Есть люди, которые, расставаясь, сразу же находят себе очередную пару. Мне всегда казалось, что они похожи на летающих собак… Или белок-летяг — вроде они и летят, но на самом деле, если присмотреться, — только от одного дерева к другому… То есть любовники, да и вообще люди, для них — деревья, по-настоящему же летать — подолгу — они не умеют…
А мне захотелось по-настоящему, что-то я видел там — у Кастанеды, томики которого перелистывал в эти дни: пять правил для одинокой птицы… Впрочем, там это было цитатой, из Санта-Круса, кажется…
Почему Ахим не научил меня? Прежде всего, потому что я этого не хотел. Я даже не хотел ходить с ним в горы…
А теперь не то что жалею… Просто было бы больше воспоминаний. Горы — хороший фон для воспоминаний, я так отчётливо помню всё, что там было… Но, может, потому и помню, что редко бывал…
Помню, как Ахим один раз свернул со мной с туристской тропы туда, где стояла табличка: «Только если есть опыт скалолазания и не бывает головокружений».
Какое-то время всё было по-прежнему, такая же точно тропа, я удивлялся: зачем поставили щит с этой надписью — только чтоб пугать людей?
И вдруг тропинка оборвалась. То есть её — мысленное — продолжение было — в пропасть — прямиком.
Отец указал мне на железный трос, который был протянут по отвесной стенке. Я глянул вниз и сказал:
— Пап, ты с ума сошёл, я здесь никогда не пройду. Я полечу вон туда…
— Не смеши меня, Йенс. Это проще простого. Держись крепче за трос и ставь ногу туда, куда я ставлю. Только не наступай мне на пятки, малыш, а жди, когда я уберу ногу… Тогда только ставь свою туда же… Ты меня понял?
Я сказал: «Да». А что мне было делать? Идти назад? Так ведь, оглянувшись, я понял, что там теперь всё изменилось. Не было больше той тропки, по которой мог пройти любой идиот… Она, наверное, была только в моём воображении… А теперь растворилась — в сыпчаке, в картине другого мира… Мир, подумал я тогда, — это просто калейдоскоп, камешки складываются то так, то этак… То есть на самом деле нет никакого мира… И, выбирая между отвесной стеной — но с протянутым тросом и указующей стопой отца… И не такой отвесной, но тоже крутой и коварной… Я решил идти вслед за Ахимом.
Не сразу решил, несколько минут ему понадобилось, чтобы Меня убедить. Он не говорил «не хочешь — иди назад», или «сейчас же иди за мной», нет, он так ласково меня уговаривал, как никогда…
Но от его неожиданно ласковых интонаций мне стало ещё страшнее: куда он меня манит, а? — думал я… Отец-то он отец, но — со сдвинутой резьбой… Не на заклание ли?
Я навсегда запомнил этот момент — как я сказал себе: «Будь что будет» — и шагнул вслед за Ахимом…
Больше я в горы с ним никогда не ходил. Он, может быть, кого-то чему-то и научил, во всяком случае, я знал людей, которые называли его учителем… Но, по мне, он был плохой педагог…
Когда мы преодолели отвесную стенку, Ахим имел наглость сказать мне: «Зато теперь тебе будет что вспомнить».
А я в ответ прокричал: «Надо, чтобы ещё было кому!»
И вот теперь есть вроде бы что, но кому? Как бы это сказать… Последнее время — после того, как не стало Ахима и ушла Штефи, — я стал сомневаться… Казалось бы, наоборот: на фоне чьего-то отсутствия чётче должна обозначиться твоя экзистенция…
Но всё получилось наоборот. Моя всегдашняя неуверенность в себе стала зашкаливать за какую-то красную отметку… Из-за этого я и стал писать… Причина та же самая, что и надписей-царапин на стенах, деревьях или скалах… «Я был!» — вчера видел на деревянном столе в биргартене, наверное, когтем… Потом я пошёл отлить и в туалете над писсуаром, возле которого я как раз встал, увидел ещё одну надпись, причём в рамочке: «С 1973 года наш любимый обербургомистр всегда писает в этом самом месте!»
