Вот когда наконец наступило для Матлаха его желанное время.
Несмотря на все свои симпатии к волошинцам, этот верховинский волк вел себя по отношению к ним несколько странно. Он как бы залег в стороне, говоря своим поведением: «Не обращайте на меня внимания, хлопцы, делайте себе ваше дело, а я вот полежу и присмотрюсь, как все у вас получается и стоит ли мне окончательно связаться с вами».
В Хуст Матлах приезжал редко. Разговоров о политике избегал, а если и приходилось что услышать, так своего мнения не высказывал.
— Я человек хворый, — отвечал он на упреки своих бывших политических друзей, — а на моих плечах хозяйство, заботы…
Все это было, конечно, сплошным притворством. Чем больше Матлах присматривался и принюхивался, тем сильнее становилось его убеждение в недолговечности волошинского режима, а раз так, то и нечего ему, Матлаху, вить с ними одну веревочку.
Когда Матлах узнал, что его имя значится в списках кандидатов в депутаты сейма, он слег. Приехавшие из Хуста в Студеницу доверенные, чтобы получить согласие Матлаха баллотироваться, очутились у постели умирающего. В комнате пахло лекарствами, а в углу наготове, в полном облачении, ожидая последней минуты, сидел старик священник.
Огорченные доверенные быстро убрались восвояси, выразив безутешной Матлачихе свою надежду все же увидеть пана Матлаха выздоровевшим, а к тому еще и депутатом высокого сейма.
Но «агония» Матлаха затянулась. Она длилась ровно столько, сколько понадобилось, чтобы его фамилия в конце концов была вычеркнута из списка и заменена другой.
Хусту не суждено было увидеть Матлаха в роли депутата сейма, но зато он увидел его в составе депутации, посланной «благодарным населением» встречать войска оккупантов.
Недюжинной силы наймак катил впереди себя по городской площади коляску. В коляске сидел Матлах, держа на вытянутых руках поднос с хлебом-солью от хозяев Верховины.
— Я ценю вашу преданность святой Стефановой короне, — сказал, принимая хлеб-соль, хортиевский офицер. — Мы пришли на ее древнюю землю, чтобы положить конец игу чехов и коммунистов… А теперь, прошу вас, разойтись, господа.
После этой короткой церемонии Матлах приказал везти себя на телеграф. Там он продиктовал благодарственную телеграмму регенту Венгрии Хорти и, отправив ее, укатил в Студеницу.
— Слава богови, — сказал он домашним, — услышана моя молитва, хозяин пришел! Теперь уж мне поперек дороги быдло не встанет!
Со свойственной ему бешеной энергией Матлах занялся осуществлением своих планов.
Прежде всего он согнал всех «должников» с земли. Вздумавшего сопротивляться Дмитра Соляка жандармы запороли до смерти перед корчмой в Студенице.
Матлах носился на своей запряженной парой сытых коней бричке из села в село, из округа в округ, скупая у оккупантов за бесценок отнятые у селян землю, скот, не брезгуя даже полуразвалившимися хатами. Так была им куплена в Студенице реквизированная оккупантами хата Горули.
Болью отозвалось мое сердце на это известие. Хата, в которой начал учить меня грамоте Горуля, где все в моей памяти было связано с ним и Гафией, верховинская хата, ставшая мне отчим домом, одно воспоминание о которой грело и обнадеживало меня в самые тяжелые дни жизни, принадлежала теперь Матлаху, и я был бессилен что-либо изменить в этом.
В пасхальный день, когда люди после церковной службы возвращались домой, к хате Горули подъехала подвода, нагруженная соломой. Вслед за подводой подкатил и сам Матлах.
— Ну, чего стали? — крикнул он своим работникам. — Заноси и обкладывай!
Работники кинулись выполнять приказание хозяина. Забирая охапками солому с воза, они таскали ее в хату и обкладывали ею стены снаружи.
Увидев все это, к Горулиной хате стали сходиться люди. Ничего еще не понимая, но предчувствуя недоброе, они угрюмо следили за возней матлаховских наймаков.
