Возвращение с Гесперид
В каюте было темно, ощущалась небольшая качка, пол слегка подрагивал, как при легком землетрясении. В глазах рябило от игры света и линий. Вспыхивая и мигая, рассыпались серебристые точки и, падая, как бы на ощупь, опять находили друг друга, собираясь в морскую волну. Радужные светящиеся круги растягивались в воздухе и меркли, затухая и внезапно исчезая, подобно зеленым молниям, проглоченным тьмой, чтобы тут же взметнуться вновь светящимся фейерверком. Волны катили и катили, равномерно сменяя друг друга. Они складывались в узоры, то четкие и ясные в своем рисунке, то путаные и размытые, когда гребень и впадина сходились, сливаясь воедино. Движение воды и света непрерывно рождало все новые и новые формы.
Одни фигуры сменяли другие, как будто по морю то скатывали, то раскатывали огромный ковер. Постоянно изменяясь и никогда не повторяясь, они все же были схожи в одном, напоминая шифр, открывающий таинственные кладовые, и, как мелодия увертюры, все время варьировались в своей загадочной игре, убаюкивая и усыпляя чувства. Легкий шум пенящихся валов словно отбивал такт, вызывая в памяти грохот далекого прибоя и ритм волн, разбивающихся с шипением о скалистые берега. Блестела рыбья чешуя, чайки крылом прорезали соленый воздух, сжимали и разжимали свой зонтик медузы, колыхались на ветру веера кокосовых пальм. Жемчужные раковины открывались навстречу свету. В пучинах морских вод струились, извиваясь, коричневые и зеленые водоросли, шевелились пурпурные гривы конских актиний. Мелкий зернистый песок курился струйками на дюнах.
Наконец разрозненные впечатления сложились в стройную картину: по морской поверхности медленно скользило парусное судно. Это был клипер с зелеными парусами, только опрокинутый и стоявший на воде на мачтах, и волны барашками, словно облака, пенились вокруг киля. Луций следил взглядом за его плавным скольжением. Он любил эти четверть часа искусственной темноты, продлевавшей ночь. Еще ребенком лежал он так у себя в детской, с плотно завешенными окнами. Родителям и его воспитателям это не нравилось; они хотели привить ему жизнедеятельный дух родовитых замков, где по утрам раздавались звуки трубы, возвещая подъем. Но на поверку оказалось, что склонность к замкнутости и мечтательности не повредила ему. Он был одним из тех, кто поздно встает, но неизменно является вовремя. Работа всегда давалась ему чуть легче и протекала с наименьшими затратами, словно он действовал вблизи центра, где путь пробега куда короче. Склонность к уединению, молчаливому вниманию и созерцанию в глуши ли лесов, на берегу ли моря, на горных вершинах или под южными небесами, доставшаяся ему по наследству, скорее придавала ему особые силы, хотя и навевала отчасти меланхолию. Так длилось до середины жизненного пути, до его сорокалетия.
Зеленый парусник исчез из поля зрения, зато появился, и тоже в перевернутом виде, красный танкер — устаревшая модель с островов. Они приближались к гавани, суда попадались все чаще. Иллюминатор проглатывал их, как щель в камере-обскуре, заставляя переворачиваться. Луций наслаждался этой картиной, словно находился в кунсткамере, где наблюдал, забавляясь, движущуюся модель космоса. Вода в бассейне энергиона была подогретой. Планктон в нем был еще жив, и его свечение лишь увеличивало степень подогрева. Всплески воды вспыхивали бликами, ударяясь о кафельную стенку; казалось, и само тело погрузилось в мягкий свет, покрылось фосфоресцирующей патиной. Суставы на сгибах, складки и контуры тела были словно очерчены серебряным грифелем; волосы под мышками светились, как зеленый мох. Время от времени Луций шевелил конечностями, вспыхивающими от этого только сильнее. Он смотрел на ногти на руках и ногах, как бы зарождавшиеся у него на глазах, словно в чреве матери, видел сплетения кровеносных сосудов, герб на кольце на пальце левой руки.
Наконец сигнал рожка возвестил о приготовлениях к завтраку. Луций стал подниматься — нежный слабый свет побежал по стенкам. Вот показалась узкая душевая кабина, раковина для умывания, встроенная в туалетный фарфоровый столик. Кожа сильно покраснела от морской соли; он смыл ее с себя под душем с пресной водой. Потом облачился в махровый халат и подошел к туалетному столику.
Фонофор лежал под предметами, распакованными из несессера. Луций взял его в руку и покрутил большим пальцем колесико постоянных контактов. Тут же из углубления в маленьком приборе, как из ракушки, раздался голос:
— Костар на связи. Жду ваших приказаний.
Затем последовало донесение, как то предписывает морской устав во время хода корабля: долгота и широта, скорость, температура воздуха и воды.
— Хорошо, Костар. Мундир готов?
— Да, командор, я жду вас в каюте рядом.
Луций набрал еще одну цифру, и раздался другой, более звонкий голос:
— Марио на связи. Слушаю вас, командор.
— Buon giorno, Марио. Машина на ходу?
— Машина в порядке, отлично отремонтирована.
— Ждите меня в половине одиннадцатого на набережной, корабль прибудет без опозданий.
— Есть, командор. Поговаривают, в городе беспорядки. Войска полиции подняты по тревоге.
— А когда в этом городе нет беспорядков? Следуйте только по Корсо и вызовите охрану.
Луций нанес на лицо белую мыльную пену и прибавил света. Потом включил бритву, и тонкая сеточка из изогнутых лезвий зажужжала по его щекам и подбородку. Как всегда во время бритья, на него нахлынули приятные воспоминания. Он вдруг увидел мысленным взором белых аммонитов в красной каменной кладке и ощутил вековую надежность замшелых стен замка. Вспомнил он и о прогулках со своим учителем Нигромонтаном вдоль берега, и о цветах, сменявшихся в череде времен года. За каждым поворотом дороги красный замок, удаляясь, появлялся в новом ракурсе. Вот где нужно было оставаться — зачем только покидают такие места?
Раздался второй сигнал рожка — гости начали рассаживаться. Луций запаздывал. Он открыл дверь в каюту, где Костар разложил на койке одежду для него. Луций стал одеваться. Костар подал ему сначала белье из светло-зеленого шелка. Потом мундир, тот был чуть темнее, серебристо-матовый, цвета вереска, отороченный по краям узеньким золоченым шнуром. Это была традиционная военная форма кавалерийских отрядов горных стрелков, которую Луций с недавних пор надел вновь, по прошествии долгих лет, отданных изучению наук и познавательным экспедициям. С незапамятных времен в этих горнострелковых войсках служили сыны Бургляндии — страны замков. Эти войска славились своей отменной надежностью и неизменно поставляли двору курьеров-егерей для передачи тайных депеш и собственноручных посланий. Офицеры-егеря всегда были в свитах полководцев и проконсулов; при каждом верховном штабе рядом с монаршим пурпуром мелькали два-три зеленых мундира приближенных егерей. Им доверялись важнейшие тайны, и зачастую именно они были теми вестовыми, кто доставлял наивысочайший приказ. Их маленький корпус и сейчас, во времена межвластия, удерживал воедино командные высоты, скрепляя их между собой, словно пряжка, и не давая им распасться.
Костар происходил из тех семей, которые с самого начала селились внизу, вокруг замков. Вторые и третьи сыновья с этих подворий уходили в море или на войну, если не пытались найти счастья в городах, или жили и кормились при монастырях, не принимая духовного сана. Позднее они иногда возвращались назад, к своим родным очагам, с покрытыми мхом кровлями, где для них обычно находилось местечко. На них всегда и везде можно было положиться, где бы они ни появлялись, — вольные братья-монахи, поступившие в услужение. Луций и сегодня был растроган, видя, как Костар с напряжением вглядывается в него, стараясь подать ему каждую вещь как раз в тот момент, когда она ему понадобится. Воткнув Луцию фонофор в нагрудный карман и смахнув платком последние следы воображаемого налета с пуговиц и шпор, он отступил на шаг назад и внимательно осмотрел творение своих рук. Луций любил эту тщательность в мелочах; для него она была одним из подспудных признаков незыблемого существования порядка, как бы высшим проявлением инстинктивного усердия. Но еще он чувствовал в этом и любовь к себе. Взгляд его благожелательно задержался на Костаре, когда тот безмолвным поклоном дал ему понять, что все в его облачении безупречно.
* * *
В кают-компании «Голубого авизо» царило приподнятое настроение, характерное для последнего дня морского плавания. Вентиляторы с тонким жужжанием гнали прохладный и ароматизированный воздух, а из аэроионизаторов с треском вылетали искры. Гомон голосов в освещенном утренним солнцем и играющем бликами волн помещении сопровождался звоном посуды и выкриками стюардов, мелодично оповещавших через подъемник буфетную о принятых заказах.
Поздоровавшись, Луций поискал для себя место у окна. Цвет воды был все еще таким, как в открытом море, — густая кобальтовая синь. Вспоротые килем, поднимались на поверхность тугие стеклянные морские струи. В их водовороте мертвенная синь оживала, отливая оттенками узоров мрамора и пышных цветов. Белые пузырьки сверкали, словно жемчужные гроздья в темной оправе.
— Вот где можно понять Гомера, приписывающего морю цвета черного винограда. Тут и более дерзкие сравнения могут показаться оправданными, как вы считаете, командор?
Это спросил маленький человечек, похожий на гнома, сидевший напротив Луция и проследивший за его взглядом. Тело его было уродливо искривлено, а лицо по-стариковски сморщенное, хотя и выражало детское удивление. Человечек был одет небрежно, в серый костюм, на лацкане которого красовались два скрещенных молоточка из ляпис-лазури. В правой руке он держал грифель, кончиком которого водил по строчкам дневника. Перед его тарелкой стоял фонофор академика.
— Comme d’habitude, — сказал Луций стюарду, выросшему у него за спиной.
— Comme d’habitude, — повторил тот, и было слышно, как он пропел вниз в клеть подъемника: — Le dejeuner pour le Commandant de Geer!
После этого Луций повернулся к человечку-гному и подхватил нить разговора:
— Как это получается, господин Горный советник, что море показывает свои красивейшие краски, только испытав чужеродное вторжение, я имею в виду — у побережья, в гротах, в кильватере судна или морского животного? — Как любимый ученик уважаемого мною мэтра Нигромонтана, вы должны знать это даже лучше меня. В его учении о цвете наверняка найдется пассаж о влиянии белых пятен на цветовые обрамления.
Луций мог дать по этому вопросу справку, воспоминания о былых беседах ожили в нем.
— Если я правильно припоминаю, он связывает это влияние с одной из своих любимых идей — королевским приоритетом белого цвета. Чем ближе к нему, тем важнее роль данной краски, равно как и король определяет для знати ранг титула и его смысл. Белый цвет — основа всей гаммы цветов и красок, и в живописи тоже. Ценность жемчужины в том и состоит, что она делает наглядной эту истину. Учитель однажды заговорил об этом, когда мы наблюдали за парой красногрудых снегирей в заснеженном лесу.
— Отлично, командор. Я вижу, вас не мучили сны. Что же касается чужеродного, то можно и так сказать, что материя сравнима с нераскрывшимся плодом и ее красота станет видимой, только когда чужеродное вторжение надрежет ее, как плод, ножом. Лишь шлифовка выявляет истинный рисунок, скрытый в камне. Вам бы надо посмотреть мою коллекцию агатов.
— Если я вас правильно понял, господин Горный советник, красота всегда есть следствие нарушения первоосновы?
— Можно и так сказать, поскольку абсолют лишен красоты. Но тем самым мы вторгаемся в метафизику боли. И лучше не пользуйтесь этим методом; вы сорвете аплодисменты, которые не доставят вам радости. А кроме того, вы приближаетесь к возрасту, когда на происходящее глядят уже с другой стороны, предполагая, что это сама материя сбрасывает с себя покровы при выпавших ей испытаниях. На каждый стук она дает ответ, и тем щедрее, чем он будет тише. Для каждого ключа у нее заготовлена своя сокровищница. К этим ключам относится, как вам известно из учения Нигромонтана о поверхностях, также и свет.
— Это я хорошо помню. Неустанно исследуя и во время своих прогулок тоже, он любил прибегать к понятию «сечение» — так, он считал, что универсум, открывающийся нашему взору, представляет собой всего лишь одно из мириадов сечений, какие только возможны. Мир — как книга, из многочисленных страниц которой мы видим одну ту, что открыта. Он часто также говорил, что чем тоньше сечение, тем шире возможность открытия. Можно достичь такой степени тонкости среза, которая позволит предположить, что поверхность и глубина идентичны, как секунда и вечность. В качестве примера он приводил едва заметное появление разводов на старом стекле, мыльные пузыри и радужное мерцание маслянистой пленки на лужах. Мир нигде не бывает столь красочным, как в тончайших своих оболочках, и это свидетельствует, что богатства его кроются в эфирном пространстве. Я бы несомненно больше понял из всего этого, если бы он посвятил меня в две смежные области — учение о том, что такое Ничто, и учение об эротике, над которыми он работал. Но я был тогда слишком неопытен, а теперь уже известно, что одно из них он зашифровал в главах своего «Начала всякой физики», в то время как другое вообще пропало бесследно.
