Книга: Вакансия
Назад: Глава 10 Паутина
Дальше: Глава 12 Тайное и потайное

Глава 11
Лизка-дурочка

Дорожкин стоял на мосту и сквозь накатывающий на него вчерашний ужас думал, что если он ошибся, если что-то понял, почувствовал неправильно, то уже не может вернуться обратно и уточнить. И не хочет. Как раз теперь, наверное, Козлова убирала комнату дочери. Или убрала ее еще вчера, если, конечно, справилась с трясущимися руками и губами. И все-таки что это было, если исключить из возможных вариантов бред сумасшедшего? И что там делала три дня Маргарита? И что она видела?
Дорожкин прищурился, повращал глазами, попытался как-то изменить собственный взгляд, но видел одно и то же: аккуратный темно-красный город на одном берегу реки и деревенскую улицу, развернутую к реке огородами, – на другой. Закрыл глаза и в секунду уверился, что ни города, ни деревеньки нет. Хотя деревенька все-таки была, разве только другая. Совсем другая. Дорожкин снова открыл глаза, обнаружил город на прежнем месте и еще несколько минут усердно насиловал собственный зрительный аппарат, пока не подумал, что если город исчезнет и в самом деле, то исчезнет и мост, и он плюхнется в холодную ноябрьскую воду. Еще и ноги переломает, вряд ли речка была глубже метра. Дорожкин посмотрел на часы и поспешил вперед, до девяти оставалось каких-то минут тридцать.
Улица Остапа Бульбы не могла похвастаться не только асфальтом, но и гравием, который покрывал улицу Андрия Бульбы, уходящую к Макарихе. Тележные колеса нарезали в деревенском проселке глубокую колею, которая, замерзнув ночью, теперь под лучами ноябрьского солнца начала оплывать, и Дорожкин, прыгая между колдобинами, проламывая ледяную корку, старался не вымазаться в грязи. Пятнадцатый дом и в самом деле был крайним по правую руку. За ним начиналась кочковатая луговина, разгороженная жердями на выгоны для скота, но скота на обратившихся в серую мерзлую болотину выпасах не наблюдалось. Дом Лизки Улановой укрывался за высоким, выше роста человека, тыном, составленным из заостренных кольев, которые были просмолены и обложены у основания валунами. Из-за внушительной изгороди торчал конек крыши, крытой почерневшим от времени тесом. Дорожкин подошел к тяжелой воротине и постучал по ней кулаком. За тыном залаяла собака, затем послышались шаги, звякнула задвижка, и показалось лицо Шакильского. Егерь расплылся в довольной улыбке, тут же ухватил Дорожкина за руку и почти втащил его во двор.
– А я уж думал, что не придешь, – поспешил по дощатому настилу в собранную из массивных бревен избу Шакильский. – Да не тянись ты, пошустрей давай, пошустрей. Мы как раз завтракать начинаем. Я еще в семь здесь был, хозяйке помогал. Дира на Макарихе встретим, на все про все еще час, так что шевелись.
Дорожкин оглянулся, успел рассмотреть двух коняг, задумчиво смотрящих на нежданного гостя из-под обширного навеса сбоку от избы, высунувшего язык кудлатого пса и пошел вслед за Шакильским, который выглядел забавно в теплых синих подштанниках, поддевке и обрезанных валенках, болтающихся на его ногах, как маленькие войлочные корытца. Дверь избы была собрана из толстенных, в кулак, дубовых досок и висела на не менее внушительных кованых петлях. Однако проем оказался низким, и если Дорожкину пришлось наклонить голову, то Шакильскому и вовсе согнуться. За дверью оказались сени, заполненные, как понял Дорожкин, привыкая к рассеянному, падающему сверху свету, всяким хламом, а уж за следующей дверью в лицо инспектору пахнуло и домашним уютом, и свежей выпечкой, и теплом.
У беленой русской печи суетилась красавица. Дорожкин видел ее красавицей всего мгновение, но успел оценить и свежесть лица, и тонкость стана, и округлость форм. Но мгновение минуло, и перед взглядом его предстала уже виденная им однажды Лизка Уланова. И нимб ее был на месте, только он не стоял столбиком света над головой, а словно ниспадал волнами на ее лицо, плечи, руки… Дорожкин повел глазами в сторону, посмотрел на подшитый белеными досками потолок, на старинную утварь, словно вывезенную из музея, на половички и занавески, на печку и оконца с крохотными стеклами, удивился, что в избе для таких оконцев слишком светло, и тут только понял, что свет идет от самой Лизки, и понял еще и то, что если он не смотрит на нее прямо, в упор, а видит ее краем глаза, то ее красота никуда не девается. Да и так-то не сползала она с облика, как сказала ему Шепелева, Лизки-дурочки, а уходила внутрь.
