Книга: Прощание с осенью
Назад: Глава VII БЕГСТВО
Дальше: Примечания

Глава VIII
ТАЙНА СЕНТЯБРЬСКОГО УТРА

Уже из Афин Атаназий послал Темпе длинную телеграмму, умоляя во имя старой дружбы разрешить ему вернуться и выдать новый паспорт. (Ждать ответа он должен был в Праге, поскольку связь с Кралованом была прервана.) В завуалированной форме он упомянул и о последних переменах в своей жизни. Через пару дней ожидания, в течение которых он написал безумно длинное письмо Геле в оправдание своего бегства, он получил требуемые документы, правда, ехать пришлось через Берлин. Там он успел ощутить предвкушение того, что его ожидало на родине. Он был поражен чуть ли не кристаллическим порядком в революционизированной Германии. Работа, работа и работа, бешеная, ожесточенная, неотвратимая, как идеально наведенный огонь артиллерийской батареи. Бродя по пустому музею, Атаназий с грустью смотрел на произведения старых мастеров — могилой стало это здание, некогда полное жизни, в столь недавнее время, когда еще была  ж и в а я  живопись. Сегодня контакт между тем, что было когда-то, и действительностью был прерван: картины увядали, как цветы, хотя в качестве физических объектов оставались все теми же — они больше никому не были нужны. «Да, сегодня пока еще можно быть „прикладным“ художником или стилизовать природу — определенным общеизвестным образом. Но великая композиция в живописи кончилась. Кубизм был последним «опустошающим броском» в этом направлении. В наши дни можно быть посредственностью, стилизующей по прежним шаблонам — от Египта до Пикассо, — но вершины закрыты. Там только безумие и хаос», — печально думал он, хотя на самом деле его это вовсе не волновало.
На родину он приехал в погожий сентябрьский день. Начиналась ранняя осень: жнивье, осенняя с изумрудным оттенком зелень, там и сям желтеющие деревья и звуки родной речи создавали иллюзию, что здесь все как прежде. А между тем вся страна встала на голову, на острие, как перевернутая пирамида, головокружительно и шатко вертясь над пропастью непонятных знаков судьбы. С интересом вглядывался Атаназий во встреченные лица и убеждался, что все по-другому и все неизвестно. Какие-то новые люди повыползали из преисподней, в которой скрывались до поры до времени. Но лица их были не столько счастливыми, сколько напуганными тем, что происходило. Не было ничего от того настроения ничем не сдерживаемого порыва, который ощущался там, в паре километров от пограничной станции; тупость, придавленность, неверие и страх — такова была общая атмосфера, которая чувствовалась сразу. «Посмотрим, что будет дальше. Может, это всего лишь переходный период». Прежние «имущие» были грустны и подавленны. В вагонах почти никто не разговаривал. Переполненный тяжелыми сомнениями относительно того, сможет ли он стать кем-нибудь в этой новой жизни, въехал Атаназий в столицу — на этот раз третьим классом, а не первым, т. е. в качестве товарища Базакбала, а не персидского князя. (Кроме того, он побаивался этого Препудреха — и не столько физически, сколько психически.) Подумать только! Этот презренный дансинговый хлыщ как раз стал кем-то, известным музыкантом и комиссаром, а он, Атаназий, считавший себя чем-то вроде Дориана Грея на фоне салончиков мелкой буржуазии и полуаристократии, въезжал сюда как полное ничто (и в моральном плане тоже), в поисках скромной должности — ибо с чего еще мог он начать свой «великий общественный подвиг»? В общих чертах тот самый «проклятый Темпе» уже все сделал. Смехотворны были все эти глупые разговоры и размышления. Разве что «трактатик», но и он казался ему каким-то блеклым, лишенным крови и жизненных соков. Все три железнодорожных класса были в одну цену, но право на конкретные удобства зависело от выполняемой функции. Это было первое новшество, которое заметил Атаназий, — такого не было даже в Германии. На вокзале его, несмотря на паспорта, что выдал Темпе, мучили невиданными формальностями (на границе была ерунда в сравнении с этим). В конце концов, снабженный немыслимым количеством бумаг, он вышел на улицу и нанял багажную тележку, ибо не имел права на автомобиль и извозчика: он был ничем — и это стало второй новостью. Город он нашел совершенно запущенным. Выщербленные стрельбой стены домов, развалины, пожарища, улицы поменьше заросли травой, почти полное отсутствие движения, за исключением главных артерий. Очевидным было то, что первая революция была невинной шуточкой по сравнению с тремя последующими. «Что там, черт бы их побрал, — думал Атаназий по пути к расположенной неподалеку от Палаццо Берц маленькой гостиничке, в которой ему позволили поселиться, — видимо, заняты достижением высших целей». Проходя мимо Красного дворца, он заметил на нем эмблему Союза Советских Республик — там было посольство. Все прошлое пронеслось в памяти с бешеной скоростью — но он лишь скоренько заглянул в него, — слишком много было свежих новостей. «Трансцендентальная необходимость механизации», — подумал он со странной ухмылкой.