По лицу Луция пробежала тень. Горный советник, сделавший тем временем несколько пометок в своем дневнике, улыбнулся.
— Вы бы натворили немало глупостей, командор. Учителя, как Нигромонтан, указывают цель, но не путь к ней. В принципе каждый из них ведет к цели. Впрочем, что касается эротики, я разговаривал с последователями Нигромонтана, знакомыми с его учением, — например, с Фортунио, когда тот навещал меня на Фалунских рудниках.
Он внезапно замолчал и задумался, словно рылся в памяти.
— Это могло быть и в Шнеебергских дудках. Но где бы то ни было, Нигромонтан переносит свое разграничение понятий глубины и поверхности и на любовь тоже. Об этом я расскажу вам поподробнее, когда вы посетите меня в моей «ракушке», чтобы полюбоваться агатами.
При этих словах он осторожно оглянулся по сторонам. Но оба соседа, сидевшие за их столом, увлеченно углубились в свою беседу. Тут как раз подоспел стюард с фруктами, всегда подававшимися перед завтраком.
Горный советник вновь занялся своими записями. Сделав грифелем пометку, он взял левой рукой фонофор с изображенной на нем пальмой.
— Я прервался, прошу прощения. На чем мы остановились, Стаси?
Звонкий девичий голос ответил:
— «…Поднимаясь от mare serenitatis на восток…». «Восток» было последним словом.
— Хорошо, Стаси, я продолжаю. — И, откинувшись на спинку стула, он начал диктовать, и голос его свидетельствовал о полной уверенности, что слова его будут незамедлительно услышаны и записаны:
— …Поднимаясь от mare serenitatis на восток, путник попадает в пределы Кавказа. В предгорьях, вдали от западного склона, на довольно ровной местности возвышается кратерная группа, которую Резерфорд обозначил на своей карте как turres somniorum, a Фортунио произвел ее геодезическую съемку во время третьей разведывательной экспедиции.
Их вид усиливает впечатление пустоты вокруг вымершего пространства. Ни исландские глетчеры, ни полярная ночь не дают такого представления о смерти, об удаленности жизни, как эти башни в безвоздушном пространстве, залитом слепящим светом. Вокруг них — царство одиночества, опора которому — дух, чья власть неудержимо-угрожающе растет, как жажда при переходе через пустыню. Многочисленны случаи, когда паника, а за ней и безумие охватывали не только одинокого исследователя, но и целые караваны. Безмерность пространства столь велика, что сердце исходит тоской по живому человеку, будь он даже заклятым врагом, по любому живому существу — будь то каракатица или чудище.
Параллельно с этим фиксируется еще нечто, не менее чуждое рассудку. Начинается осознание взаимосвязей иного рода, чем те, к которым мы привыкли в жизни, а именно архитектоники башен. Это сковывает дух, вызывая внутреннее напряжение и удивление, соперничающие с нарождающимся страхом грядущего уничтожения. Дух как бы мечется между Сциллой и Харибдой, с трудом сохраняя равновесие. С одной стороны — абсолютная пустота, с другой — близость сил, недоступных для органов человеческого восприятия.
Подобное удивление охватило бы нас, если бы мы смогли увидеть жизненный дух в его материальном обличии — в виде всемогущего оплота любви и вражды. Растения, животные, люди образовали бы тогда одну гигантскую фигуру, как металлические опилки в силовом поле. Они воссоединились бы, создав причудливо-великолепную, но никому не нужную модель мира. Космический пришелец, которому неведомы любовь и боль, оказавшись в плену таинственных мистерий, нанизал бы с помощью могучего магнита диковинные цепи из этих ничтожно малых существ.
Но здесь не то, здесь все иначе. Нет хитросплетения страстей, путаного и в то же время такого понятного рунического письма жизни. Мир духа проступает в голом виде, в ореоле слепящего света, который не воспринимается человеческим глазом. В этом мире открываются взору суровые и торжественные картины, обнажаются горние планы, сокрытые обычно в выси недоступных для нас святынь.
Излишество постоянно стремится облегчить, расцветить то, что есть мера жизни. Где хаос, там мы чувствуем себя как дома. Здесь же на передний план выходит упорядоченность системы. Единственный властелин на этой пустой сцене — свет, не преломляемый и не смягчаемый другой средой. Поток его лучей льется с безжалостной прямотой. Здесь нет перехода красок, нет нежных переливов и оттенков, нет сумраков лесных и морских глубин, смены атмосферных явлений. Кругом пустыня без запахов и звуков и без погодных изменений.
На золотой блеск дюн и макушки холмов ложатся лазоревые тени. Подводные камни и рифы сверкают, как хрусталь. Небо над этим океаном света как туго натянутый шатер из тончайшего черного шелка.
С берегов мертвого моря нагоняют вокруг себя ужас семь отвесных вершин turres somniorum, похожих скорее на пилоны или обелиски, чем на вулканы. Изящные призрачно-зеленые башни, имеющие форму усеченных конусов, поднимаются на огромную высоту. Зубцы их слепят глаза первозданностью венчающих их корон, вид которых будит воспоминания о вечных снегах и ледниковых поясах.
Когда восходит солнце, семь вершин выбрасывают тонкие кроваво-красные языки. Невзирая на долготу дня, огненные языки, как бы торопясь, вылетают с невероятной быстротой, и путника охватывает ужас, а что, если один из них молча лизнет его. Они напоминают острие компасной или часовой стрелки, с помощью которых свободное сознание контролирует себя. Соприкоснувшись с ними, дух его догадывается, что мера и порядок определяются универсумом. И он понимает, что линии, окружности и все простые геометрические фигуры не что иное, как бездна мудрости. Одновременно его задевает крылом разрушительная сила; он чувствует, как под сверхмощью света того гляди рассыплется его несовершенный механизм.
Turres somniorum возвышаются на фоне серебристой гряды Кавказа. Их основание покоится на золотисто-рыжих холмах. С каждым шагом, с которым приближается к ним путник, вид их все величественнее. Вершины сияют фантасмагорическим великолепием. Постепенно глазу открывается и кристаллический лес у их подножия, высокие заросли из минералов цвета давно потухших пожаров. Кристаллы-великаны, имеющие форму копья или клинка, стоят, как серые или аметистовые мечи, чье острие опалено знойным дыханием космических кузнечных горнов.
Внизу под их кронами царят серо-опаловые сумерки. Тщетно будет размышлять смертный, ползающий муравьем у подножия венка из монолитов, об их происхождении. Науке туда доступа нет. Можно, пожалуй, предположить, что здесь буйствовали первопричинные естественные силы, бесконечно превосходящие известные нам виды огня, — неважно, вышли ли они из недр или появились из космоса. Когда-то, в свой далекий звездный час, эти космические изумруды горели ярким светом, семикратно сверкая в сонме творений, собранных в высшие констелляции. Только здесь становится понятно, как бесконечно истинны все великие космогонии и мифы о сотворении мира по сравнению с химерными измышлениями разума.
Поэзия проникает глубже в суть вещей, чем научное познание. Неискушенный дух смелее глядит на эти миры. Искатели возвышенного чувствуют себя естественно и непринужденно в тех сферах, где сведущего и посвященного в тайны охватывает страх. Так и Фортунио воспринимал кристаллический лес как венок из кубков, вершины — как выдолбленные плоды или чашечки цветов. И поразительные открытия были ему наградой за эти наивные образы. Поэтому восхождение на изумрудные башни и проникновение в их чрево должно быть описано его словами:
«Я разбил стоянку у подножия самого южного из зеленых вельмож. Уже самая первая, незначительная разведка показала, что восхождение возможно. Крутизна отвесно падающей кристаллической стены была прошита ленточными поясами, а уступы своим расположением напоминали древние пирамиды. И вообще законы мира кристаллов проявлялись здесь в классической форме, в ее высшей степени. Карабкаться вверх по узким, но четко оформленным граням было нетрудно, тем более что тело почти не чувствовало гравитации. Так и казалось, сама идея придает ему крылья, и оно вот-вот взлетит.
Я поднимался, чтобы встретить свет в его полную силу внутри кратера, когда солнце будет стоять высоко. В этот час великаны подтягивают тени вплотную к себе. Когда тень приближается к ним, она темнеет, принимая все оттенки свертывающейся крови. И на дальних вершинах, на огромных жерлах кратеров и крутых отвесных морских берегах тени тают в этот час и ложатся у вершин темной каймой, как узким серпиком. Постепенно свет завладевает пространством, а зеленые башни становятся похожими на бугорки на громадном серебряном щите, который по мере подъема увеличивается в размере и сияет все ярче и ярче.
Когда я взобрался на зубцы, солнце стояло в зените. Свет был такой силы, что искажал формы и превращал все вокруг, расплющивая, в один сверкающий серебром диск. Более долгое пребывание наверху создавало, несмотря на маску, опасность для глаз; поэтому я, коротко взглянув вокруг, начал спускаться в жерло кратера.
Над изумрудным огарышем полыхала ослепительная белая корона, подобно снежной лаве, вся из пузырьков, как жемчужная пена. Здесь когда-то жар, видимо, достиг наивысшей искрометной силы. Уступы, по которым не ступала нога человека, были прочны и надежны. Осторожность нужна была только там, где вулканическая порода внутри кратера опять переходила в гладкую изумрудную скалу. И здесь сверкали, сначала словно пенящийся морской прибой, затем все реже и реже встречаясь, жемчужины, вкрапленные в горную породу.
Кратер имел форму зеленого кубка, разбрызгавшего вокруг себя бурлившую когда-то морскую пену. Лентообразные пояса вели по спирали вниз, на дно, мерцающее из глубины, как человеческий глаз. Я решил рискнуть и спуститься по застывшей бахроме в зеленую шахту. Вскоре я оказался внутри кристаллической горы, казавшейся прозрачной в потоках мощного света, падавшего на нее. И тут я увидел, что кристаллическая масса не целиком состоит из изумруда. Стали видны включения: прозрачный изумруд то замутнялся цветной вуалью, то вдруг тянулись шлейфы опаловой пыли. Местами виднелись вкрапления в виде зерен любых величин, форм и цветов, какие только можно встретить в мире косточковых семян, а также полевых и садовых плодов. Тут они лежали на поверхности, словно драгоценные камни в монаршей короне или как инкрустация на раке с мощами, покоились в недрах материнского лона, посылая наверх из глубины кратера свой магический блеск.
При виде этого великолепия ожили детские воспоминания о сказочных садах с их виноградными лозами, обилием ярких, сочных плодов, павлинами, рассевшимися по мраморным лестницам. На террасах ходят на коралловых лапках голуби, вытягивают свои отливающие бронзой шейки и клюют пшеничные зерна. Счастье пронзило меня, я чувствовал себя желанным женихом, вступившим в терем возлюбленной; покой и уверенность обладания заполнили меня. Спуск по спирали внутри жерла напоминал забавные комбинации цветных стеклышек в калейдоскопе при его вращении, когда рисунок узора заметно уплотняется. С каждым витком приближающаяся цель — дно, подобное сверкающему человеческому глазу, — становилась все великолепнее. Внизу то переливалась красками бархатная змеиная кожа, то мерцал неяркий перламутр — морская краса коралловой гряды. Радужным блеском искрится он и светится в зеленых сумерках. В таком сиянии сбрасывает с себя одежды богиня любви, а Ирида входит в чертоги богов.
Я понял, что проник в один из космических гротов — сокровищницу универсума. Мне уже доводилось во время странствий по горным вершинам спускаться в ледниковые мельницы, эти котлы ледникового периода, сохранившиеся в первичной породе. В них ледниковое молоко обкатывало и шлифовало, перемалывая тысячелетиями на своих мельничных жерновах, валуны. Теперь молотильные чаны обсохли, а измельченные в круговерти горные породы покрыли их дно круглыми камешками.
В таких местах наши чувства постоянно взывают к тому, кого здесь нет, как, например, в пустой мастерской художника мастер нам дороже всего. Крыло наводит на мысль о существовании воздуха, ключ замка. И то же самое происходило в тех ледниковых мельницах, думалось о духе воды, представились величие и мощь давно отшумевшего бурного таяния снегов, охватившие меня своей колдовской магией. Титанические силы природы оставляют такие места на память в знак их непобедимости.
А здесь, в чреве зеленых башен, космические мельницы, полные драгоценных камней, раскрыли свои богатства перед изумленным взором. Что за силы участвовали в этой игре, высвобождая каменья из изумрудного материнского лона и собирая их на глубине в единую кладовую, превосходящую по богатству все сокровищницы Индии? Как бы то ни было, но образованию подобных жил не могли не содействовать звездные эпохи.
