Глава тридцать первая
Но далеко Енисеев не ушел. Стрельский, мигом забыв про свои ревматизмы, нагнал его.
– Я, конечно, старый дурак, но я вас не пущу одного, – сказал он. – Вы, может быть, прекрасный стрелок, наездник, автомобиль водите и на яхтах в море выходите, но я артист! Артист, да! Я сыграю любую роль! Вы просто не видели меня на настоящей сцене! А я Отелло играл! Мавра! Я Несчастливцева играл! Я Иоанна Грозного играл!
Тут Стрельский дивно преобразился – сгорбился, выставил вперед и вверх правое плечо, лицо развернул профилем к двум изумленным зрителям и заговорил хрипло и жалостно:
– Острупился мой ум;
Изныло сердце; руки неспособны
Держать бразды; уж за грехи мои
Господь послал поганым одоленье,
Мне ж указал престол мой уступить
Другому; беззакония мои
Песка морского паче: сыроядец —
Мучитель – блудник – церкви оскорбитель —
Долготерпенья Божьего пучину
Последним я злодейством истощил!
Лабрюйер не был чересчур впечатлительным, но от Стрельского повеяло смертным хладом; Енисеев, видно, ощутил то же самое, потому что сказал:
– Бр-р-р!
– Каково? – спросил Стрельский.
– Великолепно. Только публика наша, боюсь, не оценит вашего дарования. Видите ли, там затевается что-то скверное, и мерзавцы, может статься, собрали всех своих клевретов, способных держать оружие. Я не постесняюсь ползти на брюхе по конскому навозу, а вас это смутит, я знаю. Вы артист, вы эстет, и вы даже не представляете себе, кто окопался на этом проклятом ипподроме…
– Их много, говорите? Ну так это же прекрасно. Много – значит, толпа. Толпой управлять легче, чем отдельным человеком, в нее входящим. В толпе можно без труда разбудить простейшие чувства – восторг или страх, – стал объяснять Стрельский. – Особливо если там имеется хоть пара дураков. Ввергни в панику двоих – эта паника всю толпу охватит.
– Господин Гроссмайстер, может, у вас найдутся доводы рассудка? – спросил Енисеев. – Был бы третий велосипед – мы бы послали Самсона Платоновича на помощь милым деткам…
– Самсон Платонович, там действительно опасно, – сказал Лабрюйер. – Там шайка убийц. Я не знаю, что они затеяли, но господину Енисееву можно верить – вам там не место.
– И он пойдет в одиночку против шайки? Не пущу.
– Это уж французская трагедия получается. Наперсник главного героя не пускает его положить душу на алтарь отечества. Самсон Платонович, ей-богу, тут не театр. Я понимаю вашу тоску по благородной роли, но идите лучше на станцию или на переезд, там найдете способ добраться до Майоренхофа или до Риги… Брат Аякс, дайте ему хоть пять рублей на гостиницу! А еще лучше – отвезите его туда… или хоть куда-нибудь!..
Енисеев был нетерпелив. Его уже несло навстречу собственной погибели – а тут, извольте радоваться, на хвосте висит помирающий Иоанн Грозный.
– Не поеду, – уперся старый артист. – Вы один понапрасну погибнете и наших авиаторов не спасете. Господин Лабрюйер!
– Вы хотите, чтобы и я с ним на верную смерть пошел? – осведомился Лабрюйер.
– Втроем мы не пропадем!
– Вот только сумасшедшего нам в компании недоставало, брат Аякс, – сказал Енисеев. – Держите его покрепче, а я пошел.
– Несчастный! Подстрелят вас, как куропатку! – возмутился Стрельский. – Вы ведь даже простейшую военную хитрость придумать не в состоянии!
– Кто – я не в состоянии придумать военную хитрость?
– Вы! – торжественно объявил Стрельский.
– Ясно. Я, прослужив столько лет… а, да неважно, сколько! Я – не в состоянии, а вы, артист погорелого театра, – в состоянии?
Стрельскому удалось-таки разозлить Енисеева.