Вот поэтому история, рассказанная мне отцом, — единственноe, что тебе понравилось, неведомый читатель, из всех моих записок, я прав? — мне теперь так не нравится.
Когда и так то и дело возникают сомнения… Когда я чувствую себя скорее волной, чем частицей…
При этом волной, описываемой так называемой вырождённой системой уравнений…
Одним соотношением — неопределённости…
И когда вдобавок эту систему ещё и лишают начальных условий…
Не обязательно быть физиком, чтобы понять, что я имею в виду, слова — это такое дело… Говорят сами за себя… Я же тоже не физик и не лингвист… Не волна и не «элементарная частица»… Я вообще никто… Но просто волны — самое близкое мне сейчас и неранящее душу…
Только эта зелёная полоса воды и кажется реально существующей, я присаживаюсь к Изару в разных местах по-турецки, смотрю на бегущую воду, и только в эти минуты или часы — я не засекаю время, не делаю засечки на деревьях — мне хорошо, мне правда не так уж и плохо…
Я вижу, как кто-то невидимый успевает писать на воде тонким прутиком… Такие завихрения в потоке, а когда я перевожу через полоску травы взгляд на брусчатку, она выглядит как окаменевшая вода….
Особенно после того, как я видел у Гарлахинского ручья детей, сидевших по обе стороны потока с белыми альбомами…
Ну а что они ещё могли рисовать, если одни сидели на одном берегу, а другие на другом, и смотрели как бы друг на друга…
Но присмотревшись, я понял, что они поглядывают не друг на друга, а вот именно на ручей…
А значит, его и рисуют…
Я ехал мимо на велосипеде, ясно, что мне очень хотелось заглянуть в их рисунки, но я вовремя не затормозил, а возвращаться было как-то совсем уж глупо… И вскоре я собирался обратно, так что я подумал: на обратном пути…
Но когда я ехал обратно, их и след простыл… Тут-то я и остановился, мне странно было, что они так быстро исчезли, рисовать воду не так просто…
И тут я заметил под ногами у себя эту старую брусчатку — камни уже почти полностью ушли в землю, и осталась вот именно сетка, как будто расчертили земляную дорожку прутиком… Это такой вид брусчатки, при котором ряды камней не прямые, а расходятся веером… Очень похоже на рисунок ручья, право слово…
И всё же мне было жаль, что я не увидел того, что нарисовали эти дети… Я вспомнил, что некоторые из них положили раскрытые альбомы на спины других мальчиков и девочек, от чего у тех как бы выросли белые крылья… Я не уверен, что это вообще были дети, а не стайка усердных ангелов…
Но тогда они вполне могли отложить альбомы и нарисовать ручей на земле…
«Язык булыжника мне голубя понятней», — прочёл я недавно у Мандельштама…
В магазине «Dichtung und Wahrheit» стоит на втором этаже его полное собрание…
После этого я долго сидел на траве, глядя на воду в каком-то странном состоянии, похожем на приход… Но это был не приход…
Может быть, под мостом мне теперь вообще самое место — уртюп своим животным инстинктом это почувствовал — что можно с кем-то поменяться местами…
И я решил, от нечего делать… Или — чтобы защитить себя… То ли от Уртюпа, то ли от манифестаций Ничто…
Что-то всё-таки попытаться разузнать — о своих начальных условиях…
С этой целью я и разыскал в телефонной книжке Феликса Шварцхольцера.
— Нет-нет, никто между нами не пробежал, забудь… Просто прошёл период в его жизни под названием «Дружба с Феликсом», ну и в моей, соответственно, с Ахимом Айгнером… Может быть, он стал слишком занят… Но не заносчив, нет… В общем, не стоит об этом и говорить, мы навсегда остались друзьями, точка.
— О’кей, — сказал я.
— Так что же ты хотел у меня узнать?
— Феликс, прости, дорогой, у тебя нечем смочить горло? — сказал я.
