Глава третья
Аки тати в нощи
Воскресенье, 12 мая
К вечеру тени удлинились, подул свежий ветерок, в шорохе листвы появилось что-то таинственное. Евсеев любил эту пору, когда можно было предаться размышлениям о бренном и вечном, отдавая предпочтение второму. Молодая, сочная трава вдоль дорожной обочины, на которой он стоял, еще не успела запылиться и радовала взор своей изумрудной зеленью.
«Хорошо, — подумал Евсеев, — хотя это не продлится долго. Как и наше существование на этой странной планете под названием Земля».
Мимо проносились разноцветные иномарки, но махать им рукой было, все равно что снаряды на лету останавливать, поэтому Евсеев не делал лишних телодвижений, голосуя лишь при появлении стареньких отечественных автомобилей. Избранная тактика себя оправдала. Не прошло и десяти минут, как у обочины притормозил зеленый «Москвич». Торговаться тоже долго не пришлось. Заслышав про три сотни, водитель сверкнул стальными зубами и воскликнул с лихостью потомственного извозчика:
— Э, да ладно, садись. Где наша не пропадала!
— Везде пропадала, — сказал Евсеев, устраиваясь на продавленном переднем сиденье.
Отсмеявшись, водитель разогнал «Москвич» до буквально потрясающей скорости семьдесят километров в час, откинулся на спинку кресла и представился Григорием.
— Семен, — откликнулся Евсеев, прикидывая, старше ли он Григория лет на пять или, наоборот, лет на пять моложе. — Мы, кажется, ровесники? — вежливо поинтересовался он.
— Если тебе сороковник, то да. Больше половины жизни псу под хвост.
Тут Евсеев обратил внимание на фотографию, украшающую треснувшее лобовое стекло. Это был снимок Есенина, но не тот классический портрет с трубкой, столь популярный в народе. Руководствуясь какими-то непонятными мотивами, Григорий остановил выбор на увеличенной фотографии мертвого поэта. Из-за рассыпавшихся кудрей и страдальческого излома бровей Есенин походил на обиженного мальчика, уснувшего в слезах. Приоткрытые губы еще таили звук последнего горестного вздоха.
Евсеев посмотрел на фотографию и поспешил отвести взгляд.
— Не боись, — воскликнул Григорий, по-своему понявший порывистое движение попутчика. — Это же Сергей Есенин.
— А почему мертвый? — спросил Евсеев.
— Какому ж ему быть, после того как его убили? — резонно ответил Григорий, лаская обеими руками обмотанную изоляционной лентой баранку. — Откуда родом?
— Не знаю, не помню.
— Где родился, не помнишь?
— В одном селе, — заулыбался Евсеев, — может, в Калуге, а может, в Рязани…
— Из психушки сбежал? — вторично насторожился Григорий.
— Это я Есенина цитирую.
— Таких стихов не знаю, в фильме их не было. Зато вот: «…хулиган я, хулиган, от стихов и сыт и пьян…» А? Как сказано?
— Не совсем точно.
Евсеев кашлянул, готовясь поправить Григория, но тот его опередил:
— Быть того не может. Они перевирать не станут.
— Кто «они»?
— Безуховы… или как их там? Тьфу, дьявол, фамилия из головы вылетела. — Григорий раздраженно ударил кулаком по баранке. — Папаша и сын с невесткой. Они мировой сериал про Серегу отсняли лет десять назад. Я как посмотрел, так сразу понял: наши люди, великорусские.
— И все-таки почему фотография мертвого Есенина? — повторил вопрос Евсеев.
— Это фото в каждой серии показывали, — пояснил Григорий. — Оно как напоминание.
— О чем?
— О чекистах-инородцах, что Россию-матушку кровью залили. Иуда Троцкий и компания. Вот змеи подколодные! Годами вокруг Есенина увивались, своего часа ждали, чтобы ужалить. Цирлихи-манирлихи всякие. Заманили в «Англетер», тю-тю-тю, ля-ля-ля, а сами удавку на шею и канделябром! Сергей как чувствовал, когда писал, что, мол, в этой жизни умирать не просто, но и жить, поверь мне, нелегко. — Григорий понизил голос: — Черный человек знаешь кем был взаправду? Сталиным. А Сталин кто был по паспорту? Грузин. Джу-га-шви-ли. Нас всех, русских, гнобят кому не лень.
— А мы? — спросил Евсеев.
— А мы — вот, — Григорий кивнул на фотографию. — Не тоскуем, не грустим, не плачем. Или как там у Высоцкого? У обрыва, возле пропасти, по самому по краю!
Евсеев привалился к дверце.
— Я подремлю, ладно?
— Вот так и страну продремали, — с укором произнес Григорий. — Спасибо, остались еще люди вроде Безуховых. Актера, который Есенина играл, знаешь как зовут? Между прочим, тоже Сергеем. Эх, пейте водку в юности, бейте в глаз без промаха!
Евсеев притворился, что клюет носом, а потом и впрямь заснул и очнулся лишь в сумерках, когда Григорий требовательно потряс его за плечо.
— Тебя где высадить? — спросил он мрачно, явно недовольный тем, что попутчик не пожелал поддерживать беседу о поэзии.
— Мне станция нужна, — хрипло сказал Евсеев, незаметно косясь на «молнию» своей сумки, пристроенной на коленях.
— Две сотни добавишь? А то мне крюк делать.
— Делай. Я заплачу.
— Деньги вперед, — потребовал Григорий. — И никаких гвоздей.
Последняя фраза могла означать, что он знаком не только с творчеством Есенина, но и Маяковского, однако проверять свою догадку Евсеев не стал. Он молча заплатил, молча закрыл глаза, а когда открыл их вновь, то находился уже в месте назначения.
Железнодорожная станция «Мирная» вполне соответствовала своему названию. Здесь почти всегда царила тишь, за исключением тех дней, когда на станции куролесили местные дебоширы и выпивохи. К счастью, это случалось нечасто, так как доходы не позволяли им пьянствовать регулярно.
В ту ночь, когда здесь появился Евсеев, на перроне было пусто, если не считать кудлатой дворняги, облепленной репьями, какой-то собирательницы бутылок неопределенного возраста да относительно чистого бомжа, прикорнувшего на скамейке.
«Это хорошо, — подумал Евсеев. — В компании, оно безопаснее будет».
Обладатель «Москвича», высадивший его в десяти минутах ходьбы от железнодорожной станции, теперь не сразу бы признал в нем своего попутчика. Завернув по пути в полуразрушенное здание школы, Евсеев переоделся в вещи, извлеченные из сумки, а саму сумку надежно припрятал за штабелями парт. Теперь он выглядел как заправский бродяга из российской глубинки: стоптанные кроссовки, растянутые спортивные штаны и рябой пиджак без пуговиц, наброшенный поверх футболки.
В таком наряде Евсеев не привлекал к себе любопытных взглядов, к чему, собственно, и стремился. Из правого кармана его пиджака торчало горлышко водочной бутылки, а из левого — надкушенная булка. В зубах он сжимал чадящую сигарету без фильтра.
Прогулявшись по перрону, Евсеев заглянул в здание вокзальчика, где лишний раз удостоверился, что поезд Москва — Челябинск остановится здесь через час двадцать. Стоянка должна была продлиться ровно две минуты, но Евсеева это не смущало. Времени было более чем достаточно. Правда, потом предстояло ночное путешествие домой, но за работу Евсееву заплатили достаточно, чтобы мириться с мелкими неудобствами.
Еще разок пройдясь вдоль железнодорожных путей и не обнаружив ничего и никого подозрительного, Евсеев опустился на скамейку, предварительно сбросив оттуда ноги спящего бомжа.
— Ты чего? — хрипло запротестовал тот.
— Выпить хочешь?
Подобный вопрос, заданный гражданину мужского пола, редко влечет за собой ответ отрицательный, и данный случай не стал исключением.
