Книга: Братья наши меньшие
Назад: МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ВТОРАЯ
Дальше: МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ТРЕТЬЯ

Сплетение третье
БОЛЬНИЧНЫЕ СТРАСТИ

Самоубийц на самом деле очень много. Только способы для самоубийства они выбирают разные. Кто-то, например, женится на женщине, которая в глубине души ему отвратительна, — и получает к тридцати инфаркт за инфарктом. Кто-то на работе пресмыкается перед начальством, а дома пьет горькую; в результате — цирроз печени. А эти, которые из окна прыгают или вешаются, они банальны. И никому — мне, по крайней мере, — давно неинтересны.
Выпивший студент с философского

 

Мишка Шутов напоминал мумию.
Он был укрыт с головы до ног свеженькой, белой, с запахом хлорки, простыней. Лицо его туго обматывали белые бинты с присохшей кровяной корочкой; только кончик носа оставался на свободе и глаза. Шею тоже обматывали бинты, но чище, без крови. В палате воняло лечебными мазями, примешивались спиртовые тона. Губами Шутов шевелил едва-едва. Зрачки его бегали туда-сюда, и иногда Мишка глядел на меня, а иногда — мимо.
Я присел рядом и поправил простыню, которая медленно сползала с его тела.
Мишкина палата мне нравилась: во-первых, кроме него, здесь больше никого не было; во-вторых, мне пришлись по вкусу обои, веселенькие такие. На них были изображены кукольные кораблики, яхты и пароходы. Палата напоминала детскую комнату. В дальнем углу я увидел массивную со сломанной ручкой дверь; на ней висела пластмассовая табличка с нарисованным мальчишкой, который сидел на розовом горшке и улыбался. Малышу на вид было годика полтора, не более, и он только учился сидеть на горшке.
Я одобрительно подмигнул туалетному ребенку.
Окна Мишкиной палаты выходили на юг, и солнышко ласково светило у его изголовья. Светлые полосы контурно очертили кровяные пятна на Мишкиной голове— пятна стали ярко-красными, впрочем, в некоторых местах остались черными. Я глядел на коллегу, и мне хотелось жалеть его, несчастного и избитого до полусмерти.
Рядом с кроватью стояла стандартная больничная тумбочка из дешевого дерева — дверца и пустое запыленное пространство под столешницей; на тумбочке лежали гостинцы от сослуживцев: пластиковые баночки с йогуртами и пол-литровые пакетики морса. Были тут и яблоки — желтела среди баночек пузатая антоновка, — и груши, мелкие и червивые. Кое-что из этого Шутову противопоказано. Те же яблоки, например. Как он их жевать будет? Чтобы спасти друга, я взял одно и с хрустом надкусил; яблоко оказалось сочным и вкусным, приятно освежало рот. Вспомнился забытый вкус из раннего детства, когда яблок было как грязи.
Сейчас яблоки стоят чертову уйму денег. Не так, как мясо, конечно, но все равно.
Кто их принес?
Наверняка шеф.
Пропади он пропадом. Зажравшийся осел.
Идея навестить беднягу Шутова принадлежала, естественно, Михалычу. Только-только мы вышли на работу, только-только согрели задницами остывшие за праздники рабочие стулья, и вот все меняется: шеф созывает нас на экстренное совещание. Кабинет у Михалыча просторный, но народу собралось много, и сразу стало тесно; кто-то успел прошмыгнуть внутрь, кое-кто остался стоять в коридоре. Я в том числе. Впрочем, шефа слышно было прекрасно:
— Наш друг, наш коллега попал в беду!..
В речи нашлось место пафосу и точным ударам по нервным центрам, и совсем скоро женщины дружно захлюпали носами. Мужики скучали, хотя некоторые все-таки переживали. Шутова у нас любили. Я еще подумал, что, если со мной случится что-нибудь такое, коллеги только обрадуются. Уроды.
Нас выходила встречать, наверное, вся больница. Они давно не видели такого: в регистратуре толпилось человек сто.
Нас пропускали в Мишкину палату маленькими «порциями», давали минуты три, не больше. Первыми зашли Шутовы, мать и дочь. На Мишкиной жене был черный платок, черные же высокие сапоги и роскошное иссиня-черное платье из плотной материи. В стиле начала двадцатого века, модное. Роскошную ее песцовую шубу несла Лера: больничному гардеробу Шутова не доверяла.
Лера выглядела грустной, но не сказать, что испуганной. Мне даже показалось, что она смотрит на нас с вызовом. Недоумки, мол, потопали за шефом, как стадо баранов.
Да нет, не с вызовом! С легким презрением глядела в наши лица Лера Шутова. Если бы я не видел ее фото, мне бы стало не по себе. Но я видел ее всю, а таких девушек мне жаль. Не более.
На Лерке были джинсы и белая полупрозрачная блузка с распахнутым воротником; сквозь нее проглядывал черный, в кружевах, лифчик. На ногах у Лерки были кроссовки, левую руку она держала в кармане, а правой небрежно тащила материну шубу. Подол шубы волочился по полу, и мать каждую секунду делала дочери замечание, но Лера отвечала:
— Здесь больница. Полы чистые, — и продолжала безобразничать.
В палате у Шутова они пробыли больше других — минут пять. Только вышли, и стремительно подскочивший шеф тут же вручил им пухлый снежно-белый конверт без марок. Принимая хрустящий подарок, Шутова пустила слезу, сердечно поблагодарила шефа и всех нас. Глядела она при этом только в сумрачно-серые глаза Михалыча. С чувством пожала шефу руку, тот засмущался, прошептал что-то невразумительное, не стоит, мол, но руку не отпускал долго. Может быть, они перемигнулись. Может быть, то была игра света и тени — я стоял чуть сбоку, и трогательную сцену отчасти загораживал приятный профиль секретаря Ириночки. Сентиментальная Иринка прослезилась, протяжно шмыгнула носиком и тоненько высморкалась в надушенный платочек; ее чувства показались мне более искренними, чем кривляния шефа и Шутовой.
— Несчастная женщина, — шепнула мне Иринка и легонько пошевелила пальчиками, касаясь моей штанины; надеялась, наверное, что я возьму ее ладонь в руку, крепко сожму и успокою. Я не взял. Мне хватило обморочного взгляда Ирочки, когда она увидела мое лицо — все в синяках.
Я откровенно скучал и нетерпеливо переминался с ноги на ногу. К скуке примешивалось легкое чувство настороженности: ведь именно я показал Шутову фотографию обнаженной дочери. Вдруг избиение случилось из-за меня? Вдруг Леркин парень навалял ему, когда батяня, вместо того чтобы позвонить дружкам из органов, помчался в подпольную порностудию самостоятельно? Вдруг правда вылезет наружу, и меня затаскают по участкам?
А еще случай с кабинетом Шутова! Леонид Павлыч до сих пор глядит с подозрением, хмурится, надувает пухлые щеки и бурчит под нос что-то скверное. К шефу мостится ближе, размышляет, похоже, рассказывать или нет. Буддист недоделанный.
Жена Шутова завершила разговор с Михалычем. Шеф кивнул ей и сам вошел в палату. Вышел быстро, через минуту или около того.
— Все понимает, — произнес он в пространство с неземной горечью в голосе. — Но сказать ничего не может и рукой не шевелит.
Жена Шутова заплакала, и шеф поспешил ее успокоить, подбежал, обнял и прижал к груди.
В коридоре появился грузный седой врач в белом халате, который быстро оценил возникшую ситуацию. Он сказал недовольно:
— Не толпитесь! Кто вам дал разрешение? Столько посетителей сразу нельзя! Расходитесь! Расходитесь!
Михалыч взял все в свои руки: отцепился от Шутовой и оттер врача за бело-синий больничный угол.
Следующей пошла Ирочка. Она воспользовалась временем на полную катушку: Леонид Павлыч, который следил за часами, собственноручно отправился ее вызволять. Иринка вышла вместе с ним минуты через две, вся зареванная. Прекрасные Иришкины глаза тонули в соленых слезах, а в очаровательном носу хлюпали очаровательные сопельки. В Ирке все очаровательно. Все — в нужный момент и так, как надо.
Главный системщик успокаивал ее, неловко хлопая по нежному плечику, — Иринка дергала рукой, сбрасывая ладонь Павлыча, а тот не знал, что еще можно сделать, и снова хлопал.
Эти хлопанья-дерганья продолжались бы вечно, но Иринка увидела меня и кинулась навстречу, повисла на шее, обхватив ее нежными ручками, и зарыдала. Коллеги смотрели на нас с осуждением. Системщики и их начальник — вообще с ненавистью. Я слышал шепот в их нестройных рядах: шашни… любовники… шашни… трахаются… давно тебе говорил… трахаются… трахаются… трахаются…
Ни черта мы не трахаемся, хотел закричать я, Иринка святая, она и слова такого не знает, наверное!
Вообще-то я не собирался заходить к Мишке, Я собирался потолкаться в толпе, подождать, когда пройдут через калеку все мой коллеги, а потом незаметно смыться. Но в возникшей ситуации оставаться на месте было не лучшим выходом, и я осторожно избавился от Иришкиных ручек, которые прикипели к моим плечам. Подхватил кулечек с гостинцами — пакет плодово-ягодного нектара и сливочный йогурт «веселишка» — И протопал в палату.
Палата мне понравилась.
— Знаешь, — сказал я Мишке, надкусывая яблоко с другой стороны, — со мной эти дни какая-то белиберда творится. Ужас, блин. Письма на электронную почту приходят странные, люди преследуют. Странные. Маша… то ли пропала, то ли нет. Но мать ее после звонка не связывается, значит, все в порядке… наверное. Глюки опять же. Вижу то, чего на самом деле давно уже нет.
Мишкины руки беспорядочно двигались вдоль простыни, пальцы дергались резко и не «по-настоящему», словно у робота; мне его действия осмысленными не показались, что бы там ни говорил шеф. Глаза смотрели на меня, а может, и сквозь — не понять. Из обрывков разговора шефа и врача я знал, что Шутова напичкали лекарствами; может, именно они так плохо повлияли на Мишку?
— А сосед знаешь, что учудил? — попытался поддержать разговор я. — Робота своего на площадку выкинул, и мне пришлось с ним целый день возиться, воспитанием, так сказать, заняться. А потом беда приключилась: глаза у мальчонки вытекли. Лишился робот глаз — так разве я виноват? А сосед, ну я тебе про него рассказывал, на меня разозлился. В морду дал, зараза, воспользовавшись моей беспомощностью и тем, что стараюсь исправиться и возлюбить ближнего. Так он еще и в суд хочет подать! Представляешь? За что? За кусок железки! За неразумную тварь! Ты бы видел, как он плакал! Как кричал на меня, матерился! А я у него еще спросил: Леша, вот если у тебя кусок мыла пропадет, заплесневеет или что там с мылом обычно случается… тоже плакать будешь? Мыло ведь, оно полезнее железного болвана! Вот как я сказал. А он заныл громче. И с кулаками полез, сволочь. Ты мне подтверди, Мишка, ведь прав я?
Шутов не ответил, однако притих; руки его замерли, сжали простыню, но слабо как-то, без силы сжали. Нету у Мишки больше сил, и разума тоже не осталось. А глаза, когда-то живые, превратились в мертвые ледышки.
— Ты ведь счастлив, Мишка, — сказал я. — Правильно? Ты теперь один из тех, у кого не осталось мысли, один из тех счастливчиков, которые не волнуются по поводу и без. У тебя нет страха смерти, боли, у тебя ничего нет: лежишь в бреду и счастлив, потому что не существуешь.
Шутов промолчал и на этот раз.
В дверь деликатно постучали.
Я сунул яблочный огрызок под одеяло, ближе к Мишкиному боку, слизнул кислую яблочную кожуру с губ и сказал:
— Держись, парень. Шеф говорит, что скоро все выяснится, скоро мы узнаем, какой урод превратил тебя в египетского фараона.
Уже у дверей я кое-что вспомнил, обернулся и прошептал, скорее самому себе, хоть обращался и к Шутову:
— Миш, а ты не знаешь, что за раковое заболевание, когда из груди растет жук-скарабей?
Шутов не отвечал.
Следующим утром Мишки не станет; он умрет вместе с первым не по-зимнему теплым солнечным зайчиком, который проникнет в палату рано утром. Зайчик скользнет по обоям, отразится в металлической шишечке на Мишкиной кровати, а потом прыгнет Шутову на нос.
В тот же миг Мишка разучится дышать.
Побои были ужасные, скажут потом врачи. Кости сломаны, внутренние органы превратились в неоднородную кашу. Вот отчего он умер, заявят они.
Но все это будет следующим утром.
А тогда я, выйдя из палаты, стоял у двери и думал о жуке. Мое молчание восприняли положительно, решили, будто я так сильно переживаю, что слова вымолвить не могу. Забыли на некоторое время и о неприятности с Иринкой. Сам Павлыч подошел и с чувством пожал мне руку, а затем отвел в сторону. Нес чушь, упорно называл Шутова моим лучшим другом, а я рассеянно кивал, часто невпопад, но Павлыча это только убедило в моей безутешности.
— Крепись! — так закончил свою речь Павлыч и отошел в сторонку.
В толпе как раз возникло движение: расталкивая народ, ко мне двигалось мое брюнетистое проклятие, образованный секретарь со знанием английского и немецкого, чудо-девушка Иришка. Я поспешил в противоположную сторону. Свернул за угол, где наткнулся на чету Птицыных. Птицын-муж работал программистом, а Птицына-жена сидела в бухгалтерии. Как раз сейчас они стояли за углом и страстно целовались, спрятавшись от бдительных медсестер и назойливых коллег за грудой старых каталок. Увидев меня, растерялись и замерли. Мне было не до приличий, и я пошел напролом. Растолкал супругов и свернул за угол. Потом еще раз свернул. Больничные коридоры напоминали лабиринт. Повернув очередной раз, я столкнулся с молоденькой рыжеволосой медсестрой; она глянула на меня со страхом и отодвинулась к стене.
— Я не маньяк, — успокоил я девушку.
Наверное, заявление испугало ее еще больше. Медсестра пискнула: «Извините» — и зацокала каблучками по коридору. Я крикнул ей вслед:
— Девушка, а где здесь туалет?
— Прямо до упора, не сворачивая… — выдохнула она и исчезла в ближайшем кабинете, на двери которого висела табличка «сестринская». Наперекор табличке из кабинета слышался баритон.
— Глаза бешеные! — донеслось оттуда.
Дверь скрипнула, и в коридор выглянула любопытная, в бледно-желтых кудряшках, женская голова.
— Что там еще? — спросил недовольный мужской голос.
Глупое хихиканье в ответ.
Я виновато улыбнулся. Чтобы поставить точку в идиотской встрече, развернулся и бегом припустил к туалету.
Туалет был один. И для мужчин, и для женщин. Нет, на самом деле их было два: вот одна дверь, вот вторая. Но какая куда ведет, понять невозможно. Обе одинакового бледно-синего цвета, шершавые, окрашены неровно. Я закрыл глаза и наугад ткнул пальцем. Палец выбрал левую дверь. Зайдя в маленькую кабинку, я первым делом заперся на щеколду. Обернулся и увидел на унитазе стульчак — не чудо ли? Ни разу еще не видел в больницах стульчаков. Я поправил брюки и уселся на унитаз. Хотел собраться с мыслями, но ничего не получалось. Думал о жуке-скарабее, пытался вспомнить что-нибудь из древнеегипетской мифологии, но получалось плохо. Ничего не получалось. С древнеегипетской мифологией я был знаком по школе, и на этом наше знакомство завершилось. Но что-то такое в голове мелькало. Жуки-скарабеи, пирамиды, сфинкс. В конце концов, аналитик я или кто? Завтра же войду в сеть и найду все о жуке. Заодно посмотрю, что имеется в сети насчет Древнего Египта. Ничего ведь не теряю. Поможем таинственной организации разоблачить шизофреническую общину «желтых». Заодно узнаем что-нибудь новое о моей способности.
Слева зашумело; скрипнула дверь, и за стеной кто-то шепнул:
— Сюда, милая…
Я замер; даже дышать перестал, вцепившись в края стульчака.
— Увидят… услышат…
— Тсс… не услышат… а я… я не могу без тебя…
— Такое чувство, словно я опять маленькая девочка… ох… шубу помнешь… давай… сюда ее… повесим… ах… да, мой котеночек…
Шорох сминаемой одежды; тихий сладостный стон, хриплое покашливание и вслед за ним — снова стон.
Маленькая девочка?
— Милая…
— Люблю тебя… мой ласковый зайчонок…
Шефи жена Шутова, пухлый конверт в кармане и нежное рукопожатие.
Я нарочно громко, насвистывая что-то, поднялся; в соседней кабинке притихли. Я нажал кнопку на сливном бачке — оказалось, что чертов бачок сломан. Вода продолжала литься тоненьким ручейком, напора не было; я громко выругался — получилось натурально.
Добавил на всякий случай:
— Идиотские больничные туалеты, как же я вас ненавижу, проклятые!
Шмыгнул громко, от души; пнул дверь мыском ботинка — дверь распахнулась и собралась закрыться снова, намереваясь по пути стукнуть меня по носу, но я удержал ее рукою. Потоптался на месте, отстукивая каблуком по кафелю, и свернул направо, к раковине; открыл кран — вода текла. Почти чистая, с едва заметной примесью хлорки. Пока она шумела, я прислушивался к мыслям, но в голове было пусто. Осталась глухая досада и невнятная злость. Я чувствовал, что ненавижу Шутову. Было плевать на Мишку, но его жену я ненавидел. Хотелось побежать — быстро-быстро; выбежать на улицу и с разбегу ударить по кирпичной стене кулаком, чтоб кровь выступила на костяшках, чтоб стало больно. А еще хотелось распахнуть дверь в соседнюю кабинку и разоблачить любовников. Увидеть испуганные глаза шефа и Шутовой, этих эксгибиционистов.
Я закончил мыть руки и спокойно вышел из туалета.

