Монеты желтого золота, рассыпанные по агату, столбы акажу, несущие свод изумрудов, букеты атласные в белом и тонкие лозы рубина обступают кольцом розу влаги.
Будто некий бог – снежные формы, огромные голубые глаза, – море и небо к террасам мрамора влекут толпы юных и пышущих роз.
Перевод В. Козового
XXIV. Тривиальный ноктюрн
Порыв дырявит оперные бреши в занавесках, – срывает колыханье ржавых крыш, – рассеивает кромки очагов, – перемежает ставни. – По стеблю винограда, опершись ногою на какую-то горгулью, – я спустился в карету, эпоха которой довольно ясна из выпуклых стекол, из дутых панно и фигурных диванцев. – Похоронный фургон моих снов, одиноко, пастуший шалаш моего скудоумья, мой транспорт выворачивает вдруг на пышную обочину растаявшей большой дороги; и в правом сколотом углу окна кружатся бледнолунные фантомы, листья, груди;
– Картину застилает зеленью и синевой густой. Неподалеку срыв булыжной груды.
– Теперь иди, высвистывай грома, пускай Содомы – и Солимы – и армии, и яростных зверей. – (Возничий и приснившиеся звери не встрепенутся ль под удушливыми рощами, чтобы меня вдавить по самые глаза в источник шелковый.)
– И нас отправили исхлестанных сквозь хлюпающий ток и разливанное питье, катиться на бульдожий лай…
– Порыв рассеивает кромки очага.
Перевод Я. Старцева
XXV. Морской пейзаж
Из серебра и меди колесницы —
Стальные корабельные носы —
Взбивают пену, —
Прибрежные кусты качают.
Потоки ланд,
Гигантские промоины отлива,
Кругообразно тянутся к востоку,
К стволам лесной опушки,
К опорам дамб,
В чьи крепкие подкосы бьет круговертью смерть.
Перевод А. Ревича
XXVI. Зимний праздник
Каскада звон чуть в стороне от опереточных конструкций. Гирлянды продлевают, переливаясь, как Меандр, – закатные багрец и зелень. Причесаны под Первую империю горациевы нимфы. – Сибирский хоровод. – Кита́янки Буше.
Перевод Я. Старцева
XXVII. Тревога
Возможно ли, что Она мне простит устремления постоянно ничтожимые, – что спокойный конец искупит периоды скудости, – что день успеха нас усыпит над позорищем нашей роковой неспособности?
(О, пальмы! алмаз! – Любовь! сила! – превыше всех радостей и венцов! – всячески, повсеместно, – Демон, бог, – юность этого существа: я!) Что прихотливости научной феерии и движения социального братства дороги как растущее возмещение искренности первозданной?..
Но Вампирша, при которой мы паиньки, велит нам развлекаться тем, что даёт, а иначе пусть будем посумасбродней.
Катиться под ссадины, сквозь воздух томящий и море; под бедствия, сквозь тишину вод и воздуха, смертоносных; под пытки смеющиеся, в их свирепо штормящую тишину.
Перевод В. Козового
XXVIII. Метрополитен
Из бирюзы пролива в морях Оссиана на оранжевый и розоватый песок, омытый винными небесами, ступили и пересеклись кристаллические бульвары, заселенные тотчас молодыми и бедными семьями, которые кормятся у зеленщиков. Никакой роскоши. – Город!
Из смоляной пустыни бегут напрямик в беспорядке под мглистыми пеленами, чьи жуткие свитки наслаиваются в небе, которое мнется, кукожится и ниспадает сплошной черной марью, самой Зловещей, какую способен в трауре создать Океан, каски, лодки, колеса, холки. – Сражение!
Подними голову: этот мост деревянный и выгнутый; последние вертограды Самарии; эти маски в румянах под фонарем, исхлестанным в стылую ночь; придурковатая, в шелесте платья, ундина у речного ската; светящиеся, средь гороховых стручков, черепа; и множество прочих фантасмагорий, – деревня.