— Хочу, — решительно кивнул бомж, еще не совсем протрезвевший после предыдущей дозы. — Только башлей нет.
— Угощаю, — великодушно сказал Евсеев. — Тащи посуду.
Сорвавшись с места, бомж буквально испарился, а когда материализовался вновь, в руке его были два пластиковых стаканчика.
— Праздник какой? — поинтересовался он, жадно следя за распределением первой порции.
— День рождения, — соврал Евсеев.
— Твой?
— Да хотя бы Бонтемпелли.
— Это кто ж такой? — подивился бомж, любуясь бесцветной жидкостью на дне своей емкости.
— Итальянский писатель, драматург, музыкальный критик и композитор, — пояснил Евсеев, приобретший энциклопедические познания в результате многолетних разгадываний кроссвордов.
— О как!
— Да уж так.
— Тогда за него?
— Поехали, — по-гагарински сказал Евсеев и пригубил едко пахнущую водку.
— Странный ты, — сказал бомж, когда они познакомились и выпили еще по одной.
— Что ж во мне странного?
Евсеев улыбался, а сам на всякий случай примеривался, куда бы лучше ударить, если что пойдет не так.
— Если по одежке судить, то вроде бичуешь, — продолжал рассуждать бомж, медленно жуя кусок булки, выделенной ему для закуски.
— А если не по одежке?
— Тогда на военного похож.
Евсеев рассмеялся, хотя глаза его оставались холодными и изучающими.
— Что ж во мне от военного?
— Выправка. — Бомж принялся загибать свои сизые пальцы с обкусанными ногтями. — Взгляд. Голос. Да много чего.
Евсееву вдруг вспомнился отец, провожавший его в армию. Будучи районным военным комиссаром, он мог бы запросто отмазать сына, но не захотел. Не отдал его и в военное училище.
«Ты должен начать с самого низа, — твердил он. — Рядовым».
«Я не хочу в армию», — отвечал юный Евсеев.
«И ты должен быть готов, — рассуждал отец, пропуская возражения мимо ушей. — Я хочу рассказать о том, что тебя ждет, чтобы ты потом не удивлялся. Там будут над тобой издеваться. Практически все, кроме твоих одногодков и тех, кто придет по призыву позже. Издевательства будут продолжаться, пока ты не потеряешь остатки самоуважения, прежние привычки и нынешние правила приличия. Тебя заставят спать, жрать и… — он поколебался, подыскивая подходящее слово, — и испражняться вместе со множеством других солдат. Вы все будете делать скопом. Вас оденут так, что вы перестанете отличаться друг от друга. Ты сольешься с общей массой, потеряешь всяческую индивидуальность».
«Нет, — возражал Евсеев. — Не потеряю».
Это вызывало у отца лишь усмешку:
«Обязательно потеряешь, сынок. Ты станешь не только говорить и поступать, как другие, но и думать, как они. Тебя не сержант заставит, не комроты. Инстинкт самосохранения».
«А если я не захочу?»
Отец кивнул:
«Никто не хочет. Некоторые даже находят в себе силы и мужество противопоставлять себя стаду».
«И что тогда?»
«Тогда весь огромный армейский механизм принимается последовательно и беспощадно уничтожать непокорного, осмелившегося заявить, что он — личность. На таких давят физически и морально. А тот, кто и тогда не покорится, будет вышвырнут ко всем чертям, не сломленный, но искалеченный».
Страшная правда, кроющаяся в отцовских словах, всегда пугала Евсеева.
«Но зачем, отец?»
«Инстинкт самосохранения, сын. Но не индивидуальный, а групповой. Столь мощная организация, как армия, не может позволить себе болеть. Ведь неподчинение сродни болезнетворному микробу. Прозевал, и вот уже целая эпидемия бушует».
«Так что же делать?» — спросил однажды Евсеев, подавленный и растерянный.
«Подчиниться, — сказал отец. — На время усмирив свое эго. И тогда — конечно, не сразу, а постепенно, — ты обнаружишь, что этот механизм подчинен неумолимой логике и по-своему прекрасен. — Он поманил сына, чтобы тот наклонился к нему. — Слушай меня внимательно, потому что я знаю, о чем говорю. Есть мужчины, которые, попав на солдатскую службу, поднимают лапки и теряют лицо. Правда, такие и до армии были ни рыба ни мясо».
«Я не такой».
«Пожалуй. Значит, ты способен погрузиться в общее болото, а потом возродиться вновь. Опустившись на дно, ты вознесешься выше, чем можешь себе представить. Чины, звания и власть, власть, все больше власти. Поверь мне, военная служба — путь настоящего мужчины».
«А если… — Евсеев нарочито зевнул, делая вид, что поддерживает разговор лишь из вежливости. — А если кто-то согласен воевать, но терпеть не может муштры и стадо? Как ему себя проявить?»
«Таким в вооруженных силах не место, — отмахнулся отец. — Такие обычно становятся псами войны».
«Псами войны?»
«Звучит красиво, — промелькнуло в мозгу Евсеева-младшего. — Мне нравится». Он снова зевнул.
«Еще их называют солдатами удачи», — сказал отец.
«Наемники, так?»
«Совершенно верно. Они убивают не за идею, не за родину, не во имя воинского долга. За деньги. Продажный народ».
«И много им платят?» — поинтересовался Евсеев с деланным равнодушием.
«Много, — ответил отец. — Но век их недолог. Редко кто доживает до сорока».
«А я доживу, — решил Евсеев. — Нужно просто вовремя уйти. Заработать денег и открыть свой бизнес».
С того дня он посвятил свою жизнь этой цели и месяц спустя уже лежал в засаде в Приднестровском лимане и с автоматом в руках. Он стал солдатом, хотя не прослужил в армии ни дня. Его жизнь была полна приключений, но не тех, о которых хотелось вспоминать или рассказывать в кругу друзей, тем более что и друзей у Евсеева не было. Он превратился в волка-одиночку, рыскающего по территории бывшего СССР с целью урвать свой кусок, и этот кусок всегда был кровавым, и заработанные деньги тоже были кровавые, и сны… и впечатления… и мальчики кровавые в глазах.
Скопить капиталец не удалось, потому что все накопленное спускалось в кабаках и борделях за один месяц отдыха, после которого приходилось вновь отправляться на войну. В сорок лет Евсеев понял, что если не остановится сам, то остановят его — пули, гранатные осколки, остро заточенные ножи, которыми так просто резать людей и скотину. Он безуспешно перепробовал несколько мирных профессий, не преуспел ни в одной и решил уже доставать свой арсенал из тайника, когда его нашли люди, говорящие по-русски с акцентом и расплачивающиеся иностранной валютой.
Евсееву предложили работу, и он на нее согласился, сделавшись полушпионом, полудиверсантом, в зависимости от обстоятельств. На сей раз обстоятельства сложились так, что он должен был произвести разведку и сообщить о своих наблюдениях кому следует. Дельце не казалось сложным до того, как небритый, вонючий бомж опознал в Евсееве военного. Не в его правилах было оставлять следы. Ведь он, несмотря на новых хозяев и смену деятельности, по-прежнему оставался волком-одиночкой, всю жизнь уходящим от погони.
Не повезло Евсееву в этой жизни. Распивающему с ним водку бомжу не повезло еще больше.
Бутылка опустела за пять минут до прихода поезда Москва — Челябинск. Почти всю водку вылакал вокзальный ханыга, а Евсеев делал маленькие глотки — для виду и для запаху. Он полагал, что это у него получается незаметно, но глазастый собутыльник и здесь проявил наблюдательность.
— Чего не пьешь? — спросил он.
Язык у него слегка заплетался, что, увы, никак не сказывалось на умственной деятельности.
— Завязать собрался, — ответил Евсеев.
— Да ты и не начинал никогда.
— Ты откуда знаешь?
— Вижу.
— И что ты видишь?