Феликс встал, протопал к холодильнику и достал оттуда две бутылки «шнайдера». Глядя на него, я подумал, что они ведь ровесники… Хотя в это трудно поверить… Казалось, что Феликс — отец Ахима и соответственно — мой дедушка… Он весь был седой, толстый, он шумно дышал и сильно потел… при этом пот имел характерный, с детства знакомый мне запах…
Он переливал пиво в бокалы, наклоняя их под 45 градусов, чтобы всё не превратилось в одну сплошную пену…
Я сделал глоток и сказал: «Феликс, перед смертью Ахим…».
Нет, было немного не так… Я не думал так подробно всё это пересказывать, я вначале спросил: «Феликс, это правда, что Ахим меня нашёл?», но Феликс потребовал, чтобы я для начала выложил всё, что мне было об этом известно.
Впоследствии я об этом пожалел. Я подумал, что у старых друзей могли ведь существовать определённые договорённости на все случаи жизни. Ну, вроде того, как заведомо дают алиби другу при расспросах женщины: «А правда ли, что Феликс вчера был у тебя?..»
Но Феликс сказал следующее: «Я должен убедиться, что ты действительно это услышал от Ахима. Может, ты просто слышал звон, да не знаешь, где он? Потому что Ахим взял с меня слово. Я договор с ним кровью подписал, да-да-да, не смейся… Что никогда и ни при каких обстоятельствах… Я этого не выдам — никому в жизни… Но тут вроде бы другой случай, ты сам сказал… Вот поэтому мне и надо подумать».
— Да не о чем думать. Ты ведь мне уже на самом деле всё сказал, — ответил я. — Спасибо, дядя Феликс. Prosit!
— Ничего я тебе ещё не сказал! — громыхнул Феликс о стол, — откуда ты знаешь, о чём меня просил не говорить Ахим? Может быть, это гораздо сложнее, чем ты думаещь. А посредством слухов это всё может превращаться в какие угодно… притчи… во языцех… имеющие очень мало общего с тем, что было на самом деле… Я храню твоё Geburtstags-Ur-Kunde, Йенс, уже столько лет, что, уж поверь, немного в курсе того, во что эта история способна трансформироваться…
— Но ты же говорил, что никому на свете… Так ты предатель, дядюшка Феликс?
— Нет! Я никому не проговорился… Но даже в отдельно взятой голове, Йенс… Когда я возвращался к твоему Urkunde — невольно, мысленно, — я каждый раз видел всё это как-то по-новому… Там мерцал какой-то новый смысл… А так как много воды утекло с тех пор, иногда мне казалось, что всё это и было… метафорой.
— Метафорой чего?
— Да чего угодно! Например, последнего времени! («Endzeit»).
— Слушай, Феликс, ты учился, случайно, не вместе с Вимом Вендерсом?
— Нет, я закончил раньше его на два года… А почему ты спросил?
— У вас похожие образы, цитаты…
— Ну нет, я не думаю…
— Ты не думаешь, а я знаю. Ладно, так значит, как я и предполагал, это была метафора. А метафора — это «повозка» на греческом… Ахим решил меня отправить в странствие — подтолкнул тележку, она покатилась…
— Нет, ты не прав. Дай мне подумать.
— Зачем тебе думать, Феликс?
— Мне нужно понять, что сделал бы Ахим, будь он сейчас на моём месте. Давай ещё выпьем… сказал он. Встал и направился к холодильнику.
— Йенс, — сказал он через какое-то время, — всё было так, как Ахим сказал. Всё так и было.
— Ладно, спасибо за откровенность. Хотя… Разве Ахим не мог и тебе соврать?
— Нет, — сказал Феликс.
— Как ты можешь быть уверен?
— По очень простой причине…
— Ну — и? Что за причина?
— Мы нашли тебя вместе с Ахимом.
— Ты что, тоже работал в охранной фирме?
— Ну да, подрабатывал… Почему ты смеёшься?
— Так, просто смешно, все вдруг оказались охранниками…
— А ты как думал? Prosit! Сейчас вон вообще всех социальщиков хотят использовать для патрулирования… в качестве мер по борьбе с терроризмом… Тебя ещё не привлекали?
— Феликс, я не безработный.