Распластавшись на животе и погрузив обе руки в богатства на дне кратера, я чувствовал себя опьяненным от обилия драгоценностей, как одурманенная пчела или шмель в море цветов, как мечтатель далеких миров, очутившийся в океане звезд. Я видел, я ощущал, я пробовал на вкус их гладкую поверхность, упивался сиянием, исходящим от бесценных россыпей, глядевших на меня зрачками сказочных, невиданных существ, игравших всеми цветами радуги. Вот они сверкают передо мной, испуская неземной свет, в поисках которого полчища невольников баламутят морские пучины, просеивают пустыни, промывают золотоносные пески великих рек, — только все они крупнее и чище того, что извлекают из земных недр всевозможными промышленными способами горнорабочие, моют в лотках речной водой золотодобытчики. И к знакомым камням добавились и вовсе незнакомые. Ни в Офире, ни в Голконде не было ничего подобного. В зеленой изумрудной крошке виднелись разноцветные крупинки, а сверху их покрывал еще желто-бурый, тонкой огранки минерал. Камень был словно создан для солитера — искрящаяся оправа крупного бриллианта. Камешки, как зрачки драконов, грифов и покрытых пеной обитателей нептунова царства, запеклись огнем и горели и сверкали ярче солнечного света.
Я взвесил в руках лунный камень, переливавшийся молочным блеском, словно яйцо Леды. Кто знает, был его блеск прекраснее нежно-зеленого, с серой дымкой нефрита или отливающего перламутром опала? Я задумался над этими рунами — тончайшими прожилками на небесно-голубой бирюзе, вкраплениями красных, как искры, зерен в гелиотропе, рисунком дерева жизни на «моховом» агате, пучком стрел в горном хрустале. Но всю эту гамму красок затмил собой великий красный, голубой и белый свет камней второго ряда на священной одежде Аарона. Черной молнии, сверкнувшей в глубинах карбункула, не может противостоять ничей рассудок. В священном сапфире будто разверзается само небо. Алмаз являет собой высшее подобие света, вобрав в себя при всей своей идеальной прозрачности и ясности всю гамму красок.
Представ перед этими зеркалами, отражающими универсум, дух погружается в возвышенные мечты. Красота открывается ему в иной форме, чем облеченная в плоть и наделенная земной жизнью, — она приближается, излучая неземное сияние. Она вспыхивает, озаренная откровением и вечностью после наших долгих блужданий в потемках.
В тех ледниковых мельницах возник дух воды, подобно мастеру в покинутой мастерской. А здесь, в изумрудной башне из далеких миров, в этом Граале, предстал вдруг воочию дух макрокосма. Утренние и вечерние зори то прорывались сквозь облака, то горели в безоблачном сиянии, когда солнце всходило и заходило над водами невиданных морей со всем великолепием их островов. Дремали окутанные голубыми и зелеными тенями гроты с мраморными бассейнами, в которых живет и мечтает Аретуза.
Что такое человеческое сердце, человеческий мозг, человеческий глаз? Горстка земли, горстка пепла. И все же именно этот гумус избрал универсум своей ареной. Так, драгоценные камни, вышедшие из низменной земли и ничтожной глины, были возвышены до божественного блеска. На этой параболе зиждется их ценность, сделавшая их предметом одежды первосвященников и королей, а также украшением прекрасных женщин, рожденных матерью-землей».
Таков рассказ Фортунио. Мы же по возвращении еще раз обратимся к побуревшим холмам, на которых стоят зеленые башни. Там нас ожидают вещи пусть менее красочные, зато куда более удивительные.
На этой фразе Горный советник закрыл красный блокнотик и убрал грифель на место. Он только еще добавил:
— Остановимся пока на этом, Стаси. Сейчас у вас есть фонограмма трех первых глав; я хотел бы прочитать сегодня вечером у себя в «ракушке» готовый машинописный текст. Я останусь в городе до среды… Нет, спасибо, не нужно. Только поставьте мне бутылочку парэмпайра на камин. До вечера, Стаси.
Он прижал к себе фонофор и кивнул Луцию:
— Я пойду сейчас уложу вещи. — И, как и полагалось Горному советнику, пожелал: — На-гора, командор! Счастья вам и удачи. Не забудьте про агаты.
* * *
В кают-компании царило оживление. Передавалась текущая информация, прослушивались последние новости, уславливались о встречах в деловых конторах Гелиополя, нарастало радостное возбуждение, переходящее в веселье, привычно возвещающее о прибытии и скором расставании.
Стюард убрал посуду. Оба соседа, оставшиеся сидеть за столом и после того, как распрощался Горный советник, тоже кончили завтракать и углубились в разговор. Один из них, Орелли, молодой профессор истории культуры, тоже имел фонофор академика. Профессор был высокого роста и крепкого телосложения; весь его гордый облик был отмечен осознанием свободы духа и чувства собственного достоинства. Сильное солнце по ту сторону Гесперид оставило свой след на его загорелом лице. В интонации его голоса и в манере вести диалог проглядывал оптимизм, даже идеализм, делавший сторонника подобной точки зрения уязвимым в споре и все же вызывавший к нему симпатию.
Другой, одетый в алюминиевого цвета форму технократа-специалиста, носил такого же цвета институтский фонофор. При виде золотого, универсального фонофора Луция, он поднялся и поклонился. У него был узкий череп, высокий лоб, переходивший в лысину с пышным венчиком рыжих волос на затылке. Брови чуть светлее, скорее пепельного цвета, а глаза голубые, с белесой поволокой, и как бы повернуты несколько вовнутрь, так что центр поля зрения находился примерно в двух пядях от переносицы. От этого взгляд огромных зрачков делался жестким и прицельным, казалось, он все время следит за кем-то. Улыбка этого человека, который был, по-видимому, одного возраста с Орелли, тот называл его Томасом, была злобной и язвительной, что усугублялось, когда он бросал реплику. По нему было видно, что он не давал сбить себя с толку цветистостью и эмоциональностью речи, а сухо взвешивал каждое слово, проверяя его на логичность. Неусыпно высматривал он любую брешь в натиске противника, каждое беззаботно пропущенное уязвимое место и тогда тщательно и с наслаждением выбирал разящую стрелу. Очевидным было, что для него важно не просто поразить цель, но и причинить боль, поражая ее.
Луций спрашивал себя, что могло связывать таких разных людей. Может, старая дружба со студенческих лет, с которой не хочется расставаться. Ведь мы храним не только свои воспоминания о прожитых годах, но и память о наших друзьях тех лет, как бы платим им дань благодарности за старое, забывая зачастую все дурное. «Mange de la vache enragee». A мог одержать верх и принцип притягивания противоположностей, столь часто наблюдаемый у одаренных людей. Ведь мы испытываем тягу к противоположному не обязательно только по половому признаку.
— Ты все такой же, как был, Конрад, — услышал он слова рыжего, обращенные к Орелли, — с твоим пристрастием к диковинным блюдам и излишествам в приправе. Если убрать все внешние красоты, то от твоей Лакертозы останется только полуразрушенный кратер на пустынном вулканическом острове, где возникла самобытная цивилизация. Людишки занимаются на морских просторах наполовину торговлей, наполовину пиратством. Морской идол стал городским божеством. То, что нам надо узнать от вас, Конрад, так это факты, а не ваши мнения.
— В таком случае наймите на службу фотографов.
— Вот тогда-то кое-что из чудес прояснилось бы побыстрее.
— Конечно, ведь пленка не способна даже запечатлеть все оттенки цветов радуги.
Орелли помолчал какое-то время, потом сказал:
— Твои возражения важны для меня, мне надо перепроверить свои зарисовки. В красках ты ничего не смыслишь. Ты из тех архитекторов, которые возводят одни столбы, но никак не арки.
Смягчившись, он добавил потеплевшим голосом:
— Томас, я думаю, что у тебя появится представление о сложившейся жизненной формации, которую мы называем цивилизацией, если ты составишь мне компанию за час до захода солнца и отправишься со мной на тот скалистый утес, который зовется Южным Горном.
Он повернул к себе аэроионизатор и откинулся назад. Собеседник внимал его словам наполовину благосклонно, наполовину снисходительно, как воспринимают лепет ребенка, давая ему возможность показать себя.
— Там, в скалистых пещерах, гнездится разновидность альбатросов, крупных морских разбойников, охотящихся на рыб. С незапамятных времен птицы эти — священные животные и поэтому не столь пугливы, до них даже можно дотронуться рукой. Можно видеть, как они, стоя на своих неуклюжих ногах, отдыхают на скалах, раскинув крылья. Неподвижные зрачки блестят, как отшлифованные красные стекляшки. Я часто задавал себе вопрос, видят ли они свою добычу уже со скалы или просто совершают периодически вылеты на места ее нахождения. Распластав в воздухе невероятно мощные крылья, узкие и резко загнутые назад, словно серп косы, они парят серебряными птицами даже при слабом встречном ветре над темно-синей морской глубиной. С королевским спокойствием, словно набирая силу, описывают они широкий круг, удаляясь от скалистого мыса. Потом стремительно падают вниз, подобно дьяволу, врезаясь в толщу воды.
И каждый раз я чувствую, как напрягаются мои глаза, следя за их молниеносным падением, когда они, сильно уменьшаясь, сливаются визуально с серебристой пеной морских гребешков. Упиваясь этим зрелищем, так и представляешь, что ощущение пространства, свойственное этим смелым птицам, передается и тебе и что все вокруг блестит еще ярче и стекленеет, отвердевая, как остывающая серебряная монета после чеканки.
В этот час жизненный мир Лакертозы уплотняется до предела, как бы убирается в себя, закрываясь, словно плод. Море тогда вздымается вокруг, образуя чашу, и цвет его сливается с цветом неба, и все пространство смыкается в единый голубой шар.
Ни один парус, ни одна галера не нарушают уединенности этого замкнутого мира. Утес накаляется, и остров всплывает из глубины вод багровым молодым месяцем. Там, где внутренний край серпа врезается в море, его окаймляет белая мраморная оторочка. Словно клешни омара, охватывают с боков оба мола, торговую гавань с галерами. На разделяющей их дамбе видна красная раковина со статуей богини Моря, воздевшей руки.
Сверкают в белом блеске дома и улицы Лакертозы, смотрящиеся как ярусы в полукружии театра под открытым небом. Камень, из которого построен город, сверкает и слепит белизной, чернеют только выжженные круги перед жертвенниками.
В этот час из дверей выходят женщины и приносят ежедневную жертву уходящему солнцу. Они поднимают глаза к святилищу бога Солнца, возвышающемуся посреди лагуны над морем. В его сторону обращены и все жертвенники в городе.
Святилище, похожее на дворец, выполнено из порфира, что есть на острове. Галереи, пересекаясь восемь раз, ведут к венчающей его площадке. Про этот верхний ярус известно, что там находится золотое ложе бога Солнца, символ которого, обелиск, издалека виден кораблям; его вознесшаяся высоко над верхней площадкой пирамидальная верхушка горит по ночам ярким светом.
Две крытые колоннады ведут к двум языческим храмам, посвященным богу Солнца. В самый главный праздник позади жертвенников богу Солнца показывают юношей и девушек, которых он выбирает для себя. Под белыми парусами уплывают они во дворец и никогда больше не возвращаются оттуда.
Пока женщины готовятся к жертвоприношению, тень от обелиска скользит по молам, по гавани с галерами и приближается к средней дамбе, пересекающей морской пролив, на зеркальной глади которого в дни празднеств разыгрываются красочные морские сражения и проплывают пышные эскадры, которые потом сжигают.
В тот час, когда тень накрывает статую богини Моря, с галерей языческих храмов звучит рог бога морей и начинает куриться дымок жертвенников. И каждый раз тогда мне на мой одинокий пост передается легкое дрожание, словно вибрирует весь голубой шар в торжественный миг зачатия.
Орелли, говоривший слегка поучительно и выспренне, вновь обратился к своему собеседнику:
— Пока я пребываю в Академии в наставниках, я буду постоянно придерживаться мнения, что любые частные наблюдения и исследования должны увенчиваться такими высшими моментами, суммирующими их, словно полученный результат. Каждая наука отталкивается от целого и должна в итоге обогащать это целое.
Тот слушал его вполслуха, словно хорошо знакомую мелодию.
— Конрад, ты так и остался тем сумасбродом, каким я знал тебя еще по «Боруссии». Тогда это была история греческой культуры, и ты не можешь не помнить, как часто и как безуспешно я пытался доказать тебе, насколько важнее для нас Египет и вообще народы древнего Востока и что исход битвы при Саламине был трагедией, от которой мы не оправились и по сей день. Древние римляне подлатали кое-что, но далеко не самым лучшим образом. От Эллады ведет свое начало и переоценка независимого научного эксперимента, то есть умственной деятельности по собственному разумению, что непременно выливается в анархию. Подобная роскошь при тех громадных пространствах, которые мы должны контролировать, обходится нам все дороже и дороже. Мы хотим получать от вас не просто какие-либо результаты — мы хотим получить такие результаты, какие можно пустить в дело.
— И когда их можно будет пустить в дело? Естественно, только тогда, когда они совпадут с теми предварительными расчетами, которые вы вынашиваете в вашем Центральном ведомстве. Вы хотите манипулировать знаниями, как мозаикой, складываемой из кусочков ad hoc — по заранее составленной схеме. Когда вам для теории доисторических эпох требуются вещественные доказательства, тогда вы снаряжаете археологические экспедиции, которые, произведя раскопки, находят в далеких пустынях и пещерах ледникового периода то, что вам нужно, — missing link, вытаскивают его на свет Божий из-под векового наносного хлама сланцевых карьеров. Теперь этот дурной стиль уже перекочевывает из естественных наук в гуманитарные. А тому, кто находит нечто нежелательное, грозит инквизиция. Что, собственно, дает вам смелости требовать от ученого то, что для него неприемлемо?