 

Перед зданием больницы было шумно. По больничному парку, петляя среди корявых низких деревьев, совершали моцион больные и посетители. Фырчали навороченные машины у западного крыла; в том крыле лечились «платники».
Где-то среди машин укрылась иномарка шефа. И «жигуленок» Павлыча.
На самом деле я должен был выйти как раз через западное крыло, но заплутал в больничных коридорах и очутился здесь.
А здесь было громко и чересчур грязно, особенно для больницы: окурки и шелуха устилали грязный снег. У железных ворот сидели бабушки в шерстяных платках, синтепоновых куртках и теплых чулках. Они гордо восседали на низких раскладных табуретках и торговали семечками. Бизнес шел неплохо, подходили к бабкам часто. Особенно старались парочки — они лузгали семечки как заведенные, чем напомнили мне Абстрактную Лузгательную Машину. Эту машину выдумал Игорек в далекие студенческие годы. По мысли Игорька, у машины был реальный выбор: продолжать щелкать семечки или поговорить с другой машиной по душам; та тоже лузгала. Всего один маленький шаг — и от одиночества не осталось бы и следа, но машина раз за разом выбирала семечки и шелуху. Несмотря на то что давно уже устала лузгать, несмотря на то что ее уже тошнило от семечек.
Эта машина никогда и ни за что не выберет разговор, сказал мне Игорь. Она забьет рот чем угодно, но не словами. Она забьет рот семечками, газированной водой, таблетками для похудания — лишь бы имитировать действие. Лишь бы не надо было говорить, а тем более — слушать.
— Кирилл! Кирилл Иванович!
До дня ее рождения сто девяносто пять дней.
Сейчас на Лерочке курточка белого цвета; когда-то белоснежная, она сейчас кажется серой; голову Валерии прикрывает смешная черно-белая шапочка с двумя помпончиками, как у шута. Матерчатые шарики весело прыгают из стороны в сторону, пока Лера торопливо шагает ко мне. Глаза у нее серьезные, а на лбу прямо между бровей появилась сердитая морщинка. В левой руке ее тлеет недокуренная сигарета, тонкая как спичка. Что-то дорогое и модное с фильтром, который стопроцентно задерживает никотин и смолы.
Закуривая дорогую сигарету, вы чаще всего платите за удовольствие курить бумагу.
— Привет, Лерочка, — сказал я тихо, когда она остановилась рядом.
— Лерочкой меня отец звал, — нахмурилась она и отвернулась; молчала, со злостью разглядывая серую больничную стену. Потом затянулась и сердито топнула кроссовкой. Грязь брызнула во все стороны, и часть ее осела на моей штанине. Как обычно.
Я вздохнул.
— Извини… Валерия.
— Вы их видели, да? — Она повернулась ко мне.
— Кого? — спросил я и поднял лицо к небу. Небо было похоже на простоквашу: такое же белое и мерзкое, как та простокваша, которая стоит в моем холодильнике, которая когда-то была молоком. И где-то в глубинах этого стылого неба родилась капелька; рождена она была для того, чтобы стукнуть меня по лбу, скатиться по переносице к скулам, свернуть и попасть в рот.
— Маму и этого… — Лера замолчала. Снова затянулась, подержала дым во рту и выпустила. Дым тянулся к ее ноздрям и растворялся во влажном холодном воздухе.
— Будешь курить не затягиваясь, получишь рак губы, — сказал я.
Она посмотрела с иронией:
— А если буду затягиваться, получу рак легких? Небогатый выбор.
— С чего ты решила, что я их видел?
— Следила. Они пошли в туалет. А потом — сразу — вышли вы. И я тогда спустилась сюда. — Губы у девчонки задрожали. Она посмотрела вверх на простоквашное небо и прошептала: — Какое ужасное сегодня небо. Оно похоже на…
— На простоквашу, — сказал я, удивляясь, как схожи наши мысли.
— Совсем нет, — возразила Л ера. — С чего вы решили? Что за глупости? Оно похоже на грязный снег.
Я промолчал, уязвленный, а Лера сказала:
— Я знаю, уверена, что папа увидел их вместе. И тогда этот урод, Михалыч ваш, нанял отморозков, чтобы они избили папу. А теперь… я чувствую, папа не выйдет из больницы. Он постарается. Папку будут пичкать лекарствами, чтобы он не проснулся. Или убьют… я чувствую!
Простоквашное, похожее на грязный снег небо нависало над нами. Казалось, еще миг — и прольется оно прокисшим молоком или просыплется пропахшим бензином снегом, или там будет все вперемешку: и снег, и простокваша.
Люди вокруг перекрикивались, кто-то пел песню, кто-то наезжал на бабок, а те огрызались в ответ; люди орали, а мы с Лерой «выключились» из мира, погрузившись в свои мысли.
Следующим утром Миша Шутов умрет на самом деле. Но сейчас Лера об этом не знала; девчонка уткнулась в мою старенькую курточку носом и зарыдала. Сигарету она не выбросила, и огонек мелькал в опасной близости от моего плеча.
— Вы ведь были его лучшим другом — отец говорил мне. Он сказал, что настоящих друзей у него нет, кроме вас. Вы — единственный его друг; остальные разбежались, как крысы. Пожалуйста, помогите папе!
Я не его лучший друг, хотел сказать я. Таких лучших друзей у Шутова полфирмы. Не знаю, почему он рассказывал тебе, будто я его лучший, а тем более единственный друг. Отвали, девочка, иди отсюда, папе твоему могу помочь только одним способом: оставив его в покое. Шутов ничего не чувствует и поэтому счастлив. Счастливых людей — мертвых, сумасшедших, не рожденных и коматозников — на земле очень много. У Мишки хорошая компания.
Иди к черту, девочка.
Да, я меняюсь, я снова собираюсь стать благородным и справедливым, но не хочу помогать тебе.
Уходи.
И забери сигарету, которая прожигает мою куртку.
— Вы поможете ему? Спасете?
— Пойдем, — сказал я и взял ее за руку, — здесь поблизости есть маленькая кафешка, нам надо серьезно поговорить. Ты мне все расскажешь.
Она заупрямилась, замерла на месте, вцепившись свободной рукой в решетку на больничном окне. Решетка противно заскрипела.
— Так вы поможете отцу?
— Да, — пообещал я, — обязательно помогу твоему отцу.
На следующий день Шутов умрет, но в тот миг я не знал этого. В тот миг я еще многого не знал. В тот миг я, весь из себя благородный и с большущим синяком под глазом, потащил Лерочку за собой в ближайшую забегаловку.

 