— Ахим мне говорил…
— Я не знаю, что тебе говорил Ахим. Я в академическом отпуске, хальт…
— Ну тогда я его неправильно понял. Да всё равно, министра, который это предложил, все осмеяли. Ты представь себе этих торчков и алкашей с повязками, роющихся в чужих сумках… Вот это был бы цирк!
Я представил себе Уртюпа с повязкой на плече… Нет, это было бы не смешно, совсем не смешно, нет…
— Там была какая-то картина в тот момент? — спросил я у Феликса.
— В какой такой момент? — сказал он, вытирая то ли слёзы, просочившиеся сквозь смех, то ли пиво…
— Когда я приземлился в этот самый «приёмник»… Ну куда меня родная мать закинула.
— А. Нет. Или была, но не музейная… То есть какая-то ерунда… Я вспомнил: акция как раз тогда началась — примерно в то же самое время.
— Какая ещё акция?!
— Ахим не рассказал? Художники, когда узнали, что в городе открыли пункты для приёма краденых музейных ценностей, устроили акцию «В пинакотеку с чёрного хода!». Они стали бросать туда свои картины… Нет, вряд л и они надеялись таким образом попасть в музей… Но им бы только почудить, ты же знаешь эту братию. Поэтому пункты вскоре закрыли — они были доверху заполнены штабелями мазни, которую никто никогда не крал и не украдёт… Знаешь, ты вовремя там появился, Йенс, чуть позже — и тебя бы забросали холстами, хе-хе… А некоторые и рам не жалели — дубовых!.. Согласись, что это невероятная история, Йенс, мальчик!
— Да уж…
— Ты бы видел лицо Ахима, когда мы зажгли свет и увидели, как ты там лежишь… Как он тебя схватил, невзирая на запах… Ты был вот такой, — Феликс расставил ладони.
— Вот такой кусок говна…
— Да брось ты. Сразу стало ясно, когда Ахим тебя схватил… Что он тебя уже не выпустит из рук никогда!
— Так вот и сразу?
— Ну да. Если бы не он… — Феликс вдруг замолчал… Но и так ясно было, что он хотел сказать…
Никакого прилива нежности, надо сказать, я от этого к нему не испытал, скорее, наоборот…
— Знаешь, как я тебя называл первые полгода? — проговорил Феликс, расплываясь в блаженной улыбке. — «Пиноктико»!
— Чего-чего?
— Ну из «Пиноккио» и «пинакотеки» я тебя сотворил. Шучу, не тебя, конечно, но твоё имечко, понял?
— Ну, дядя Феликс, вы и шутник… Почему же я этого «имечка» раньше не слышал?
— Это было только первый год, или даже полгода… Потом Ахим строжайше мне запретил когда-либо произносить…
— Ладно, — сказал я, — хоть не в унитазе, хоть не в общественном туалете… И не в холодильнике, как недавно в Швайнфурте… Хотя какая разница? Важно, что мой любимый отец… А впрочем, и это неважно.
— Важно, что мы тебя нашли, Йенс. А что он сам сказал тебе то, что меня просил не говорить… Свидетельствует, что он просто понял наконец, что скрывать от человека, каким образом тот появился на свет… Просто глупо! Согласен, мой мальчик? Давай ещё выпьем. Ты помнишь, как мы здесь отмечали тридцатилетие Ахима? Ему тогда подарили красный кабрио… «Альфа-Ромео», ну… это же была классика… И он, как пёс, который от радости ловит свой хвост… Гонял во дворе по кругу! — Феликс покрутил рукой в воздухе…
— Я помню, — кивнул я, — мне спину надуло, когда Ахим взял меня с собой в Гейдельберг… И потом он всегда поднимал верх, когда вёз меня, даже летом… Говорил всем: «Понимаете, у меня там очень чувствительный мюнхенский мальчик…» Сейчас мне кажется, что он при этом один раз даже назвал меня так, как ты сказал…
— Пиноктико?! Не может быть! — радостно рассмеялся Феликс, чокаясь со мной стеклянным копытцем.