— Белки глаз у тебя чистые, это раз, — заговорил бомж, опять принявшись загибать свои грязные пальцы. — На лице под кожей прожилок нет, ни на щеках, ни на носу, два. Ну и последнее…
— Что? — поторопил Евсеев, вглядываясь в ночную даль, где возникли огоньки, свидетельствующие о приближении локомотива.
— Не уважаешь ты водочку.
— Да ну?
— Не уважа-аешь, — протянул бомж, пьяно хихикая. — Морщишься, кривишься, передергиваешься. Мы, люди пьющие, глотаем ее, как воду, как лекарство. Ты не из наших.
Евсеев посмотрел ему в глаза:
— Может, шпион?
— Может, и шпион, откуда я знаю. — Внезапно протрезвевший бомж заерзал на скамейке и попытался встать. — Только мне до тебя и дела нет, — лопотал он, озираясь по сторонам. — Угостил, и ладно. А теперь мне пора.
Рука Евсеева не позволила ему оторваться от скамейки. Бомж еще раз дернулся и затих, как голубь в когтях кошки, который уже почти смирился со своей участью и хочет лишь, чтобы все закончилось быстро и без лишних мучений.
— Сиди спокойно, — велел Евсеев. — Я тебе сейчас правду скажу.
— Не нужна мне правда твоя, — тоскливо произнес бомж. — Отпусти, а?
— Не торопись. Успеешь.
В промежутке между этими двумя предложениями угадывалось еще одно, третье. Оно бы прозвучало как «на тот свет».
Бомж сник. Его физиономия побледнела под слоем многодневной грязи.
— Я шпион, — сказал Евсеев негромко. — Или разведчик. Смотря как, под каким углом на это посмотреть.
— Я понимаю, — кивнул бомж.
Его ноги в облезших туфлях подобрались, упираясь в растрескавшийся асфальт перрона. Не стоило большого труда понять, что он приготовился предпринять отчаянную попытку к бегству.
— Даже не думай, — сказал Евсеев, приставляя к паху собеседника длинную тонкую заточку, похожую на спицу, но сделанную из гораздо более прочного сплава.
Бомж шумно сглотнул, его кадык дернулся и замер. Он сидел совершенно неподвижно, и пот стекал по его лицу, оставляя грязные разводы. Между тем ночь была прохладной, как и положено майской ночи.
Не убирая заточку, Евсеев скользнул взглядом по перрону, на котором собралось человек семь-восемь, потом посмотрел на поезд, который был уже так близко, что слышался лязг его железных колес и сочленений. Люди тоже повернулись в сторону поезда, игнорируя двух неряшливых бродяг, устроившихся на дальней лавке. Евсеев мысленно поблагодарил себя за предусмотрительность, позволяющую ему оставаться фактически невидимкой, поскольку обычные граждане не жалуют бомжей вниманием.
— Видишь поезд? — спросил он.
— Да, — глухо ответил пленник.
— Тебя как звать?
— Тимохой. Тимофеем, значит…
— Достаточно будет Тимохи, — решил Евсеев. — На брудершафт мы с тобой не пили, но мне почему-то кажется, что ты не станешь возражать, если я стану обращаться к тебе запросто, по-свойски.
— Нет, — выдавил из себя бомж и скосил глаза на заточку, укол которой все сильнее ощущался между ног.
— Вот что, Тимоха, — сказал Евсеев, — я сегодня добрый, поэтому раскрою тебе один секрет. Государственной важности секрет, учти. Так что гордись, Тимоха.
— Может, не надо? — жалобно спросил бомж.
— Надо, Тимоха, надо. Нас с тобой интересует последний вагон, четырнадцатый по счету. Считай.
Евсеев показал подбородком на состав, постепенно замедляющий ход на станции «Мирная».
— Они пронумерованы, — подал голос Тимоха.
— А ты все равно считай. Так надежнее.
Состав остановился. Четырнадцатый вагон находился в каких-нибудь двадцати метрах от наблюдателей и был хорошо освещен фонарями.
— Нам повезло, — сказал Евсеев. — Согласен, Тимоха?
— Да, — ответил бомж, и в голосе его не прозвучало ни одной радостной нотки.
— В этом вагоне, который последний, — доверительно заговорил Евсеев, — везут одну очень важную вещь, которую необходимо перехватить по пути следования. Мне поручено выяснить, насколько хорошо этот вагон охраняется. Что скажешь по этому поводу?
— Не знаю. Никто не выходит, за окнами тоже никого…
— Однако же кто-то внутри есть. Видишь, свет за шторками в двух купе? А возле сортира кто-то курит — там красный огонек мелькает.
— Вижу, — сказал бомж, постепенно начавший свыкаться с наличием острого колющего предмета в непосредственной близости от своих половых органов.
— А теперь посмотри на крышу, — предложил Евсеев.
— Смотрю. И что?
— Дополнительная вентиляционная труба установлена. Это что значит?
— Что? — тупо спросил бомж.
— Это значит, что газовая атака невозможна. — Рассуждая, Евсеев медленно воткнул заточку по самую рукоять. — Почему?
— О-о… — простонал бомж, уставившись на свои темнеющие в промежности штаны.
Крикнуть он не мог из-за болевого шока. Проткнув его заточкой, убийца не вытаскивал ее, не отпускал, а двигал из стороны в сторону, ожидая, когда нервная система жертвы не выдержит мучительной пытки. Постороннему могло бы показаться, что мужчины занимаются чем-то непотребным, но никто на них не смотрел. Ни одна живая душа.
— Вот тебе и «о», — продолжал Евсеев. — Газовая атака невозможна, потому что газ будет выдавлен избыточным давлением внутри вагона.
Бомж снова застонал. Глаза его сделались совершенно белыми, по вяло отвисшему подбородку сбегала липкая слюна.
— Таким образом, атаковать вагон придется в лоб, без всяких военных хитростей, — заключил Евсеев, после чего потянул заточку на себя, а потом вогнал ее обратно… и снова… и снова…
Умирающий задергался, запрокинув голову так сильно, словно желал проследить, как будет возноситься к небесам его бессмертная душа. Это было забавно. Евсеева всегда смешила наивная вера в то, что после смерти будет еще что-то. Как будто Богу больше заняться нечем, как заботиться о жалких людишках, живущих пустой, никчемной жизнью и умирающих так внезапно, так нелепо, так некрасиво.
— Я бы на их месте воспользовался гранатометом, — сказал Евсеев, провожая взглядом тронувшийся с места поезд. — К счастью, меня там не будет. Мое дело — позвонить и предупредить, понял?
Бомж не ответил. Он сидел на месте, откинувшись назад и упершись в дощатый брус скамейки. Под его широко расставленными ногами собралась темная лужа.
— Ну, приятель, счастливо оставаться, — сказал Евсеев, вытирая пятерню о свитер покойника. — Шпиона из тебя не получилось, но ты не жалей. Паршивая это работенка, скажу я тебе.
Покойник не ответил. Не оглядываясь на него, Евсеев зашагал восвояси, доставая на ходу старенький мобильник, припрятанный во внутреннем кармане пиджака. Еще лет десять назад это могло бы привлечь к нему внимание, но теперь все свыклись с тем, что мобильной связью пользуются поголовно все, от несмышленых малышей до дряхлых стариков, от глав государств до последних отбросов общества.
— Вариант А отменяется, — сказал Евсеев в трубку. — Защита.
Сбросив вызов, он пошел дальше, насвистывая мелодию есенинского «Клена». Все-таки сегодняшний день не прошел бесследно, оставил о себе кое-какие воспоминания.
Получив сообщение лазутчика, Петр Сердюк — или Петро, как звали его близкие, — тоже присвистнул, но коротко и немелодично.
— Проблемы, командир? — спросил Беридзе с едва уловимым кавказским акцентом.