Дороги, теснимые оградой и стенами, откуда рвутся кущи в простор, и свирепые цветики, которым носить бы имя сердец и сестер, так их булат остер, – вереницы, феерия аристократий за рейнских, японских, гуарани, еще способных воспринимать музыку древних, – и тут же харчевни, больше уж им не открыться; и тут же принцессы, и, если ты не совсем изнемог, наука о звездах, – небо.
Поутру, когда вы с Ней барахтались в снеговых блестках, – зеленые губы, льды, черные стяги, и голубые лучи, и пунцовые запахи солнца на полюсах, – твоя сила.
Перевод В. Козового
XXIX. Варварское
По забвении дней и сроков, и стран, и существ —
Вымпел, кровоточащее мясо над шелком морей и арктических цветиков (их нет в природе).
Воспрянув от прежних фанфар геройства – которые все еще барабанят нам в сердце и в мозг, – вдали от былых убийц.
– О, вымпел! кровоточащее мясо над шелком морей и арктических цветиков (их нет в природе).
Сладость!
Льются костры в хлесте инея, – Сладость! – искры в каскаде алмазных вихрей, который рвется из сердца земного, вечно обугленного ради нас – О, мир!
(Вдали от прежних убежищ, огней, какие пышут, какие слышишь.)
Костры и накипи. Музыка, разворот пучин и удар льдин о звезды.
О, Сладость, о, музыка, мир! И там вот – фигура, испарина, глаза и волосы, на лету! И белые слезы, вскипая, – о, сладость! – и голос женский со дна вулканов и арктических гротов.
Вымпел…
Перевод В. Козового
XXX. Распродажа
Продается весь хлам, что не распродан евреями, все, что не распробовано ни злодейством, ни благородством, все, что осталось неведомо для окаянной любви и кромешной честности масс; что не должны распознать время и наука.
Возрожденные Голоса; братское пробуждение всей хоральной и оркестральной мощи вкупе с сиюминутным ее приложеньем; единственная в своем роде возможность высвобождения чувств!
Продаются бесценные Тела, независимо от расы, принадлежности к миру, полу, потомству! Сокровища на каждом шагу! Бесконтрольная распродажа алмазов!
Продаются анархия массам, неискоренимая пресыщенность – высокомерным знатокам, жестокая смерть – верующим и любовникам!
Продаются пристанища и кочевья, безупречные спортивные состязанья, феерии и житейские блага; продается творимое ими грядущее, гул его и напор!
Продаются прилежность расчетов и неслыханные взлеты гармонии. Непредсказуемые находки и сроки, мгновенная одержимость.
Безрассудный и бесконечный порыв к незримым великолепьям, к усладам, непостижимым для чувств, – и его тайны, гибельные для любого порока, – и его устрашающее для толпы ликованье.
Продаются Тела, голоса, неизмеримое и неоспоримое изобилье, все то, чего вовеки не распродашь! Торговцы не кончили распродажу! Лотошникам хватит работы еще надолго!
Перевод Ю. Стефанова
XXXI. FaIry
Ради Елены слились странные соки в девственном сумраке и невозмутимые светочи в звездном безмолвии. Жар лета был вверен птицам немым, а неизбежное равнодушье – бесценной ладье похоронной, чьи уключины – мертвые страсти и выдохшиеся ароматы.
Потом в свой черед запели жены дровосеков под рокот ручья в лесу разоренном, бубенцы коров зазвенели под оклик долин и крики степей.
Ради ее младенческих лет содрогнулись меха и тени – и бедняцкие спины, и легенды небес.
И очи ее и пляска превыше брызг драгоценных, превыше холодных влияний, превыше услад неповторимого места и мига.
Перевод Ю. Стефанова
XXXII. Война
Ребёнком – случились небеса, отточившие мне зрение; и всевозможные черты добавились в мой облик. И все Явленья всколыхнулись. – Теперь – извечная уклончивость мгновений и бесконечность математики гонят меня по миру, изнуряя всеми видами житейских преуспеяний, я уважаем за странность детства и непомерность отклонений. – Мне видится война, по праву иль по силе, где замыслы непредсказуемы.