— И это спрашиваешь ты, — услышал Луций возражение человека в серой форме, — ты, который никогда не идет на компромисс? Да мы, может, всего-то только и хотим слегка попридержать раскручивающуюся пружину, осуществляя контроль, как и подобает авгурам.
Он выключил аэроионизатор и нагнулся к другу:
— Однако же, говоря серьезно, Конрад, и между нами, ты слишком умен, чтобы не понимать, что, подобная твоей, академическая трактовка этой сказочно прекрасной Лакертозы не что иное, как явная помеха на нашем пути или даже завуалированное нападение на проложенный нами курс. Нет, мы не допустим возрождения старых богов. — Его голос стал резким и сухим; в нем отразился старый спор института с академиками: у одних — воля, у других мировоззрение. — Тот, за кем сила, живет настоящим и формирует из него будущее и прошлое. Вы же придерживаетесь обратной точки зрения.
Казалось, он почувствовал, что повел себя слишком резко, и опять включил аэроионизатор, чтобы разрядить обстановку, извинившись перед Луцием. Потом вновь обратился к профессору:
— Мифические явления, которые ты так старательно отслеживаешь сегодня, всего лишь простейшие миражи природной стихии. То, чего допытывался когда-то, теряясь в догадках, наивный разум, сегодня — цель строго организованного сознания, науки. Мы создали соответствующие органы по изучению непознанного и поставили их себе на службу. Мы ударили в мертвую скалу, и хлынули неиссякаемым потоком власть и богатство.
Гордая улыбка пробежала по его лицу, и, удовлетворенно вздохнув, он откинулся на спинку стула. Излучение аэроионизатора делало его красивым, придавало его лицу некий флер, словно он выпил крепкого вина, голос его звучал теперь покровительственно:
— И поэтому, Конрад, древние боги пасуют перед нами, перед нашей сверхсилой. Тебе прекрасно известно, что с первыми же нашими аэроионизаторами и фонофорами, которые мы доставим на Лакертозу, жертвоприношения утратят свою силу, а призрачная власть богов померкнет. И причина тут не в рациональности средств, а в их более действенной силе. Вот они, эти волшебные солнца, свет которых затмит сияние древних небес.
Медленно помахивая руками, он направил на себя струящийся соленый воздух, напоенный благоуханием ароматов и насыщенный целебными лучами, потягивая его носом. Он говорил сейчас, испытывая наслаждение и абсолютно уверенный в себе, как и его обожаемый кумир, Ландфогт, когда бывал в хорошем настроении:
— Сверхсила настолько могучая вещь, что ничто не может ее пошатнуть. Но мы можем быть и великодушными. Подай свой отчет, Конрад, — я замолвлю словечко перед мессиром Гранде, чтобы он передал остров Координатному ведомству и объявил его заповедной зоной. Мы примем его себе на баланс, включая священных пеликанов, и позаботимся о том, чтобы там ничего не изменилось.
— Не пеликаны — альбатросы, — поправил его Орелли; он слушал с явным неудовольствием. — Пойдем наверх, скоро покажется Кастельмарино. Тебе бы композитором стать тогда труба была бы ведущим инструментом в оркестре.
— А тебе бы — первым зазывалой в кафешантанах Александрии.
Вежливо попрощавшись, они встали и покинули кают-компанию. Серый, прежде чем пройти сквозь вращающуюся дверь на прогулочную палубу, бросил еще раз испытующий взгляд назад, в зал.
* * *
Луций связался с обсерваторией и получил сведения о точном времени и местонахождении корабля. Предстояло еще добрых два часа ходу. Он достал из кармана узенькую тетрадочку, она служила ему в пути дневником. В нескольких строчках он зафиксировал события текущего дня:
«Конец поездки в Астурию. Поговаривают о беспорядках в городе. Завтрак с Горным советником. Разговор об учении о цвете; говорят, найдено кое-что из записок Учителя. Подключить Отмара. Затем беседа Орелли с его другом, который наверняка близок к мессиру Гранде, может, даже и к самому Ландфогту. Откашливается точно так же, как тот.
Взять на заметку: наблюдая подобную пару, можно видеть, как спонтанная юношеская дружба раскалывается на консервативное и нигилистическое течения. Человек делает выбор в пользу вегетативного или минерального мира. Он может одеревенеть, с одной стороны, и окаменеть — с другой. Но на дереве еще можно увидеть живые цветы. Склонность предрекать процесс познания ведет к застою; наука бюрократизируется, принимает на себя функции высшей полицейской инстанции. Профессоров обучают прислуживать.
Далее, не упустить из виду следующее: в таких типах, как этот Томас, твердокаменность минеральных пород накладывает свой физиогномический отпечаток на внешность. Я надеялся раньше на упрощенные формы и более силовой вариант при распаде личности. А между тем отчетливее видны лишь чистые потери. Все становится невыразительным, серым, словно пыльным, униформируется, как вещи. Скучными становятся даже могучие оплоты страстей — власть, любовь и война».
Он закрыл тетрадочку, чтобы убрать ее, но открыл вновь, еще раз сверив время. Он мог еще набросать вчерне донесение для Проконсула, поскольку в городе его сразу ждала работа. Корабль шел тихим ходом. Путь от Гесперид можно было проделать за ничтожно короткий отрезок времени. Однако с тех пор, как скорости стали абсолютными, им никто больше не придавал значения. Скорее получалось даже так, будто их вообще не существует, поездки растягивались или укорачивались — в зависимости от желания или как того требовало дело. Ход «Голубого авизо» был приведен в соответствие с той работой, которую предстояло выполнить в течение пути. Потерянного зря или мертвого времени больше не было. Да и фонофоры делали возможным одновременное присутствие везде, где надо.
Луций притянул аэроионизатор поближе к себе и стал обдумывать ключевые пункты своего донесения. Астурийские распри; совсем не простое дело раскрыть на бумаге их характер — Дон Педро имел обыкновение опрокидывать столик, играя в шахматы.
Наконец он поднялся и пошел к выходу. Кают-компания гудела, как пчелиный улей. Не только близость дома волновала умы; в воздухе чувствовалась война. Обрывки разговоров, которые он ловил, проходя мимо столов, касались того поворота событий, который надвигался.
— Осенью Дон Педро нанесет удар.
— Экспертиза? Для бунтовщиков не существует никакого международного права.
— А для тиранов никаких гарантий безопасности.
— Из драгоценных камней лучше брать те, что средней величины, их можно спрятать на себе.
— А крупные солитеры опасная вещь, вам лучше посоветоваться с Шолвином.
— Лучше всего — концентрированная энергия.
— Я слишком долго пробыл на Востоке, чтобы не знать, что только тот действует наверняка, кто и подозреваемых… in dubio pro…
— Электричество притягивает.
— …проверить списки жителей города, выплачивать соответствующее денежное вознаграждение швейцарам, фонофоры убрать. Особенно парсы…
— Биржа пока еще в игре не участвует.
— Говорят, переговоры идут полным ходом.
— Как хорошо, что мы предприняли эту поездку. Когда-то еще доведется увидеть леса и такие деревья, нижний сук которых находится на высоте Кельнского собора.
— Есть еще и совсем поблизости тихие местечки — например, научные исследования в Коралловом море. Вам нужно позвонить Таубенхаймеру.
— Он потребует, чтобы я привел в порядок его классификацию головоногих. Трудный орешек.
Уже вовсю началась погоня за тихими местечками. Луций остановился перед вращающейся дверью и посмотрел в зал. Вплотную к нему сидели двое пассажиров, лица которых сильно загорели под чужим солнцем. На их асбестовых костюмах был вышит седмичник — знак Ориона. Он повторялся и на фонофорах, ведь Орион охотился не только на землях диадохов, но и имел лицензии на охоту в угодьях по ту сторону Гесперид. Только его охотники и подчиненные Горному советнику чиновники Казначейства имели, как все считали, пропуск от Регента.
Оба они уже были готовы сойти на берег, и в качестве ручной клади у них было оружие, повешенное на спинку стула, — легкие винтовки из стали-серебрянки, в изготовлении которых соединилось искусство оптического мастера, оружейника и гравера. Они стреляли лазерным лучом и обладали поражающей силой на дистанцию, с которой охотник видит любую пернатую дичь в огромных лесах, когда она со свистом проносится в воздухе над верхушками деревьев, блистая великолепием своего оперения.
Конечно, эти вольные стрелки, беспечно бродившие по лесам, тоже интересовались сейчас вакансиями на военной и государственной службах, искали по возможности еще не потревоженные соты в этом огромном улье. Тем более что в Центральном ведомстве Орион числился в списках пораженцев, а его знак воспринимался уже как позднейший перифраз семисвечного подсвечника. Этому противоречил, правда, сам культ охоты и звероловства, которому поклонялся Орден. Луций подозревал, что тут не обошлось без очередных мистерий. Ему доводилось бывать гостем на Allee des Flamboyants — не на больших приемах, а на закрытых вечерах для избранного круга лиц. Приглашенные собирались в небольшом охотничьем салоне, над входом в который висела угрожающая надпись: «Behemot et Leviathan existent». Салон украшал портрет Первого охотника в зеленом фраке, расшитом золотыми листьями падуба, с трофеями у ног — с гор, из лесов и морей по ту сторону Гесперид. Вечер открывался сообщением о проведенной охоте, сопровождавшимся впечатляющей демонстрацией трофеев. Затем следовал восторженный обмен мнениями, оживленно переходивший после ужина в откровенное веселье. Кухня Ориона была вне всякой критики и если не лучшей, то, во всяком случае, самой обильной в Гелиополе.
Только не следовало проявлять излишней щепетильности и привередливости относительно догадок весьма экзотического характера. После тех вечеров Луцию не составляло большого труда представить, что там за дела творились. Центральное ведомство в этом смысле было недалеко от истины — неприязнь к войне сохранялась в этом обществе. О том свидетельствовали и афористичные реплики, оброненные стрелками в беседе. Вроде той: «На войне мельчают» или: «Войну проиграет тот, кто много путешествует». И тут же: «Орион подстреливает дичь, охотясь…», что означало: «Он не забивает ее, как скот на бойне». Луций уловил и одно из сакраментальных высказываний, а именно: «Нимврод и Вавилон». Следовательно, после прецедента с Флавием Иосифом они оценили Первого охотника и как зодчего первого космического проекта.
Пацифизм Ориона носил скорее космополитический, чем гуманный характер. Пусть он и был менее праведным, зато более практичным. Так как со времен Великих мощных огневых ударов армии стали самым могучим оплотом мира, Проконсул следил за играми Ориона весьма благосклонно и внимательно.
* * *
Над входом в кают-компанию, сбоку от которого стоял, прислонившись к колонне, Луций, виднелась надпись: «Ici on ne se respecte pas».
Это изречение можно было истолковать по-разному, но выбрано оно было удачно. На борту «Голубого авизо» царило равенство того круга людей, в котором не любят выделяться. Все знали друг друга, однако из самых лучших побуждений соблюдали обоюдно инкогнито. Это придавало обществу известную непринужденность, даже некоторую раскованность.
Издержки по поездке на Геспериды взяли на себя Проконсул и Ландфогт, однако «Голубой авизо» не был ни военным, ни правительственным кораблем. Наоборот, здесь преобладали частные лица; бросалось в глаза, что большинство гостей были столпами бизнеса. Рядом с местами для официальных лиц имелись столики для представителей торгового мира, свободных ученых, художников и даже лиц, путешествующих для собственного удовольствия.
Геспериды представляли собой огромный перевалочный пункт товаров и идей; в их портах швартовались целые космические флотилии. По ту сторону Гесперид лежали неизведанные просторы с фантастическими угодьями, не покоренные еще современной техникой. Там били источники богатства, власти, неизвестных наук. К ним стремились припасть, проникнуть в эти райские кущи Нового Света. И если что и объединяло разношерстное общество, так то был дух высочайшего авантюризма, искавший для себя пищу в природных богатствах тех просторов.
Новые миры умножали познания, богатство, власть. Но, пожалуй, можно было сказать и так, что все уже созрело, сформировалось в человеке, чтобы реализовать себя в пространстве. Рычаги духа достигли однажды того размаха, которого так не хватало Архимеду. И когда степень свободы передвижения позволила это, мир увеличился благодаря открытию Америки. Так случилось и теперь. Дух, воля человека стали намного сильнее старых оков, переросли рамки привычного равновесия. С этого начался конец модернизма, что мало кто заметил. Сначала рухнули внутренние препоны, потом внешние границы. Легионы полегли под знаками и символами новых Прометеев, похитивших огонь, в горниле которого сталь закалялась, шипя в крови. Во сколько жертв обошлось одно только то, что человек стал летать, погибли миллионы, и подобных глав немало в истории этого мира. Но, сверкая, словно священные дары, вознесенные в гневе к свету, эти летательные аппараты обрели власть духа. Как стрела, пущенная с тетивы устрашающе гигантского лука, летели они на крыльях к своей далекой цели. И многим уже казалось, что она достигнута.