У Лерочки Шутовой жизнь была расписана на годы вперед, и она боролась с этим, как могла. В четырнадцать Лера вступила в элитный клуб «Женщины за равноправие». Официально Шутова там не числилась, потому что не проходила по возрасту, но посещать собрания ей не запрещали; Лера бывала там каждую субботу до шейпинга; иногда заходила в воскресенье, если преподаватель, с которым занималась английским, болел или отменял занятия. В понедельник она прогуливала бассейн и опять шла в клуб. Посетив два или три занятия, Лера прекратила ходить на курсы «правил хорошего тона» по четвергам. Потому что на курсы эти ходили исключительно женщины; мужчинам, видите ли, правила хорошего тона ни к чему. После пятого занятия Лерочка забросила любимую песцовую шубку и накинула на худенькие плечики старую замызганную куртку. Юбки и платья затолкала в самый дальний угол платяного шкафа. Некоторые предварительно изрезала ножницами. Стала ходить в тертых широких джинсах — бахрома внизу и заплатки на коленях — и бесформенном серо-зеленом свитере.
Когда отец позвал Лерочку, чтобы серьезно поговорить о брошенных занятиях, она обозвала его шовинистом и свиньей; уличила в сексуальной озабоченности, бросила в него телефонным аппаратом и вазой, а потом ушла в свою комнату, где повернула ручку громкости музыкального центра до упора, открыла окно и собралась бежать. На улице было холодно — ноябрь тащил по грустным улицам жухлые желтые и красные листья. Лерочке стало зябко. Она хотела вернуться в прихожую за курткой, но вспомнила, что там ждет отец со своими нравоучениями.
Шутова закрыла окно. Подумала так: «Я все равно сказала отцу в глаза всю правду и кинула в него вазой; бежать, значит, необязательно. В конце концов, можно сбежать и завтра. Сразу после геометрии, до химии».
Химию Валерия не любила.
Вечером отец еще раз поговорил с Лерочкой и на этот раз извинялся. Он долго и подробно перечислял все свои грехи, даже те, о которых Лера не знала. Улыбнулся под конец речи жалко, мол, ну их, эти курсы. Хороший тон? Кому он нужен! Главное, мол, сохранить семью. А ты занимайся чем хочешь.
Лерочка победно улыбалась: ей понравилась власть над мужчинами. О сохранении семьи речи не шло: семья — данность. Так думала Шутова.
Чтобы закрепить успех, на следующий день она перед всем классом заявила своему парню, Егору Лютикову, что он шовинистически настроенная свинья, бросила в него пеналом, но промахнулась и обвинила Егора в сексуальной озабоченности. Лютиков, услышав такое, потер нос и пробасил возмущенно:
— Не выдумывай, ничего у нас не было! Целовались, и то всего три раза! Без языков даже!
— Без языков, значит? — закричала Лера и метнула в Лютикова гелевую ручку. — Брехун!
— А че, не так, что ли… — промямлил Егор, потирая щеку, в которую попала ручка.
Лерочка презрительно хмыкнула, повернулась к Егору спиной и ушла. Уйти далеко ей, правда, не удалось. Зазвенел звонок, и ученики побежали в класс. Шутова хотела прогулять урок, но вспомнила, что у нее незакрытая двойка, подняла с пола пенал и ручку и поплелась вслед за всеми. Села отдельно, кинув недоумевающего Лютикова на произвол судьбы. В конце урока от него пришла записка, но Лерочка порвала ее, не глядя. Клочки сунула в карман, чтобы сложить и просмотреть на досуге.
В тот же день, после уроков, она, окончательно уверившись в собственных силах, подошла к симпатичному десятикласснику Семену Панину и предложила встречаться. Ошалевший Панин оглянулся на свою девушку, потом настороженно посмотрел на растрепанную Шутову и неожиданно для самого себя ляпнул: «Хорошо». Его девушка — теперь уже бывшая — вытаращила на Семена прекрасные голубые глаза. Хотела сказать что-то резкое, но вместо этого заплакала. Стояла и вытирала кулаками слезы, а Лерочка говорила ей, уводя с собой Панина:
— Сестра, из-за чего плачешь? Никогда не плачь из-за мужика, сестра! Они недостойны этого, запомни!
Бывшая на следующий день отправилась в клинику и сделала аборт; Лерочка об этом узнала много позже. И устыдилась.
Тоже позже.
Сердцеед Панин на некоторое время превратился в подкаблучника; он сам не понимал метаморфозы, которая с ним приключилась, но сопротивляться наглой худощавой девчонке не мог. Основная проблема была в том, что Панин знал, кто ее отец, и потому не решался тащить малолетку в постель; с другой стороны, он слабо представлял, чем еще можно заниматься с девушками. За него представляла Лерочка. Она тащила Семена в театр, на выставки и в музеи. Пару раз приводила на собрания в клуб защиты женских прав. На Панина косились, и в те дни речи феминисток звучали особенно обличительно и зло. Панин краснел, втягивал голову в плечи и мечтал провалиться сквозь пол.
Но были и хорошие стороны во встречах с Лерочкой: она часто водила Панина к себе в гости, и там Семен от пуза наедался мяса. Недавно начался мясной кризис, и Панину по ночам снились франкфуртские сосиски. Как-то он сказал Лерочке об этом, но тут же пожалел, потому что Шутова процитировала Фрейда. Когда она завела речь о кастрации, Панин побледнел и отказался от очередного куска куриного филе.
Лерочка радовалась. Жизнь удавалась. Парень есть, одноклассницы уважают, родителей построила как надо — особенно отца. Дома Шутов выглядел пришибленно. Дочкино поведение копировала Шутова-старшая, и жизнь папы медленно превращалась в ад, но Лерочка не придавала этому особого значения. Она считала, что поступает верно и отец наказан заслуженно — за все те годы, когда третировал женскую половину семьи.
Мишка дома вел себя ниже травы; мать, которая раньше вечно сидела дома и готовила, теперь где-то пропадала вечерами; дочь Мишку не ставила ни в грош. Единственным человеком, на котором Шутов мог отыграться, стал несчастный Панин. Миша периодически — примерно раз в неделю — проводил с Семеном профилактические беседы о том, что секс до брака вреден, и прежде всего вреден он будет для Панина, потому что, если мальчишка коснется его дочери хоть пальцем, ему несдобровать. Он — труп.
На бледном лице Панина проступали розовые пятна. Семен втягивал голову в плечи и кивал. Удовлетворенный Шутов рассказывал очередную байку из истории сайтов, посвященных кастрации в реальном времени. Семен готов был плакать, но терпел; бедняга сам не понимал, как его втянуло в эту историю и как теперь выпутаться из нее.
Лерочка ходила по школьным коридорам гордая; девчонки ее ненавидели и потому старались подружиться с ней. Увязалась за Шутовой и долговязая новенькая Алиса Горева. Новенькая заглядывала Лерочке в рот и восхищалась. Шутовой это льстило. Она всюду гуляла с Горевой. Иногда забывала Панина (чему парень был, безусловно, рад), но Алису — никогда. Горева превратилась в счастливый талисман Шутовой и одновременно — в ее разменную карту. Случалось, Лерочка начинала прививать Горевой любовь к феминизму. Алиса слушала внимательно и пыталась высказать свое мнение, но Лерочка в ответ презрительно качала головой, улыбалась левым уголком губ и цедила:
— Ты чего, Горева? Это сделает тебя слабее. Мужики увидят твою слабость, и — оп! — ты проиграла. Запомни, Горева, ты — личность. Ты — главное. Ты — центр Вселенной. А теперь, Горева, возьми деньги и сбегай в ларек за сигаретами; ты такая долговязая, что все думают, будто тебе уже есть восемнадцать. Продадут-продадут, не возражай. Беги давай!
Алиса хватала монетки и послушно бежала.
Тем временем Семен Панин кое-как и не без протекции Шутова поступил в техникум. Видеться с Лерой стал реже. Отчасти из-за того, что техникум находился в поселке Левобережье, за городом. Конечно, Лерочка все равно не давала парню спуску. Названивала, заявлялась к нему в техникум и срывала с лекций. Панин терпел эти выходки какое-то время, но больше по инерции. Вскоре Лерочка все чаще стала находить, что сотовый возлюбленного заблокирован или отключен. Событие не вписывалось в жизненные планы Лерочки, и она занервничала. Кое-как вызвонила Семена и позвала его на откровенную беседу в кафе на берегу реки.
Был июль. Пахло цветущей липой. С речки тянуло свежим воздухом. Нещадно палило солнце. Две силы боролись на пристани: жар и холод. Асфальт обжигал босые ступни даже сквозь подошву Лерочкиных сандаликов, а дышать было легко и приятно. Если закрыть глаза, можно представить, что рядом не речка, а бескрайнее синее море.
Лера так и поступила. Прикрыла веки и вспомнила: ей семь лет, отец рядом, такой большой и веселый. Он рассказывает что-то смешное; они вдвоем гуляют по набережной. Останавливаются, чтобы полакомиться сахарной ватой, а потом смотрят, держась за руки, на ярко-синюю реку под ногами. Папа рассказывает смешные анекдоты про Винни-Пуха и Пятачка, а Лерочка смеется и жует вату. Потом Лерочка смеется и щелкает семечки и подкармливает ими курлычущих голубей. Тогда не было никакого мясного закона, и на набережную часто прилетали птицы.
И Лерочка еще раз закрывает глаза — уже в своих мечтах — и представляет, что голуби — это чайки. Что море рядом, соленое и теплое, что отец сейчас возьмет ее на руки, и они вместе бултыхнутся в море. Раскинут в стороны руки и сольются с морем, сами станут солеными и бескрайними…
И только чайки в небе, и только ракушки с жемчужинами на желтом с прозеленью дне.
На самом деле все было не так. На самом деле рядом, не вынимая рук из карманов, шагал Панин. На голове у него была кепка с черным околышем, а тень от козырька скрывала Семеновы глаза.
В кафе они так и не пошли.
— Сема, — тихонько позвала Лерочка, открывая глаза.
— Ну?
— Ты меня любишь?
— Нет, — ответил он без промедления, поправил козырек и пробормотал безразлично: — Извини.
— У тебя есть другая? — спросила юная феминистка.
Панин кивнул. Они подошли к желтой скамейке и сели. Рядом под тенью липы, дремала старушка в широкополой соломенной шляпе и сиреневом сарафане; она торговала жареным арахисом и семечками. Панин уставился на Шутову.
— Хочешь семечек? — спросил он.
— Все равно, — тихо ответила Лера. — Хочу.
Панин сбегал к бабушке, купил два пакетика. Через минуту Панин и Шутова сидели рядом и грызли семечки. Семечки были присоленные, и Лера не могла избавиться от навязчивой мысли о море. На улице парило, как перед грозой.
— Это хорошо, — сказал вдруг Панин. — Поможет.
— Что поможет?
— Семечки. По-хорошему, тебе бы сейчас покурить или пару рюмок водки выпить, но ты не пьешь и не куришь. Значит, тебе помогут только семечки. Кстати, от них не бывает рака легких и цирроза печени.
— Я слышала, можно заработать аппендицит… — прошептала Лера.
— Спокойствие требует жертв, — кивнул Панин. Он аккуратно завернул края своего пакетика внутрь и сунул его в задний карман джинсов. Не прощаясь, встал и пошел по набережной. Лера еще некоторое время наблюдала, как симпатичный, накачанный, навеки ее Семен уходит, и поймала себя на мысли, что не воспринимает бывшего парня как человека. Абстрактная тень, мускулы и зависть одноклассниц — вот кем был Панин.
Таким же талисманом, как и Алиса.
Открытие поразило Лерочку; удивило ее и то, что ничего особенного она не чувствует, ни жалости, ни печали. Может, семечки помогли?
Собственная холодность огорчила Шутову, и она выкинула недоеденные семечки в урну и побежала домой. Отец работал, а мать опять куда-то запропастилась; Лерочка пробежалась по комнатам, распахивая двери и окна — в квартиру рвались запахи липы и нагретого асфальта. Было душно. Слабый сквознячок не спасал от зноя.
Лерочка пыталась поймать отклик хоть каких-нибудь чувств, но ей было все равно.
Вспоминались походы с отцом за липой. Вспоминался вкусный липовый чай и то, как она гордилась, что сама собрала много-много душистых веточек. Вспомнилось, как вечером отец мазал расцарапанные ее коленки зеленкой, а она дрыгала ногами и не могла дождаться главного — чаепития. С кухни сквознячок приносил запах душистой липы и малинового варенья, там звенела посудой мама.
Было все равно.
Совсем огорченная, Лера отыскала на полу в ванной комнате ржавое лезвие и села с ним на краешек унитаза. Долго примеривалась, проводила лезвием по запястью правой руки, но никак не могла решиться, а на запястье оставались коричневые полосы — ржавчина.
— Я потеряла любимого, и мне незачем жить, — громко сказала Лерочка и царапнула кожу — стало больно. Шутова громко сказала: «Ай!» — и побежала на кухню, где в навесном шкафчике отыскала йод и обильно полила из пузырька на кровоточащую ранку. Успокоившись, снова схватила лезвие и уселась на унитаз. Правая рука была вся в йоде. Лерочка решила попробовать разрезать вены на левой. Она сидела очень долго, не выпуская лезвие из рук, вертела его и так, и этак. Вспоминала Панина, убеждала себя, что любит его и жить без него нет никакой возможности. В конце концов поверила себе, но тут зазвонил телефон. Раздосадованная Шутова отложила лезвие в мыльницу и побежала брать трубку.
— Алло!
— Лер, привет! Это Алиса.
— Привет, Горева, — поздоровалась Шутова и зевнула в трубку. Ей вспомнилось, что через час должны показывать любимую передачу о женском движении за рубежом.
— Я не хочу, чтобы между нами не было недоговорок, Лера, — сказала Алиса, помолчав.
— Ты лесбиянка? ¦
— Я… чего?
— Ты лесбиянка, Горева, и хочешь признаться мне в любви? Я давно подозревала в тебе розовые наклонности, Горева, думаешь, я не замечала, как ты смотришь на меня? Ха! Ты влюбилась в меня, Горева, и не можешь это больше скрывать!
— Но я…
— Помолчи, Горева. Горева, я все о тебе знаю, недаром ходила на курсы психологии. Ты для меня как открытая книга, понимаешь? Я могу читать твои мысли и желания, как в открытой книге.
— Я…
— Горева, и не думай. Я убежденная гетеросексуалка, и пошла ты в жопу со своими мечтами о том, как бы затащить меня в постель. Я, Горева, гетеросексуалка, а ты к тому же — изрядная уродина, так что тем более у тебя нет шансов.
— Да пошла ты сама! — закричала в трубку Алиса, и Лера даже отшатнулась, пораженная напором Горевой. — Я не то хочу сказать! Я хочу сказать, что мы с Семеном любим друг друга. Мы хотим быть вместе, но мы не хотим делать тебе больно, хоть ты и дрянь… останемся друзьями?
— Останемся, — прошептала Лерочка, чувствуя, как внутри что-то обрывается.
Талисманы полюбили друг друга.
Невероятно!
Талисманы не могут любить друг друга!
Рука решила за нее: трубка легла на место, обрывая Гореву на полуслове. Лерочкины ноги подкосились. Не пытаясь встать, Шутова поползла на коленях в туалет. Руки слушались плохо, а ноги словно онемели. Туго соображая, Лера вползла в санузел, ткнулась макушкой в унитаз и замерла, тяжело вдыхая воздух. Попыталась подняться на ноги, но не получалось: ноги скользили по кафелю и разъезжались в стороны.
Лерочка подняла руку и зашарила на полочке перед ванной. Вниз полетел стаканчик с зубными щетками, лосьон, крем для рук, душистое мыло… рядом упало лезвие, покрытое пятнами ржавчины. Тот, кто управлял сейчас Лерочкиными действиями, сказал ей: лезвие — это глупость. Можешь передумать и побежать в травмпункт или вызвать «скорую». Ты же умница, сочини что-нибудь другое.
Давай, солнышко, постарайся.
Ути-пути, будь умницей.
Голос говорил умные и приятные вещи. Называл солнышком. Лера решила послушаться.
Шутова поползла обратно в прихожую. Здесь в ящике для обуви нашла старый кожаный чемоданчик с инструментами. Достала молоток и четыре гвоздя. Гвозди были острые, и острие первого без труда вошло Лерке под кожу; боли она не почувствовала, а из ранки выступила капелька крови, тонкой полоской смочила руку и размазалась по полу.
Лера взяла в правую руку молоток, а левую прислонила к паркету; шляпка гвоздя покачивалась над запястьем.
Лера прицелилась и ударила…

 

В кафешке было тихо. Время-то не обеденное, а до вечера, когда укрыться от непогоды в питейном заведении спешат парочки и одиночки, было еще далеко. За деревянными столиками, расположенными как парты в школе — рядами, сидели только мы с Лерой. Я пил кофе из маленькой фарфоровой с синим ободком чашечки, а она через соломинку тянула яблочный нектар из высокого граненого стакана.
Я сделал один или два глотка, больше не лезло. На Лерочку смотреть избегал. Глядел на несуразную картину, которую прилепили под самый потолок. На картине в коричневых наростах и волдырях руки сжимали земной шар. С моего места шар казался не больше бильярдного, а руки выглядели ненастоящими, надуманными. Они нужны были, чтоб хоть как-то разнообразить жизнь шарика.
— Потом открылась дверь, и пришел отец, — рассказывала Лерочка. — Перерыв выдался или еще что. Не помню. Он спас меня, понимаешь? Снял с гвоздей. На следующий день в больницу примчался бледный Панин и предложил встречаться. Горева перевелась в другую школу. Больше я ее не видела.
— Лер, послушай, — сказал я, — мне правда очень жаль, что все так получилось, но фото… его надо убрать, понимаешь? У тебя могут быть неприятности. Еще два-три дня я смогу скрывать, что твоя фотография висит на сайте, но ведь на нее все равно натолкнутся рано или поздно!
— Я бросила клуб, — ответила мне Лера, — перестала смотреть передачи о движении женщин на Западе. Сама предложила Панину сняться голой для его сайта, а он долго отнекивался. Придурок. Я пригрозила отцом… не знаю, чего добивалась. Наверное, хотела, чтобы папа убил Семена. Впрочем, плевать я на него хотела… теперь.
— Лера!
Она смотрела на меня, я — на нее; взгляды наши встретились. Глаза у Леры были сухие, но худенькие плечи под блузкой вздрагивали. Сейчас она казалась такой беззащитной, что я почти поверил, будто Мишка Шутов был моим лучшим другом и что я обязан спасти его дочь.
— Я знаю, фотографию надо снять. Но прежде хочу выяснить правду, — сказала Лера. — Папа говорил о вас. Перед тем как… на него напали. Говорил, что вы его единственный настоящий друг. Пожалуйста… пожалуйста, прошу вас, узнайте, кто сделал это с отцом! Узнайте и накажите Михалыча!
— Страничка, — напомнил я.
— Обещайте!
— Ты рехнулась? Это тебе надо, а не мне! — Игра в «лучшего друга» Мишки Шутова меня начинала раздражать.
— Обещайте!
Она сжала губы в тонкую линию, и мне показалось, что от невероятного напряжения Лерочкины белоснежные зубы захрустели. Глаза ее горели недобро и с намеком: мол, если что, и до тебя доберусь, гвоздем руку к паркету пришпилю, если понадобится.
— Лера, — спросил я, — ты на самом деле хочешь, чтобы я нашел тех, кто избил твоего папу?
— Я…
— Или просто заставляешь саму себя любить отца? Как Панина?
Она сникла и прошептала:
— Я не знаю.
И почему-то именно тогда я сказал:
— Обещаю. Сделаю все, что смогу.
А она ответила:
— Сегодня фото на сайте не будет… ни к чему оно уже.