Всё это не сложнее музыкальной фразы.
Перевод Я. Старцева
XXXIII. Юность
I
Воскресенье
Расчеты в сторону, неуклонимое сошествие небес, приход воспоминаний, сеанс ритмичности охватывают дом, и голову, и область духа.
– Срывается конь, беговая дорожка – и мимо посевов, и реденьких рощиц, истыкан угольной чумой. Несчастная женщина, как из романа, неведомо где, вздыхает о невероятных разлуках. Бандиты в томлении после грозы, попойки и ран. И дети глотают проклятия по-вдоль реки.
– Вернемся к ученью под шум разрушительной стройки, растущей и зреющей в массах.
II
Сонет
Обычного сложенья человек, и плоть
повешенный в саду, не так ли, плод, – о,
дни порожденья! – тело дар, который тратят
влет – о,
любовь, напасть или энергия Души? И склоны
обильно плодородили артистами и принцами,
генеалогия и раса вас толкали на
злодейства и на траур: целый мир вам счастие,
и вам
погибель. Но теперь, труды свершив, ты и твои
расчеты,
ты, нетерпение твое – всего-то ваше пение и
ваши танцы, привольны, преходящи, хоть бы
разом
изобретенье и преуспеяние причиной
для братства всех людей, так скромно
во вселенной
без образов; – но мощь и право отражают ваш
танец, ваше пение, нашедшие признанье лишь
теперь.
III
Двадцатилетие
Отослано стогласье назиданий… Телесная наивность горько осажена… – Адажио – Ах! Бесконечный эгоизм подростка, прилежный оптимизм: как мир был полон цветами этим летом! Умирание форм и созвучий… – И хор для утешенья немощи и пустоты! И хор фужеров, и ночных мелодий…
На деле, нервы вмиг сорвутся в гон.
IV
Ты все еще в поре антониевых искушений. Забавы половинного задора, позывы подростковой спеси, опустошение и ужас. Но ты за этот труд возьмешься: возможности архитектуры и гармоний восколыхнутся у твоего подножья. И совершенные, нежданные созданья откроются твоим пытаньям. Мечтательно прихлынет близ тебя все любопытство древних толпищ и роскоши досужей. И память с чувствами твои всецело будут пищей для творческого рвения. А что до мира – чем он станет, когда ты выйдешь? Во всяком случае, не тем, что видно ныне.
Перевод Я. Старцева
XXXIV. Мыс
Золотая заря и зябкое повечерье встречают наш бриг в открытом море, в виду этой виллы со всеми ее пристройками, которыми занят весь мыс – а он не уступит Эпиру и Пелопонесу, или главному из Японских островов, а то и Аравии! Святилища озаряются при возвращении процессий; неоглядные виды современных береговых укреплений; дюны в убранстве жарких цветов и вакханалий; исполинские каналы Карфагена и сваи обманной Венеции; вялые извержения Этны и расщелины в ледниках, где полно воды и цветов; мостки, осененные тополями Германии; откосы диковинных парков, где клонятся кроны японских дерев; и круговые фасады роскошных отелей Скарборо или Бруклина; и рельсы надземки, что опоясывают, пронизывают и перекрывают постройки этого Отеля, возведенные по образцу самых изящных и колоссальных зданий Италии, Америки и Азии, – постройки, чьи окна и террасы, полные вечером света, хмеля и свежего ветра, открыты для путешественников и для знати, – а днем позволяют и береговым тарантеллам, и даже ритурнелям из долов, славных искусством, дивно украсить фасады Мыса-Дворца.
Перевод Ю. Стефанова
XXXV. Сцены
Как прежде Комедия держит аккорды и делит Идиллии:
Сплошные бульвары подмосток.
Долгий пирс деревянный от края до края булыжного поля, где варвары толпою проплывают среди ободранных деревьев.
В проходах черной саржи, в ритм прогулочного шага, под фонари с листвою.