— Может быть, это только теперь так кажется… Ахим называл меня столькими прозвищами…
— Но этим вряд ли. Ахим — человек, который никогда не терял контроля. Профессия у него была такая… Йенс, страшно, конечно, обидно, что он взял нас и бросил здесь… Но надо жить дальше. Нельзя грустить, это грех, ты меня слышишь?
Ну и потом полчаса Феликс пытался мне напутствовать в духе «философии жизни» — он даже употреблял это словосочетание… Напомнившее мне пронзительное признание предтечи этой самой философии: «Мы, бездомные…»
Я слушал Феликса, которому нравилось говорить со мной так, как будто это он теперь мой отец… Ещё немного — казалось — и он возьмёт меня на ручки, как когда-то Ахим — если, опять же, верить словам — теперь ещё и Феликса…
У него у самого нет детей — ни своих, ни найдёнышей, так что этот запоздалый приступ нравоучительства (в какой-то момент мне и в самом деле стало казаться, что Феликс — медиум, а говорит со мной отец), в общем-то можно понять…
— Хорошо, — сказал я, — я и сам думаю вернуться в университет… Не надо столько об этом говорить… Скажи лучше, как Ахиму удалось всё это провернуть? Адаптировать меня вне очереди, да ещё таким хитрым образом, что никаких следов этой самой адаптации нигде нет… Как это возможно, а?
— У Ахима уже тогда были большие связи, — сказал Феликс, — но подробностей я не знаю. Ты забыл, что твой отец умел делать невозможное. Трюкач, что с него возьмёшь… Знаешь эту притчу о Гюрджиеве, который, покидая Россию, показывал пропуск, на одной стороне которого была печать «красных», а на другой — «белых»?..
— Но Ахим не Гюрджиев…
— О! — Феликс поднял вверх указательный палец, и я понял, что сейчас пойдёт поток баек о жизни «воздушного Гуддини»…
— Ладно, спасибо тебе, Феликс, — сказал я, — мне теперь надо идти.
— Куда, если не секрет?
— В пинакотеку, хальт!
Только пинакотеки мне в тот момент и не хватало…
Я всё же упрямо продолжаю считать всю эту историю выдумкой моего безбашенного папаши, который по какой-то причине решил напоследок отрезать «пуповину», связывавшую его с миром и соответственно — со мной…
Отделить, то есть, себя от меня… Зачем это ему было нужно, я по-прежнему могу только гадать, но почему мне это было НЕ нужно, я теперь знаю слишком даже хорошо… Ему-то что, он и в этом мире парил, как парят, наверное, только ангелы — в том, так что в том ему уже совершеннейшее, надо полагать, раздолье…
Наверное, он и в самом деле был не физический мой отец… Я сделан из другого материала… Какого-то тяжёлого… Я вешу больше, чем можно подумать, глядя на меня… и не то чтобы я при этом был какой-то ширококостный… Нет, просто кости тяжёлые — так, во всяком случае, объясняла Штефи мне мой вес… И просила не наваливаться на неё, не обнимать её ногой, когда мы лежали рядом… Да и рукой часто просила не обнимать, сбрасывала с себя на ходу мою руку…
А теперь я стал и сам для себя тяжёлым — на подъём… Я не растолстел, нет, я уже всё объяснил… Я лежу в постели, потягивая какую-то гадость… Слова, которые я при этом бормочу, не имеют никакого смысла… Это и не проклятия — кого мне проклинать? Это как если бы я не пил виски, а полоскал ими горло… Рык такой периодически раздаётся из моей гортани… Но никто не слышит — окна закрыты, жалюзи опущены… Иногда я немного подтягиваю брезентовый ремешок, открываются многочисленные щелочки, я подглядываю в одну из них… Но ничего там не вижу интересного, и щелочки схлопываются в полный мрак…
Сейчас я даже думаю, что если отец всё-таки меня надул со всей этой историей, возможно, что смысл аллегории в том и заключался… Что я в сознательном возрасте вернулся в «бункер»… Потому что то, как я провожу свои дни, не больно-то отличается от того, что было, если б я остался в «приёмнике» и каким-нибудь там образом не подох… Понятно, что Ахиму было обидно наблюдать, как я пропускаю один день за другим — я запросто могу проспать несколько дней, а потом не спать неделю, зависая, скажем, на каком-то гоа-парти…
Вот он и решил напоследок меня «подколоть»…
Но я хитрый, Ахим, меня так просто не проведёшь…
Хотя и отец мой, конечно, стреляный воробей, умудрился это так сказать, что не переспросишь и так никогда ведь и не узнаешь наверняка, правду он сказал или шутить изволил… Что я, дескать, появился на свет из какой-то железной п…ы…
Но, так или иначе, как и все его «педагогические» меры, этот его последний «understatement» привёл к прямо противоположному результату… Я лежу уже n-й день в постели, бормоча какую-то абракадабру… Ну да, ну да, теперь я это ещё и стал записывать — последняя стадия, наверное… Притом что на бумаге мой образ выглядит ещё более бессвязно: я полистал назад и увидел, что вчера писал, что я такой весь из себя невесомый, волновой… А сегодня — что тяжёлый, кости свинцовые…
Ну и что? Так оно и есть…
«One day you are a statue, one day you are a bird…».