 

Пятница близилась к финалу. Ближе к шести, когда солнце нырнуло за горизонт, а небо стало синим с оттенком розового — огни города красили его в такой цвет, — мне наконец надоело бесцельно гулять по улицам. Но и домой идти не хотелось — велика вероятность столкнуться нос к носу с Громовым и его слепым роботом.
На улицах было людно. Народ возвращался с работы. Кто-то нырял в дешевые наливайки, которых в последнее время расплодилось пруд пруди, кто-то спешил на монорельсовую станцию. Мокрый снежок сыпался с неба и таял в воздухе. Из-под грязи выглядывали жухлые, протертые до дыр листья минувшей осени. На разбитый асфальт у обочины сел голубь; он клевал хлебные крошки и семечки. Голубь был тощий и скучный, но я все равно остановился посмотреть на отважную птицу. Голубей, в отличие от хитрых ворон, постреляли почти всех. Настоящая удача — увидеть хоть одного.
Птица встрепенулась, приподняла голову и, резко оттолкнувшись от земли, взлетела. Грязные листья взметнулись вверх, а секундой позже в воздухе просвистел металлический шарик. Из-за пивного ларька выскочил растрепанный черноволосый мальчуган в шерстяных штанах, желто-синей куртке и вязаной шапке, из-под которой торчали спутанные жирные космы. Мальчишке было лет восемь, не больше. В руках он сжимал воздушку.
— Черт! — крикнул мальчишка и прицелился в небо. Но голубь лишь раз мелькнул в свете ночных фонарей и исчез за крышей хрущевки. То была новая голубиная порода: матерая, хитрая птица. Такую непросто убить; она видела многое и научилась вовремя улетать; это птица войны. Войны между голубями и людьми.
Мысль была дурацкой, но всем ведь ясно, что голубь давно уже не птица мира, верно? Не может быть птицей мира птица, которую едят, которую готовят в духовке и жарят на вертеле, которую поливают чесночным соусом и жуют вприкуску с пивом.
Мальчишка увидел, что я слежу за ним, и пожаловался:
— Улетел, гад!
Потом спохватился:
— Вы не думайте, дядя, я обычно без промаха бью, просто сейчас так вышло. Случайно. Снежинка в глаз попала — вот и промазал.
— Молодец, — похвалил я мальчишку и пошел дальше.
Вспомнились студенческие годы и походы на Голубиное Поле.
Стало стыдно.

 