Здесь, на корабле, сидели в непринужденной позе офицеры Проконсула, навещавшие свои родовые замки в Бургляндии. Тут были и светловолосые саксы и более темные франки; Луций вел свою родословную от обеих кровей. Еще вольнее чувствовали себя стрелки Ориона — снисходительно раскованные и безмятежно веселые. Они любили свободные, не стесняющие движений одежды богатых людей, уставших от постоянно окружающей их роскоши.
В противоположность им чиновники Центрального ведомства испытывали напряжение и были замкнуты, как к тому обязывает нормированный образ жизни. Их было много, и узнать их было легко — от высоких чинов до мелких подручных и ищеек. Различие заключалось не столько в качестве, сколько в юркости и суетливости. Только редкие лица светились живым аналитическим умом: в таком случае это наверняка были мавретанцы, поступившие к ним на службу; они превращали ее для себя в спорт. Почти у всех чиновников был желчный цвет лица, указывавший не только на то, что они работали в подземелье и глубоко за полночь, но и на тот особый дух, которым отмечены службы, где сотрудников объединяет не мораль и воспитанность, а единомыслие. Но здесь, на корабле, они прилежно предавались праздности, веселились, как могли, словно ремесленники в воскресные и праздничные дни. При этом они заметно проигрывали на фоне остальных, поскольку их сила состояла в исполнении служебных функций.
Что могло придавать мавретанцам такую уверенность в себе? Их стиль нельзя было назвать ни бюрократическим, ни военным, однако он выдавал их сразу, стоило лишь понаблюдать за ними. За столом напротив сидел доктор Мертснс, лейб-медик Ландфогта и шеф Токсикологического института на Кастельмарино, бывший, без сомнения, из их числа и притом не мелкая сошка, у той ведь только один девиз: «Все запрещено». Наверняка он был допущен к высшим чинам, к той, другой половине, где, наоборот: «Все дозволено». Об этом свидетельствовала его улыбка сатрапа, с которой он, чуть ли не священнодействуя, отдавался завтраку. Он появился в кают-компании довольно поздно и приводил себя сначала в порядок после вчерашней попойки двумя бутылками минеральной воды. Сейчас же, выпив портвейна, он принялся за омара. У этих мавретанцев были завидные желудки, да и, кроме того, оптимисты всегда любят сытно позавтракать. Он ловко отделил руками клешни от разъезжающегося в разные стороны панциря и сам казался за этим занятием похожим на одного из тех пучеглазых морских животных, которые, захватив большими и малыми клешнями свою добычу, разглядывают ее торчащими глазами. Пожалуй, он проделывал в своей жизни операции и похлеще. «Je regarde et je garde», — гласил один из девизов мавретанцев. И если свободное времяпрепровождение господ из Центрального ведомства походило на холостой ход машины и было, по сути, не чем иным, как завуалированной скукой, то у таких типов, как зтот Мертенс, подобная акция, напротив, выглядела приятной данью вынужденному безделью. Каждое мгновение окупалось с лихвой. Складывалось впечатление, что игра велась беспроигрышно, не то что теми, другими, вечно отмеченными печатью недовольства и снедаемыми слепыми страстями и меланхолией. Они напоминали ящериц, безмятежно греющихся на камнях на солнце и молниеносно и без промаха хватающих свою жертву. Разделяя выпавшую на их долю участь, они не расслаблялись. У них, по-видимому, была какая-то своя теория времени. И в придачу к тому, без сомнения, еще колоссальные знания фактора боли и физических и духовных способов извлечения из нее пользы для себя. «Мир принадлежит не знающим страха!» Этот лозунг должен был способствовать возрождению древних норм духа, несовместимых с сегодняшними беспорядками. Опять отрыгнули новые побеги стоицизма. Уже кое-кто, незаметно для остальных, обменивался при встрече взаимными улыбками.
Луций порой вызывал благосклонность мавретанцев. Возникало такое ощущение, что при встрече с подобными им взгляд на вещи упрощался. Они прочесывали старинные города, полные готических, фаустовских уголков, потом кварталы, кишевшие чернью. По другую сторону городских валов и стен они останавливались, обретая простор. Прояснялись и правила игры, определялась награда, ради которой все затевалось. Они были прозорливее остальных участников игры. На этом и зиждилась власть мавретанцев. Они знали условия выживания, в их руках был ключ к новой жизни, новому миру. То был момент, когда Луция охватывал страх. Он отшатывался в ужасе перед их подходом к жизни, удобным только для себя и не ведающим сострадания к другим, перед этим миром, где женская красота была не без греха, а искусство не знало полутонов.
Ученые-исследователи сидели в кают-компании большей частью поодиночке, углубившись в разговоры с библиотеками, институтами, музеями или в собственные записи. Следы упорного труда, особенно в ночные часы, заметно отпечатались на их лицах. Необычайное расширение мирового пространства увеличивало поле их деятельности, требовавшее научной организации и обозримости. Справиться со всем этим было бы невозможно, если бы не удалось упростить гениальнейшим образом методику и практику использования достигнутых научных результатов. Энциклопедическая классификация стала всеобъемлющей и охватывала даже мелочи. Новое мышление, наметившееся уже к началу двадцатого века, характеризовалось практической взаимосвязью рационального с абстрактным. К этому добавлялось то, что регистрация и статистика данных обеспечивались в высшей степени думающими машинами. В подземных библиотеках и архивах, где хранились картотеки, осуществлялся кропотливейший титанический труд. Однако существовали довольно темные инстанции, вроде Координатного ведомства, определявшего в системе координат местонахождение любой точки, любого предмета на земном шаре. Эта простейшая идея пришла в голову одному мавретанцу. Крест — оси координат — украшал гербовый щит ведомства, а вместе с ним и богохульный девиз: «Stat crux dum volvitur orbis». Работа там велась без слов и незаметно для глаз. Она как бы породнилась с музыкой, поскольку и на нее нашелся метроном, механически задававший ей темп. Один ученый-археолог обнаружил при раскопках древнего захоронения в Закавказье ручку от вазы, лишившую его покоя. Он выслал ее размеры в Координатное ведомство, где эти данные запустили в машину. Та выдала сведения, и архивариус составил список объектов, контуры которых в той или иной степени приближались к находке. Это могли быть как другие вазы, так даже и рисунки вышивок, иероглифы или раковина соответствующей формы, найденная на берегу Крита. К списку были приложены сведения из каталогов музеев и из научных справочников. Но то была лишь одна из функций Координатного ведомства; существовали еще и другие, более сомнительного свойства. Так, в Координатном ведомстве могли запеленговать любую точку на земном шаре, что было само по себе угрожающим. В ведомство непрерывно поступали отовсюду разные сведения и, логически препарированные, оседали в его картотеках. С ростом архива росла и власть. План зиждился, как и все прикидки мавретанцев, на совершенно примитивной идее, рассчитанной на то, что они лучше других знают правила игры. В принципе это был триумф аналитической геометрии. Они знали, чем определяется власть в пространстве, лишенном качественной характеристики и поддающемся учету в системе координат. Они знали, что индексирование черепов таит в себе опасность, и держали эти данные про запас.
У них было оружие против любой теории, и они знали, что там, где все дозволено, можно все и доказать. Но право выбора действия они оставляли за собой. У себя в ведомстве они протежировали подобию гелотов — бессловесным рабам, любившим порыться в пыльных папках, поощряли и женские кадры, не проявлявшие особой инициативы, зато обладавшие большой интуицией. Членов Ордена мавретанцев там можно было встретить крайне редко, и только в тех неприметных кабинетах, похожих на серые чуланчики со звуконепроницаемыми стенами, откуда паук наблюдает за раскинутой им сетью паутины. Луций припомнил одну из таких дверей, где на матовом стекле виднелась табличка «Энцефалозные», — видеть сквозь дверь можно было только с внутренней стороны. Для посвященных надпись на двери была символическим обозначением внутриведомственной статистики, несшим информацию для своих и олицетворявшим собой власть для чужих. Луцию нравилось навещать Координатное ведомство, что он изредка делал по поручению Проконсула. Там всегда царила атмосфера закрытых дверей, а стены кабинетов покрывала загадочная тайнопись. Все многообразие мира умещалось здесь для тех, кого не сбивали с толку калейдоскопические комбинации цифр, всего лишь в нескольких закодированных знаках. Они повторялись, чередуясь, и, кто знал их секрет, у того и был в руках ключ к власти.
При таком положении дел становилось понятным, что как Ландфогт, так и Проконсул рассматривали Координатное ведомство как средство для усиления своей военной мощи. Однако вмешательство в его действия было затруднено именно благодаря той гениальной по четкости схеме, по которой оно функционировало. Эффективность его действий зависела от немногозначного шифра, надежно засекреченного, уничтожение которого превратило бы несметные богатства архива в мертвый балласт, в бессмысленный хлам. Это был хитрый ход мавретанцев: сила духа в чистом виде, пренебрегающего грубым оружием и обходящегося без него.
* * *
Оба стрелка Ориона продолжали тем временем свою беседу. Как часто бывает, в рассказах охотников не так-то просто определить, где кончается правда и где начинается выдумка.
— Пожалуй, скорее следует считать, что речь идет об облаках или диффузных туманностях. При нападении они сгущаются, сжимаясь, как медузы, и приобретают великолепную окраску. Они набрасываются на свою добычу со скоростью кометы.
— Тогда по правилам охоты нужно брать оружие самого крупного калибра.
— И при этом результативным будет только оружие центрального боя.
До слуха Луция долетели обрывки разговоров и с соседних столов. Голоса становились все громче.
— Техника — своего рода его мечта, но она приживется в лучшем случае только по ту сторону Гесперид.
— Он знает даже такие сферы ее применения, где она действует магически. Аппараты упрощаются и сводятся к минимуму, приобретая характер талисманов.
— Аналогично тому, как крылья перестают выполнять свою функцию, когда скорость становится абсолютной.
— Например, в падении.
— И формулы оборачиваются магическими заклинаниями.
Потом послышалось откуда-то подальше:
— Власть распределена там по мелким участкам, привязана к земле. Даже в крошечном садике владелец частной собственности обладает неограниченной властью. Право ограничения действует только на общественных дорогах, водных магистралях и муниципальных землях.
— А существует ли хоть какая ответственность — ну, например, могут ли схватить за убийство на собственной территории вне ее пределов?
— Нет, потому что собственность — это не refugium sacrum, a просто sacrum.
— А если кто совершит насильственные действия, направленные за пределы собственной территории, — например, бросит что-нибудь или выстрелит?
— Тогда это повлечет за собой репрессии с той стороны. Впрочем, все это остается только в теории, так как нравственность находится на очень высоком уровне. Это скорее вопрос свободы…
И тут же еще, уже ближе:
— Если Регент засекречивает все военные средства, так не потому, что хочет иметь их только для себя. Тут вы его недооцениваете. Тот, кто может концентрировать космическую энергию, презирает земные силы.
— Говорят, он приказал парить в воздухе зеркальным отражателям, разместив их там целыми группами?
— Возможно, он экранирует космические средства нападения от телескопов.
— Это как-то неубедительно. Даже самые большие поверхности можно обезопасить от просмотра, если поставить их в плоскости к меридиану. Тогда и расстояние не будет играть никакой роли. Он ведь, маскируясь космической тенью, приближается на фокусное расстояние.
— И тем самым отпадает возможность военного предупреждения. Он как раз и любит оружие устрашения.
И тут включился высокий и властный голос. Он был знаком Луцию по лекциям. Это был голос германиста Фернкорна, к которому он также время от времени обращался с просьбой идентифицировать рукопись. Ученый вечно сутулился, и у него было лицо человека переутомленного, однако проявлявшего к собеседнику неослабевающее внимание. Про него говорили, что он спит по четыре часа в сутки. Каждая произнесенная им фраза свидетельствовала об изысканности речи и одновременно некоторой ее витиеватости. У него была слава человека, гениально чувствовавшего аудиторию. Большинство ее всегда составляли женщины.
— …на ужин овсяную кашу, слегка поджаренный белый хлеб. Затем бокал малаги. Пусть Ангелика поставит на стол мои капли. Я продолжу свою работу по истории раннего автоматизма, ее клиническую часть. Подготовьте мне раздел по Бронте, а также выдержки из Антонио Пери об опиуме. По Клейсту мне нужны следующие данные…
— Нет, из Центрального архива, по фонофору. Во-первых, весной 1945 года в районе Ваннзее произошли массовые случаи самоубийства. Как расположены захоронения, нет, по кадастру, с могилой Клейста в центре? Я предполагаю в данном случае наличие определенной болезни, некую сыпь, первый признак которой появляется особенно рано. Во-вторых, относительно статистики самоубийств. Выстрелы в голову и сердце. Мне нужно выяснить обстоятельства, при которых оружие приставляется к виску. В-третьих, к вопросу о расположении могил. Ближе всего к Клейсту вассал, потом соперник Наполеона. Что касается Генриетты Фогель…
Его заглушили другие голоса. Однако, как это зачастую случается, отчетливее были слышны тихие голоса, и Луций уловил разговор, происходивший у него за спиной. Его явно вели двое молодых людей.