– Ну да, мы – артисты, и наше место – в буфете, – высокомерно сказал Стрельский. – Да, господа… но мы – не просто артисты… и сам я, лично, в юные годы играл в «Гамлете»!
– Я даже вообразить себе не могу эту роль… – фыркнул Лабрюйер, которому уже стало жаль Енисеева.
– Отчего же? Повторяю – я был очень молод, я был еще дитя, я рвался на сцену, я бредил ароматом кулис! Вот как наш Николев. И для меня, с моим трагическим ростом и полным неумением играть, роль в «Гамлете» нашлась!
– Тень отца Гамлета! – воскликнул Енисеев. – Да отвяжитесь вы, Христа ради!
– Вот именно! Я горжусь, что впервые вышел на сцену в трагедии Шекспира! Мне было шестнадцать лет, господа! Так вот, о чем это я? Я в этих ваших криминальных делах ничего не смыслю, но я артист. И я знаю то, что вам, простым смертным, и не снилось. Так вот, я играл в «Гамлете»…
– Ступайте, Енисеев, – сказал Лабрюйер – А я его задержу.
– Благодарю, – Енисеев даже поклонился. – Мы потом охотно послушаем ваши мемуары, Стрельский. А сейчас…
– Но дайте же закончить! – Стрельский так повысил голос, что его бас стал подобен грому небесному. – Я играл в «Гамлете», да! И мне, сопляку, доверяли самому накладывать грим на рожу! Я очень скоро выучился! И я имел больше успеха, чем вся остальная труппа! Гамлет и Горацио рядом со мной были – пустое место! Дамы, когда я появлялся, кричали и падали в обморок!
– Это уже любопытно! – воскликнул Енисеев. – Смертных случаев не наблюдалось?
– Бог миловал. Ну так вот, господа, в то незабвенное время, когда я играл в «Гамлете»…
– Бегите! – вскрикнул Лабрюйер. – Бегите отсюда!
И обхватил Стрельского обеими руками.
– Бегу!
– Стойте! – загремел Стрельский вслед Енисееву. – Стойте, несчастный! Когда я играл тень отца Гамлета, я выучился накладывать черепной грим!
Енисеев ухватился за ствол молоденькой липы и так остановил свой бег.
– Какой-какой грим? – в изумлении спросил он.
– Черепной, господа! – с гордостью повторил Стрельский. – Я делал из своей шестнадцатилетней рожи со щеками пухлыми, как задница купидончика, натуральный череп! И я берусь изготовить из вашей образины то же самое!
– Он прав, черт побери! – до Енисеева сразу дошла польза черепного грима. – С такой образиной можно преспокойно слоняться ночью где угодно! На конюшнях ночью дневальничают простые парни. Я не сомневаюсь, что все они прикормлены. Но никому и в голову не придет хватать гуляющий скелет! А как?..
– Углем! У меня и спички есть! – обрадовался Стрельский. – Нужны хотя бы сухие веточки.
Лабрюйеру это показалось забавно, он достал фонарик, и четверть часа спустя чуть ли не в канаве, куда забрались, чтобы огонь не был виден, уже горел крошечный костерок.
Стрельский, получив обугленные палочки, взялся за работу и скоро разрисовал Енисеева так, что Лабрюйер ахнул: череп, натуральный, как в анатомическом кабинете! И даже усы Енисеева, пышные, но какого-то бурого цвета, как и редеющие волосы, не повредили этой иллюзии – Стрельский сумел с ними справиться.
– Хорош ли я собой? – весело спросил Енисеев.
– Вам к лицу. Только руками не хватайтесь.
Тут Стрельский мазнул угольком по физиономии Лабрюйера.
– Стойте, стойте, вот так, вот так! – приговаривал он, трудясь.
– Да вы с ума сошли! – воскликнул Лабрюйер. – Мне-то оно на что?
– Господин Аякс, я этого не желал! – сказал Енисеев. – Вы тоже прелесть какой хорошенький, но я в вашей помощи не нуждаюсь.
– Естественно. Вы и без моей помощи дадите себя пристрелить, – неизвестно зачем брякнул Лабрюйер.