Они сидели в бордовом японском внедорожнике, стоящем на обочине безлюдного ночного шоссе. Беридзе, выполнявший роль водителя, то и дело оглаживал руль, но это был не признак нервозности, а многолетняя привычка, от которой он и не думал избавляться.
Это был статный грузин с седыми висками, делавшими его похожими на маститого артиста или оперного певца. Одевался он во все черное, предпочитая узкую одежду, подчеркивавшую его атлетическую фигуру.
Петро Сердюк носил неизменную трехдневную щетину, зато тщательно выбривал виски и мощный загривок. Он отлично говорил по-русски, хотя с детских лет терпеть не мог этот язык.
— Не любишь проблемы, Бочи? — спросил он.
— А кто их любит, командир? — удивился грузин.
— Да хотя бы я.
— Шутишь?
— Серьезно. — Сердюк с наслаждением потянулся. — Нам испытания Богом посылаются. Чтобы не скисали.
— Это правильно, — сказал Беридзе, хотя было заметно, что лично он обошелся бы без проблем и испытаний.
Скучный человек. Ограниченный. Сердюк нахмурился:
— Заводи тачку. Поезд на подходе. А я пока с Селезенкой свяжусь, нехай готовится семафор переключать. — Сердюк включил смартфон и вызвал Селезнева, отвечавшего в отряде за всякие компьютерные и электронные штучки. — Боевая готовность номер один, — сказал он. — Вы на месте?
— Со мной Комиссаров, Кястис и Кроха, — отрапортовал Селезнев. — У Кястиса прицел на гранатомете сбился, но он уже наладил. Комиссаров, как всегда, дрыхнет. Кроха саблю точит, на абордаж готовится.
В трубке послышалась возмущенная реплика Стефана Крохи, начисто лишенного чувства юмора, и Селезнев заржал. Конечно, никаких сабель у группы не было, а лишь автоматы Калашникова, ручные противотанковые гранатометы и даже легендарный «Узи», о котором написано гораздо больше добрых слов, чем он того заслуживает.
— Разговорчики! — прикрикнул Сердюк.
Он немало лет отдал службе в украинской национальной гвардии и имел хорошо поставленный командирский голос, заслышав который умник Селезнев по прозвищу Селезенка предпочел заткнуться.
— Действуем по плану Б, — продолжал Сердюк. — Помнишь, что от тебя требуется?
— Переключить семафор и остановить поезд, — отрапортовал Селезнев.
— Компьютер не подведет?
— Я не только семафор, я всеми железнодорожными стрелками манипулировать могу.
— Это лишнее. Остановишь поезд, и все. Но по сигналу, без самодеятельности. И подгадай, чтобы последний вагон оказался на уровне платформы.
— Попытаюсь.
— Ты не попытайся, ты сделай.
— Не первый год работаем, — откликнулся Селезнев.
— Главное, чтобы не последний, — отрезал Сердюк. — Кроха и Кястис нехай выдвигаются на огневой рубеж. Я скоро буду. Отбой.
Он выключил смартфон. Повинуясь его кивку, Беридзе включил зажигание.
— С богом, — буркнул Сердюк.
Грузин промолчал. Он полагал, что Господа лучше в темные делишки не впутывать. Он сам по себе, а они сами по себе. Так спокойнее.
Пассажиры скорого поезда Москва — Челябинск спали на своих полках — кто мирно, кто беспокойно, кто с надсадным храпом, кто тихо сопя в две дырочки. Пиво было выпито, харчи ополовинены, вода булькала в бутылках, пристроенных так, чтобы можно было нашарить в темноте. Под рукой также находились мобильники, чтобы, проснувшись, поинтересоваться временем, которое в вагонах течет, как обычно кажется, медленнее, чем снаружи.
А вот в последнем вагоне спали далеко не все. Глеб Галкин, например, бодрствовал, тупо глядя в щель между занавесками на редкие огоньки, мелькавшие за окном. Его напарник Белоусов дрых без задних ног, сунув под подушку табельный пистолет. Серебристый контейнер с тромонолом надежно покоился в багажном отделении под полкой, на которой он лежал. По большому счету, он не храпел, а лишь редко всхрапывал, как норовистый жеребец, ухваченный под уздцы. В такие моменты Галкин угрюмо косился на него и вспоминал о загубленном пиве.
За стенкой тоже отдыхал лишь один, а второй гонял «тетрис» на дисплее планшета. Это был Ефремов, ожесточенно крививший рот всякий раз, когда разноцветные геометрические фигурки грозили заполнить все игровое поле. Самсонов видел десятый сон. Лежал он на спине, закинув руки за голову. Бледные губы Самсонова были собраны трубочкой, как будто он намеревался свистнуть. Сползшая простыня одним углом лежала на полу, отмеченная отпечатком подошвы Ефремова.
В обоих тамбурах на противоположных концах четырнадцатого вагона дежурили маленький мохнатый Титов и здоровяк Беляев, едва не достававший макушкой до потолка. Первый то и дело дышал на стекло, чтобы рисовать на нем всякие закорючки. Сигареты у него закончились, чему он в глубине души был рад, хотя проникотиненный организм требовал своей дымной дозы.
А Беляев докуривал неизвестно какую сигарету по счету, морщась от горького привкуса во рту. Он думал о родителях, которые вот уже третий год подряд безрезультатно зазывали его погостить дома. Их было жаль, но всякий раз, когда Беляев звонил, чтобы предупредить о своем скором приезде, ему непременно что-то мешало. Так вышло и на этот раз. И сейчас чувство вины наполняло его душу горечью более сильной, чем никотиновая кислота. Беляеву было так паршиво, что хоть из поезда на ходу выпрыгивай, и он не подозревал, что очень скоро пожалеет о том, что не сделал этого, когда была возможность.
Его сменщик по караулу, простак Юдин, не думал ни о чем, а видел сон, в котором явился на собрание без штанов, породив в зале гомерический хохот. Ситуация была, прямо скажем, отчаянная; несчастный Юдин стонал и сучил ногами, мешая отдыхать Антону Новикову. Ворочаясь и прикрывая ухо то теплой подушкой, то локтем, Новиков думал, что если невеста в очередной раз откажет ему в близости, то он найдет другую, доступную и непривередливую. Вопреки своим рассказам, он не был избалован женским вниманием, а если уж совсем честно, то не пользовался популярностью у противоположного пола. Новиков как раз силился понять причину своих многочисленных фиаско, когда поезд начал замедлять ход, а потом и вовсе остановился.
Антон поднял голову, чтобы прочитать название станции, но вместо этого увидел одетого в черное человека, стоящего в пятнадцати метрах от вагона. Поза у человека была странная. Он прижимал к плечу какую-то длинную штуковину, склонив к ней голову в балаклаве.
«Что это? — спросил себя Новиков и тут же ответил на этот вопрос сам: — РПГ-7. Что? Не может быть!»
Могло и было. Из ствола вылетела граната и врезалась в оконное стекло вагона. Бронированное, оно было способно выдержать удар крупнокалиберной пули, но не свирепый огненный взрыв.
Стеклянные осколки вонзились в лицо Новикова, но боли он не почувствовал. Глаза ему выжгло, зубы вышибло, а черепную коробку разнесло так, что мозги расплескались по зеркальной двери. Он умер еще до того, как упал, не издав ни крика, ни стона.
Заорал ошалевший спросонья Юдин, уже предчувствуя близкую смерть, но еще не веря в ее неотвратимость.
— Не-е-ет! — орал он, лихорадочно ища автомат. — Не-е-ет!
Когда поезд, обманутый трюком Селезнева, остановился, Бочи Беридзе, Балодис Кястис, Анатолий Комиссаров и Стефан Кроха уже рассредоточились возле платформы держа оружие на изготовку. Что касается Сердюка, то он взял гранатомет, поскольку не решился доверить столь ответственную задачу кому-либо другому.