Наконец я расправил крылышки…
Во всяком случае, напевая «Spread your wings and fly away…», я вырулил из гаража на своей колымаге («Вольво» 1990 года) и устремился куда-то в сторону жизни…
Your dady’s is rich, and your mama’s good looking… So hush, little baby… Я не ожидал, что сегодня будет так много народу… Мне не сразу удаётся пройти во второй зал — я люблю сидеть во втором зальчике и смотреть в первый…
После некоторых усилий это мне удаётся… А по дороге и разжиться стаканом водки со льдом… И вот я стою на своём месте и рассматриваю окружающих… Не то чтобы бесцельно — с момента расставания со Штефи прошло уже два месяца, и, может быть, единственное спасение для меня в том и состоит теперь, чтобы найти себе здесь очередную Штефи-Монику-Петру-Генриетту…
Чтобы было тепло хотя бы с одного боку, чтобы не думать ни о чём… Когда вдвоём, не нужно думать… Это даже вредно, как правило, думать, когда вдвоём…
Я стою и разглядываю окружающих… Рядом со мной — две классные девицы… Особенно одна… Но вторая тоже ничего…
Одна на высоком стульчике, другая тянется к ней снизу, сидя почти на полу, на таком выступчике из стены… При этом обе покрыты татуировками… Которое они как раз и сравнивают в этот момент: одна закатывает рукав, другая — брючину… Кажется, у них там одни и те же рисунки… И поэтому они так рады… Обе девицы по-своему хороши, но я теперь загипнотизирован их общей татуировкой (сине-красные цветочки репейника, насколько мне отсюда видно, может быть, вперемешку с черепами), и не уверен, что они вообще существуют по отдельности…
Где-то я недавно читал, наверное, в той же «SZ», для чего природа так раскрасила зебр…
Точно-точно: когда зебры стоят рядышком, они образуют единый паттерн… И лев не может наметить себе конкретную жертву… Перед ним — как бы картина Франка Стеллы… И он теряется, бедный лев, и в результате остаётся без обеда…
Потому что нужно с самого начала твёрдо знать, за кем погонишься…
Ну, допустим, он выделит в этом узоре сегмент, бросится к нему… А сегмент распадётся на две или три части разных зебр… Которые разлетятся в разные стороны…
Первая секунда или доля секунды, таким образом, потеряна, а значит, и всё вообще потеряно: лев ложится спать голодным…
Но разве же я лев…
Если бы я был хищником, в прошлом году я бы точно уехал с этого Alm’a в горячую alma mater всех людей…
Я хотел устроиться на работу к приятелю, который открыл в Африке филиал своей фирмы… Я просил Штефана взять меня на должность «хэдхантера», но Штефан, выслушав меня, улыбнулся и сказал: «Йенс, дружище… Ну ты же не хищник».