– А теперь, господа, проделайте то же со мной! – потребовал Стрельский.
Вот так и вышло, что оба Аякса разом ударились в бегство и опомнились, лишь пробежав метров двести, там, где забор ипподрома чуть ли не вплотную подходил к железной дороге.
– Надеюсь, не догонит, – сказал Лабрюйер. – Вот ведь чудак.
– Но чудак находчивый.
Они помолчали.
– Тут рядом есть превосходная дырка в заборе, – обращаясь к луне в небесах, задумчиво молвил Енисеев.
– Вы, смотрю, хорошо знаете здешнюю географию.
– Но лучше бы пройти до другой дырки, которая ближе к конюшням и ангару. Мерзавцы вьют свои петли вокруг ангара господина Калепа, в котором стоят три «фармана». Их постоянно совершенствуют по чертежам, которые привозит Калеп, и также подвешивают моторы, которые доставляются с его завода. А чертежи Калепа – обработанные им наброски госпожи Зверевой. Дама-конструктор – вы это можете вообразить? А она – удивительно талантливый конструктор. Не с бухты-барахты наше военное ведомство ей покровительствует. «Фарман» – аэроплан, и без того подходящий для разведки, а она доведет его до идеального состояния. Уже и теперь видно, что он с укороченными крыльями быстр, ловок, увертлив. Я, тайно бывая здесь, делал рисунки и видел, как меняется ее замысел.
Лабрюйер ничего не сказал.
Он уже понимал, кем может быть Енисеев. Но не совсем – кто мерзавцы.
Живя в благополучной Риге, занятый только своими делами, он менее всего беспокоился о политике. И когда при нем толковали о близости войны – не принимал всерьез.
Когда сильные державы объединяются, когда в ответ на появление Тройственного союза, включающего в себя Германию, Австро-Венгрию и Италию, рождается Антанта, сиречь «согласие», и этим согласием связаны меж собой Российская империя, Великобритания и Франция, то всякому ясно – рано или поздно вспыхнет крошечный огонек, кто-то допустит ошибку, кто-то подстроит провокацию, и вдруг вспыхнет огромный пожар. Однако пока это – лишь тема мужских бесед за рюмкой коньяка и трубкой, простой обыватель, а Лабрюйер был именно обывателем, особо не беспокоится.
И вот завтрашняя война тихонько постучала в ворота.
– Это мой аэроплан-разведчик, – сказала она. – Это для меня его готовят, это моя любимая игрушка…
Видимо, тревожные размышления как-то отразились на лице Лабрюйера, невзирая на черепной грим.
– Теперь поняли, почему я не мог раскрыть себя в сыскной полиции? – спросил Енисеев. – Агенты господина Ронге могут оказаться в самых неожиданных местах. Мы знали, что троих – Кентавра, Тюльпана и Альду – отправили добывать чертежи аэроплана-разведчика и его усовершенствованного мотора. Но знали только о троих. Кто поручится, что баба, которая моет в сыскной полиции полы, – не агентесса? Брат Аякс, поймите же наконец – мы готовимся к войне.
– Хотелось бы знать, где сейчас подлец Водолеев, – ответил Лабрюйер.
– Черт их разберет – может, и жив еще…
– Ну, спасибо за компанию, – помолчав, сказал Енисеев и пошел вдоль забора.
Лабрюйер остался стоять.
Он думал о Савелии – актере неплохом, но, как правильно заметил Стрельский, актер милостью Божьей, – не «нутряном», а подражателе. Он думал о том, как легко заманить в ловушку простого человека – достаточно показать раскрытый кошелек. Сейчас Савелий всего-навсего понемногу торговал маленькими секретами кокшаровской труппы – и попался на крючок. Точно так же инспекторы сыскной полиции ловили на крючки мелкое жулье: оказали тебе услугу, закрыли глаза на какие-то мелкие шалости, а теперь изволь отслужить, за ничтожную мелочь плати важными сведениями, да неоднократно!
Неужто эти самые Тюльпан, Кентавр и Альда глупее?