Все должно было пройти без сучка без задоринки. До сих пор удача сопутствовала боевикам. Ни одному из людей, оказавшихся на полустанке, уйти не удалось. Всех прикончили одиночными выстрелами, отличился лишь Кроха, не сумевший отказать себе в удовольствии выпустить две очереди из своего пижонского «Узи». Одной он срезал голосистую девку, попытавшуюся скрыться в кустах. Вторую потратил на ее хахаля, бросившегося выламывать штакетину из забора. Перебил ему ноги и только потом добил выстрелом в затылок.
— Ты без этих своих штучек-дрючек не можешь, — укорил Сердюк.
— А пусть не лезет! — огрызнулся Стефан.
Прозвучало это по-мальчишески. Словно речь шла о дворовой потасовке, а не стрельбе настоящими смертоносными пулями.
«Ах ты, пся крев, — подумал Сердюк. — Что-то сильно норовистый ты стал, Стефанчик. В ближайшее время придется с тебя спесь сбить, чтобы не возомнил о себе слишком много».
Но вслух он ничего не сказал. Распекать подчиненных перед боем — последнее дело. Их подбадривать надо, воодушевлять, чтобы чувствовали себя дружной командой, в которой один за всех, все за одного. И Сердюк воодушевлял, проявлял внимание, выказывал доверие. А теперь, широко расставив ноги, целился в синий железнодорожный вагон из гранатомета.
Он любил эту шестикилограммовую мужскую игрушку, без которой не обходится ни одна современная война. Незаменимая вещь. По прямой бьет на четыреста метров, причем специальные гранаты взрываются от удара, а не как ручные, срабатывающие через 3–4 секунды после снятия чеки.
Затаив дыхание, Сердюк нажал левой рукой на спусковой крючок гранатомета. Хлопнул детонатор, фыркнувшая в воздухе граната врезалась в выбранное окно и взорвалась, разбив стекло вдребезги.
— Просыпайтесь, — пробормотал Сердюк. — Гости к вам пожаловали.
Зная, что взорвавшаяся внутри вагона граната не посечет его осколками, он даже не пригнулся.
Новая граната нырнула в жерло гранатомета, направленного на выбитое окно. Первая ласточка подготовила дорогу для второй.
— Ловите гостинец.
«Фр-р» — прошелестел снаряд.
«БО-ОМ!!!» — разнеслось в ночной тишине.
— Вперед! — рявкнул Сердюк, смещаясь чуть левее.
Подскочившие к вагону Комиссаров и Беридзе знали свое дело. Один подставил ладони с переплетенными пальцами, второй поставил туда ботинок — рывок… бросок… И вот уже Беридзе ныряет в дымящийся черный проем, а потом тянет оттуда руку.
Но и Сердюк даром времени не терял.
Фр-р! Вторая граната угодила во второе окно, полыхнуло короткое, злое пламя. Взрывом выбросило наружу оплавленную бутылку, горящие клочья простыни, глянцевый журнал, трепыхающий на лету страницами.
— Кроха, Кястис! — громко позвал Сердюк.
Повторив трюк предшественников, поляк и латыш проникли в вагон, где уже звучали выстрелы и крики.
Сердюк же отбросил гранатомет, схватился за автомат, висящий на ремне, и упал на одно колено, разворачиваясь к протянувшемуся далеко вперед составу.
Из тринадцатого вагона высунулась проводница со всклокоченными волосами морковного цвета.
— Что тут происходит? — завопила она.
— Спецоперация! — заорал в ответ Сердюк. — Всем оставаться на местах.
— А где полиция? — не унималась проводница.
Пришлось утихомиривать ее пулями. Держась за поручень, она некоторое время стояла на ногах, содрогаясь при каждом попадании, как будто через нее пропустили ток высокого напряжения. Когда ее блузка превратилась в кровавые лохмотья, она рухнула вниз головой и исчезла в щели между вагоном и платформой.
На ее месте возник мужчина в железнодорожном кителе. «Начальник поезда, — определил Сердюк. — Небось с этой крашеной лахудрой чаи распивал, а то и что-нибудь покрепче».
Палец утопил спусковой крючок автомата. Из груди дежурного тоже полетели кровавые ошметки.
— Спецоперация! — проорал Сердюк, обращаясь к тем идиотам, которые отваживались не только выглядывать, но и выпрыгивать из своих вагонов.
Сердюк пальнул в любопытного пассажира, сменившего проводницу и ее незадачливого ухажера. Его лицо стало красным, как будто в него плеснули клюквенным соком. Он попятился и пропал из виду.
Но внутри этого и других вагонов нарастал тревожный гул человеческих голосов, в котором угадывались женские причитания и пронзительные детские крики, но как только Сердюк послал туда веер пуль, лица исчезли, как будто их корова языком слизала.
— Идет операция по захвату террористов! — снова закричал Сердюк, надсаживая глотку. — Из вагонов не выходить, мобильной связью не пользоваться.
Он прекрасно знал, что не один десяток пассажиров уже трезвонит знакомым и полицейским, спеша сообщить последние новости о стрельбе и убитых, но это его мало заботило. Времени хватало. Лишь бы парни не подвели.
Сердюк посмотрел на последний вагон, за окнами которого плясали языки пламени и слышался деловитый перестук «калашей». Интуиция подсказывала ему, что его бойцы побеждают.
— Давайте, ну давайте же, — прошептал он, вставляя в автомат полный магазин взамен опустевшего.
А потом дал еще одну очередь вдоль состава.
Новиков и Юдин погибли первыми, не успев схватиться за оружие. Мать Новикова, высохшая женщина с унылым длинным лицом, села на кровати и уставилась в темноту, и хоть ее отделяли от сына полторы тысячи километров, материнское сердце почувствовало беду.
— Антон, — прошептала женщина. — Антошка, милый…
Тут ее затрясло, словно она внезапно перенеслась в зону арктического холода, и она поняла, что больше никогда не увидит сына.
Мать Юдина проснуться никак не могла, потому что спала тем сном, пробудиться от которого никто не в силах. А его отец не отличался особой чувствительностью, к тому же был пьян в стельку. Был месяц май, душе хотелось праздника, а какой праздник без водки? В общем, никто о Юдине не встревожился. А ведь был он хорошим парнем, несколько неуверенным в себе, но добрым, трудолюбивым, отзывчивым. Последняя мысль, вспыхнувшая и погаснувшая в его мозгу, была: «Жаль…»
О чем пожалел он? О том, что так и не нашел автомат, сдуру сунутый под спальную полку? О том, что ничем не может помочь уцелевшим товарищам? Или, может, о том, что вообще очутился в последнем вагоне поезда Москва — Челябинск? Этого никому не дано узнать. Как и то, увидел ли Юдин свет в конце тоннеля, или же пресловутый тоннель этот оказался темным и беспросветным, как тяжелый сон без сновидений.
Смерть Самсонова была затяжной и мучительной. Осколками ему разворотило промежность и кишечник, и он, сидя на полу и подвывая от невыносимой боли, держался за кровоточащие раны.
Ефремов был всего лишь контужен. Он толком не понял, что произошло. Граната взорвалась одновременно с тем, как он выключил смартфон, устав играть в «тетрис». Ему показалось, что это и стало причиной ослепительной вспышки и грохота. Когда Кроха залез в окно, Ефремов ничего не видел и не слышал. Рот был наполнен кровью, легкие наполнились удушливой гарью.
Оценив состояние охранника, Кроха втянул в купе Кястиса и только потом выстрелил. Пуля вышибла Ефремову несколько зубов и проломила ему затылок, как будто он был сделан из глины или гипса.
Самое удивительное, что Ефремов после этого умер не сразу, а еще слышал звуки боя, доносящиеся из коридора. Его это совершенно не волновало, как не волновало то, что его жизненный путь оборвался столь драматично и неожиданно. Все лишилось смысла и важности: вера, политическая обстановка, будущее России, а также ее прошлое. Значение имела лишь последняя искорка жизни, быстро и беззвучно гаснущая на темном экране сознания. А потом эта искорка пропала. И осталась одна сплошная темнота.