– Ты чего остолбенел, инспектор? – толкнул в плечо Дорожкина Шакильский. – А ну-ка скидывай куртку да садись за стол. А я сейчас самовар со двора занесу. Поедим и почаевничаем заодно.
– Здравствуйте, – пробормотал Дорожкин, разрывая застежку-липучку, и Уланова словно вздрогнула от неожиданного звука. Замерла у печи, прислушалась, посмотрела на Дорожкина, закивала чему-то творящемуся у нее внутри, одернула вручную расшитый льняной сарафан и снова зашевелилась. Бросила на стол деревянный кругляшок, подхватила прихваткой чугунок, перенесла его на деревяшку. Затем опять метнулась к печи, кочережкой выволокла из нее противень с румяными пирожками и плюшками, бросила его на скамейку, подхватила оттуда же похожий противень с бледными подобиями первых, взяла банку с маслом и пером ловко мазнула по будущей выпечке, где надо присыпала сахарком и отправила в пышущий медленным жаром зев.
– А вот и я, – перешагнул через порог Шакильский с самоваром в вытянутых руках. – Нет, точно столбняк у тебя, парень. Ты чего застыл, инспектор? Разувайся, суй ноги в опорки. Кожушок на обушок, задницу на лавку, зубы на полку. Шучу, шучу. Давай, время не терпит, а живот и вовсе терпение потерял. Не завтракал? И это правильно.
Еда оказалась самой простой, но именно такой, о которой сам Дорожкин нет-нет да и вспоминал с тоской, когда набивал живот московским фастфудом или тем, что ему иногда приходилось приготовить для самого себя. Из горячего на столе была только желтоватая рассыпчатая картошка из чугунка, присыпанная укропом, зато из закусок… Соленые хрустящие огурцы, соленые же, упругие и холодные черные грузди, квашеная капуста с клюквой и яблоком, вилочек того же засола на отдельном блюде, мягкое, с чесночком и прозрачной слезой сало с полосками мяса, которое Шакильский тут же разложил на деревянной плашке и настругал тонкими ломтиками.
– Елизавета Сергеевна, конечно, хозяйка хоть куда, – извлек из-под лавки высокую бутыль с мутноватой жидкостью Шакильский. – Вот, самогончик варит, загоруйковка Фим Фимыча и рядом не стояла. Нет, загоруйковка штука хорошая, но она человека по-своему корчит. А вот самогончик от Лизки Улановой, – егерь подмигнул усевшейся со строгим видом за стол хозяйке, – ничего в тебе не убавит и на надрыв тебя брать не будет. Согреет, и только. И мозги прочистит.
Шакильский выставил перед собой руку и показал большим и указательным пальцами – на сколько.
– Сколько выпьешь, на столько и прочистит. Ну а выпьешь много, вовсе все вычистит. Так что не переусердствуй. Ты клади картошечку на тарелку, клади. И вилочкой тыкай. В грибы, огурчики. Хлебушек свойский. Ты такого точно не пробовал никогда. И сало бери. Тут уж, каюсь, я приложил ручку. Насолил, пока Лизку Марк Содомский в Москве, считай, месяц мурыжил. Бери стаканчик-то, бери. Сало без горілки що свиня без рила.
Дорожкин тыкал вилкой, куда указано, давил в тарелке желтую картоху, смотрел, как тает в ней комочек «свойского» масла, слушал жалобы Шакильского, что ему пришлось управляться и с Лизкиной коровой, и поросенку корм задавать, пока он не решился в сердцах его порешить, и не сводил глаз с Лизки. Она сидела за столом ровно, ела аккуратно и не смотрела ни на Шакильского, ни на Дорожкина, словно вовсе никого не было рядом, а имелся стол, еда и какие-то потаенные мысли, от которых наползала иногда на ее лицо непонятная, но светлая и сияющая улыбка.
– А что Содомский искал в Москве-то? – спросил Дорожкин, опрокинув граненый стаканчик в горло и в самом деле уверившись, что никакой холод ему ни в избе, ни за ее пределами в ближайшее время не грозит.
– Что искал, не знаю, а нашел так вроде тебя, – хмыкнул Шакильский. – Я так понял, что они всякую рыбку ловили, но потребовалась именно такая, которая на Лизу клюнет.
– Дочку мою найти надо, – вдруг подала голос Лизка.
Она сидела как сидела, уставившись перед собой, держа в руке вилку с наколотым на нее огурцом, но теперь словно прислушивалась к разговору двух вроде бы не замечаемых ею мужчин.
