В Крыму, на полустанке, были щеки
Подкрашены чуть грубо. И лицо
Чуть бледное. Надменный и высокий
Взгляд. И на пальце бедное кольцо.
След мятежа в отсутствующем взгляде,
Не уследишь за ним, как ни следи,
Мрак Салалак и школ вечерних – сзади,
И смутное пространство – впереди,
И годы перехо́дные, страстны́е.
Не склеилась беседа. Возрастные
Настороженность, отчужденье, страх,
Весь бесконечный перечень явлений,
Когда, равнό ничтожество и гений,
Блуждает человек в полупотьмах.
В каких она перебывала безднах
Противоборства, длящегося в ней,
Боренья двух истоков несовместных,
Различных оснований и корней.
Но я не сомневался, что в итоге
Преджизненных метаний и обид,
Еще в начале жизни и дороги
В ней доброе начало победит.
Была жара. И воздух раскаленный
В захламленном салоне «Жигулей»,
Татарским солнцем выжженные склоны
Гор невысоких и нагих полей.
И дней наедине прошло немало,
На берегу, то вместе, то поврозь.
В ней все насторожилось и молчало,
Буек волной бессмысленно качало,
И пианино старое бренчало,
И ничего еще не началось.
Казалось – далеко, а вышло – близко,
Так близко, что и года не прошло.
Вослед за Вашингтоном, Сан-Франциско
Легло под серебристое крыло.
И, через Рино, вниз, туда, где Тахо,
Еще не оперенная, спорхнуть
По воле рока, умудрилась птаха,
Случайно повторив мой давний путь.
И, совершеннолетняя едва лишь,
Ночами душу старую мою
Разлукой неожиданно печалишь
В России, у дороги на краю.
И вот подарок с Тахо – сразу две
Рубахи – первый заработок птахи,
И ночью, в лихорадящей Москве,
Разглядываю их в тоске и страхе.
Одна рубаха – светло-голубая,
Другая – не умею рассказать,
И варварской фантазии под стать
Леонтьева и Зайцева – любая.
Мы вместе с ней по улице ночной
Когда-то шли, где лишь один слепой
Фонарь над ней качался, надо мной.
Мы вместе с ней гуляли редко-редко,
Когда все дети спать должны давно,
Как вдруг она сказала (малолетка):
– Смотри-ка, Саша! Видишь?! Не темно!
Какая люминация! – сказала:
Четыре года было ей без мала…
А через десять с лишком лет ее
За океан смела волна больная,
Была таможня пьяная, блатная
И что-то вроде визы. Вот и все.
И больше ничего. И путь неблизкий
На взлетной начинался полосе.
Что знала птаха? Лишь язык английский,
Но там язык английский знают все.
Что было с ней потом? Сиял потом
Благопристойный, знойный Вашингтон.
Мои полузнакомые приятели
Все, что имели, не жалея тратили,
Транжирили впопад и невпопад,
Чтоб сгладить ей хоть как-то перепад
Во времени и месте. С интересом
К ней отнеслись. Их голос на волне
Короткой, финансируем Конгрессом,
И по ночам невнятно слышен мне.
Зато родной и близкий на звонок
Ответил, что принять ее не сможет,
И даже добрым словом не помог:
– Тебе – в борьбе – ВКПБе поможет.
– В борьбе?! – В борьбе. – За что?!!
– За выживанье,
За мани-мани. Ты не в Теплом Стане.
Ей не помог никто. Она сама
При помощи усердья и ума
И милого акцента в шоп курортный,
Полупустой, просторный первосортный,
Устроилась, мечтая об одном,
Чтоб мама, как во времени ином,
Присев на край постели, перед сном,
Ей руку хоть немножко подержала,
А может быть, и рядом полежала
Хотя бы три минуты или пять,
Ну а потом спокойно можно спать.
Есть кукла у нее – коал сонливый,
А перспектива… нету перспективы,
Надежды даже самой малой нет,
И по ночам, дневной завесив свет,
Все пишет, пишет, пишет птаха деду:
«Ты, Саша, не болей, а в октябре
В столицу нашей родины к тебе
Я, Саша, обязательно приеду».
Я не хочу, чтобы она вернулась,
Чтоб в этот смрад кромешный окунулась,
Чтоб в эту милосердную страну
Попала на гражданскую войну.
1989