И птицы из мистерий бьются об известчатый понтон, трясомый островным скопленьем из лодок зрителей.
И флейта с барабаном аккомпанируют лирические сцены, клонящиеся в ниши там, под потолком, вокруг салонов современных клубов и зал античного Востока.
Феерия лавирует на вышине амфитеатра, увенчанного порослью, – иль вьется и снует для стоеросов, на бровке межкультурья, в тени от колыхания лесин.
И водевили делятся на сцене по бровке стыка десяти кулис, идущих от рядов и до огней.
Перевод Я. Старцева
XXXVI. Исторический вечер
В какой бы вечер, предположим, ни обнаружился наивнейший турист, сбежавший от наших экономических кошмаров, касанье мастера одушевляет клавесин лужаек; играют в карты в глубине пруда – зерцала, проявляющего королев и фавориток, тут и святые девы, и вуали, и сыновья гармонии, и хроматизмы легендарные к закату.
Его бросает в дрожь, когда проносятся охоты с кутерьмою. Комедия сочится на парковых подмостках. Но как нелепы мелкий люд и бедняки в таких дурацких перспективах!
В его покорном взоре – Германия под луны громоздится; завиднелись татарские пустыни – старинные бунты кишат посередине Поднебесной; по лестницам и королевским тронам – невзрачный бледноватенький народец, Магриб и Запады, себя воздвигнет. Потом известные балеты морей с ночами, недорогая химия и нелады мелодий.
Все та же магия буржуазии во всех концах, куда б ни занесла нас почта! И лекарь-недоучка сразу чует, что невозможно дольше поддаваться столь индивидуальному настрою, и мареву телесных угрызений, уже одно признание которых горько.
Нет! – Время пропарки, подъятых морей, подземного пламени, сноса планеты и методичнейших истреблений, – всего, что незлобиво намечено и Библией и Норнами, а ныне поднадзорно существу вполне серьёзному. – На этот раз вершится не легенда.
Перевод Я. Старцева
XXXVII. Bottom
Хотя и была действительность слишком терниста для моего норова, я очутился все же у моей дамы – большущей серо-голубоватой птицей, обсыхающей средь лепнин потолка и тянущей крылья в затеми вечера.
Я был – у ног балдахина, несущего ее возлюбленные жемчуга и ее совершенства телесные, – большущим медведем с лиловыми деснами и шерстью в сединах печали, с хрусталем серебром консолей в глазах.
Все стало – тьма и жгучий аквариум. Поутру – задорной июньской зарей – я унесся, осел, в поля, трубя, потрясая своей обидой, покуда сабинянки из предместья не бросились мне на сивую грудь.
Перевод В. Козового
XXXVIII. Г
Все чудовищности уродуют свирепую хватку Гортензии. Ее уединенность – механика эротическая. Ее утомленность – динамика любящая. Под присмотром детства она – в многочисленные эпохи – была пламенной гигиеной рас. Ее двери распахнуты нищете. Там нравственность современного люда развоплощается в ее страсть или власть. – О, трепет нещадный желторотых любвей на почве кровавой и в кислородном светле! найдите Гортензию.
Перевод В. Козового
XXXIX. Движение
Извилистый бег по откосу речных водопадов,
Зияние по ахтерштевню,
Проворство уклона,
Ход необъятный потока
Влекут неизведанным светом
И новейшею химией
Путников через долинные смерчи,
Через торнадо.
Они – покорители мира,
В поисках формулы личной удачи;
Спорт и комфорт путешествуют с ними,
Они привозят воспитание
Народов, классов, диких тварей на этом Корабле.
Дурнота и покой
С допотопным еще освещеньем,
С вечерами учений унылых.
Поскольку болтовни среди устройств – кровь,
украшения, огонь, цветы,
Взведенные счета на беглом судне,
– И можно разглядеть как бы катящуюся
дамбу за водномеханическим путем,
Чудовищный пакгауз их отчетов – непрестанно
лучезарен;
Их, загнанных в героику открытий
И в гармонический экстаз.