Первым бой принял Титов. Неказистый, маленький, он проявил настоящее мужество и не потерял от паники голову. Услышав грохот взрывов, он решил, что произошла какая-то авария, а может, состав сошел с рельсов. Похолодев от неожиданности, Титов схватился за то, что попалось под руку, готовясь к худшему. И лишь потом понял, что поезд стоит на месте, а потому не мог слететь под откос.
Выглянув из тамбура, Титов увидел за стеклом коридор, в котором суетились мужские фигуры в черном, пытаясь открыть дверь купе. Еще двое бежали в сторону противоположного тамбура.
Сдернуть автомат с плеча и снять его с предохранителя было секундным делом. Титов не спрашивал себя, открывать ли огонь или отсидеться в тамбуре, надеясь, что его не найдут. Это было, в общем-то, странно. Титов никогда не мечтал о героических подвигах. Он мало читал, а из фильмов предпочитал смотреть глупые голливудские боевики и комедии, радовавшие глаз, но нисколько не затрагивавшие душу. Титов никогда не произносил красивых речей и тостов о мужской дружбе, о верности долгу и присяге. Однако в решающий момент он поступил так, как, наверное, поступили бы тысячи российских парней на его месте. Он дал врагу отпор.
Это было у него в крови. Он смутно помнил рассказы об обоих своих дедах, погибших во время Великой Отечественной войны. Он не был силачом, но умел постоять за себя и никогда в жизни не просил пощады. За обильную растительность на голове, теле и конечностях друзья звали его Чебурашкой, но Титов не был таким уж добрым и пушистым. Он был обычным российским мужчиной, имевшим свои понятия о чести и долге и не готовым предавать эти понятия.
— Стоя-а-ать! Сто-о-о-я-а-а-ать! — непонятно для чего закричал он, открывая огонь сквозь стеклянную дверь, отделяющую коридор вагона от закутка перед туалетом.
Те двое, которые находились ближе к нему, сориентировались моментально и упали на пол, едва заслышав голос Титова и стрельбу его автомата. А вот Комиссаров и Беридзе, атаковавшие дальний тамбур, не успели пригнуться и попали под пули Беляева. Две из них насквозь прошили правое плечо Комиссарова, заставив его крутануться на месте, вопя от боли. Беридзе кусочками металла оторвало левое ухо и размозжило затылок. Если Комиссаров устоял на ногах и даже приготовился стрелять из автомата неповрежденной левой рукой, то грузин вышел из строя навсегда и безоговорочно. Там, где его голова впечаталась в ковровую дорожку, образовалась отвратительного вида лужа, напоминающая блевотину: нечто вроде густого томата с вкраплениями какой-то гадости.
Залегшие Кроха и Кястис дали залп из своих автоматов, но, повалившись практически один на одного, помешали друг другу. Их пули, не задевая Титова, рикошетили от металлических поверхностей и с визгом летали по тесному коридору, вынуждая стрелков вжиматься в пол.
Пользуясь этим, Титов, подбадривая себя воинственным воплем, выскочил из своего отсека, готовясь прикончить нападающих одной очередью.
Он сделал бы это, если бы Комиссаров не продолжал стоять, шатаясь от стенки к стенке. Заметив, что раненый целится в него из автомата, удерживаемого одной рукой, здоровяк Беляев поспешил изрешетить его длинной очередью. Часть пуль принял грудью Комиссаров, карьера наемника которого на этом закончилась.
Но вот беда, остальные шальные пули пронеслись дальше по коридору, попав в Титова. Его палец, обхвативший спусковой крючок, ослаб и перестал подчиняться. Он тяжело упал на колени, качнулся вперед, выпрямился и опрокинулся навзничь, уставившись в потолок стекленеющими глазами.
Кроха на всякий случай добил его из «Узи», тогда как Кястис ужом развернулся в узком проходе, чтобы отразить атаку Беляева.
Но тот уже скрылся, запершись в тамбуре. Вторая дверь была заблокирована изначально, так что Беляев очутился одновременно в ловушке и в надежном убежище. Он сел на пол, прислонившись спиной к одной двери и упершись подошвами во вторую, и молил Бога, чтобы о его существовании забыли.
В принципе, где-то так оно и вышло.
Сообразив, что творится неладное, Белоусов не растерялся, не запаниковал, а первым делом выхватил и взвел курок табельного пистолета.
— К двери! — приказал он осоловелому Галкину. — Держать во что бы то ни стало!
— Чем? — трагически воскликнул Галкин, решивший, что им пришел конец. — Чем держать?
— Да хоть зубами. Или…
Тут Белоусов употребил бранное словцо и полез за контейнером с бесценным тромонолом. Был он в застиранных трусах и растянутой футболке, но вид имел внушительный. Галкин просто не мог ему не подчиниться. Он попытался повернуть щеколду на двери, но, перекосившаяся после близкого взрыва, она не закрывалась. Тогда Галкин не придумал ничего лучше, как вцепиться в ручку обеими руками, и напряг мышцы, чтобы не пропустить неожиданный рывок.
За стеной громыхали беспорядочные выстрелы, раздавались вопли и ругательства. Белоусов, держа контейнер обеими руками, колотил им в пуленепробиваемое окно, которое вминалось, трескалось, но не поддавалось.
— И-эх! — кряхтел он. — И-эх! И-эх!
Выстрелы снаружи стихли, там раздался хруст битых стекол под ногами налетчиков.
— Здесь, — произнес мужской голос.
Произнес по-русски, но с каким-то странным акцентом.
— И-эх! — приговаривал Белоусов, взгромоздившийся на столик. — И-эх!
Дверь дернули. Галкин вцепился в нее, как утопающий цепляется за соломинку. «Господи, Господи, спаси и помилуй, — непрерывно крутилось в его голове. — Спаси и помилуй… спаси и помилуй… помилуй…»
До этого момента Галкин и не подозревал, что он трус. Впрочем, не осознавал он этого и сейчас. Он просто спасал свою жизнь. Ведь глупо не подчиняться инстинкту самосохранения, верно?
«Я удержу эту чертову дверь, — думал он. — Я должен удержать ее во что бы то ни стало».
— Не открывается, — пожаловались с той стороны.
— Дай я, — произнес второй мужской голос, тоже изъясняющийся с легким акцентом.
Галкин напряг все свои мускулы, но ненадолго. Рой раскаленных металлических пуль, прошивших дверь и тело Галкина, заставили его расслабиться — расслабиться настолько, что ноги перестали держать его.
«Конец», — понял он, чувствуя, как пальцы сами собой отлипают от дверной ручки.
— Меня… убили, Николаич, — прохрипел он из последних сил, а еще попытался свалиться так, чтобы преградить вход в купе.
Трусом Галкин пробыл недолго. Хотя героем прожил совсем ничего.
«Эх, паря!» — с тоской подумал Белоусов и, не слезая со стола, трижды пальнул в человека, возникшего в дверном проеме.
Поза была неудобная, положение — отчаянное, но две пули попали в цель: одна пронзила легкое, другая разорвала кишечник и печень.
В следующую секунду за спиной первого нападающего возник второй, который буквально нашпиговал конвоира свинцом из автомата. Несчастный попробовал выстрелить в ответ, но собственный пистолет сделался слишком тяжелым для него. Обливаясь кровью, он повалился головой вниз и сломал шейный позвонок, но не почувствовал этого.
Контейнер, которым он лупил по бронированному окну, так и остался торчать в проломе. Не хватило каких-нибудь двух-трех ударов, но теперь произвести их было некому.
Перешагивая через лежащие тела, Кроха добрался до окна и завладел серебристым контейнером. Держа его как портфель, он собирался покинуть купе, когда кто-то схватил его за штанину.