На перекрестке я нырнул в подземный переход; потолкался у по-праздничному светлых стеклянных ларьков; послушал, как бородатый гитарист, положив перед собой кожаную кепку, поет про город золотой. Город из песни импонировал мне, потому что там были лев, орел и еще какие-то звери; то есть мяса полным полно.
Потом я заметил на запястье гитариста выжженный инвентарный номер. Робот. Хозяин науськал его отрабатывать деньги? Что за глупости… Наверное, власти проводят эксперимент. Хотят знать, сколько бродячие певцы зарабатывают за день в переходе.
Я собирался по привычке обратить внимание людей на киборга, но посмотрел в его печальные глаза и смолчал. Странно. Вроде собирался поменяться в обратную сторону, а это значит, надо помогать людям, но не роботам, а тут…
В «винно-водочном» ларьке я купил пачку сигарет, закурил.
Домой идти все еще не хотелось, и, вынырнув из подземного перехода, я свернул на проспект Космонавтов. Пройдя квартал, добрался до телефонных аппаратов, которые висят на бетонной стене районо. Аппаратов было четыре; два разбиты неведомой силой вдребезги, у третьего отсутствует трубка, а огрызок шнура смотрит в потолок; четвертый работает. По идее. В очередной раз я пожурил себя за то, что так и не сподобился купить сотовый телефон. Пожурил и забыл, набрал Игорьков номер.
Телефон работал.
— Алло!
— Игорек, ты? Здоров, дружище. С наступившим тебя!
— Кирятор, брат-сосиска! Тебя тоже с наступившим! Как оно? Курица как?
— Хорошая курица. Я ее не ел еще, правда. В морозилке валяется, — соврал я.
— Чего так?
— Потом скажу. Слушай, Игорь, встретиться надо, обсудить кое-что.
— Полев, брателло, ты мои мысли читаешь! Я тебя тоже хотел увидеть! По очень важной причине!
— Когда?
— Да хоть сейчас! Наташка и мелкий у матери гостят, а я тут в полном одиночестве с тоски готов выть.
— Хорошо, — сказал я. — Сейчас приду.
Через полчаса я стоял у двери в квартиру моего лучшего друга. Жил он в четырнадцатиэтажке Пролетарского района на пятом этаже. Игорьков подъезд мне нравился: чисто, прибрано, шприцы по углам, как в нашем подъезде, не валяются. Единственная неприятность приключилась у двери в подъезд: я сообразил, что не спросил у Малышева код домофона.
Вечер был ранний, и я надеялся, что кто-нибудь пройдет мимо и откроет дверь, а пока ждал, топтался, скорчив унылую физиономию, перед подъездом. Тусклая желтая лампочка, к цоколю которой был припаян провод (он уходил в дырку в стене), качалась на ветру и освещала подметенный асфальт, чистые без надписей стены из белого кирпича и кодовый замок: новенький, глянцевый, будто облитый растительным маслом. Кнопки на нем еще не были стерты, и наугад определить код не удавалось.
Я прошелся туда и обратно; в пакете звякнули припасенные загодя бутылки с портвейном.
Тоска ледяной лапой сжала мое сердце. Мир показался мне размером с освещенный пятачок перед подъездом. Все остальное: насыпной холмик с детской площадкой, качели, многоэтажные дома через пустырь — это не мир. Это другая вселенная, загадочная и мне совершенно недоступная, поэтому остается только бродить по светлому кругляшу, греметь бутылками и, чтоб окончательно не свихнуться, насвистывать мелодию «Город золотой» и мечтать о городе, где полно мяса.
Мимо, разбрызгивая слякоть, прошлепало прилично одетое семейство: мать, отец и сын. Они шли к соседнему подъезду, и я крикнул им вслед:
— Извините, а вы не знаете, какой код здесь?..
Они не знали, а может, просто побоялись разговаривать с незнакомым человеком, и молча прошли мимо. Притих даже мальчишка. Он с опаской поглядывал то ли на меня, то ли на дверь Игорева подъезда.
Лишь у своего парадного семейство вновь повеселело. Отец и сын засмеялись радостно, а мать улыбнулась.
Мой взор заволокла белая муть, семья как бы потускнела, оплавилась, а воздух перед ними задрожал. Вместо молодой пары и ребенка у соседнего подъезда топтались дед, бабка и мужчина лет тридцати в оранжевой куртке, галифе и берцах. На поясе у мужчины — или показалось? — болталась кобура. Сухонькие старик и старуха качались на ветру и судорожно хватались друг за друга.
— Что за… — пробормотал я, моргая.
Та же семья. Открывают дверь. Мальчишка смеется. Дверь хлопает.
Все.
Мне стало казаться, что на меня косятся. Распивающая пиво компания у третьего подъезда, мужики, которые тащили старенький холодильник на свалку, случайные прохожие — все внимательно следили за мной. Появилось желание смыться домой, портвейн распить в гордом одиночестве, закусить соевым гуляшом, а потом в пьяной дремоте поглядеть в телевизор и уснуть.
Железная дверь распахнулась, и наружу выглянул мальчишка лет десяти. Самый обычный парнишка с самым обычным фингалом под глазом. Прямо как у меня.
Он посмотрел на меня насупленно, а потом сказал нарочитым баском:
— Я вас в окно увидел и вышел открыть. Вы ведь дядя Кирилл?
— Да, — кивнул я. Попытался вспомнить пацана, но не вспомнил, а подсознание подсунуло образ Маши. Оно всегда так поступает, подсовывает Машу вместо тех, кого я никак не могу вспомнить.
— Вы к дяде Игорю приходили, — сказал мне парнишка. — А я к Малышевым иногда хожу и присматриваю за их маленьким сынком. И однажды вас там встретил. Вы еще советовали мне, как модем для компьютера выбрать. Зовут меня Петр. — Он посторонился: — Да вы не стесняйтесь, проходите.
Мальца я так и не вспомнил, что, впрочем, неудивительно. К Игорю много кто заходит по делу или просто позубоскалить. А мы к тому же с Игорем каждый раз под градусом. Ну не получается у нас не напиваться при встрече.
Тем не менее я сказал:
— Как же, помню! Ну спасибо, Петя, а то стоять бы мне…
— Петр, — повторил упрямый мальчишка. Захлопнул дверь, а потом побежал по лестнице на второй этаж и крикнул оттуда: — Петр, слышите! Петр! Камень!
— А чем плох «Петя»?
— Никогда, слышите, никогда не называйте меня Петей! Потому что вы меняете, искажаете мое имя таким образом, и меня таким образом меняете тоже! Я — Петр!
«Чокнутый», — подумал я и сказал вслух:
— Ы…
— И чужие имена не искажайте тоже! Может быть, вам никто этого не говорил, но, искажая чужое имя, вы искажаете человека!
— Ы, — повторил я, недоумевая.
Паренек хлопнул дверью, и я вздохнул свободней.
Очутившись в подъезде, я почувствовал себя гораздо лучше; невеселые мысли, возникшие на светлом пятачке, казались смешными и нелепыми. Даже очередной глюк, на этот раз с целым семейством, не пугал, как раньше. Зато порадовали чистота подъезда и аккуратные двери в квартиры. Почти все они были обиты сосной. По какой-то своей «подъездной» традиции двери покрыли морилкой. Плитка на полу была вычищена до блеска, а на стенах я не увидел ни одной матерной надписи, и мне это понравилось. Люди в подъезде жили дружно.
Звонил в дверь недолго. Малышев открыл сразу, будто ждал за порогом. Мы обнялись, крепко пожали друг другу руки. Игорь посторонился и кивнул на вешалку. Я поставил пакет с бутылками на пол и стал раздеваться.
— Что с глазом, Кирчик?
— Долгая история… потом расскажу.
Он кивнул.
В Игоревой квартире я почувствовал себя хорошо и уютно, как дома. Здесь было тепло. Прибрано. Каждая вещь лежала на своем месте: зеркало на стене щеголяло блестящей поверхностью, люстра цвета перванш мягко освещала прихожую. У деревянной вешалки меня встретил откормленный пушистый кот. Он тихонько мяукнул, и Игорек подхватил его на руки. Провел рукой по шерсти.
— Джек у меня незаконно, — похвастался Игорь, — у мясников выкупил его за тридцать монет. Уже месяца три живет и ест до отвала. Соседи знают, но молчат. У нас тут дружно живут. Самому не верится даже, что так повезло с соседями. А по секрету, всем не верится. На редкость хорошие люди в нашем подъезде собрались.
На Игорьке была теплая штопаная-перештопаная в красно-черную клетку рубашка и синие спортивные штаны с красными лампасами. На ногах — растоптанные шлепанцы. Причесаться он, как всегда, не успел, и рыжие космы топорщились в разные стороны.
— Завидую, — признался я, — в нашем подъезде все не так.
Я снял куртку, разулся, а Игорь предложил мне пару шлепанцев. Потом он сбегал в комнату, чтобы выключить гундосящий телевизор, крикнул оттуда:
— Пойдем на кухню! А то из-за этой тарахтелки и не поговоришь толком.
— Хорошо, — согласился я и хрустнул затекшей шеей. — Слушай, я в подъезде паренька встретил, Петром зовут. Странный он какой-то.
— Петька? — откликнулся Игорек. — Да не, вроде нормальный паренек. Вумный, правда, как вутка. У него родитель академик, а мать литератор. Писательница в смысле. Ну и сынок такой же: уроки фортепиано, английский, этикет.
— А почему ему не нравится, когда его Петькой зовут? Требовал, чтоб я его Петром называл.
— И правильно, ведь, когда ты его называешь Петей или Петенькой, ты его имя искажаешь, а значит, и его самого.
Я засмеялся над удачной шуткой Игорька. Видно, заскок Петра был здесь притчей во языцех.
Но Игорь, выглянувший в прихожую, был совершенно серьезен:
— Ты чего гогочешь?
— Как чего? Ну что за глупость — искажая имя, ты искажаешь человека.
— Почему глупость? — удивленно вскинул брови Игорь. — Никакая это не глупость, а самая что ни на есть правда. Об этом не принято говорить, конечно, и зря Петр об этом на каждом углу кричит, некрасиво потому что, но факт: искажая имя, ты искажаешь человека.
— Ы?
— Тебе мама не рассказывала, что ли? Или папа? Это даже в книге у Макаренко есть где-то! Глава… хм… что-то про использование символов в воспитании детей. Ведь имена детей ты как только не искажаешь и таким макаром меняешь детский неустойчивый характер.
Я вылупился на Игоря, как на больного:
— Ты чего? Разыгрываешь меня?
— Да это ты меня разыгрываешь, — захохотал вдруг Игорь и толкнул меня в бок. — Все ты знаешь. Нельзя же быть таким неучем!
Я послушно улыбнулся:
— Ну да, конечно, разыгрываю. Я все знаю. Меня просто обижает, что ты мое имя склоняешь как только можно. Тоже ведь, получается, искажаешь!
Игорь захохотал громче:
— Приколист ты, Кирчелло! Шутник, блин! Я ж твой друг, мне можно!
Я смеялся вместе с ним, хотя на самом деле у меня неприятно засосало под ложечкой: ничего про искажение имен и характеров до сегодняшнего дня я не знал. И может, Игорек все-таки разыгрывает меня?
— Пошли есть! — Игорь хлопнул меня по плечу и потянул на кухню.
На кухне было также чистенько, обставлено не богато, но со вкусом. У Игоря оказалась даже микроволновая печь. Ее присутствие оправдывалось тем, что перебоев с поставкой мяса у друга не предвиделось. Я заглянул внутрь печки и увидел здоровый кусок истекающей жиром говядины. У меня потекли слюнки.
Игорь усадил меня на табурет перед кухонным столиком. Выгреб из холодильника салаты в глубоких мисочках, соевый сыр, нарезанный тонкими ломтиками, хлеб и сосиски. Я успел изрядно проголодаться и, не церемонясь, запустил вилкой в грибной салат. Игорек тем временем ножом ловко сдернул пробку с бутылки и разлил темно-красное вино по стаканам. Портвейн был неплох, но главное, крепок: после первого же глотка остатки уличной сырости и холода покинули мое тело.
Закусил грибочками — совсем полегчало.
— Так что за дело? — спросил Игорек, подливая портвейн.
— Сначала ты. Я все-таки в гостях. Зачем ты хотел меня видеть?
Он горько усмехнулся. Получилось неестественно, Игорь это заметил и растерянно почесал нос:
— Да ну, глупость какая…
— Чего?
— Про синяк спросить хотел.
— Не придуривайся. Синяк ты только что впервые увидел.
— Я вдруг понял, что жизнь проходит, Кирга, — сказал тогда Игорек, — что она мчится куда-то, а я занят мелкими проблемами, чем-то… недостойным меня, что ли? Забываю друзей, жену… забываю со всеми вами общаться. Разговаривать. Заполнять пустоту перед смертью. Смерть скоро наступит, а мне все равно. Что жизнь, что смерть: серо, тускло и пахнет стерильными простынями. Лучше уж миазмы, но и этого нет…
— Телевизора насмотрелся?
— Иди ты, — обиделся Игорь. — Я ему о высоких материях толкую… веришь нет, за пять минут до твоего звонка сам хотел позвонить…
— Я не из дома звонил.
— С работы?
Я вздохнул, не зная, с чего начать; случилось много всего за последние дни. Нужное выделить было нелегко. Тогда я подлил ему вина и сказал:
— За твою семью, Игорь!
— Как пожелаешь, Кирмэн, — ухмыльнулся мой друг, и мы выпили.
— Как ты думаешь, называя меня Кирмэн, что ты искажаешь в моем характере? — как бы невзначай спросил я и подцепил вилкой колбасный кругляш.
— Даже не знаю, Кирка, — задумчиво протянул Игорь. — По идее, я усиливаю твое мужское начало, ведь «мэн» — это древнеамериканская руна, означающая «брутальность» или как-то так, не помню точно. А вот называя тебя Киркой, я насыщаю энергией твое Ка. Или твою Ка? В общем, неважно. Ка — это эфирное тело, душа-двойник человека. У египтян Ка в случае опасности покидала тело мумии и вселялась в статую. Так что чем чаще я буду называть тебя Киркой, тем более разовьется у тебя чувство опасности и больше шансов спастись, если тебе действительно будет что-то угрожать.
— Блин… — пробормотал я. — Но ты меня как только не звал!
— Вот именно. Я тебя, Кирш, зову всегда по-разному и этим уравновешиваю, свожу на нет свое влияние. Понимаешь?
— Не уверен.
— Смотри: я тебя называю Кира, а потом называю Киря. Буква «я» уравновешивает искажение, которое привнесла в твой характер буква «а», и все в порядке! Ты остаешься все тем же Киром.
— М-да, — пробормотал я, вконец запутавшись, и выпил. Игорь выпил тоже. Потом мы выпили еще раз и долго молчали. Я думал, что многого не знаю еще об этом мире, а Игорь, наверное, думал, какой же я придурок. И я решил сменить тему. — Игорек… то, о чем я хочу поговорить, касается твоей семьи. Слушай…
Я собрался с силами и рассказал ему все: о Мишке Шутове, о Лерке, о любовных похождениях Михалыча и жены Шутова. И о глупом обещании вывести собственного шефа на чистую воду тоже рассказал.
Игорек задумчиво вертел в руках бокал, изредка легонько тряс его и наблюдал за «волнением» на дне. Густое вино колыхалось, как остатки фруктового желе. Когда я спросил Игоря: «Михалыч — двоюродный брат твоей Натальи?» — он встрепенулся и помотал головой:
— Двоюродный дядя.
Мы выпили еще, теперь в полном молчании. Тихо гудел холодильник, и мурлыкал кот Джек у моих ног, а больше не раздавалось ни звука. За черным окном чертили прямые линии огоньки-фары, подмигивали тусклыми звездочками окна многоэтажных домов. Было очень тихо, потому что дом Игоря стоит на отшибе.
— Не сердишься? — осторожно спросил я.
— Нет, что ты… — задумчиво протянул Игорь. — Ни капельки. Я думаю. Думаю, что Михалыч, конечно, не самый лучший человек на свете, но… избить или подговорить кого-то, чтоб побили… хм… не думаю, что он способен на такое.
— Влюбился в жену Шутова. Влюбленные иногда совершают странные поступки, — предположил я.
— А вот это на Михалыча очень даже похоже, — засмеялся Игорек. — В смысле любовь-морковь, такие дела. Нет, правда, он жук еще тот. Наташка рассказывала, что по молодости ни одной юбки не пропускал; и тут, видно, решил тряхнуть стариной. Неувязка, опять же ради бабы Михалыч никогда не пойдет на такие жертвы. Затащить любовницу в туалет? В больнице, где через палату лежит перебинтованный с ног до головы ее муж? Что ж, это в духе Михалыча. Но избить до полусмерти? Не могу поверить…
— Какие еще варианты? — спросил я не для порядка, нет: в самом деле интересовался, что думает Игорь.
— Я думаю, что эта девчонка… как ее?
— Лера.
— Во-во. Думаю, она выгораживает своего парня и душещипательную историю с пригвождением руки к полу просто выдумала. Четыре гвоздя? Да она помешанная. Возомнила себя мессией!
— Но ведь Шутова и впрямь изменяет Мишке. Лерка не врала, я знаю.
— Ну и что? — Игорек пожал плечами. — Это еще ничего не значит. Я допускаю, что Михалыч завел роман на стороне; допускаю и то, что он затащил возлюбленную в больничный туалет. Устоять перед спермотоксикозом для Михалыча сложно, невозможно почти. Помню, однажды на вечеринке он выпил лишку и рассказал занимательную байку о студенческих годах. Будто бы он переспал с молоденькой лаборанткой, причем прямо во время занятий. Затащил ее в кладовку, где хранились пробирки, колбы, реторты и реактивы всякие. И вот там-то…
— Врал, — предположил я.
Представлять, как мой плешивый начальник прячется с лаборанткой в кладовке, было неприятно, если не сказать противно. Хуже такой сцены может быть только эротический спектакль в больничном туалете со мной во второстепенной роли.
— Не думаю, — ухмыльнулся Игорек.
Мы оба замолчали, с преувеличенным вниманием разглядывая запотевшие бокалы. Крепкое португальское вино пьянило лучше водки, но до коньяка ему было далеко. Я пожалел, что не захватил бутылочку. С другой стороны, их и так мало…
— Склады пустеют, Кирюга? — угадал мои мысли Игорь.
— Пустеют понемножку, — признался я. — В последнее время не покупаю ничего. Осталось несколько бутылок белого и две по ноль семь армянского коньяка.
— Понятно, — вздохнул Игорь. Голос его был наполнен светлой печалью, словно оскудение моих винных запасов символизировало общий упадок человечества; скорый апокалипсис, быть может. Вообще Игорек сегодня выглядел забитым и чужим: не философствовал и не критиковал христианские догматы. Я подумал, что это из-за моей истории. Потом вспомнил, что и до истории Игорек вел себя вяло и непохоже на себя.
Где веселый парень, который развозит отупевших замороженных кур; где мой приятель, который с юмором встречает любое сообщение по телевизору, любую приключившуюся беду?
Ведь именно поэтому, наверное, беда и бежит от него; редко-редко стучит она Игорю в дом, потому что с человеком, который в ответ на подлые ухищрения смеется, очень сложно справиться.
— Что-то случилось? — спросил я.
— Заметил все-таки? — хмыкнул Игорь и наклонился ко мне так резко, что я отпрянул. А он заглянул мне в глаза и спросил: — Кирька, скажи: видишь что-нибудь? Что-то изменилось во мне? В лице, во взгляде? Только честно!
— Вроде ничего…
— Но ты же спросил, что случилось?
— Потому что ты молчишь больше. Не шутишь совсем, не смеешься. Не философствуешь, Канта не цитируешь.
Он снова сел прямо; с минуту задумчиво вертел наколотую на вилку половинку куриной сосиски. Потом запрокинул голову и кинул сосиску в рот; чавкая, жевал и хихикал.
— Так лучше? А, Кирь?
— Не паясничай, — попросил я. — И мне теперь интересно, кстати, как ты уравновесишь мягкий знак в моем имени.
— Кир-р? Читай по губам: в конце твердый знак.
— Ыгы, конечно…
Игорь проглотил остатки сосиски — кадык дернулся вверх-вниз — и посмотрел на меня весело, но с затаенной грустью.
У него на кухне уже лет пять висит календарь, на котором изображен шут в черно-белом колпаке; видно только его лицо, а остальное прячется за рамкой. Но лицо нарисовано так, что возникает чувство, будто работал мастер. Быть может, талантливый художник, которому не повезло в жизни, вот он и рисует картинки для календарей. У черно-белого шута лицо умное, мудрое даже, и кажется, что он играет не свою роль. Губы растянуты в зубастой ухмылке, и можно подумать, будто шут рад такой жизни, но, если закрыть ладонью нижнюю часть лица или просто смотреть ему в глаза, видно, что шут готов выть от тоски. В его глазах, нет слез, но в них заметна внутренняя боль, боль такой силы, что сравнивать ее можно только с умиранием первой, детской еще любви или потерей матери.
Может быть, это кажется только мне. Возможно, Игорек считает шута самым веселым человеком на свете, потому и не снимает его. Я не спрашивал.
Но сейчас Игорь особенно походил на шута. Мой друг улыбался, и нижняя часть его лица была счастлива, а на верхнюю я старался не глядеть.
— Кирь, — сказал он. — Я знаю, что моя мама мертва. Что все эти письма от нее писал ты. Знаю.
Я смотрел в свою тарелку и молчал. Стало очень тихо. Из комнаты послышались невнятные звуки: шорох или царапанье. Наверное, кот Джек царапает диван, подумал я, точит когти.
— Извини, — пробормотал я. — Ты…
— Спасибо тебе, Киря, — сказал Игорь. — Нет, правда, огромное спасибо. Ты настоящий друг. Я еще раз убедился в этом. Но дело в другом. Понимаешь?
Я посмотрел на него: глаза у Игоря потемнели. Сильно увеличились зрачки, и я даже подумал, что он, наверное, чем-то укололся, наркотиком каким-то. Или накурился? Если не так, тогда почему у Игоря не течет кровь из носа? Почему он сидит здесь со мной, а не валяется в постели с высокой температурой?
Почему он не умирает, черт подери?
— Ты понял, — кивнул Игорек, прислонившись к спинке стула.
— Что?
— Я разучился сопереживать, — сказал он. — Все! Было — и нет! Я узнал о смерти матери, и ничего со мной не сделалось. Ни крови, ни болезни. Финита ля комедия. Я выздоровел!
— Так это ж здорово… — брякнул я.
— Ни хрена не здорово! — взорвался Игорь, и от его крика вздрогнули стекла, а кот Джек зашипел и прекратил лакать молоко из миски.
Что-то было неправильное в этой сцене, но я не мог взять в толк, что именно.
Царапанье
— Я все выяснил! Вчера подумал вдруг: что-то не то происходит. Почему мама никогда не звонит, а только пишет? Я навел справки и выяснил, что мама не живет с братом! Да, я позвонил…
и шорох
— …ему! Дядьки не было дома. Ответила горничная. Она сказала, что мама не живет с ними. Что она не в отъезде и не пошла за покупками, как всегда говорил дядя; горничная сказала, что мама никогда у них не жила! Она сказала, что у дяди на тумбочке у кровати стоит фотокарточка в траурной черной рамке, а на карточке той — моя мама.
в комнате.
А кот Джек вот он, здесь, настороженно смотрит на хозяина и лапой легонько трогает краешек миски, хочу добавки, мол; усы его, словно травинки утренние, росой умытые, покрыты молочными каплями. Сыто жмурит котяра ядовито-желтые глаза, а шорохи и царапанье доносятся из комнаты. Больше зверей у Игоря нет, я знаю.
— Игорек…
— Что?
— Ты случайно еще одного кота не завел?
— С чего ты решил?
— Не слышишь разве? Кто-то есть в соседней комнате.
Малышев сник и опустил глаза; запал, вызванный признанием, кончился, но все-таки Игорь сказал по инерции:
— Я не хочу, чтобы кровь переставала течь. Понимаешь? Я привык.
— Конечно, — кивнул я. — Так что насчет звуков?
— Пошли, Киря. — Игорь выбрался из-за стола.
Я встал вслед за ним, повертел головой в поисках какого-нибудь оружия. Ничего не нашел и собрался вооружиться вилкой, но Игорь жестом велел положить ее на место. Я послушался, но прежде слизнул с вилочных зубчиков остатки чертовски вкусного мясного соуса.
— Не беспокойся, все в порядке, — сказал Игорь.
— Да, соус свежий, — кивнул я.
— Я не о том.
Мы прошли в комнату. Игорек зажег свет. В комнате было так же чисто и аккуратно, как и в других помещениях. Сервиз и хрустальные бокалы в новенькой, отполированной до блеска стенке сверкали радостно и солнечно. По-праздничному ярко светила собранная из замысловатых бело-синих фигур люстра; стены украшали декоративные обои — лунная дорожка на вечернем озере, и лебедь с орлом летят в самое небо, забираются под самый потолок. Элегантные подушечки были разбросаны по мягкому дивану нарочно небрежно, но и здесь вкус не отказал хозяевам.
Единственное, что не вписывалось в картинку, — массивный старинный шкаф возле балконной двери.
Нет, кое-что еще портило впечатление. Я потянул носом и скривился, потому что воняло пометом. Голубиным? Форточка была раскрыта настежь, но свежий воздух не успевал справиться с запахом.
— У тебя на балконе голуби гнездо, что ли, свили? — поинтересовался я, останавливаясь на пороге.
Не-а, — ответил Игорь и прошел к шкафу.
В замочной скважине правой дверки торчал ключ; он повернул его. Дверь со скрипом открылась, и на свободу выбралась… курица!
Рот у меня открылся сам собой. То была обычная несушка: оперение пестрое с оттенком синего — на грудке светлее, на кончиках крыльев темнее; маленький красный гребешок и когтистые лапки. Курица смешно подпрыгнула на месте, избавляясь от присохшего к лапе помета, и замерла, вывернув голову. Разглядывала меня внимательно и, как мне показалось, настороженно.
Заглянув в глубь Игорева шкафа, я убедился, что помет был не голубиный, а очень даже куриный. Курица умудрилась изгадить им лакированное дерево в целых три слоя. И как не задохнулась?
— Второе нарушение закона на сегодня? — спросил я. — Курицу с завода стащил? Слишком это хлестко, Игорь, слишком; котов, ладно, их по старой привычке многие держат, власти на домашних пушистиков спустя рукава смотрят, но курица… это же чья-то продуктовая карточка, чей-то счастливый, с мясом, Новый год и Рождество тоже!
— Только не надо читать проповеди, Киря, — скривился Игорек. — Я все прекрасно понимаю. Мне продал эту курицу фермер, один из наших постоянных поставщиков. Хороший мужик, кстати, мы с ним дружим; болтаем о том о сем. Перед Новым годом он ко мне приехал и привез в клетке это чудо. Резать рука не поднялась, по его же словам, но и под суд идти он не хотел.
— Не понял, — признался я, — а почему рука не поднялась? Чем она особенная, эта курятина?
— Это же полосатый плимутрок! — воскликнул Игорь.
— Особая порода, что ли?
— Да нет, обычная. — Он подмигнул мне, сел на корточки и сказал, обращаясь к курице: — Лиза, сколько будет дважды два?
Курица очень внятно прокудахтала:
— Ко-ко-ко-ко.
— Ты хочешь, чтобы мы сварили из тебя суп с лапшой?
Курица быстро мотнула головой: сначала влево, потом так же резво вправо: «нет».
Я завороженно смотрел на чудо-курицу.
— Дрессированная?
Игорек посмотрел на меня мягко, но с легкой усмешкой:
— Она разумная, Кир. Не так, как человек, но близко. Умнее собаки. Коэффициент по Бройлю — Хэмму около восьми десятых. У фермера дружки есть в Институте Разума, они ее протестировали. Без огласки, разумеется.
— Прикалываешься? — Я вылупился на курицу, а она посмотрела на меня и мотнула головой: «нет».
— Ты извини, я наврал тебе тогда, Кирмэн, — сказал Игорь хмуро. — Не потому, что малой разболелся, мы на Новый год к тебе не пришли и не пригласили, все из-за несушки проклятой. А Наталья моя вчера к матери смоталась: ультиматум выдвинула, курица, мол, или я. Два дня дала. День уже прошел.
— Не верю, — пробормотал я, уселся на пол и спросил у курицы: — Лиза, что ты любишь есть?
Курица кинулась к шкафу, к маленькой пластмассовой мисочке. Принесла в клюве хлебный мякиш. Я подставил руку — Лиза выпустила мякиш мне на ладонь и отошла в сторонку. Сказала кротко:
— Ко! — и замолчала.
— Чудеса, — пробормотал я. — Что ты будешь с ней делать?
— Сверну шею, ощиплю и сварю бульон, — ответил Игорь.
Курица даже не шелохнулась, и я подумал, что он шутит.
— Нет, правда?
— Правда. Я хочу… почувствовать хоть что-то. Понимаешь? Мать умерла, но ничего не случилось. Я даже не заболел. Но может быть, получилось так потому, что уже давно догадывался, знал, что она умерла. А может, и нет. Я хочу выяснить точно. Если я убью разумное суще… несушку, я узнаю, осталась у меня совесть или нет. Это важно, понимаешь?
От прежнего Игорька, весельчака и юмориста, не осталось и следа. Я поглядел на него, и мне вдруг подумалось, что именно вечная улыбка сожрала у шута с календаря остатки души.
Секунду казалось, что Игорь сейчас улыбнется, захохочет, мол, схохмил я, а ты чего, поверил, что ли? Киря, Кира, дурья твоя башка… — но он молчал.
Курица тоже не проронила ни звука; может, в этом шутка? Никакая она на самом деле не разумная.
— Лиза все знает и согласна, — сказал Игорь. — Правда, Лиза?
Несушка кивнула.
— Вот сволочь, — сказал я с чувством.
Курица своим поведением рушила мою теорию.
— У нее нет выхода, Киря, — сказал Игорь. — Если отдам властям, те будут проводить над ней опыты. Ее жизнь превратится в муку; разве этого хочет разумное существо? К тому же они выйдут на моего друга-фермера и станут разбираться. Не так подействовало лекарство? Или фермер подмешивал в него что-то, а излишки продавал на черном рынке? Пойми ты, Кир, — потому что Лиза уже поняла — фермер — хороший человек. Он заботился о ней. Мы не хотим его подставлять.
— Зачем ты мне это рассказываешь? — спросил я. С удивлением обнаружил, что голос сел, к горлу подступил комок, а к глазам — пьяные слезы. С чего бы?
— Потому что мне сложно, — сказал Игорь и отвернулся. — Убить вот так, запросто…
— Насчет бульона ты пошутил?
Он повернул голову:
— Нет. Это уже мое, а Лизе никак не повредит, правильно? Я хочу опуститься ниже некуда; совершить по-настоящему злодейский поступок, понимаешь? Чтобы проверить свою сомати…
— Ты рехнулся, Игорь, — сказал я ему. — Ты чего? Это же… чудо! Можно ведь… не знаю… выпустить ее на свободу. Держать где-нибудь в подвале… кормить, поить. Книжки приносить! Газеты! Петуха притащить, да, понимаю, он тупой будет — ну и что? Многие человеческие семьи строятся по этому принципу: она — утонченная интеллигентка с завышенными вкусами, а он — грубый мужлан с образованием в три класса. И живут! И детей рожают! А дети потом видят, как мучимый комплексом неполноценности муж колотит утонченную мать, и растут бесстрашными, сильными, готовыми к невзгодам, которые таит в себе взрослый мир. Они не умеют любить, но умеют ненавидеть и ненавидят, например, интеллигенцию и естественным путем уменьшают ее долю в обществе, что замечательно. Это здорово! Это цивилизация! Ведь верно, Лиза?
Несушка мотнула головой. Они стояли рядом, напротив меня — курица и Игорь — и укоризненно молчали.
— Дурдом, — пробормотал я. — Как если бы к тебе прилетел добрый волшебник, готовый выполнить три желания, а ты расстрелял его из крупнокалиберного пулемета! Ты чего, Игорь? Блин… я слов не нахожу… на черта тебе это? Зачем тебе кровь из носа? Хочешь, я рожу тебе набью, кровь и потечет?
— Это докажет, что я еще не совсем очерствел…
— Твоя задумка уже доказывает обратное! Очнись! Мало ли что курица считает, может, ей ума не хватает сообразить! Ноль восемь? Она ведь как ребенок! А кто знает, какая тьма содержится в невинной душе ребенка! Ты никогда не задумывался? Детская злость и ненависть, что может быть… нет, погоди, я не то имел в виду. — Я сконфузился и замолчал.
Игорь отвернулся и упрямо сжал губы, а я наклонился к Лизе, собираясь погладить ей перышки, собираясь выкрикнуть что-нибудь резкое, и замер. Прошептал нежно, будто и впрямь обращался к женщине:
— Лиза, подойди, пожалуйста.
Она мягко переступила лапками; я аккуратно, кончиками пальцев, раздвинул перышки на боку несушки; под перьями скрывался черный пульсирующий комок плоти.
— Что это?
— Фермер прозвал штуковину «мозговым катышком», — сказал Игорь. — Вроде бы часть ее мозга. Вроде бы благодаря этой штуке она такая умная. Он не знает точно.
— Жук-скарабей.
— Чего?
— Жук, говорю. Скарабей.
— Непохоже.
Вдруг очень ясно вспомнились мужик в желтом, мартышка и нож у ее плеча. У той мартышки тоже было черное пятно, но тогда я не обратил на это внимания. Не до того было, не подумал даже — а ведь точно, было пятно, было! Шеф «желтых» коснулся ножом именно его.
— Эй… что с тобой, Кирг? Ты побледнел.
— Если основная причина, почему ты хочешь зарезать курицу, твоя болезнь, тогда у меня тоже есть предложение. Другой способ проверки на… подлость.
— А курица? — с готовностью спросил Игорь; похоже, разум у него еще не окончательно зашел за ум. — В смысле курица и моя жена, как с ними поступим?
— Выбор между женой и непознанным явлением? Я бы не знал, что выбрать. Что выберешь ты?
Он почесал макушку.