Среди врасплох пришедших атмосферных
неудобств
Из юности двое, уединившись в ковчеге,
– Прощаем ли древнюю дикость? —
Поют неусыпно.
Перевод Я. Старцева
XL. Поклонение
Сестре моей Луизе Ванаэн де Ворингем: – Синюшный чепчик, раскрытый Северному морю. – За потерпевших кораблекрушенье.
Сестре моей Леонии Обуа д’Ашби. Бау – клок летних трав, жужжащий и вонючий. – За горячку матерей и их детей.
Люлю, – о, демон, – кому всегда по вкусу коленопреклоненья подружеского часа, с его незавершённым обученьем. За мужчин! И даме NN.
Подростку, которым я был. Тому святому старцу, в скиту иль миссии.
Духу бедности. И наивысочайшему клиру.
А также и любому культу и месту памятного культа, среди таких событий, где бы надо непременно быть, последовав наитию момента иль нашим собственным и тягостным грехам.
И этим вечером – Цирцето вышних льдин, как рыба жирной, иллюминированной словно десять месяцев багряной ночи, – (чье сердце и амбра, и spunck), – за одинокую молитву, безмолвную как те края ночные, предвосхищающую подвиги, что побуйней, чем сам полярный хаос.
Любой ценой и всеми ипостасями, пускай в метафизическом хождении. – Все на этом.
Перевод Я. Старцева
XLI. Демократия
«Флаг рвется в омерзительный пейзаж, наш говорок приглушит барабан».
«По центрам будет размещаться циничнейшая проституция. Нещадно будут подавляться логичные бунты».
«В раскисшие травленые края! – на службе чудовищнейших фабрик промышленных или военных».
«До встречи тут, куда неважно. Мобилизация охотна, и наша философия жестока; несведущи в науках, искушены в удобствах; траншея будущего мира. Вот настоящий ход. Вперед, на марш!»
Перевод Я. Старцева
XLII. Гений
Он – преданность и день насущный, ибо выстроил дом, распахнутый пенной зиме и ропоту лета, – он, кем очищены напитки и пища, в ком чарование неразгаданных мест и сверхчеловеческое блаженство стоянок. Он – преданность и день грядущий, сила и любовь, которые видятся нам, застоявшимся в ярости и тоске, на лету в штормовых небесах и знаменах восторга.
Он – любовь, новонайденная безупречная мера, смысл дивный, нежданный – и вечность: машина возлюбленная роковых совершенств. Все мы познали ужас его безвозбранности с нашей вместе: о, наше ликующее здоровье, порыв способностей, Эгоизм влечения и страсть к нему – тому, кто нас любит во имя своей немеркнущей жизни!..
И мы вспоминаем о нем, и он странствует… Если ж расходится, звенит Осанна, то звенит его весть: «Прочь эти путы суеверий, уютов, эти ветхие тела и лета! С этой эпохой покончено!»
Он не выйдет, не спустится с неба, не искупит гневливости женщин, веселья мужчин и всей этой скверны: ведь это свершилось, ибо он есть и любим.
О, его вихри, липа, концы: в устрашающей смене чистейших форм и движений!
О, неисчерпаемость разума и безбрежность вселенной!
Его тело! вожделенный исход, прибой благодати, скрещенной с новым неистовством!
Его взор, его взор! все былые коленопреклонства и муки возвышены вслед.
Его свет! истребление всяческих звучных и подвижных скорбей в музыке более пламенной.
Его шаг! поступь более неисчислимая, чем нашествия древних.
О, мы и Он! гордость более милостивая, чем благость утраченная.
О, мир! и светлая песнь новых бедствий!
Он всех нас узнал и всех возлюбил. Сумеем же в эту зимнюю ночь, с мыса к мысу, от буйного полюса к замку, из толпы к взморью, от взгляда ко взгляду, почти без сил и без чувств, его окликать, его видеть и с ним расставаться и, под бурунами, на гребне снежных пустынь, настигать его вихри, взоры, его тело и свет.
Перевод В. Козового