Глава двадцать четвертая. 
 Полигамный казанова… 
 
Когда она огорошила меня этой новостью, я повел ее в ближайшее кафе, где мы могли посидеть. В кафе были высокие потолки, беспощадный свет и адский шум.
 – Почему ты так поступила? – спросил я.
 – Потому что я люблю тебя, – сказала она.
 – Как ты можешь любить меня?
 – Я всегда любила тебя, с самого детства, – сказала она.
 Я обхватил голову руками.
 – Это ужасно.
 – Я… я думала, что это прекрасно.
 – Что же дальше? – сказал я.
 – Разве это не может продолжаться?
 – О, господи, как все запутано, – сказал я,
 – Выходит, я нашла слова, способные убить любовь, – сказала она, – любовь, которую убить невозможно?
 – Не знаю, – сказал я. Я покачал головой. – Какое странное преступление я совершил.
 – Это я совершила преступление, – сказала она. – Я, должно быть, сошла с ума. Когда я сбежала в Западный Берлин и там мне велели заполнить анкету, где спрашивалось, кто я, чем занималась, кто мои знакомые…
 – Эта длинная, длинная история, которую ты уже рассказывала, – сказал я, – о России, о Дрездене – есть в ней хоть доля правды?
 – Сигаретная фабрика в Дрездене – правда, – сказала она. – Мой побег в Берлин – правда. И больше почти ничего. Вот сигаретная фабрика – чистая правда – десять часов в день, шесть дней в неделю, десять лет.
 – Прости, – сказал я.
 – Ты меня прости. Жизнь была слишком тяжела для меня, чтобы испытывать чувство вины. Муки совести для меня слишком большая роскошь, недоступная, как норковое манто. Мечты – вот что давало мне силы день за днем крутиться в этой машине, а я не имела на них права.
 – Почему?
 – Я все время мечтала быть не тем, кем я была.
 – В этом нет ничего страшного, – сказал я.
 – Есть, – сказала она. – Посмотри на себя. Посмотри на меня. Посмотри на нашу любовь. Я мечтала быть моей сестрой Хельгой. Хельга, Хельга, Хельга – вот кем я была. Прелестная актриса, жена красавца-драматурга – вот кем я была. А Рези – работница сигаретной фабрики, – она просто исчезла.
 – Ты могла бы выбрать что-нибудь попроще, – сказал я.
 Теперь она осмелела.
 – А я и есть Хельга. Вот я кто! Хельга, Хельга, Хельга. Ты поверил в это. Что может быть лучшим доказательством? Ты ведь принял меня за Хельгу?
 – Ну и вопрос, черт возьми, ты задаешь джентльмену, – сказал я.
 – Имею я право на ответ?
 – Ты имеешь право на ответ «да». Справедливость требует ответить «да», но я должен сказать, что и я оказался не на высоте. Мой разум, мои чувства, моя интуиция оказались не на высоте.
 – Или, наоборот, на высоте, – сказала она, – и ты вовсе не был обманут.
 – Скажи, что ты знаешь о Хельге? – спросил я.
 – Она умерла.
 – Ты уверена?
 – А разве нет?
 – Я не знаю.
 – Я не слышала о ней ни слова, – сказала она. – А ты?
 – Я тоже.
 – Живые подают голос, верно? – сказала она. – Особенно если они кого-нибудь любят так сильно, как Хельга тебя.
 – Наверное, ты права.
 – Я люблю тебя не меньше, чем Хельга, – сказала она.
 – Спасибо.
 – И ты обо мне слышал, – сказала она. – Это было не легко, но ты слышал.
 – Действительно, – сказал я.
 – Когда я попала в Западный Берлин и мне велели заполнить анкету – имя, занятие, ближайшие живые родственники, – я сделала выбор. Я могла быть Рези Нот, работницей сигаретной фабрики, совсем без родственников. Или Хельгой Нот, актрисой, женой красивого обаятельного блестящего драматурга в США. – Она наклонилась вперед. – Скажи, что я должна была выбрать?
 Прости меня. Боже, я снова принял Рези как мою Хельгу.
 Получив это второе признание, она понемногу начал показывать, что ее сходство с Хельгой не столь уж полное. Она почувствовала, что может мало-помалу приучать меня к себе самой, к тому, что она отличается от Хельги.
 Это постепенное раскрытие, отлучение от памяти Хельги началось, как только мы вышли из кафе. Она задала несколько покоробивший меня практический вопрос:
 – Ты хочешь, чтобы я продолжала обесцвечивать волосы, или можно вернуть им настоящий цвет?
 – А какие они на самом деле?
 – Цвета меди.
 – Прелестный цвет волос, – сказал я. – Хельгин цвет.
 – Мои с рыжеватым оттенком.
 – Интересно посмотреть.
 Мы шли по Пятой авеню, и немного позже она спросила:
 – Ты напишешь когда-нибудь пьесу для меня?
 – Не знаю, смогу ли я еще писать.
 – Разве Хельга не вдохновляла тебя?
 – Вдохновляла, и не просто писать, а писать так, как я писал.
 – Ты писал пьесы так, чтобы она могла в них играть.
 – Верно, – сказал я. – Я писал для Хельги роли, в которых она играла квинтэссенцию Хельги.
 – Я хочу, чтобы ты когда-нибудь сделал то же самое для меня, – сказала она.
 – Может быть, я попытаюсь.
 – Квинтэссенцию Рези. Рези Нот.
 Мы смотрели на парад Дня ветеранов на Пятой авеню и я впервые услышал смех Рези. Он не имел ничего общего с тихим, шелестящим смехом Хельги. Смех Рези был радостным, мелодичным. Что ее особенно насмешило, так это барабанщицы, которые задирали высоко ноги, вихляли задами, жонглировали хромированными жезлами, напоминавшими фаллос.
 – Я никогда ничего подобного не видела, – сказала она мне. – Для американцев война, должно быть, очень сексуальна. – Она захохотала и выпятила грудь, как будто хотела посмотреть, не получится ли из нее тоже хорошая барабанщица?
 С каждой минутой она становилась все моложе, веселее, раскованнее. Ее снежно-белые волосы, которые ассоциировались сначала с преждевременной старостью, теперь напоминали о перекиси и девочках, удирающих в Голливуд.
 Отвернувшись от парада, мы увидели витрину, где красовалась огромная позолоченная кровать, очень похожая на ту, которая когда-то была у нас с Хельгой.
 В витрине была видна не только эта вагнерианская кровать, в ней как призраки отражались я и Рези с парадом призраков на заднем плане. Эти бледные духи и такая реальная кровать составляли волнующую композицию. Она казалась аллегорией в викторианском стиле, великолепной картиной для какого-нибудь бара, с проплывающими знаменами, золоченой кроватью и двумя призраками, мужского и женского пола.
 Что означала эта аллегория, я не могу сказать. Но могу предположить несколько вариантов. Мужской призрак выглядел ужасно старым, истощенным, побитым молью. Женский выглядел так молодо, что годился ему в дочери, был гладкий, задорный, полный огня.