Так что лев тут ни при чём… Очередной бессмысленный образ, так же, как, скажем, моё «Urkunde»… Хотя очень даже может быть, что Ахим не врал… Или даже если он и врал…
Не знаю, куда по его замыслу должна была меня увлечь эта «телега»…
Вспомнилась мне в этот момент машина, которую сфотографировала Аннелора…
Потом она выставляла фотографию в стеклянном ящичке с подсветкой, очень хорошо получилось, на выставке молодых мюнхенских кунстлеров… Которая ежегодно устраивается в Хаус дер Кунст…
Машина была сфотографирована сзади… Она стояла у ночного бара, то есть ночью у какого-то бара, и в заднем её стекле была надпись большими буквами: «Никогда не гонись за тем, что никогда не сможешь поймать…».
При этом машина была красная — для меня это был спецэффект…
Феликс освежил в памяти день рожденья Ахима… Как я тогда вздрогнул, увидев главный подарок…
Она была похожа на машину из моего первого «трипа»… And what a trip it was…
It was a very bad trip, man…
Что-то я съел по дороге из школы, какие-то красные ягоды… Судя по всему, Tollkirschen, да… Не только я… Все тогда отравились, три моих тогдашних кумпеля, с которыми мы играли в волков… Но я отравился несравнимо сильнее — больше всех съел, наверное, или же я и в самом деле был самый чувствительный… мюнхенский мальчик.
Шутки шутками, а я тогда чуть было не отправился к праотцам…
Помню, что вокруг меня плясали языки огня и люди, сплошь покрытые чёрной шерстью…
Врачи потом говорили, что мозг мой начал уже опухать и давить, соответственно — на черепную коробку…
После этой «прививки» я, когда подрос, в отличие от своих кумпелей, долго не решался пробовать даже травку… Тогда как мои сверстники уже попробовали и марки типа «хофман» и «гавайские» грибы… Потом я их догнал, разумеется… И ничего страшного не испытал, кстати говоря, мне кажется, что тогда была как бы прививка — на всю жизнь…
Но тогда это был настоящий кошмар…
В центре «ягодного» делириума всё время появлялась «хоррор-кар», я орал: «Уберите от меня эту красную тачку! Она же меня раздавит!»
Вот поэтому я слегка вздрогнул, когда Ахим получил на день рожденья красный кабриолет. И сразу стал гонять на нём по кругу…
Во дворе как бы образовался красный волчок… И облака пыли поднялись, двор был большой, не асфальтированный… Не двор, а как будто пустырь посреди города… Теперь он застроен, там комплекс жилых зданий… Площадь имени Вернера Марии Фасбиндера с «асфальтовым озером» посередине…
А тогда гости — их было не меньше сотни — стояли по краям пылевой воронки, в которой металось красное пятно…
Ну и Ахим не мог, конечно, не отколоть какой-нибудь номер… Когда машина остановилась, резко затормозив, к ней подбежало несколько гостей, раздались удивлённые возгласы…
Ну да, ну да, она была пуста, разумеется, Ахим «исчез» в пылевом облаке, растворился, прокатился по земле, прополз, как ящерица, с него станется, с этого проныры… Чтобы через минуту позвать всех из-за спины…
Он стоял на пороге офиса и зычным голосом предлагал всем немедленно продолжить пьянку…
В картине Альбрехта Альтдорфера «Битва Александра» мириады воинов стекаются к горизонту и там пропадают в дымной воронке…
Во всяком случае, так я это вижу…
Никогда не понимал, что там такое — на картине, коловорот, торнадо, соседняя галактика…
Интересно, эту картину не крали из пинакотеки?
Не лежала ли она в «приёмнике» вместе со мной… То есть, я хочу сказать: не из этой ли самой воронки…
Интересно также и то, что это — любимая картина жителей нашего города. Неоспоримый факт, доказанный опросом общественного мнения… Я читал об этом в «SZ», статья, кажется, называлась: «Egal wohin — wo alle sind!».
Надо сказать себе: «Ты уже не мальчик, Йенс. Брось думать, откуда ты взялся, подумай, куда ты идёшь…»
А впрочем, тоже детский вопрос… Если ты — мюнхенец… Egal wohin — wo alle sind…