 

Несколько часов назад, когда Лера рассказывала свою историю и просила помочь ей, у меня случился новый глюк. Я увидел гараж. Самый обычный гараж, в ряду других таких же, и унылую хрущевку рядом. И тогда же я понял, что, если возьмусь за Лерочкино дело, надо обязательно посетить гараж. А еще я понял, что в нем живет Семен Панин.
— Она любит курить, — сказал Игорь, перебив ход моей мысли.
Он кутался в длинное пальто, а руки держал в широких карманах; даже сквозь ткань было видно, как у него дрожат пальцы. Лицо Игоря было бледным; черная вязаная шапка, натянутая на самые уши, подчеркивала эту бледность, а яркая рыжая прядь, выбившаяся наружу, казалась струйкой крови, присохшей ко лбу.
— Кто?
Я тоже замерз и дрожал, потому что сидели мы на холодной дерматиновой скамейке в монорельсе, и монорельс этот вез нас за город. В приоткрытое оконце в дальнем конце вагона врывался холодный ветер. Надо было встать и закрыть окно, но мне было лень подниматься, а Игорь не обращал на сквозняк никакого внимания. За один вечер, да что там вечер — за час от моего друга осталась жалкая развалина, слабое подобие человека, которым он когда-то был. Нет, не смерть матери убила Игоря, его убила неспособность правильно отреагировать на смерть.
«Ничего, — сказал я себе. — Я спасу тебя, Игорек».
— Лиза, — ответил Игорек и сухо кашлянул в пространство.
На бомже, который спал на сиденье напротив, шевельнулась газета. Передняя полоса задралась, и с минуту перед глазами мелькал заголовок «Мясной кризис закончится в новом году! Прогнозы ясновидящих и министров».
Я подавил желание подойти к бомжу, чтобы проверить, есть ли у него на груди жук-скарабей, исходящий миазмами.
Бомж беспокойно зашарил рукой, поправил газету и закряхтел, устраиваясь удобнее.
— Как это? В клюве сигарету не удержишь.
— Я прикуривал и выдыхал дым на нее. Лизе нравится запах, ей-богу, не вру. Ее к куреву старый хозяин, ну тот фермер, приучил. Он куряга со стажем; пачки две в день убивает, если не больше. А окурками их же потом и кормит.
— Кур?
— Да нет, свиней. Он еще и свиней разводит, я разве не говорил? А мы их едим. Окурки эти. Свиные. Мы — то, что мы едим. В данном случае: бычки, долбаны и окурки. Ходячий, мыслящий рак легких.
— Фу-у…
— А ты думал!
Я спросил:
— Не боишься ехать за город? Говорят, тут мясные банды орудуют. Опасно.
— Здесь они не орудуют. Они за трассой черные дела свои творят. Уж я-то знаю, на продуктовом заводе все-таки работаю.
— Чем вы там занимаетесь, на заводе?
Он пожал плечами:
— Скупаем продукцию у фермеров. Развозим по магазинам. Храним. Выписываем продуктовые карточки. Обеспечиваем охрану фермерских хозяйств. Контролируем жизнь города, если на то пошло.
За стеклами вагона горела тысячью огней темно-синяя ночь; иногда мелькали отблески городских дискотек, разноцветные лучи которых уходили в небо и там высоко высоко чертили крест-накрест прямые. Прямые напоминали мне выстрелы, а небесное одеяло — бездонную яму со звездами на самом дне. Хотелось открыть окно и прыгнуть вверх, в эту самую яму. Лететь и уворачиваться от лучей-трассеров. «Впрочем, — подумалось мне, — я и так сейчас лечу в яму; стержень, позволяющий управлять собственной жизнью, переломился пополам, и теперь меня несет судьба: „настоящий“ друг Мишка, настоящий друг Игорек, настоящий… сосед Лешка. А еще глюки-видения, мать их за ногу…»
— Я все-таки ответственен за то, что случилось с Шутовым, — сказал я. — Если бы я не показал ему тот снимок, если бы уладил все по-хорошему: поговорил бы с Лерой самостоятельно, например… может, все разрешилось бы. Виноват ли Панин или Михалыч — неважно. Именно я дал первоначальный толчок этому делу. Шутов ушел с работы раньше. Может, он застал дома жену и Михалыча. Возможно, самостоятельно ринулся к Семену домой, а у того в гостях были дружки, которые и отметелили Мишку.
Я замолчал, собираясь с мыслями, и именно в тот миг понял, что Шутов завтра умрет. Получилось само собой, мысль сверкнула молнией; как тогда, когда я впервые определил возраст, когда увидел, что школьной проститутке Леночке всего семнадцать лет.
Представил Мишку. Увидел и его смерть. Завтра. Нет, уже сегодня. В семь утра. Плюс-минус час.
Солнечный зайчик карабкается к Мишкиному носу. Шутов делает последний вдох и…
Меня как током ударило. Я вздрогнул. Организм не выдерживал, меня затошнило. Чтобы успокоиться, я задышал ровно, глубоко и часто. Свежий воздух помог, но голова все равно кружилась. Игорь произошедшей со мной метаморфозы не заметил. Продолжал сидеть бледный и глядел в одну точку.
Я посмотрел на него с некоторым страхом, но ничего не увидел. Ну то есть видел, что день рождения у Игоря приключился такого-то числа и года, но когда умрет — не знал. А вот Мишкин день смерти почувствовал. Да еще так отчетливо и ясно. Почему? Быть может, показалось?
— Левобережье, — объявил голос по радио; даже сквозь помехи прорывались печальные нотки; голос и его обладатель хотели домой — в теплую постель, к таинственному экрану телевизора и бутылке с водкой.
— Нам пора. — Я толкнул Игорька в бок. — И брось раскисать, вернем мы тебе кровотечение и температуру под сорок тоже вернем. Не боись!
— Глупо как-то. — Он ухмыльнулся, и на миг проглянул тот, прежний Игорек. — Носишься со мной, как с младенцем, Кирга. Из-за ерунды… вроде.
— Бывает, — согласился я и поднялся. — Как «га» будешь уравновешивать?
Монорельс тормозил.
— Хм… Киркя?
— Тьфу…