— Да, бывает так, один взмах ресниц, какая-то доля секунды, и высекается искра. Так у меня было с Сильвией. Я спускался по лестнице, где по бокам висят картины, и столкнулся там со своей сестрой Эвелиной. Она засмеялась, когда я проходил мимо. Я остановил ее и шепнул ей: «Я иду в сад. Вот было бы здорово, если бы я встретил там Сильвию». Она ударила меня веером: «Я сейчас закажу это Санта-Клаусу, Франсуа». И вернулась назад в зал. В саду было жарко, с островов дул сирокко. Я чувствовал, что мне в голову ударяет вино. Сорвав с себя тунику, я прислонился голым телом к кусту олеандра. Листва была изумительно прохладной. Потом тихо звякнула калитка и появилась Сильвия. Ее кринолин переливался красками, подол задевал лилии. Она придерживала его обеими руками, проходя мимо клумб. Я стоял, не шелохнувшись и не проронив ни звука, она наткнулась на меня, как на статую, пылавшую в темноте жарким пламенем. Она…
Луций изогнулся вокруг колонны, чтобы увидеть говорящего, — это был молодой Бомануар, возвращавшийся из Бургляндии в Военную школу. Он делился со своим другом впечатлениями проведенных каникул. Тот засмеялся.
— Это очень похоже на тебя, Франсуа. Doux et dur!
Аэроионизаторы на колоннах искрили беспрерывно. Маленькие аппараты на столах только усиливали их действие. Зал работал, словно гигантский мозг, продуцирующий серии внутренних монологов, рассказов, воспоминаний, связных и бессвязных комбинаций, возникающих будто во сне. Легкая корабельная качка убаюкивала волю. Она лишала мысли резкости, скругляла острые углы в разговорах. И выносила наверх все праздное, салонное, искрометное. На «Голубом авизо» царила та же свобода духа, что и в стране замков. Даже Шолвин, банкир из парсов и финансовый советник Проконсула, вечно занятый делами, похвалил пребывание на корабле, назвав его весьма приятным, «поскольку мозг здесь продолжает работать абсолютно бесплатно».
То, что в таких поездках была крайняя необходимость, можно было заключить уже по тому, с каким удовольствием воспользовались все кораблем, обеспечивающим комфорт и уют на старомодный лад. Политиков и всех тех, кто активно плел узор интриг, временами тоже охватывало желание воочию увидеть сплетенный ими узор, и не в виде нитей, за которые каждый из них дергал в отдельности, а как произведенную продукцию в готовом виде. Быть зрителем одно из самых древних и великих желаний человека: стоя по другую сторону от распрей, любоваться их зрелищем. Это настроение, общее для всех, стало как-то особенно очевидным к концу морского путешествия — все словно в последний раз прохаживались по фойе перед тем, как раздастся последний звонок.
* * *
У другой колонны, у входа с надписью: «Ici on ne se respecte pas», стоял мессир Гранде; Луций увидел его краем глаза, не меняя своей мечтательной позы. Если кто и не был подвержен всеобщей светскости, царившей на «Голубом авизо», так это был мессир Гранде, похвалявшийся тем, что непрерывно несет службу.
Луций почувствовал, что мессир Гранде злобно уставился на него и тех двоих егерей. Глаза этого человека выражали беспокойство, белки были желтыми, а лицо имело оливковый оттенок. Черты его лица все время двигались, он жевал губами, мышцы дергались, словно в них сжимались и разжимались маленькие пружинки. Про него говорили, что он, отдыхая в саду Центрального ведомства от заседаний, сбивал ударом прута головки цветов.
Не поворачивая головы, Луций взял фонофор и набрал одну из постоянных линий связи. Ответил твердый, словно мраморный голос:
— Проконсул, приемная.
Патрон придавал большое значение тому, чтобы все, что исходило из Дворца, было без сучка и задоринки.
— Говорит «Голубой авизо», командор де Геер. Тереза, не запишете ли меня на прием на вторую половину дня?
— Замечательно, что вы прибываете, командор. Патрону недоставало вас. Вы будете на обеде?
— Нет, спасибо, Тереза, мне не хочется переодеваться. Донна Эмилия принесет мне наверх что-нибудь перекусить. Пусть заберет также Аламута. Конец связи, до встречи.
Он вышел, не оглядываясь. У него сразу испортилось настроение из-за разговора, словно он сделал это по принуждению; к тому же ему показалось, что в голосе его была скованность.
Так подают реплики на провинциальных сценах или проговаривают монолог в плохой пьесе. И такой дьявол, как мессир Гранде, сидит и слышит всю подноготную, едва прикрытую либретто.
Луция не столько раздражала проявленная им слабость, сколько то, что он сам это почувствовал: осознавая свою слабость, невольно подпадаешь под ауру страха, окружающую инквизитора, тем самым признавая и его притязания на тебя. Поражение начинается с утраты непринужденности поведения.
Небо сияло безоблачной голубизной. Солнце поднялось уже высоко, но воздух все еще дышал свежестью. Ручки на окнах и дверях кают и поручни «Голубого авизо» сверкали позолотой. Корабль низко сидел в воде. Медный котел блестел, как пузатая фляжка, из горлышка которой сипел пар. Команда надраила его на совесть, чтобы сразу сойти на берег. Луций вспоминал каждый раз, глядя на него, те пароходики, которые ему дарили на Рождество. И это тоже входило в намерения задуманного в старинном стиле морского путешествия. Всем надоели высокие скорости и современные формы судов. В них было что-то акулье. И кроме того, они постоянно будили воспоминания о страшных днях. Старинные корабли таили в себе прелесть путешествий морем и потому заново возрождались к жизни во всем многообразии форм. С ними прекрасно сочеталась также идея беспрепятственного подчинения себе времени, словно утратившего свою беспредельную власть. И мода тоже приспособилась к этим настроениям в обществе. Среди фабричных одежд трудового люда, спешившего на работу, в общей массе замелькали костюмы покроя и материала времен расцвета буржуазии — из тафты и шелка, в полоску и с яркими цветами, словно порхали бабочки, разбуженные осенним солнцем. Модельеры следили за исторической последовательностью в смене рисунка набивных тканей, стилизовали его и в настоящий момент добрались до тех дней доброго старого времени, когда Фиески стрелял в Луи Филиппа.
Корабль шел тихим ходом, он приближался к островам, следуя по сигналам лоцманской службы Гелиополя. Капитан застыл на мостике, словно кукла на игрушечном корабле. Его синий фрак с золотыми пуговицами и цилиндр только усиливали это впечатление. Луций поднялся на носовую палубу и перегнулся через борт.
В заливе водилось много морской живности, и в тихих лагунах между островами она поднималась из глубин на поверхность. Еще устремлялись, несмотря на близость рифов, тучи летучих рыб к поверхности воды. Луций видел на глубине убегавшие из-под корабля тени с мраморными разводами на спинах. Сверкая на солнце перламутром, они выстреливали в воздух, как ракеты. Чуждая им воздушная среда заставляла их деревенеть, плавники расправлялись с сухим треском, как костяные веера, отливая радужным блеском опала; концы ложных ребер, проткнув кожные складки, торчали, как китовый ус из корсета андалузского шелка. С каждого кончика острия в море падали перламутровые капли. Легкий встречный ветер раздувал плавники летучих рыб; спинки блестели, переливаясь всеми цветами радуги. Взгляд успевал ухватить тончайший рисунок чешуи и огранку блестящего глаза с широким золотисто-зеленым ободком. Рыбы парили в планирующем полете, постепенно снижаясь, складывали потом плавники-крылья и шлепались, поднимая брызги, в воду. Тень корабля беспрерывно вспугивала все новые стаи рыб, веером разбегавшихся из-под него в разные стороны. А над кораблем кружили буревестники. Время от времени они камнем падали вниз и вонзали свои красные лапки в одного из голубых пилотов.
Скольким опасностям подвергался этот короткий полет в воздухе! Прожорливые хищники не спускали с них глаз, пока они парили в лучах света; а в толще вод их уже подкарауливали синеперые и золотистые тунцы. Однако из морских глубин все поднимались и поднимались новые стаи летучих рыб. Тени погибших влекли за собой живых.
Полеты стали реже, в воде обнажились светлые рифы. На морской глади покачивались теперь колокола гидромедуз, сверкая черненым серебром. Небо отражалось в их куполах. Длинные щупальца бахромой висели в воде, шевелясь и закручиваясь на ходу. Из синих морских глубин они горели пурпуровым огнем и жгли глаза, словно свойство их стрекательных веществ передавалось исходившему от них излучению.
Луций свесился за борт еще ниже. И другие медузы тоже поднимались наверх. Перемещаясь мягкими толчками, они то расправляли, то опять сжимали свои зонтики. Светилась симметрия рисунка, как решетка кристалла. Краски становились все теплее и блекли в такт движениям, когда вздувшийся зонтик тускнел и расплющивался. Подобно шлейфу или вуалям танцовщиц, тянулись за ними их хищные усики. Казалось, что в живой воде ритмично пульсирует сердце, ярко горят зрачки лучезарным светом, спариваются в сладострастном объятии разнополые живые существа. В морских пучинах рождалась и формировалась жизнь. Луций склонился еще ниже — в такие минуты ему чудилось, что он слышит биение сердца универсума, приливы и отливы мощного дыхания, хранящего нас. Луций почувствовал, как взор его затуманился. Из глаз брызнули слезы.
Корабль продвигался очень медленно, он почти касался остатков древнеримских укреплений. Белая скала просматривалась почти до самого дна; вода над ее уступами играла в солнечных бликах, как оправленный в золото аквамарин. Отвесно уходящая вниз подводная часть стены была испещрена причудливыми узорами, создаваемыми обилием живых существ, обитавших на ней. Щупальца полипов, усики, присоски, шипы, рога, клешни, половые органы — все цвело, как многоцветный ковер, тихо покачивавшийся в волнующейся воде. Вот вспыхнула красная морская звезда. Сквозь коралловые заросли виднелся подводный грот. Там в полумраке стояло стадо кальмаров; белесые тела подняли пурпуровую водяную пыль, когда тень корабля вспугнула их. Глаз, казалось, различал организмы, слившиеся с пластами воды и походившие на прозрачные кристаллики, становившиеся видимыми, когда они искрились огоньками. Мистика какая-то — словно это были зримые идеи плана сотворения мира, лишь не получившие своего материального воплощения. Что бы сталось с ними, если бы легкая волна выбросила их на прибрежную кромку? Серебряная пленочка, пятнышко засохшей пены, бывшее однажды вместилищем чудес, свершаемых высшими силами?
Все это могло бы наполнить содержанием ту форму жизни, которая еще оставалась вполне приемлемой. Луций часто думал об этом: на каком-нибудь далеком острове, посреди теплого моря, в хижине и с маленькой лодкой — вот где можно жить насыщенной духовной жизнью простого рыбака, отрешенно забрасывающего свои сети в нептуновы угодья, полные морских чудес. Бог задал много загадок; видимо-невидимо скрывалось их в коралловых рифах, морских тайниках, на каменистом дне. Ни одну из них не дано будет решить, однако чувство удовлетворения не покинет ищущего. Откуда ему знать, что означают мельчайшие иероглифы на морской раковине или домике улитки? Однако ощущение счастья пребудет с ним. Можно будет издали ощутить ту меру, на которой зиждется мир, услышать такты морских прибоев, звуки небесной музыки. Жизнь протекала бы там в тиши, как у древних отшельников, живших в скитах, покрытых тростником, вдали от всех тщеславных наук. Возможно, с течением лет, десятилетий удалось бы научиться чтить в каждом живом создании руку, дыхание Творца. Именно так следует укреплять свой дух в преддверии того момента, когда придет пора покинуть глинобитный скит и постучаться во врата вечности.
* * *
Проходить проливом Кастельмарино было разрешено только военным и государственным судам; он зорко охранялся с высоты скалистых берегов. Остров назывался так же; название происходило ог Кастелетто — небольшой крепости, стоявшей здесь с незапамятных времен и возведенной еще на доисторическом фундаменте, сложенном из бутового камня; имена создателей остались неизвестными. Возможно, они воздвигли крепость с самого начала с целью покорения залива и городов, разбросанных по побережью, — и прежде всего Гелиополя. Владельцы ее менялись со сменой династий, а во времена анархий она, пожалуй, могла оказываться и в руках морских пиратов, отдыхавших тут от своих набегов и надежно прятавших награбленную добычу. Уже с давних пор замок и остров служили местом заключения. Как есть на земном шаре места, где с древнейших времен одно святилище сменяет другое, так и места заключения хранят свое постоянство. На них словно лежит проклятие, притягивающее сюда все новые и новые жертвы. Они сменяют друг друга с приливами и отливами в истории человечества, в зависимости от того, доставляли их сюда по приказу тирана или именем свободы, в эти темницы ужаса, откуда из подземелья вечно доносилось невнятное бормотание голосов, словно неумолкаемая литания. Бесчисленные жертвы томились, медленно погибая, изо дня в день в подвалах замка.