Лабрюйер нагнал Енисеева у заветной дырки в заборе.
– Водолеев жив, – сказал он безо всяких прелюдий. – Я же главного вам не сказал! Он взял с собой саквояж. Они хотят завербовать его всерьез. Провинциальный актер – это же клад! Болтается где хочет, то сюда наймется, то туда… А он у них уже на крючке. Будет брыкаться – на него повесят убийство Лиодорова, и очень ловко все подстроят.
– Точно, – согласился Енисеев. – Коготок увяз – всей птичке пропасть. Это большая удача…
– Для кого?
– Для нас. Знать, кто завербован, – очень полезно. Но в этом нужно убедиться.
И Енисеев, отодвинув доску, полез в дыру. Вдруг он оттуда высунулся.
– Вы еще тут, Аякс? Не пожалейте пяти минут ради доброго дела. Если его привезли сюда, а не потащили куда-нибудь еще – то где-то тут стоит их таратайка. А вы ее видели и можете опознать.
– Прикажете среди ночи шастать по всему ипподрому? – сварливо осведомился Лабрюйер.
– Вот уж незачем. Я их географию знаю. У них штаб-квартира – в домике графини. Она арендовала этот домик у общества верховой езды и держит там коллекцию своих «амазонок». Ну и прочие дамские доспехи – седло, чуть ли не бриллиантами инкрустированное, сапожки, перчатки… Знали вы, брат Аякс, кого выслеживать!
– Так она – графиня?
– Ага. Аристократка! Элга фон Роттенбах. Она же – прекрасная Альда. Не удивлюсь, если окажется, что именно она убила фрау фон Сальтерн. Оружие-то – совершенно дамское. Правда, в Майоренхофе она жила под именем Берты фон Зибенау. Но на ипподроме ее знают как графиню фон Роттенбах. Прекрасная наездница, роковая женщина! Одних имен у нее – больше, чем волос на голове. Бедный Лиодоров. Нашел за кем ухаживать. Хотел бы я знать, чему он невольно стал свидетелем, – ведь эти господа убивают не из любви к искусству убивать… Так вот, если у домика графини стоит тот черный автомобиль – то и Водолеев где-то поблизости.
– Вот ведь подлец… – проворчал Лабрюйер. – Ну, хорошо. Это я могу…
Они пролезли в дыру и оказались во мраке.
– Ступайте за мной, – сказал Енисеев. – Я тут уже ориентируюсь. Возле конюшен всю ночь горят два фонаря, они нас и спасут. Может, и в домике графини светло. Окна выходят на площадку перед зимней конюшней, и там дальше – сараи господина Калепа. Правее – те ворота, через которые въезжают автомобили и телеги. А для чистой публики – другие ворота, и они нам не нужны, хотя – как знать…
– Ночью тут только конюхи дежурят? – спросил Лабрюйер.
– Ночью тут может оказаться кто угодно. Я однажды влюбленную парочку спугнул. В самую решительную минуту. Общество верховой езды держит тут еще домики, где дамы и господа переодеваются и хранят вещи. Кроме того, тут же живет берейтор Кречинский, настоящий конский безумец, жить не может без аромата конюшни. И при конюшнях есть какие-то халупы, где обитают молодые конюхи – чтобы не снимать жилье в Зассенхофе, не тратить зря деньги и время на дорогу. Тут целое государство в государстве. А вот – сарай, где стоят препятствия. Сейчас, пока на ипподроме летное поле, соревнований по паркуру не устраивают, и все эти барьеры и бревна стащили в сарай. Целее будут.
– Это уж точно, – согласился Лабрюйер, знавший про ипподромные дела с точки зрения полиции. Сарай требовался, чтобы не дать препятствиям зимой улететь в неизвестном направлении, невзирая на свой огромный вес, и сгореть в печках торенсбергских и солитюдских жителей.
Освещение было отвратительное, но Лабрюйер быстро сориентировался.
– Вон там стоял этот проклятый «катафалк», за углом, – сказал он. – И другие автомобили тоже.