 

Сойдя с платформы, мы пару минут притопывали на месте и привыкали к местному климату. В Левобережье было гораздо холоднее, чем в городе.
Нас, подпрыгивающих на мерзлом асфальте, освещал унылый желтый фонарь, а в соседнем круге света стояла черная «волга». В машине тихо гудел мотор, а за рулем сидел водитель. Он курил через окошко и не обращал на нас никакого внимания. Сизый дымок ветерок относил в сторону, за кусты. За кустами виднелись темные одноэтажные домики; редкими, через три окна, желтыми и белыми огнями возвышались над ними старинные «хрущевки». Фонарей было мало, и добрая половина не работала. Рядом с перроном стоял перекошенный синий ларек с пятнами ржавчины на раздувшемся левом боку; стекла в ларьке были выбиты, а часть чугунной решетки сорвана. Рядом стояли пустые водочные бутылки, валялись окурки и мелкие косточки. Скорее всего, голубиные. Предстоящая пешая прогулка по малознакомому поселку не радовала. Игорька, видимо, тоже, потому что он сказал:
— Киря, может, тачку возьмем? — Игорь кивнул на «волгу».
— Водила с тебя ползарплаты сдерет. К тому же нам не нужны лишние свидетели.
— Да он нас и так видел уже, Кирфлик!
— Тебя в плаще никто не узнает. Меня в твоей дырявой куртке — тоже. К тому же, видишь, стоит на месте, курит? Ждет кого-то. Не возьмет он нас. Потопали.
Держа руки в карманах, мы вышли из светлого круга, по асфальтовому спуску выбрались на разбитую, в колдобинах и рытвинах, улицу: влево и вправо нестройными рядами тянулись угрюмые частные домики и металлические заборы. Кое-где сонно брехали собаки. По закону собак «приручать» разрешалось, но содержание одной такой животинки выливалось в копеечку, налог на них был немаленький. Тем не менее на живодерню собак сдавали гораздо реже, чем кошек.
— Помнишь, куда идти?
Адрес я помнил наизусть; путь узнал по карте, которую скачал из сети. Карта была подробная, а глаз у меня наметанный, и я сказал:
— Идем. Теперь направо.
Мы пошли вдоль обочины: Игорек в своем сером плаще казался матерым киллером, а я выглядел, наверное, как самый обычный гоп-стопщик. Одет был кое-как, старая Игорева курточка совсем не грела, а зашитые суровыми нитками дыры в одежде выдавали во мне человека, который с подозрением относится к интеллигенции. Когда выбирали наряд, я подумал, что это неплохо-потенциальные свидетели больше обратят внимание на ископаемую разлатую куртку и протертые до белого цвета джинсы, а не на мою физиономию, покрытую синяками.
Когда выезжали, я вспомнил о милиции и об ее навязчивом внимании к людям в подобной одежде тоже вспомнил. Но менять что-то было уже поздно, а возвращаться назад я побоялся, потому что мог закончиться душевный запал. Я мог, черт возьми, испугаться.
— Ты все-таки поверил, что Михалыч невиновен? — спросил Игорь.
Ни во что я не поверил. Я просто решил проверить свой глюк, а заодно помочь Игорьку очнуться. Все-таки он настоящий мой друг; такого друга встряхнет только кража со взломом — как минимум. Впрочем, красть мы не собирались. Разве что информацию.
— Лера сказала, что сегодня они с Паниным будут у нее дома; Шутова-мать собирается гостить у твоего дражайшего Михалыча, а они в свою очередь собираются… ладно, в общем. Главное, что у Панина никого не будет. К тому же… чувствую, надо начать с его гаража.
— Тоже глюк?
— Да. Вроде…
А тебе не кажется странным, что столько лет ты только и мог, что фокусничать с днями рождения, а теперь вдруг появились видения?
— Кажется. Может, я схожу с ума. Но проверить надо. Игорек вздохнул:
— Что ты надеешься у него найти? Дневник с подробной записью: мол, такого-то числа я избил несчастного Леркиного отца?
Тон Игорька мне понравился; по крайней мере, не было в нем ничего от человека, который собирался сварить бульон из разумной курицы.
— Может быть, — кивнул я. — А может, и порнофото, которые помогут нам шантажировать паренька — в случае чего.
— Шантажист, ма-ать твою, — хмыкнул Игорь.
— Мне сказали, что Шутов считает меня настоящим другом; это накладывает кое-какие обязательства.
— А если бы тебе сказали, что ты настоящий друг Джека-потрошителя?
— Я бы пришел к нему на могилу и попытался доказать надгробию, что быть маньяком — плохо. А потом, пьяный в хлам, надругался бы над его могилой.
— Зачем?
— Не знаю. Он же в Англии, наверное, похоронен. Приехать в Англию и не нажраться, а нажравшись, не надругаться над чем-нибудь?
— Ладно. А как насчет Гитлера?
— Слушай, отвали. Мишка — не потрошитель и не Гитлер, он самый обычный начальник отдела убийств и пыток.
Мы замолчали. Шагали неслышно, держались в тени; чем дальше удалялись от перрона, тем легче становилось. Людей не встретили ни разу. Все живое, казалось, вымерло.
Из кустов выглянула тощая, ребра да кости, дворняжка и тут же спряталась. Игорь пожалел вслух, что под рукой не оказалось камня.
— Нет, я бы ее не съел. Но на живодерне удалось бы пару монет заколотить за тушу.
— Через весь город пер бы? Сквалыжник.
— Лишняя монета не помешает! — заявил Игорь.
Мы свернули в какую-то совсем уж темную улочку; асфальт здесь отсутствовал, и нам пришлось перепрыгивать через колдобины. Дорога шла в «гору»; минуты через три, пыхтя и отдуваясь, мы выбрались на широкую дорогу, которая оказалась Северным шоссе, что вело в город.
Справа возникли выцветшие, наводящие на мысль о дряхлых старухах хрущевки.
Нам надо было туда.
Возле перекрестка у нас появились первые проблемы. Во-первых, две соседние хрущевки, которые на карте были обозначены сплошным прямоугольником, оказались совсем даже разными зданиями. Во-вторых, одно из них было общагой местного техникума, в котором учился Панин, и как раз сегодня студенты что-то праздновали и успокаиваться, похоже, не спешили. Было далеко за полночь, а они, вытащив колонки на улицу, слушали музыку и танцевали под окнами родной общаги. Мы остановились метрах в ста от нужного здания, закурили. Подумав, я сказал:
— Так даже лучше — в шуме на нас не обратят внимания.
На шоссе замигало красным и синим; мы одновременно шагнули в тень и прислонились к забору. Мимо промчалась милицейская «девятка». К счастью, нас не заметили: милиционеры спешили к общаге. Видимо, на неугомонных студентов стукнули из соседней хрущевки.
Студенты заметили прибытие незваных гостей и приглушили музыку, некоторые резво нырнули в подъезд. Самые смелые (или пьяные), впрочем, остались. Их судьбе я не завидовал.
— Пошли. — Я тронул Игоря за рукав. — Самый подходящий момент.
— Не поверишь, Киря, столько адреналину, что даже страха нет, — сказал Игорь, потирая руки.
— Сейчас будет дополнительная инъекция, — сказал я. — И приготовь носовой платок, закон все-таки нарушаем. Твои сосуды не выдержат.
— Хорошо бы, — вздохнул Игорь.
Под стенания несчастных подростков и крики милиционеров мы пересекли улицу и потопали вдоль хрущевки. В некоторых местах общагу от нас загораживали гаражи, и это было хорошо. Еще лучше было то, что легавые и студенты не обратили на нас внимания, занятые друг другом. Кто-то из студентов запел матерную песню. Потом послышались глухие удары, но студент все равно пел, а удары становились яростнее, и студент пел тише, но все равно пел, как настоящий революционер, а потом все-таки замолчал. Мне стало жаль студента.
Нужный гараж крайний, он покрашен коричневой краской. Я видел его не только в видении, но и на фото.
— Тоже на карте нарисовано было? Или Лерка тебя фотографией снабдила?
— Не-а. — Я помолчал. — Как-то залез в документы шефа, а у него там очень много интересного хранится насчет сотрудников, их детей и возлюбленных детей, если таковые имеются. Про меня тоже много было; впрочем, речь не об том.
— Иногда я жалею, что помог тебе устроиться в Институт, — весело сказал мой друг. От его хандры не осталось и следа. — Ты ж меня кругом подставляешь, Кирчик.
Нужный гараж мы нашли быстро; площадка перед ним была относительно чистой. На ней имелся пенек «для курения», рядом с которым стояла пол-литровая банка из-под растворимого кофе, забитая окурками; левее расположились металлический столик и скамейка, переделанная из детских качелей. Над головой из окна хрущевки тянулись провода, телефонный в том числе, которые исчезали в отверстии под самой крышей гаража. Щели в железных воротах были утеплены монтажной пеной; кусками подтаявшей сахарной ваты она торчала по периметру ворот. В нескольких местах пену пытались счистить ножом, но потом, видно, надоело — и бросили.
— Хорошо устроился, чертяка, — восхищенно пробормотал Игорек и, испугавшись своего голоса, обернулся на окна хрущевки — там было темно и тихо.
— Ушел от родителей полгода назад, — сказал я. — Здесь у него друзья живут, в техникуме вместе учатся; всей компанией сайтом занимаются; торгуют через Интернет помаленьку, реклама, то-се. В гараже их мозговой центр; в нем же ночует и Семен. Обычно.
Мы подошли к гаражу. Игорь уселся на пенек и принялся с умным видом разглядывать замок. Замок был висячий, массивный. Новенький — он влажно поблескивал, купаясь в свете ущербной луны.
— Сейчас самое сложное, — прошептал я. — Сможешь так открыть или железяку какую-нибудь поискать?
— Замок легкий, — сказал Игорек. — Ради смеха мы такие у нас во дворе шпилькой открывали.
— Вот еще что, — сказал я. — Есть ведь, наверное, какая-то сигнализация, раз такой простой замок? Все-таки там должна быть дорогая техника: компьютер, телефон…
— А чего теперь думать, раз приперлись? — возразил Игорь. Он встал, размял руки — жалобно хрустнули суставы, — достал из кармана сигарету и большую скрепку(когда успел припасти?). Сигарету сунул в рот и прикурил. Я хотел сказать, чтобы он потушил сигарету, потому что ее могут увидеть из окна, но передумал. Игорю нужен свет.
Мой друг размотал скрепку, сунул кончик ее в замочную скважину, ругнулся, выдернул скрепку, сложил края вместе, согнул чуть, снова воткнул в скважину, что-то поддел.
— Хорошо… есть, милая, есть…
— Открывается? — спросил я нетерпеливо.
— Нет, пока… я про нос…
Я зашел сбоку; в неверном свете сигаретного огонька было видно, как по Игорьковым усам стекают черные капли; они попадали на губы, и мой друг поднимал голову, разрешая крови протечь в рот, глотал ее и возвращался к замку.
— Не стал я еще тварью бездушной, нет, — пробормотал Игорь, — человек еще, могу на свете пожить…
Замок щелкнул.
— Опля, — шепнул Игорек, откладывая замок в сторону. Взялся за створки и сказал: — Если благие намерения ведут в ад, то богопротивные, несомненно, в рай. Бог любит отступников и грешников. Главное — успеть перед смертью исповедаться. И раскаяться. Причем надо делать это искренне, тогда прокатит.
Ворота, открываясь, не скрипнули — наверное, Семен периодически смазывал их; мы приоткрыли их немного
и нырнули во тьму. Я нащупал выключатель, но нажимать не спешил, потому что в голову пришла одна мысль. Я шепнул Игорю:
— Посмотри снаружи, когда я свет включу, видно или нет?
— Без проблем.
Я щелкнул выключателем, подержал секунду и снова потушил свет. Игорек вернулся с хорошей новостью: все щели в гараже «запенены» прекрасно, света не видно. Единственный источник света — маленькое окошко для вентиляции располагается под самым потолком и прикрыто темной сеткой. Находится оно в той стене, которая расположена к дому под углом, близким к девяноста градусам, и скрыта к тому же соседним гаражом. В общем, полный порядок.
Мы зажгли свет и убедились, что красть в гараже нечего. А значит, сигнализация не очень и нужна.
Обстановка здесь была довольно аскетичная: старые ковры и половики украшали стены и пол, в некоторых местах кнопками или скотчем к ним были пришпилены постеры с распутными девицами неглиже; на покосившемся столике примостился старенький компьютер (единственное, что имело здесь хоть какую-то ценность) и разбитый телефонный аппарат неприятного бурого цвета. Я поднял трубку, чтобы услышать гудок. Услышал. Вернул трубку на место.
Еще здесь были: старая гитара, ржавый холодильник в дальнем углу и тумбочка рядом с ним. На тумбочке — фотография в рамочке снимком вниз и куча бумаг.
Игорь первым делом открыл холодильник, нашел там бутылку водки и несколько пластиковых стаканчиков.
— Будем?
— Поймут, что пили.
— Бутылка ополовинена. А если поймут… ну и ладно. Мы ничего больше брать не будем. Пускай. На билеты ведь потратились — хоть так долг вернем.
Я не ответил. Включил компьютер. Работал он медленно: такому старью самое место на свалке. Аналоговый модем тоже не внушал оптимизма.
— А как они сайт поддерживают? — спросил Игорь. — Ну в смысле разве компьютер не должен быть все время включен?
— Их сайт находится на бесплатном домене, — ответил я. — Ты лучше посмотри, что у Панина в тумбочке, а я пока пороюсь в компьютере. Быстрее, последний монорельс на город через полчаса!
В компьютере ничего интересного не было. Фотографии видов города, графоманские тексты панинских рассказов — все они начинались с фразы «герой проснулся на рассвете от ужасного похмельного синдрома»; маленькие игрушки вроде «Тетриса», музыкальные записи — колонок или наушников не нашлось, и я не представлял, как Панин их прослушивает.
Отыскал также несколько файлов-архивов, закрытых паролем; хакер из меня никудышный, поэтому я просто скопировал их на диск. Диск сунул в карман, чтобы завтра показать специалисту.
Игорек тем временем распотрошил тумбочку. Нашел кучу исписанных нотных тетрадей и лекции и принялся внимательно их проглядывать. Вскоре бросил это дело, налил в пластиковый стакан водки и хряпнул самостоятельно. Высморкался в заготовленный платок. На платке осталась кровь, и он одобрительно хмыкнул.
— Ничего не нашел?
— Фигня всякая. Ничего.
— Тогда пош…
Снаружи зашумели, зашелестела гнилая листва, заскрипели сухие ветки под чьими-то ногами, отчетливо тявкнула собака. Со всех ног я кинулся к выключателю и щелкнул им. Замер в кромешной темноте. Старался не дышать, а Игорь следовал моему примеру, и я совсем его не слышал.
— Здесь кто живет? — Голос был властный, чуть хриплый. Как у Высоцкого.
— Семка Панин… — Просящий, тонкий, почти детский голос. Студент? — Ты же знаешь…
— Я тебе что говорил? Что я Панину говорил? Чтоб завтра же закончили балаган! Рекс, стоять! Чертова псина, живодерам тебя сдать на мясо надо…
— Пап…
— Я тебе сейчас не папа. Я тебе сейчас товарищ милиционер. Почему дома не ночуешь? Какого черта к этим придуркам в общагу пошел?
— Я…
Стук в дверь — совсем рядом с замком. Замком, который валяется, забытый, на земле, там же, перед дверью. На улице темно, но все-таки не настолько, чтобы не заметить — замка нет. Нет его!
Я проклинал себя и особенно Игоря. Почему не подумали? Не приладили замок на место, чтоб казалось, будто дверь закрыта?
— Сейчас мы с этим Паниным поговорим…
Стук в дверь.
— Пап… то есть, товарищ милиционер, говорю ж вам, нету его там… он у подружки сегодня обещался ночевать… а подружкин отец, кстати, в ФСБ работает…
— ФСБ нам не указ! — со злостью ответил хриплый. Пнул дверь ногой — она задребезжала, но не открылась и не скрипнула.
— Ключ давай. У тебя есть, я знаю.
— Нету, па… Товарищ милиционер! Потерял… ой…честно, честно потерял!
— Брешешь, сучонок!
— Нет!
Мы замерли. Я напрягся: дурацкая идея со взломом панинского гаража казалась теперь еще более дурацкой, и я обзывал себя самыми последними словами, клялся, что ума у меня меньше, чем у самого тупого робота, обещал самому себе, что больше никогда…
— И запомни: не водись с общажной швалью, а особенно с этим Паниным…
Голоса растворялись в звенящей гаражной тишине. Собака тявкала вдали, а потом и вовсе замолчала.
— Чуть в штаны не намочил от страха, — признался Игорь.
Я зажег свет.
Кровь хлестала у него ручьем.