Даже сейчас, при свете дня, морская крепость производила дурное впечатление, это было плохое место, гнездо зла и насилия. Корабль медленно скользил, проходя мимо него. Замок был построен в виде каре, с внутренним двориком посредине. Четыре мощные башни поднимались по углам. Пятая, полукруглая, вырастала из стены, обращенной к морю. В ней находились большие, утыканные шипами ворота замка и подъемный мост. Мощные стены были изрезаны бойницами, похожими на щели замочных скважин. За века стены подверглись природному разрушению, вода и ветры иссушили и скруглили квадратные формы, так что башни торчали кверху конусообразными сталагмитами. Там, где соленый морской воздух разъел чугунные оконные решетки, по стенам потянулись вниз длинные ржавые космы. На острове почти не было деревьев, только темные кипарисы уцепились корнями за его рубцы и ссадины.
По фасаду, обращенному к морю, перед замком был разбит полукругом передний дворик. Парапет, окружавший его, украшали, вероятно, когда-то статуи, но уже давным-давно постаменты стояли пустыми. И изображение на гербе тоже было разбито; крепость пережила не одно иконоборство. Теперь на ней почти не осталось никаких символов власти, кроме красного флага с фаустпатроном на одной из ее башен, — казалось, ничто не сохранилось от прежних времен, кроме абстрактной зловещей силы.
Передний дворик лесенкой сбегал к воде. Пологие ступени обволакивали темные морские водоросли. Там же из воды торчали красные сваи лодочного причала. Пассажиры, высыпавшие на палубу, разглядывали причал. Корабль безмолвно прошел мимо, миновал его, как театральный подъезд, сулящий зловещую пьесу на сцене.
На лестнице лежал распластанный труп. Старик с длинной белой бородой, одетый в синие холщовые штаны и такую же куртку, распахнутую на груди. Казалось, мертвец глядит в небо, голые его ноги были по щиколотку в воде. При приближении корабля с него поднялись морские птицы. Красной тенью метнулся в воду косяк крабов.
Путешественники молча проплывали мимо этого зрелища. Видно было, что увиденное глубоко потрясло их, о никто не проронил ни слова. Над ними уже витал дух Гелиополя. Луций все еще стоял на носу; он видел всю группу в профиль. Красуясь яркими, отделанными галунами и украшенными орденами мундирами, парадными чиновничьими униформами, с эмблемами и прочими знаками отличия могучих Орденов, в легких прогулочных или охотничьих костюмах, все они как бы являли собой концентрацию власти. Правда, брака по любви промеж ними не было, один подстерегал другого, действуя по законам и обычаям восточных дворцов, где принцы-наследники коварно враждуют друг с другом. Но сейчас, при виде трупа, они, забыв про все, словно сблизились, опасность объединила их.
У Луция же как-то сразу сложилось впечатление, будто спокойно лежащий на каменном ложе мертвец источает необычайную силу. Хотя вид его и вызывал отвращение — птицы рвали его клювами, добираясь до печени, а ступни ног стали добычей мелкой морской нечисти, — он все же в чем-то бесконечно превосходил гордящееся собой общество, и от него исходили для них угроза и страх. Именно это обстоятельство и обращал в свою пользу мессир Гранде, хотя и сам был подвержен тем же чувствам.
Море было тихим, поэтому мертвеца вряд ли прибило к берегу. Да и наверняка его бы увидели дозорные с замка и те, что прятались в рифах. Значит, его положили сюда специально, как приманку для страха. Таков был метод мессира Гранде, ведавшего полицией Ландфогта и считавшего, что тайна всегда благоприятствует делу. «Ночь, туман и бесшумное оружие» — был один из его паролей. Когда он кутил в «Диване» со своими приближенными и вино одерживало над ним верх, глазки его начинали радостно поблескивать: «Ребятки, когда настает ночь, король — я!» Эти слова возвещали начало оргии.
Там, где царил страх, он чувствовал себя как дома, а где шептались или нашептывали на ушко, там он был третьим, подслушивая. По этой причине он любил наводящие ужас слухи и считал их более действенной силой, чем явное насилие. Действительно, случалось видеть, как преследуемые им жертвы облегченно вздыхали, когда его палачи наконец хватали их. Однако он не гнушался выставлять напоказ то, что внушало страх, раз это было ему выгодно. «Молчание — золото, — имел он обыкновение говорить, — но нужно еще уметь обеспечить себе достоверное прикрытие». Поэтому, по-видимому, не было случайностью, что «Голубой авизо», на котором находился и кое-кто из его врагов, шел мимо этого мертвеца, лежавшего перед замком-тюрьмой как пример одной из жертв, которым несть числа. Картина эта могла подстегнуть усердие и преданность друзей. Предстояли важные события.
Замок на море служил Ландфогту пересылочным пунктом, особенно для узников, чья участь уже была предрешена. Тот, кого высаживали на пустынном переднем дворике, уже прошел тюрьму, находившуюся в подчинении Центрального ведомства. Дурным предзнаменованием было, если путь отсюда вел вниз, к причалу. Только немногих оставляли в крепости — как в особо надежном застенке. Они сидели в башнях или подвальных сырых камерах пожизненного заключения, куда проникала вода. Важных пленных держали еще и в средней башне, обставленной с комфортом. Большинство из них, однако, упорно дожидались — кто дольше, кто быстрее — решения, согласно которому должна была определиться их судьба. Эти короткие туманные фразы стояли в конце дела. Одних увозили после того на изнурительные принудительные работы, предвещавшие скорый конец, например в рудники под землей, других сразу туда, откуда уже не возвращаются. Поговаривали и о чудовищных вещах. Где-то в глубине острова, в одном из ущелий, называвшемся Мальпассо, находилось здание, где людей травили ядами, — «Токсикологический институт», возглавляемый доктором Мертенсом. Ходили слухи, что мессир Гранде частенько бывал там; он испытывал слабость к этой науке, как и вообще к прогрессу.
Труп скрылся из глаз, оцепенение прошло. Вокруг мессира Гранде образовался кружок, чиновники Центрального ведомства, да и специалисты-технократы тоже окружили его. То, что его физиономия маячила у них перед глазами, как-то успокаивало их. Он кивнул доктору Мертенсу и с удовлетворением посмотрел на остров. Потом похвалил погоду и позволил остальным присоединиться к его словам. Он с шумом втянул ноздрями свежий морской ветерок.
Остальное общество держалось от него подальше. Торговцы и банкиры вроде Шолвина исчезли с палубы; они молча растворились, словно испарившись. Мавретанцы в небрежной и скучающей позе смотрели на рифы. Они сохраняли полное спокойствие — наподобие кошки, почуявшей мышь. Посвященный, однако, мог заметить кое-какие жесты, выдававшие выработавшийся условный рефлекс: мечтательно и как бы мимоходом притронувшись к левому лацкану, они словно проверяли, на месте ли орденская ленточка, на самом же деле там в подкладке у них был спрятан яд, взятый ими на вооружение совсем недавно; о тайном существовании его знал и завидовал им мессир Гранде. Яд разработал в своем институте доктор Мертенс, но не в качестве Главного врача, а как свободный ученый-исследователь Ордена мавретанцев. Недостатка в пациентах он не испытывал. До сих пор они применяли одно средство, которое валило, подобно удару молнии, однако экстракт из болиголова в отличие от того лишал человека сначала чувства боли, потом ума. Таким образом, получался еще выигрыш во времени, когда можно было занять для себя позицию, разработать идею, сделать донесение, имея живой материал под рукой и оставаясь неуязвимым. Они хотели, творя зло, не только сохранить свое достоинство, но и иметь еще некоторую перспективу.
Хотя ряды и сомкнулись при виде мертвого, однако разделение сил просматривалось четко. Офицеры и чиновники Проконсула с трудом скрывали свое неудовольствие. Их, воспитанных в духе открытой, легальной власти, беспокоило все то негласное, двусмысленное, что было свойственно действиям Ландфогта. Грязные злодеяния смущали их. К тому же они чувствовали, что это оскверняет военный мундир. Знал это, конечно, и мессир Гранде, поэтому он и форсировал тот гнусный инцидент, превратив его в спектакль для них. Пусть никто из этих чистоплюев не воображает, что он не замечает их реакции. Но, с другой стороны, он и своих головорезов облачил в те же мундиры, чтобы их чествовали наравне с теми, кто защищает народ и отечество. Вот в какое положение были поставлены старые офицеры, словно попавшие на званый пир, начавшийся в традициях, приличествующих высшему обществу, куда затесался кое-кто кз гостей с сомнительным прошлым. Когда же высшее общество встало из-за стола, эти последние впустили исподтишка в зал своих сторонников. Высокие гости еще пытаются сделать вид, что ничего не замечают, обратить в шутку или даже осудить происходящее, но в душе они уже знают, что насильники захватят позиции и вытеснят их. И ах! — они уже не уверены, стоило ли так неосмотрительно допускать их в зал и вообще хозяева ли они еще этого дома? Кто-то еще беспокоится о целостности фамильного серебра или спорит о том, позволяет ли этикет курить перед десертом, а в дверях уже вырос некто с приплюснутой квадратной головой. И тогда всем становится ясно, что час их пробил. Спор утихает. Молча расходятся они, думая только об одном: кто и как расправится друг с другом.
В Гелиополе события тем временем приняли такой оборот, что Ландфогт, с политической точки зрения, уже забрал власть в свои руки, хотя реально она все еще была у Проконсула. И, опираясь на это, он мог устанавливать в любом пункте, где ему заблагорассудится, свой порядок — однако именно только в отдельных пунктах, поскольку в целом порядка становилось все меньше и меньше. Соответственно и его офицеры чувствовали себя вольготно только на ограниченной территории — в своих штаб-квартирах, укрепленных гарнизонах и на островах, хранивших верность Проконсулу, — там они были среди своих. В принципе все они уповали на войну, надеясь, что она отдаст всех этих демагогов в их руки. Ландфогт со своей стороны тоже торопил войну, от которой ждал роста беспорядков и дальнейшего распада общества. Прогноз был самый наилучший: в исходе не сомневались ни Проконсул с частью своего штаба, ни кое-кто из глав могучих каст, например Орион. Поэтому они стремились так настроить войска, чтобы те в случае конфликта ввязались бы лучше в гражданскую войну, чем за пределами границ. Это, правда, предполагало согласованность действий с внешними силами прежде всего с Доном Педро, президентом Астурии. Переговоры по этому вопросу и были целью поездки Луция в Бургляндию, замаскированной под отпуск.
В свою очередь ученые-исследователи, такие, как Фернкорн, Горный советник и Орелли, в открытую высказывали свое возмущение положением дел. Что для касты военных безупречность оружия, то для ученых свобода научного исследования, не подвластного никаким иным законам, кроме объективных, вроде оптического излучения. Ландфогт же, напротив, стремился поставить ученых в положение зависимых служащих, унизить их до роли технического персонала и даже превратить в фальсификаторов. С каждым днем его требования и воля все больше вторгались в их деятельность. Уже и в университетах нашлись умы, которые не просто признавали приоритет власти, но и рьяно работали над логическим обоснованием такого положения. Правда, справедливости ради следует сказать, что и наука сама по себе во многом утратила свой престиж; упадок был повсеместным.
Очевидным сейчас было, что при виде этого трупа всем стало ясно, насколько силен противник и скольких он уже перетянул на свою сторону. Увидев его, они все сплотились, и Луций не имел права выделяться. Давно уже прошли те времена, когда все или хотя бы большинство в открытую становились на сторону того, над кем было совершено злодеяние. Теперь это нужно было делать в одиночку.
* * *
«Голубой авизо» шел теперь полным ходом, приближаясь к выходу из пролива Кастельмарино перед его впадением в Гелиопольский залив. Рифы остались позади, а слева по борту выросла серая сторожевая башня, каких на этом побережье во времена морского разбоя сооружалось великое множество, отчасти для наблюдения за морем, отчасти в качестве площадок для разведения ночного огня. Проконсул разместил тут небольшой отряд для наблюдения за Кастельмарино. Порою случалось, что он опротестовывал аресты; поэтому ему хотелось иметь информацию о том, кого перевозят на остров.
Сторожевая башня стояла на выдававшемся в море утесе острова Виньо-дель-Мар, находившегося по другую сторону пролива Кастельмарино. Только на Виньо-дель-Мар не было рифов; светлая полоса дюн отделяла остров от моря. На острове нещадно палило солнце, выжигая серое лессовое плато. С тех пор как здесь стали заниматься виноградарством, земли эти были признаны лучшими для разведения винограда. Сами виноградари жили здесь в маленьких хижинах с глубокими подвалами и были искусными мастерами по выращиванию лозы, работа в винограднике была для них радостью. Им был известен весь путь винограда от его жизни на солнце до брожения в чанах в погребах, и его дальнейшее чудесное превращение тоже, когда дух его, возродясь в вине, радовал душу весельчака-кутилы. Они производили золотистое вино, славившееся прекрасным букетом, вино достигало своей полной зрелости на пятом году. Знатоки восхваляли его, говоря, что радость Аполлона дополнялась в нем весельем Диониса: светлое начало спорило с буйством темного. Так и возница входит в азарт, погоняя стоя резвую четверку рысаков.