– Какую дочку? – все с той же улыбкой спросил Шакильский и добавил вполголоса с досадой: – Ну вот, пошло-поехало.
– А вот.
Лизка встала и сняла со стены фотографию в коричневой раме.
– Вера. Верочка моя. Верунчик.
– Что я говорил? – вздохнул Шакильский. – Или плачет, или о дочке говорит, или ходит и улыбается. А так-то нормальная. Все делает, работа в руках так и горит. Только молча все. Словно узлом у нее в голове на дочке все завязалось. Но при этом послушная, все понимает, кивает. Ведь поехала же с Содомским в Москву? Тоже небось дочку пообещал ей найти… Ты посмотри на фотографию-то, Жень. Карточке уже лет пятьдесят, если не больше. А девчонке на фото лет двадцать пять, если не тридцать. Если она и в самом деле была, так уж по-любому дожила бы почти до восьмидесяти.
– Ну если самой Лизке, как говоришь, под девяносто… – пробормотал Дорожкин.
Он протянул руку, и Лизка неожиданно отдала ему фотографию. Даже посмотрела в его сторону, но слепо, скользнула глазами, как по пустому месту. Под тяжелым стеклом была вставлена чуть помятая фотография простоволосой девушки с простым, милым лицом. Ничем она не походила ни на Алену Козлову, ни на Женю Попову и вместе с тем была едва ли не их копией. Могла бы учиться с ними в одной школе, жить по соседству, носить похожую одежду, сплетничать о чем-то общем, и со спины бы их путали знакомцы. Дорожкин перевернул рамку. Картонки с обратной стороны пожелтевшей фотографии не было, карточка держалась на подогнутых гвоздях, от которых на ней появились пятна ржавчины. Между пятнами виднелась карандашная надпись. «Вера Уланова. МамG съ любовію на добрую память».
Ниже чернилами другим, неровным, срывающимся почерком было дописано: «30 октября 1961 года».
– Почему старая орфография? – не понял Дорожкин. – Она что, до революции школу заканчивала?
– Думаю, что не заканчивала вовсе, – прищурился Шакильский и снова плеснул в стаканчик самогона. – О том после поговорим. Давай по второй и по последней, я сейчас пойду лошадок седлать, а ты посиди тут пока, может, и разговоришь старушку.
«Старушку», – с сомнением подумал Дорожкин и вспомнил показавшуюся ему у печи красавицу. Лизка и теперь ничем не походила на старушку, да и не пахло от нее, как говорил Шакильский, старушкой. В избе пахло свежей выпечкой. Вот хозяйка перестала кивать, словно услышала какой-то сигнал, поднялась и принялась вытаскивать из печи второй противень. Дорожкин достал телефон и щелкнул фотографию.
– Тоже телефон с собой таскаешь? – хмыкнул появившийся на пороге Шакильский с овчинным кожушком. – Я вот как часы его здесь пользую. На-кась, держи. Так ловчее будет, а куртку свою здесь оставь. Баловство китайское, а не одежда. Ты еще из деревни не выбрался, а из нее уже пух летит. Месяцем раньше я б тебя еще и сапоги заставил надеть, ну сейчас-то ладно. Все не пешком пойдем. И вот еще, треух на голову натянешь.
– А что это за дата? – спросил Дорожкин. – На фотографии? Тридцатого октября шестьдесят первого года? Написано другой рукой, человек явно был не в себе. День рождения дочери?
– Вряд ли. – Шакильский сморщил лоб. – Я думал об этом. У Лизки ничего не добился, а так-то – больно фотография старая. Если бы ее дочь родилась в шестьдесят первом году, то пропала бы где-то в восемьдесят пятом или рядом. Ее бы помнили, а так-то только старики чего-то припоминают о ней, да и то так смутно. Пока не ткнешь их лицом в фотку, имя не назовешь, тогда только что-то появляется. А на следующий день опять ни черта не помнят. Я ж занимался этим делом, помочь хотел Лизке, я ж к ней на постой определился, пока Адольфыч квартирку подобрал. Дир сосватал, сказал, что светлая бабка. И не обманул ведь. Так что я думаю, что дочь ее пропала в этот день. Эх, нельзя расспросить ее толком, жаль…
Шакильский крякнул и снова хлопнул дверью.
Дорожкин убрал телефон, покосился на Лизку, которая двигала у печи чугунки, словно никто и не обсуждал только что судьбу ее пропавшего ребенка, и достал из сумки папку. На желтоватом листе по-прежнему были вычерчены три имени: Колывановой Марии, Шепелева Владимира и Козловой Алены. Дорожкин помедлил несколько секунд, потом достал ручку и аккуратно вписал еще одно имя – Уланова Вера.