Это оказался Кястис. Его рука была выпачкана в крови и казалась одетой в багровую перчатку.
— Что ж ты, гад… — прошипел он, — через своих переступаешь?
— Я думал, тебя убили, — пояснил Кроха, бесстрастно глядя на раненого.
— Не убили, — возразил Кястис. — Придется тебе меня вытаскивать.
— Эй! — раздался за окном голос Сердюка. — Скоро вы там? Отходим! Скорее!
Не сводя глаз с лежащего, Кроха кивнул на окно:
— Слыхал? Надо торопиться.
— Так помогай, — с натугой выговорил Кястис и сел, держась за живот.
— Конечно.
Пожав плечами, Кроха дважды выстрелил в него из «Узи». Голова Кястиса лопнула, лицо стало красным, как его руки. Только глаза выделялись на этой кровавой маске, недоуменно глядя на того, кого латыш считал своим товарищем.
— Чего пялишься? — разозлился Кроха и выстрелил в третий раз: прямо между этих белых глаз.
Кто такой этот латыш, чтобы смотреть на Стефана Кроху с презрением? И разве он не поступил бы точно так же, поменяй их местами? На войне как на войне.
Они отдышались только в ближайшем лесочке, когда заметили светящиеся фары, которыми помигал им Селезнев.
— Сидит там, не клятый, не мятый, — пропыхтел Кроха, плохо переносивший физические нагрузки.
Сердюк, стоявший в отличие от него прямо и не видевший необходимости сгибаться пополам, жадно хватая ртом воздух, пожал плечами:
— Он свои деньги отрабатывает сполна.
— А я? — ревниво спросил поляк. — Я не отрабатываю? Чемоданчик вот приволок…
— И троих бойцов положил, — добавил Сердюк.
— Я им не ангел-хранитель, чтобы их от пуль грудью защищать!
— Что не ангел, так это точно.
— Не ценишь ты меня, Петро, — процедил Кроха. — Не нравится мне это, ох не нравится.
Сердюк посмотрел на него с любопытством. Если до сих пор эти двое общались на некой причудливой смеси украинского и польского языков, то теперь командир перешел на русский — на тот русский, которым пользуются бандюки и уголовники.
— Ты че? — спросил он. — Угрожать мне вздумал?
Кроха голову не опустил, взгляд не отвел, тему сменить не поспешил.
— Мне бонус полагается, — произнес он с вызовом. — Моя добыча. — Он толкнул коленкой контейнер, который держал в левой руке.
Сердюк помолчал, обдумывая ответ. С одной стороны, ему ничего не стоило прикончить строптивого поляка голыми руками. С другой стороны, состав его банды сильно поредел, так что было неразумно разбрасываться кадрами.
— Премии всем будут, — сказал Сердюк, — и тебе, и мне, и Селезенке. Каждый получит долю убитых. Так будет справедливо, я полагаю.
Кроха быстро прикинул, что ему выплатят не тридцать, а шестьдесят тысяч долларов, но захотел выжать еще:
— Накинь хотя бы десятку, — произнес он не с просительной, а с требовательной интонацией.
Сердюк посмотрел на него еще внимательней, чем смотрел до сих пор.
— У меня лишних денег нет, — сказал он. — Все под расчет. По шестьдесят на троих — это сто восемьдесят штук. Десятка на организацию ушла. Еще десять я Евсею должен, который поезд пас. — Сердюк взглянул на часы. — Кстати, он уже должен подвалить.
— Отдай мне его долю, — тихо сказал Кроха. — Я заслужил.
— Предлагаешь его кинуть? — Сердюк по-прежнему разговаривал по-русски. — Нет, не могу. Петро слово держит, это все знают. У меня авторитет.
— Не дашь?
— Не могу.
— Тогда дальше без меня, — сказал Стефан. — Не ценишь ты своих самых отчаянных хлопцев, и не надо. Я себе другую команду поищу.
Он не блефовал, это было видно сразу. Сердюк насупился.
— Ладно, есть один вариант, — проворчал он. — Айда к машинам.
На опушке было спрятано два внедорожника — «Тойота» и «Ниссан». Первый предназначался для Сердюка и Крохи, во втором сидели Селезнев и присоединившийся к нему Евсеев — хладнокровный убийца со станции «Мирная». Теперь он был одет как рыбак: навесил на спину рюкзачок, обзавелся разборным спиннингом в чехле.
— Как прошла операция? — поинтересовался он, выбираясь наружу, чтобы поздороваться с подошедшими за руку.
— Нормально, — сказал Сердюк.
— Много народу положили?
— Не считал. А наших трое в поезде осталось.
Евсеев присвистнул. Если произошла серьезная перестрелка с большими потерями с обеих сторон, то и искать станут по-серьезному. «Нужно срочно сваливать отсюда, — опасливо подумал он. — Как можно дальше и как можно быстрее».
Его передернуло от озноба. Ему вдруг почудилось, что ночной лес окружен и полон спецназовцев, только и ждущих команды открыть огонь на поражение.
— Мои соболезнования, — пробормотал он.
— Спасибо. — Сердюк дернул плечами. — Хотя мне они ни к чему. А мертвым хлопцам и подавно.
Не найдясь с ответом, Евсеев кашлянул в кулак. Пройдя кровавую школу «пса войны», он и сам никогда не скорбел о погибших. Мужчина на войне быстро излечивается от сентиментальности. «Умри ты сегодня, а я завтра», — говаривали когда-то лагерные воры. Этот лозунг можно было бы написать на знаменах всех наемников. Хотя знамена им были ни к чему. Они убивали и рисковали собственными жизнями исключительно ради денег.
— Моя информация подтвердилась? — осведомился Евсеев, решив, что это самый простой способ перейти к разговору об оплате его услуг.
— Вот его спрашивай, — предложил Сердюк, указав на Кроху.
Тот непонимающе наморщил лоб:
— Какая информация?
— Насчет вентиляционной установки в вагоне, — напомнил Евсеев. — Вы же туда сперва газ хотели пустить.
— Лучше бы пустили, — процедил Кроха.
— Как так? Ведь установка же!
— Лично я ее не видел. Может, ты выдумал все? Денежки-то нужно отрабатывать, а?
— Это предъява? — ощерился Евсеев. Как и все его сообщники, он легко и охотно переходил на блатной жаргон.
— Не обращай внимания, — сказал Сердюк, примирительно похлопав подельника по напрягшемуся плечу. — Это у Стефана юмор такой, черный. Мы сегодня трех наших хлопцев схоронили.
На самом деле никаких похорон не было и не намечалось, поскольку тела убитых товарищей никто не забирал. Но ни Евсеев, ни Стефан не стали поправлять командира. Обычно смерть таких, как они, была собачьей, но признавать это не хотелось.
— Жаль, — пробормотал Евсеев. — Жаль их, в смысле — хлопцев. — Он деловито кашлянул и скользнул настороженным взглядом по черным зарослям вокруг. — Слушай, Петро, — сказал он. — Времени у меня в обрез. До рассвета нужно спрятаться где-нибудь, сам понимаешь.
— Понимаю, — кивнул Сердюк. — Деньги хочешь получить?
— Что заработал, то мое, — со значением произнес «пес войны» Евсеев, на памяти которого было несколько случаев, когда ему не хотели платить обещанное.
Он знал, как поступит, если Сердюк заартачится или попросит подождать недельку… месяц… пару месяцев… Он кивнет и отправится прочь, не вступая в дискуссию. Но уйдет недалеко. Бесшумно вернется, прячась за деревьями, и перестреляет всю шайку-лейку. Потому что наемник, которого кинули хоть однажды, теряет свою репутацию навсегда. С ним больше никто не считается. О него вытирают ноги.
— Так как? — почти весело спросил Евсеев. — Заплатишь?
Сердюк в который раз пожал плечами.
— Селезенка! — окликнул он. — Найди под сиденьем конверт с цифрой «10» и тащи сюда.