Был и еще один сорт — «веккьо». Виноград этот рос на острове только на одном склоне, а вино делали уже из побуревших, сморщенных и перезрелых ягод. С возрастом вино становилось все тоньше и изысканнее. Оно искрилось и играло, как янтарь; когда им наполняли бокалы, в воздухе разливался волшебный аромат. Его не пили во время оргий. Оно предназначалось для торжественных случаев и знаменательных событий, которыми отмечена жизнь. Им потчевали из одного кубка молодую чету на пороге к их брачному ложу. Его подносили князьям и пили в дни празднеств, его давали испить умирающему.
В южной части острова многие богатые гелиополитанцы построили себе в более счастливые времена загородные виллы в сельском духе, им тоже хотелось проследить на лоне природы за тайнами жизни виноградной лозы. Они приглашали к себе своих друзей на праздники местных пастухов и виноделов, а также на рыбную ловлю, когда тунцы косяками шли через пролив. С тех пор как Ландфогт обосновался на соседнем острове, веселья в здешних местах поубавилось. Виллы опустели, стены и увитые виноградом беседки пришли в запустение, а статуи в садах оплел дикий плющ. В жаркий полдень на мозаичных плитах грелись гадюки, а в ночные сумерки из круглых чердачных окон под крышами с башенками бесшумно вылетали в парк совы. В виллах по соседству со сторожевой башней поселились дозорные и давным-давно уже сожгли в каминах деревянные витые лестницы и обшивку холлов. Настенные росписи почернели от дыма. Там, где прежде собиралось изысканное общество для праздничного застолья, раздавались теперь пьяные возгласы и солдатские шутки, как на привале у костра.
Однако виноград все еще созревал в таком изобилии, что из лопнувших ягод сочился виноградный сок и капал, как кровь, в жаркий полдень на землю. Горожане еще навещали порой остров, прибывая в черных гондолах и разукрашенных лодках. Они чувствовали, что привычное вольное житье уходит — то ли от всеобщей ненависти, то ли от духовного обнищания. Они жили в печали, несмотря на роскошные покои, которыми владели; богатство таяло в их руках. Боги отвернулись от них. И тогда им подумалось: а не вернет ли им вино те золотые времена назад? И потекло вино рекой, и хлынуло вместе с ним былое раздолье. В вине нашли они согласие, и все, что разделяло их, опять исчезло. Времена, когда все люди были братья, вернулись вновь. Слышались песни, ставились на улице, как прежде, столы перед домами виноделов, под сенью рощ опять встречались влюбленные, а на узких дорожках между виноградниками вели беседы закадычные друзья, обняв друг друга. Мелькала догадка, какие глубокие и пламенные речи произносились ими, зажигательный дух которых, как искра, перекидывался на других: брожение умов приняло необратимый характер. Происходило сближение возрастов и полов.
Лодки и гондолы возвращались в город поздно ночью. Факельные огни и лампионы отражались в воде, плескавшейся под мягкими ударами весел. Далеко было слышно хоровое пение, сопровождавшее большие весельные лодки, звучала убаюкивающе нежная песнь гондольера, доставлявшего в порт влюбленную парочку. В ответ раздавались соленые шутки полуголых рыбаков, выходивших в море на ловлю осьминогов с горящими плошками на борту. Они приветствовали, потрясая своим трезубцем, влюбленных романтиков, изображая посланцев Нептуна. А далеко в гавани вертелись в небе огненные колеса и рассыпались брызгами пущенные в небо ракеты. В такие часы забывалось, сколько нищеты и опасностей таило в себе переживаемое ими время. Призрак смерти усиливал потребность в наслаждении. Ловили момент, как ловят, ныряя на опасную глубину, жемчужины. И праздничные оргии казались порой последним пиром перед всеобщим крушением.
* * *
Сторожевая башня стояла у самой воды, корабль прошел рядом с ней. Волны разбились в пену на прибрежной гальке. Бастион стоял на прочном цоколе, плотно заросшем вокруг цветущими алоэ; с корабля видны были огромные метелки крупных ярких цветов. До самого верха башни в трещинах каменной кладки росли желтая лакфиоль и покрытые оранжевыми звездочками каперсы, облюбовавшие для себя это место. Зеленые ящерки юрко взбегали вверх по стене. Зубцы башни украшал проконсульский орел, державший в когтях змею. Над бруствером мелькали порой головы в шлемах.
Совершив маневр, «Голубой авизо» повернул и вошел в залив. Выгнутый широкой дугой и имеющий форму раковины, залив был усеян острокрылыми парусами, а его акваторию бороздили большие суда. Тучи чаек кружились над рыбачьими лодками, где рыбаки сортировали улов, с берега тянуло запахами рынка и испарениями темных, пропитанных солью морских водорослей.
Светлая песчаная полоска берега протянулась промеж двух остроконечных скал, отличавшихся друг от друга цветом горных пород и называвшихся Белый и Красный мыс, где по ночам горели сигнальные огни. Там были разбиты висячие сады и выдолблены в скале ступени, а внизу, наполовину скрытые темными приморскими соснами, ютились старые и новые постройки, береговые укрепления и аквариум, в котором Таубенхаймер руководил изучением морских животных. Из кофеен и маленьких харчевен, наполовину вмурованных своими подвалами в береговой шельф, валил клубами дым из открытых очагов. Гелиополитанцы любили оба этих мыса, которые, словно острия полумесяца, очерчивали залив, как близлежащие места прогулок и отдыха, с висячих террас которых они обозревали и море, и корабли, и острова, и морской ракетодром Регента, пока хозяин кабачка подавал вино, а его жена, поддерживая жар в пылающих углях, махала опахалом из тростника.
К Белому мысу степенно направлялись по Aliee des Flamboyants. Высокие деревья стояли как раз в цвету; ярко-красной цепочкой пламенеющих крон выделялись они на фоне светлого берега. Живые изгороди из кенафа окаймляли газоны, тянувшиеся вдоль аллеи, а по ту сторону чугунных оград и каменных стен, окружавших дворцы, расположенные вдоль морского берега, садовое искусство поражало воображение своим совершенством. В сумерках парков царила тишина, какая всегда окружает резиденции богачей и сильных мира сего. Свет дворцов падал далеко в море. Особой роскошью отличались особняки могущественных Орденов.
Дорога к Красному мысу, напротив, пролегала через многолюдную суматоху Большой гавани, защищенной от моря волнорезом. Нужно было пройти вдоль закованной в камень набережной, от которой отходило, выдаваясь в море, несколько пирсов, а на ее широкой, как спина, площади шумели базары, лежали доставленные судами грузы и стояли бесчисленные ларьки торговцев. С суши к ней примыкали кварталы, обычные для портовых городов: склады и арсеналы вперемежку с конторами и увеселительными заведениями. Если для прогулки и отдыха выбирался Красный мыс, то благоразумнее было убраться восвояси вовремя: шум и гам, развлекавшие при дневном свете, нагоняли страх в ночные часы.
Между двумя мысами, поросшими высокими соснами, разместился, поднимаясь от моря широким полукругом вверх, Гелиополь. Город раскинулся вокруг Старой гавани, служившей внутренним портом, от которого лучами расходились кверху улицы. Город ослепительно сверкал над голубым морем в полуденном зное, яркое солнце гасило все краски, пока вечернее не оживляло опять тот красноватый камень, из которого был построен Старый город. Новый город воздвигли после последнего из Великих пожаров уже из белого мрамора. Вся территория долго лежала в руинах, пока, с одной стороны, технический прогресс не обезопасил город от повторных разрушительных действий, а с другой — применение тяжелой военной техники не стало монополией Регента. Вот тогда и осуществили планы знаменитых градостроителей. Природный обогрев, аэроионизаторы, бестеневое освещение улиц и другие роскошные новшества, ставшие частью коллективного люкса, придали жизни в этом квартале особый стиль. На беломраморных улицах, сверкавших белизной и при ярком освещении, одинаково царили и днем, и ночью уют и покой.
Только две архитектурные композиции в этом квартале пережили шквальный огонь: одна из них — группа небоскребов из зеленой стеклостали, не пострадавших от огня, лишь верхние этажи вздулись пузырями, опаленные сверхъестественным жаром. Небоскребы стояли со своими искусственно возникшими барочными куполами, как памятник той страшной ночи. Вторая, Центральное ведомство в верхней восточной части холма, к которому оно прилепилось своими пятью лучами, словно морская звезда. Оно было построено из огнеупорного стеклобетона и вжималось всей своей плоской конструкцией в скалу, чтобы избежать сокрушительных ударов ураганного ветра. Подобно айсбергу, оно показывало городу только самую малую свою часть. Словно шлем, накрывало оно подземные этажи. Здание распласталось на земле во всем своем уродстве, свойственном свирепым временам, когда разнузданные враждебные силы, беспрепятственно учинявшие разгромы, породили эти панцирные формы в архитектуре, возникшие из противоборства страха и насилия. Стены эти будили и среди белого дня воспоминания о полных страха ночах, когда воздух сотрясали чудовищные взрывы. Дух ужаса навсегда поселился в этом ведомстве; на его шпиле развевался красный флаг с вышитым на нем фаустпатроном.
На западном склоне холма поднимался, возвышаясь над Старым городом, Дворец Проконсула. Частично стены его примыкали к старинному акрополю, ядром которого была мощная Главная башня древнего Гелиополя. Античные и средневековые флигели были соединены новым фронтоном и надстроены. Вместо узких бойниц и готических арок виднелись широкие окна, лоджии и балконы, украшенные цветами. Застройка смотрелась как единый комплекс и имела внушительный вид, хотя каждая из эпох оставила на нем свой след, словно на платье сюзерена, становившемся от столетия к столетию все наряднее и удобнее. Орел со змеей в когтях был водружен на Главной башне акрополя и обозревал с нее в полуденные часы далекие морские просторы.
Ориентиром для кораблей, возвращавшихся с островов, служил, однако, крест Морского собора в честь Девы Марии. Он сиял ночью в бестеневом освещении. Собор возвышался в самом центре города; он стал жертвой Великого огневого удара и был отстроен вновь в неоклассическом стиле. Считалось, что на его месте стоял когда-то храм Афродиты; поваленные колонны послужили собору фундаментом. Вершина холма была очень живописной; весь склон покрывали виноградники. Таверны, могилы, заброшенные крестьянские хутора тонули в зелени, и древней земле, казалось, снился сон, что она в городе. Неф собора имел продолговатую форму, колокольня была очень высокой, однако наверху заканчивалась площадкой. Эклектика стилей четко просматривалась — частично это произошло из-за включения в сооружение древнего античного храма, а частично из-за того, что он воздвигался как кафедральный собор. Духовная разнонаправленность, проистекавшая из истории города, справедливо нашла в нем свое отражение. Собор укреплял надежду, сильно возросшую после великого разрушения, причиненного огнем, — как чудо богословского учения, он победоносно выстоял, противопоставив свою духовную мощь дьявольским силам уничтожения. Хенгстман, мастер, построивший собор, высек над главным входом изображение птицы Феникс, которая своими крыльями как бы обнимала главный портал. Ведь черные силы могли возродиться вновь, поднимается же каждую ночь из болота туман. Однако волшебная птица, сквозь объятия которой шли верующие к алтарю, должна была как бы свидетельствовать о том, что нет на земле ни одного сооружения, в краеугольный камень которого уже не была бы заложена сама идея возможного разрушения. И еще в большей степени символизировала она собой ту мысль, что, как разрушенные камни возрождаются из руин, так и дух воскрешается заново и даже восстает из пепла.
Гелиополь — древний город с замками и дворцами, базарами и густонаселенными жилыми кварталами — открылся взору во всем своем великолепии в ярких лучах солнца. Словно магнит, притягивал он к себе корабль. Уже слышен был гомон и шум, как из морской раковины, в которой запеклась морская пена. Со времен героев-прародителей селились здесь по берегам залива люди; первые суда бороздили именно его воды. По ту сторону залива, в пещерах Пагоса, можно было видеть наскальные изображения древнейшей охоты в те времена; при раскопках в земле находили древних идолов. Династии как богов, так и князей сменяли друг друга. Фундаменты построек более поздних времен покоились на культурном слое былых цивилизаций, следы великих пожаров и войн оставили в нем свой ленточный след цвета ржавчины и крови. Несметные поколения жили здесь, любили, надеялись и бесследно ушли, приняв смерть. И если так воспринимать этот город, с позиций его истории, то конкретная действительность как таковая как бы растворялась в ней и была сравнима разве с цветком на древнем дереве, который скоро сорвет и унесет ветер. Первые строители провели когда-то вокруг него борозду, определив границы города. Но он не переставал расти с тех пор, хотя время от времени по судьбоносным для него дням коса проходилась по нему, оставляя после себя кровавый след. Однако земля его уподоблялась ниве, постоянно давая все новые всходы.
И если дать мысленный простор полету времени, то возникновение и становление Гелиополя и дальнейший его уход в вечность сравнимы разве с мощным источником, бьющим из земли фонтаном, чьи брызги в падении уносит ветер. И как встает у воды сверкающая радуга, так и город раскинулся дугой подле брызжущих каскадов, засверкав чище и ярче, чем алмаз. Так глаз улавливает порой свет веков, исходящий от колонн и арок над ними, неподвластный тлену времени. Города стоят, как стены Илиона в гекзаметрах Гомера. Именно это и захватывает так мощно наш дух при виде их и побуждает к действиям, равно как красота пробуждает в нас любовь.