– Лучина, лучинушка березовая! Что же ты, лучинушка, не ясно горишь?
Лизка не запела, нет, скорее она принялась бормотать знакомые Дорожкину с самого детства слова. Прошептала обе строчки до конца, набрала в грудь воздуха, но не стала петь дальше, а замолчала. И тогда так же негромко, почти шепотом продолжил петь Дорожкин.
– Не ясно горишь, не вспыхиваешь? Или ты, лучинушка, в печи не была?
Лизка замерла, потом стряхнула на широкое блюдо последние пирожки, продолжила:
– Или ты, лучинушка, не высушена? Или свекровь лютая водой залила?
Допела, выжидательно взглянула на Дорожкина и стала петь вместе с ним, пусть и не на два голоса, а на два шепота, но вместе. И про подружек, и про постелишку, и про сны, и про милого. Дорожкин пел, вспоминал отчего-то, как эту песню пела его мама, и всякий раз пела не в обычный вечер, а когда вдруг в деревне отключали свет. Тогда мамка несла из сеней керосиновую лампу, а если не было керосина, лила в банку подсолнечное масло, накрывала ее картофельным кружком, протыкала через него тряпичный фитиль, зажигала и под несусветную копоть в избяном полумраке затягивала негромко «Лучинушку» или еще что-нибудь такое же – напевное, негромкое и нежное. Почти точно так же, как это делала теперь Лизка Уланова. И Дорожкин смотрел на нее, застывшую у печи, краем глаза и видел одновременно и юную и хрупкую девчонку, и усталую пятидесятилетнюю женщину, и где-то там же древнюю, ветхую бабку.
– Вот ведь чертяга, – прошептал откуда-то взявшийся на пороге Шакильский. – Молодец. Она и при мне пела, но так я только эхом могу работать. Нет, ну если бы она затянула «Несе Галя воду» или «Ніч яка місячна», я бы еще подпел.
– Пирожки в сумку холщовую сложу, – вдруг негромко проговорила Лизка и оборотилась той, кого Дорожкин видел в метро. И Шакильский, наверное, тоже увидел ее такой же, чуть за пятьдесят, с усталым лицом и подрагивающими губами. Увидел и сразу же помрачнел. Не рассмотрел, видно, что свет в лице остался, даже ярче стал.
– Которые вилкой наколоты – те с капустой. Гладкие – с грибами. А я пойду курям корма задам. Тридцатого октября шестьдесят первого года Вера пропала.
Сказала и пошла к выходу, подхватила с гвоздя телогрейку, сбросила с ног вышитые тапки, сунула ноги в валенки, набросила на плечи серый шерстяной платок, перед тем как хлопнуть дверью, обернулась.
– Дочку мою найди, Дорожкин. Жива она.
– Вот как, – ошалело прошептал Шакильский, схватился за голову, сел на порог и постучался лбом о собственные колени. – Ты хоть понимаешь, парень, что я первый раз за два года от этой бабы осмысленные слова слышу?
– А разве ее слова о дочери не были осмысленными? – спросил Дорожкин.
– Пошли, – поднялся Шакильский. – Время. Дир – мужик пунктуальный. Слова лишнего не скажет, а посмотрит так, что мало не покажется. На лошади сидел?
– Сидел в детстве, – пожал плечами Дорожкин. – Но чего там было сидеть? Отец мальцом сажал на лошадку, так она все одно в телегу была запряжена.
– Ничего, я тебе серую дам, – кивнул Шакильский. – Она поспокойнее. К Макарихе освоишься. Тут всего ничего, пара километров. Ты чего в сумку-то свою набил? Патроны? Еда? Ладно, приспособим ее на месте. Пистолетик, смотрю, взял с собой? Молись, чтобы стрелять нам сегодня не пришлось.
Сам Шакильский, судя по всему, стрелять собирался. Когда примерно через километр Дорожкин приноровился к неторопливой поступи серой лошадки, которая еще во дворе Улановой посмотрела на него если не с презрением, то с явным огорчением, он разглядел, что у Шакильского имелось сразу два ружья. Одно висело за спиной, второе торчало в чехле на лошадином боку, словно егерь насмотрелся фильмов об индейцах. Дорожкин не мог разобрать, что там торчало в чехле, но агрегат, который ерзал по бушлату Шакильского, внушал невольное уважение.