Полминуты спустя Селезнев уже протягивал конверт приятно удивленному Евсееву.
— Пересчитай, — равнодушно предложил Сердюк.
— Я тебе верю.
С этими словами Евсеев заглянул в конверт, пощупал несколько купюр, оценил толщину пачки. Кроха следил за ним исподлобья, его глаза сверкали нехорошим блеском.
— Порядок, — сказал Евсеев. — До встречи, парни. Я пошел. Мне еще пилить и пилить своим ходом.
— Давай, — откликнулся Сердюк, пожимая протянутую руку.
— Удачи, — сказал Селезнев.
А Стефан Кроха задрал голову, словно его настолько заинтересовало звездное небо, что он позабыл о присутствующих.
— Ему ты заплатил, Петро, — прошипел он, когда шаги Евсеева отдалились.
— Я слов на ветер не бросаю, — отрезал Сердюк.
— Для меня, значит, десять штук пожалел, а этому хмырю…
— Я сказал тебе, что есть вариант, помнишь?
— Помню. Но не объяснил какой.
Сердюк наклонился к собеседнику и понизил голос:
— А что тут неясного? Твоя премия там… — он указал пальцем в темноту, где хрустел валежник под ногами Евсеева. — Бери, если хочешь. Лично я ничего не знаю и знать не хочу.
— Я тоже, — поспешил поддакнуть Селезнев.
— Но без шума, — предупредил Сердюк.
Кроха деловито кивнул, положил «Узи» на землю и, доставая на ходу нож, бросился в лес. Бег его был бесшумен, а минут пять спустя из чащи донесся сдавленный крик.
— Евсей, — определил Селезнев.
— Не медведь, — согласился Сердюк. — Заводи мотор и готовь аппаратуру. Пора на связь выходить. Как-никак не с пустыми руками с охоты возвращаемся.
И он легонько пнул серебряный контейнер.
Несмотря на то что дело шло к рассвету, Карл Лонгмак не спал, не имел права спать.
Ядовито-желтый, как недоспелый лимон, маркер гулял по листу бумаги с отпечатанным на нем текстом. Мистер Лонгмак правил сводку новостей об очередном запуске российской космической ракеты, подготовленную московским отделением американского телеканала для передачи в эфир США. Бессмысленное занятие. Никому в Америке новости о достижениях русских в области ракетостроения не интересны, никто их транслировать не собирается, разве что чертова ракета взорвалась бы при запуске и взрыв унес бы жизни хотя бы пары человек.
Размышления о взрыве перешли на загадочный тромонол, который вот-вот должен был стать достоянием Соединенных Штатов. По времени операция по захвату сверхмощной взрывчатки подходила к концу.
Лонгмак не допускал и тени сомнений в успехе. Негативные мысли влекут за собой негативные события и наоборот. Лонгмак мыслил позитивно. Кроме того, он просчитал все варианты и учел каждую мелочь. Отрицательный результат попросту исключался.
Довольный собой, американец откинулся в кресле и принялся есть теплую пиццу, разогретую в микроволновке. Ему нравилось брать ломти пальцами, пачкая их в красном соусе. Он походил на кровь, которой он в свое время пролил немало. Слизывая соус, Лонгмак вспоминал страны, где ему довелось побывать в качестве агента ЦРУ. Имена и лица покойников давно стерлись из памяти, а если бы и нет, то это не испортило бы аппетит американцу. Его организм работал превосходно. Вот что значит постоянная забота о здоровье.
Лонгмак знал, что в свои пятьдесят выглядит безупречно, и гордился своей внешностью хорошего парня из боевика. Чувственные губы, честные ясные глаза, крутой подбородок, свидетельствующий о сильном характере. В России он чувствовал себя белой вороной.
«Отвратительная страна, — подумал он, жуя очередной кусок пиццы. — Разве такой судьбы я достоин? Обидно торчать по ночам в офисе, ожидая звонка какого-то грязного украинского террориста».
Покончив с трапезой, он встал и прошелся по большому полупустому кабинету с постоянно опущенными жалюзи на трех окнах. Строгая офисная мебель, несколько дипломов на стене, бесшумный кондиционер, на столе фотография семейства Лонгмаков. Симпатичные дочурки и красавица жена, которых Карл видел только на фотосессии, потому что они были такой же фикцией, как дипломы, вымышленное имя Карла Лонгмака и его пост в представительстве телеканала. Тем не менее ему нравилось воображать, что где-то в Массачусетсе или в Новой Англии его действительно ждет дружное семейство, в кругу которого так приятно лакомиться рождественской индейкой под клюквенным соусом.
Резидент ЦРУ взял двумя пальцами последний ломтик пиццы и, запрокинув голову, отправил его в рот. В этой позе и застал его долгожданный телефонный звонок.
Тщательно вытерев руки салфеткой, Лонгмак посмотрел на номер, высветившийся на дисплее смартфона. Цифры были те самые. Их зеленая окраска свидетельствовала о том, что линия свободна от прослушивания, тем не менее американец не собирался вести беседу открытым текстом. А вдруг собеседнику вздумается записать разговор или выкинуть еще какой-нибудь фортель? Нет уж, лучше себя обезопасить.
— Алло, — произнес Лонгмак. — Я слушаю.
Изъяснялся он по-русски свободно и непринужденно, потому что до пятнадцатилетнего возраста жил в Одессе, хотя это совсем другая история.
— Алло? — послышалось в трубке. — Мистер Лонгмак?
Это был голос Петра Сердюка. Судя по тону звонившего, чтобы порадовать собеседника хорошим известием.
— Да, — был ответ, — Карл Лонгмак из службы русских новостей. Я вас узнал, мистер Сердюк. Вы ведь наш специальный корреспондент, если не ошибаюсь?
— Совершенно верно, — прозвучал глумливый смешок. — Корреспондент, ага. У меня сообщение.
— Я слушаю, — поторопил собеседника Лонгмак.
— Информация из надежного источника. На поезд Москва — Челябинск было произведено нападение. Есть убитые. Даже много убитых.
— Так. А цель нападения известна?
— Говорят, к составу был прицеплен какой-то специальный вагон, — доложил Сердюк, успевший вжиться в роль. — Вот на него-то и напали.
— Зачем?
— Этого никто не знает. Наверное, нападавшие что-то или кого-то похитили.
— Похитили? — спросил с нажимом Лонгмак. — Вы уверены?
— Пожалуй. Потому что потом эти террористы сразу скрылись. Думаю, с добычей.
— Думаете?
— Уверен.
— Угу, — сказал Карл Лонгмак, испытывая необыкновенно мощный прилив сил. — Отлично.
— Какие будут дальнейшие инструкции? — спросил Сердюк.
— Репортаж об этом поезде компанию не интересует.
— Понятно.
— Вы лучше поезжайте и снимите сюжет о российской глубинке, — порекомендовал Лонгмак.
— Где именно снимать?
Вопрос свидетельствовал о том, что Петр Сердюк правильно понял, что от него требуется.
— Если мне не изменяет память, — заговорил американец, — то в Переславском районе соседней области есть такая деревня — Сетино.
— Ситино?
— Сетино. Се-ти-но. Сеть.
— Ага, понял. Сетино.
— Правильно, — сказал Лонгмак. — Мне говорили, там отличная натура. Река, пионерский лагерь… Он заброшен, лагерь, но наверняка там сохранились всевозможные живописные приметы прошлого — гипсовые горнисты, доски почета и тому подобное. В общем, разберетесь на месте.
— Разберусь, — пообещал Сердюк. — Прямо сейчас и выезжаю в этот лагерь.
— Тогда счастливого пути.
На это пожелание Петр Сердюк ничего не ответил. Просто прервал разговор. Он верил в себя, в силу, в деньги, в удачу, наконец. Но не в счастье. Что-что, а счастья он в своей богатой приключениями жизни не видел.