— Петре, ты что надумал? — обратился к Матлаху дед Грицан.
— А вам что, деду? — ответил Матлах. — Хата моя, что хочу, то и делаю.
— Нет, не твоя, — помотал головой старик. — Ты ее хоть и купил, а она не твоя. Горулина хата.
— Горулина? — зло скривился Матлах. — Где тот Горуля?
— А как придет, что ты тогда ему скажешь, Петре?
— Гей, хлопцы, дайте мне соломы! — крикнул Матлах.
Подбежал один из работников и подал хозяину пук соломы.
Матлах, тяжело дыша, с остервенением скрутил солому в жгут, поджег его и вместе с коробком спичек швырнул горящий факел в открытую дверь хаты.
Повалил дым, а за ним языки пламени лизнули сухие стены.
— Ну что? — обернулся Матлах к притихшей толпе. — Конец Горуле! Теперь здесь и духом его не будет пахнуть!
Матлах оставался на пожаре до тех пор, пока не погас последний язычок огня.
…Каждый день приносил теперь новые ужасные вести. На окраинах городов один за другим возникали концлагери. Ночью шли облавы и аресты. Воды Ужа, Латорицы, Тиссы прибивали к берегам и на каменистые отмели десятки трупов расстрелянных. С руками, связанными колючей проволокой, они лежали неделями, и селянам под угрозой смерти было запрещено их хоронить.
А над теми, кто был еще на свободе, как глыба, которая вот-вот сорвется и придавит, висел гнетущий душу страх — страх, превращающий свободу в пытку.
Вскоре после того, как я был выпущен из полиции к нам домой явился Сабо.
— Решил навестить, — объявил он, рассевшись в кресле, — нельзя же, в самом деле, забывать дорогих друзей… Вот я и выбрал свободный воскресный день, чтобы застать дома вас и милую хозяйку, — он взглянул на Ружану. — Ваш супруг разве не передавал вам, пани, что вы снитесь мне по ночам?
Ружана вспыхнула от стыда и омерзения. А я, решивший было при появлении Сабо молчать, не в силах оказался сдержать себя.
— Послушайте, вы, крыса, — проговорил я сквозь зубы, — убирайтесь вон!
Искра испуга промелькнула в запавших глазках Сабо. Он выбросил вперед руки для защиты, но тотчас же будто опомнился и, прикрыв рот пальцами, довольно захихикал.
— Ага! Вот вы и рассердились, вот я вас и поймал!.. Не люблю, когда люди молчат, это действует мне на нервы. Право, напрасно, пане Белинец, вы молчали у меня тогда. Ну что вам стоило крикнуть? Больно — значит надо кричать, а когда кричат, я добрею.
Ружана хотела уйти. Я понимал, как отвратительно было ей слушать Сабо. Он был страшен своим ничтожеством.
Но Сабо остановил Ружану.
— И я с вами, пани, мне ведь ни разу еще не приходилось бывать в вашем доме.
Он ходил, рассматривал комнаты, бесцеремонно открывал шкафы, пробовал на ощупь все, что попадало ему под руки.
— Не богато живете, пане Белинец, — говорил он с деланным сочувствием, — у меня есть клиенты богаче вас.
С этого дня он стал появляться у нас каждое воскресенье с педантичной точностью, в одно и то же время. Мы с Ружаной ждали его прихода с содроганием. Мы никогда не сидели при нем, а стояли и ждали, когда он, наконец, уйдет, когда кончится этот кошмар.
Но только закрывалась за ним дверь, как мы уже начинали думать о его новом посещении.
Мы были у Сабо не одни. Он обходил людей, побывавших, подобно мне, в его руках, как некогда пан превелебный Новак обходил своих прихожан.
Не знаю, приказано ли было Сабо совершать такие обходы или он действовал по доброй воле, но в том и другом случае цель была одна: подавить душу, унизить достоинство, держать в постоянном страхе, и Сабо делал это с наслаждением, трусливо глумясь над тем, чего у самого никогда не было. И я часто ловил себя на мысли, что удары его было легче сносить, чем его приходы.