 

Чуть позже мы ехали в вагоне монорельса, на который едва успели. На площадке перед платформой все так же стоял водитель «волги». Кажется, он уснул. Из приоткрытого окошка вился тонкой струйкой серый табачный дым, а к запаху никотина примешивалась горчинка.
В вагоне нас ударило с новой силой; страх выходил у меня в виде непрекращающейся дрожи, а у Игорька продолжала течь кровь. Большущий платок уже наполовину потемнел, пятна появились и на дерматиновой обивке скамейки рядом с Игоревой задницей.
Соседей в вагоне было несколько: в дальнем углу дремала молодежная компания. Против ожидания вели они себя мирно и даже не курили. Наверное, потому, что среди них была девушка. Напротив плотный мужичок, близоруко щурясь, читал книжку в мягкой обложке. Автором значилась некая Марья Пельш, мастер современного детектива. Ее фотография была выведена на обложку.
— Миленькая, — сказал Игорь. — Похожа на ту, что на тумбочке у Панина твоего стояла.
— Разве там не Лерка была?
— Нет, Киря, — помотал головой мой друг. — Не Лера, а вот эта. — Он вытянул из-за пазухи фотографию.
Вагон несся на приличной скорости; в окошко дул ветерок, который, казалось, трепал волосы девушки с фотографии. Девчонка действительно была миленькая: не толстая, но и не худая; жиденькие волосы цвета соломы, карие глаза, губы пухлые, щечки румяные — этакая пышечка. Но все равно милая, не отнять. Невинная, что ли.
На ней были туфли с широким каблуком, черные стретчевые брюки и красно-зеленый полосатый свитер с веревочками, завязанными бантиком, на рукавах и воротнике-стойке. На вид девушке было лет шестнадцать, не больше.
— Свитер как у Фредди Крюгера, — сказал Игорь. — Спорим, в котельной работает? Уголь для хозяина таскает.
На вид ей было шестнадцать, но внутреннее чутье подсказывало, что возраст несколько иной.
Внутреннее чутье взбесилось в очередной раз за последние несколько часов. Внутреннее чутье утверждало, что девушке четыре тысячи лет. Плюс-минус век.
— Черт подери… — пробормотал я.
Игорь хихикнул. Я посмотрел на него и замер, не зная, что делать и говорить: Игорек истекал кровью. Казалось, что кровь сочится у него даже из горла. Промокший насквозь платок валялся на полу, рядом с ним темнели темно-красные пятна.
— Игорек… ты чего, чертяка? — Я схватил его за плечи. — Соберись!
Тело его обмякло. В руках я держал не человека, а безвольную куклу. Только губы его еще двигались:
— Кирмэн… переборщил я… дурак… сдохну теперь…
— Ты чего?
Он закашлялся, и кровавые брызги полетели мне в лицо.
— Переборщил… тебя подставил… думал, только себя наказываю…
— Да что случилось-то?
— Паспорт я там свой оставил… ну… там, на тумбочке, откуда фотографию взял… теперь… и на тебя… выйдут…
— Малышев, мать твою!!
Он потерял сознание.

 

Мы вытаскивали Игоря из вагона скопом; помогли мальчишки, которых я растолкал, начиная паниковать. Слава богу, они выходили на той же остановке. У девчонки в сумочке нашлись тампоны, я разорвал два и затолкал вату Игорьку в ноздри. Кто-то посоветовал приложить к затылку холодную монету. Как назло, монеты ни у кого не нашлось.
Втроем мы вытащили Малышева на перрон и остановились передохнуть. Кровь у него текла, но не так обильно. В сознание Игорек приходить не собирался, дышал еле-еле, лицо его побелело как мел, а рыжие кудри казались огненно-красными. Он напоминал мне огромную фарфоровую куклу — так неестественно выглядел.
— Больница в квартале отсюда, — сказал один из пацанов. — Через травмпункт пойдем.
— Какой, к черту, травмпункт?
Иначе не пропустят, главный вход в это время закрыт.
Пацаны оказались отзывчивыми, что редкость в наши дни. Они помогли мне дотащить Малышева до самой больницы. Охранник на воротах безропотно поднял шлагбаум, а нам навстречу кинулись санитары. Они сами только что приехали с вызова: возле дверей стояли две машины «скорой помощи». Игорька погрузили на носилки, а я поплелся в регистратуру.
Возле регистратуры народу было немало; в проходе на каталках лежали мужчины, один лежал просто так и не двигался, а другой прижимал к окровавленному лбу марлевый тампон и тихонько' стонал; молодая девушка нервно кусала ногти в углу, о чем-то спорили с регистраторшами две вредные старушки. К неподвижному мужчине на каталке подошла медсестра и взяла его вялую руку. Держала ее и смотрела на часы, а я смотрел на нее, и так продолжалось очень долго, и непонятно было, зачем она так долго меряет пульс. А потом откуда-то из переплетений больничных коридоров вышел врач в голубом халате, от которого пахло спиртом и салом. Он вежливо, но настойчиво оттеснил старушек от окошка и кивнул мне, и я продиктовал девушке свои и малышевские данные. Попросил позвонить и оставил на автоответчике Игоря сообщение для его жены. Я отошел от окошка и посмотрел на медсестру: она все еще глядела на часы и держала в руках вялую кисть неподвижного больного, а рядом все громче стонал второй больной с окровавленным ватным тампоном у лба. Доктор отвел меня в сторону.
— Что с ним? — спросил я.
Врач потер лоб, глаза его, покрытые сеточкой лопнувших сосудов, блестели; видно, не спал несколько дней.
— Состояние стабильное, — сказал доктор. — В себя пришел, но пока слишком слаб. Я побоялся его расспрашивать… что произошло?
Я рассказал о малышевском недуге. Доктор покачал головой:
— Да уж…
Меня заставили подписать еще какие-то бумаги и выдали под расписку Игоревы вещи: ключи, сотовый, деньги, а самого Малышева госпитализировали. Повезли на каталке к больничному лифту — на третий этаж, к «нервным», как выразился врач. По дороге я пожал Игорю руку, он ответил, но слабо: пальцы его не слушались. Кровь из носа уже не текла, но на щеках у него выступил нездоровый румянец. Игорь пытался что-то сказать, шевелил губами, но я не услышал ни слова. Шепнул ему на ухо ободряюще:
— Держись, братишка… я съезжу за твоим паспортом… не бойся… и за курочкой твоей тоже заеду…
Паспорт Игоря мне нужен был в любом случае, для оформления. Доктор взял с меня обещание, что завтра он будет в регистратуре.
Толстая медсестра в крахмально-белом халате завезла Игореву каталку в лифт. Дверцы лифта сошлись. Я долго смотрел на них. Вспомнил вдруг, что последняя электричка на Левобережье была та, на которой мы туда поехали. То есть придется вставать рано утром и ехать, чтобы спасти Игорька.
Я обернулся и опять увидел медсестру, которая продолжала держать кисть больного и глядеть на часы. Она встрепенулась, будто почувствовала что-то, и посмотрела на меня. Я увидел, что она плачет.
— Что с ним? — спросил я тихо.
— Умер, — ответила она так же тихо, и мне показалось вдруг, что во всей больнице настала тишина, что мы с этой медсестрой одни живы, а все остальные умерли, и, сколько ни меряй им пульс, они все равно не оживут.
— Как вас зовут? — спросил я, чтобы не молчать, чтобы заполнить тишину хотя бы своим голосом.
— Лена, — сказала медсестра и прижала ладони к лицу, и я увидел, что она совсем еще молоденькая, и подумал, что она, наверное, испугалась, потому что впервые пощупала пульс и обнаружила, что пульса нет, а человек, который только что был жив, теперь мертв.
Я подошел к ней, тихонько обнял и шептал: «Леночка, успокойся, Ленка, Ленусик, Еленка». Она всхлипывала, а я искажал ее имя на все лады, пытаясь нащупать то искажение, которое успокоит ее, и она плакала все тише, значит, я нащупывал верные слова, значит, правильно искажал ее имя.
Потом он посмотрела на меня, легонько толкнула в грудь, отступила на шаг и сказала, вытирая слезы рукавом:
— Спасибо вам.
А я хотел подумать в очередной раз, какой я добрый и благородный и меняюсь в обратную сторону, но мне почему-то стало тошно от этих мыслей, я отогнал их и сказал:
— Пожалуйста.

 

Домой я вернулся в полпятого утра. По пути успел заехать в Игореву квартиру и забрать курицу.
Сонный и разбитый, спать так и не лег. Клетку с притихшей Лизой запихнул на антресоли. Воняющие пометом перышки разлетелись по всей комнате, и я чихал не переставая. Утирая нос, прошел в кабинет, где включил компьютер и проверил электронную почту. Пришло письмо от моих неведомых работодателей. В количестве одна штука.

 

Здравствуйте, уважаемый Полев!
Мы уже знаем, что вы посетили сомнительной репутации заведение «Желтый дом». Рады за вас и ждем отчета. Аванс переведен на вашу кредитную карточку. Никоим образом не принуждаем вас, можете не отчитываться. Но тогда аванс будет последним нашим капиталовложением, Кирилл.
Так не потеряйте же замечательный шанс!
Отчет должен быть подробным: что, когда и зачем. Не упустите ни малейшей детали; нас интересует абсолютно все!

 

С надеждой на взаимовыгодное сотрудничество!

 

P. S. Как вы уже догадались, жену вашу, Марию, мы не похищали. Однако это не значит, что подобного не случится в ближайшее время.

 

— Что за придурки меня окружают, — пробормотал я.
Глаза у меня слипались. Счет на карточке я так и не проверил. Звонить Машиной маме тоже не стал. Вырубил компьютер и пошел на кухню заваривать кофе.
Назад: МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ВТОРАЯ
Дальше: МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ТРЕТЬЯ