– Пойдем, глянем. И пройдем задворками, сообразим, где горит свет и может сидеть чертов Савелий.
Лабрюйер вывел Енисеева к известному месту. «Катафалк» и впрямь был там.
– Нужно убедиться. Я посмотрю, есть ли там крестик, – решил Лабрюйер.
– Осторожно. Видите, в окошке тени.
Это были тени на оконной занавеске.
– Я гусиным шагом, – ответил Лабрюйер, совсем позабыв, что нога еще побаливает.
Присев на корточки, он сделал два шага и выпрямился. Признаваться в своей инвалидности он не желал и просто перебежал сомнительное место, пригнувшись.
Нацарапанный Танюшей крестик он нашел не сразу.
Лабрюйер был в темном пиджаке и брюках. Очевидно, на корточках, да еще почти прижавшись к «катафалку», он во мраке был схож с каменной глыбой. А когда поднял голову – тут-то и оказалось, что у глыбы есть лицо. Да еще какое!
Кто-то из конюхов вышел в тупичок между сараями справить малую нужду. Зимой для конюшенного люда служит сортиром какое-нибудь временно пустое стойло с торфяной подстилкой, а летом – чего ж не выйти на свежий воздух. Кто ж мог знать, что на свежем воздухе откуда-то из преисподней полезет выходец с того света, уже обглоданный червями?
Шарахнувшись и замахав на череп руками, конюх ударился в бегство – в одну сторону, а череп полетел в другую.
Енисеев, следивший из-за угла, скрипел и тихо фырчал – но смех умудрился сдержать.
– Старик – молодец, надо его к ордену представить! Бежим, отсидимся в сарае. Сейчас обязательно какой-нибудь местный смельчак с навозными вилами выскочит – показать, что ему сам черт не брат.
– Это тот автомобиль.
– Что и следовало доказать…
Ворота сарая, где хранились препятствия – барьеры разной высоты, стояки, полосатые бревна и прочее добро, необходимое для сооружения «корзин» и «звезд», были притворены. Аяксы заскочили в сарай и встали по обе стороны этих ворот, прижавшись к дощатой стене.
У конюшен действительно было шумно. Лабрюйер прислушался.
– По-латышски галдят. Дураком и пьяницей парня называют.
– Видно, так оно и есть. С вилами против скелета никто не вышел?
– Притихли. Там кто-то поумнее вразумил – шум подымать не надо, а то… чего-то я не понял… они кого-то боятся… Похоже, ушли в конюшню.
– И будут там держать круговую оборону. Если что, Лабрюйер, тут есть где спрятаться – хоть бы за кирпичную стенку. Это такое препятствие для лошадей – стена из досок, раскрашенная под кирпич.
Лабрюйер огляделся.
– Стены не вижу, но тут что-то поблескивает.
Свет в сарай проникал через узкие окна под крышей. Понять, что громоздилось посередке, Лабрюйер не мог – и ровно на один миг включил фонарик.
Этого хватило.
– Фургон «бенц», – сказал Енисеев. – Любопытно, когда его сюда пригнали. Мы его тут еще не видели. Похоже, новенький… на пневматических шинах… Хорошая таратайка, сотню пудов запросто увезет… На кой он им?
Парусиновый кузов фургона, темно-синий и плотный, был пристегнут многими ремешками. Лабрюйер зашел сзади, приподнял край и посветил вовнутрь фонариком.
– Или я сошел с ума, или они устроили походный госпиталь, – удивился он.
– А что?
– Там подвесные койки. Как на судне.
– Что бы это значило?.. Каких раненых собрались они возить?.. Война будет, несомненно будет, но если бы она уже началась – я бы знал…
– Может быть, не раненых? – предположил Лабрюйер. – Может, на этом фургоне поедут очень далеко, и шоферы будут вести его по очереди, и спать тоже по очереди.
– Тоже версия. Но куда бы этим господам ехать? Да еще на фургоне…
– Спасаться бегством?
– Для бегства есть автомобили, делающие полтораста километров в час… Стойте! Я понял! Только бы не сегодня…