– Четвертый калибр, – услышал незаданный вопрос Шакильский. – Агрегат не то чтобы очень уж чем-то, кроме калибра, выдающийся, но на крайняк незаменим. Бывает такая напасть, что ничем больше не остановишь. Пару раз приходилось… применять. В Туле такие делают, вот с патронами беда, но запас у меня есть. Приспособил тут гильзы от ракетницы, пожертвовал несколькими серебряными ложками, еще кое-что добавил по совету умных людей. Короче, выручит, если что. Но стрельнуть не дам, даже не проси.
– Чего так? – не понял Дорожкин. – Я, правда, не любитель, но…
– А чего попусту громыхать? – скривил губы Шакильский. – Да и опасно это. Как минимум – упадешь от отдачи, а там можешь и ключицу сломать. Да и тут такое дело, быстро с ним управляться надо. Бить лучше в упор, не попадешь – перезарядить все одно не успеешь.
– А второе ружье? – поинтересовался Дорожкин.
– Второе на все прочие случаи, – улыбнулся Шакильский. – На дальность, на точность, на быстроту. Тут Адольфыч не поскупился, попросил я у него хороший отечественный карабинчик под девятимиллиметровый патрон и получил вот этого девятого тигренка. Да и мало того что патрончики мне немецкие предоставили, так еще и снарядили как надо. Так что я вооружен нисколько не хуже тебя.
– Бред какой-то, – пробормотал Дорожкин, покачиваясь в седле и поглядывая по сторонам. – Вроде бы взрослые люди, а туда же… И ведь понимаю вроде бы все, а все одно бредом кажется. Осталось только осиновые колья запасти да чеснока наесться.
– Конечно, – стал серьезным Шакильский. – Сало как раз с чесноком было. И без кольев никуда. Тут у нас Дир первейший специалист. Он огнестрелку не признает, кстати. Знаешь, я, когда сюда только попал, тоже относился к этому ко всему с изрядной долей скептицизма, но потом…
Шакильский замолчал и резко выдернул из чехла карабин. Приложил его к плечу и начал поворачиваться вокруг себя, понукая коленями поворачиваться и лошадь. Гнедая лошадка слушалась егеря беспрекословно. Застыла и серая, что несла Дорожкина. Инспектор, поежившись, потянул из кобуры пистолет.
– Тсс, – покачал головой Шакильский. – Не теперь.
Дорожкин огляделся. До Макарихи оставалось, как он прикидывал, не более полукилометра, вокруг тянулось голое, прореженное осенью до чистоты мелколесье.
– Что случилось? – спросил Дорожкин, когда Шакильский опустил ружье.
– Шел кто-то за нами, – пробормотал егерь. – Плотно шел, не отставал, и, главное, лошади мои его не почувствовали. Это плохо. Да и я его не вполне ощутил. Так, по наитию. Ты смотри что делается? Уже белым днем беречься надо. Но я его не увидел. Даже тенью не разглядел. Что же получается, неужели он паутиной бежал? Что же это за погань такая?
Дорожкин только пожал плечами. Запоздавший испуг схватил его за шкирку, запустил холодные ладони за воротник. Или это и было ощущение неизвестного преследователя?
– Зачем ее посылали в Москву? – спросил Дорожкин, когда Шакильский сунул карабин на место и вытер со лба пот.
– Ты о Лизке? – переспросил Шакильский. – Так вот из-за этого и посылали, скорее всего. Я, правда, больше по лесным делам в курсе, что в городе творится, не очень знаю. По весне трое курбатовских погибло. Но зверя поймать не смогли. Потом Шепелев пропал, тут вроде все утихло. Некоторые даже подумали, что Шепелев и был тот самый… зверь. Я тоже, кстати. Но в конце лета, даже, считай, с июля, опять понеслось. Вначале только скотина, потом ребенок на Макарихе пропал, нашли только куски плоти. Ну а уж при тебе считай – Тамарка-травница, Мигалкин, тетка эта с почты, я слышал, что докторша еще одна из больницы. Опять же приемщицу ты в прачечной кокнул. Мне Ромашкин рассказал. Понятно, что она по лесу не бегала, но что-то мне говорит, что неспроста она… Ну наверное, никак Содомскому без еще одного инспектора было не обойтись? Да и вроде оправдались их ожидания или нет?
– Да черт с ними, с ожиданиями, – процедил сквозь зубы Дорожкин. – Почему именно Лизу в Москву потащили?
– А кто их знает, – развел руками егерь. – У вас же в управлении каждый в свою сторону заточен, выходит, твою заточку по Лизке сверяли.
– А как заточен был Шепелев? – спросил Дорожкин.
– Очень остро, – прошептал Шакильский, озираясь вокруг. – Я бы даже сказал, что чересчур остро.
Назад: Глава 10 Паутина
Дальше: Глава 12 Тайное и потайное