Визит к Темпе был коротким. Саетан стал совершенно другим человеком. Что за адская «куча мала» взрывчатых веществ должна была накопиться в этом немного циничном бывшем поэте и «морском офицерике», чтобы произошла эта перемена. Внезапно взлетевший на самую высокую должность в нивелистической (какое противоречие!) иерархии, он чувствовал себя как рыба в воде. Он обладал той внутренней техникой, которая позволяла ему сжигать содержащийся в нем динамит понемногу, постепенно повышая давление, но не разрывая структуры духа: трансформировать убийственную энергию в повседневное титаническое усилие. Его жизнь была механически систематизирована. Даже на любовь выделялось немного времени. Его секретаршей была, как об этом позже с удивлением узнал Атаназий, Гиня Бир, в девичестве Ослабендзкая. Его предпоследняя, перед тем как он женился, любовница — и Темпе! Что за странное стечение обстоятельств! Как же замечательно иногда складывается жизнь! Порою люди, связанные между собой, крутятся по замкнутому кругу, практически не подпускающему к изолированной системе новых важных особ. Меняются спутники, но планеты в основном вращаются вокруг загадочного центра тяжести всей системы. «Все-таки это доказывает, что страна наша — провинция, — думал Атаназий. — В большом мире психическая материя меняется быстрее: больше образуется новых существенных связей». После этого замечания, сделанного на основе слишком малого количества фактов, Атаназий заснул, пока сидел в сумрачной приемной комиссариата. Вышла Гиня, делая вид, что не знает его, покорная, как сука, но все-таки красивая. На ней ощущалась вся тяжесть властительного любовника, и в ней невозможно было уловить даже тени эротической удовлетворенности. На заговорщицкий взгляд Атаназия она ответила шепотом:
— Не сейчас. Где?
— Гостиница «Под Красной звездой». Восьмой номер, — так же шепотом ответил Атаназий.
— Завтра в семь. Мы работаем до семи. — Из кабинета послышался звонок. — Номер из отдела по контролю прибывающих и свидетельство из канцелярии прошений, — сказала она громко.
— Вот. — Атаназий протянул ей какой-то жетон, который где-то там ему выдали, и бумагу, которой он прождал целый день, бродя по городу, как полоумный, напрасно пытаясь встретить кого-нибудь из знакомых и узнать хоть чей-нибудь адрес. От Бёренклётца его послали на какой-то контроль, но, возмутившись этим предложением, он не пошел туда. А к ci-devant князю Препудреху идти не посмел. Черт знает, что может сделать такой новоиспеченный музыкант и комиссар, может, посадит его просто в каталажку, и делу конец. Он предпочел сначала как-то закрепиться на какой-нибудь должности. Везде карточки, подписи, печати, фотографии, пустословие, визуальные и прочие проверки. Мелкотравчатость всего этого просто поражала Атаназия. Ел он тоже за какую-то карточку и должен был подать так называемую «трудовую декларацию», без нее никуда — хоть с голоду подыхай. Однако, перед тем как устроиться на службу, он хотел поговорить с Темпе, дабы оказаться поближе к центру событий. Ибо то, что он увидел, было хоть и слегка новым, но таким безнадежно скучным, что порой его схватывало отчаяние и он начинал жалеть, что тигр не сожрал его в цейлонских джунглях. «Работа на благо общества» постепенно раскрывалась перед ним во все более и более неприглядном свете. Некоторое время спустя из кабинета вышла Гиня и сказала: «Войдите». В одном этом слове был виден весь мармелад, который из нее, этого «демона», сотворил тот титан. Оробевший Атаназий вошел в комнату, обитую красной фланелью. За столом в сером английском костюме, с красной звездой на левой стороне груди, сидел Темпе.
— Как дела, Сайтек? — вымолвил Атаназий с наигранной развязностью, приближаясь на подкашивающихся ногах к столу. Казалось, что Темпе выделяет какие-то загадочные флюиды, излучает своеобразное магнитное поле отталкивания неизмеримо большого потенциала. Сила била из него, словно поток электронов с катода, казалось, что пространство вокруг искривилось. И весь демонизм этой штучки состоял в том, что было неизвестно, что лежит в основе — внешне это был все тот же обычный Темпе, который всегда был прав, ничего больше, и все же... А может, это должность, власть — нет, это было в нем самом. Он мог бы сидеть в тюрьме — впечатление было бы то же самое, Атаназий был в этом уверен. — Спасибо за документы. — Он протянул ему руку. Лицо Темпе не дрогнуло. Не вставая с места, он ответил на рукопожатие и холодно сказал:
— Чего ты хочешь, мой дорогой? Только быстро. Как можно короче.
— Мне хотелось бы поговорить с тобой пообстоятельнее. Может быть, вечером? — спросил Атаназий, забыв о Гине.
— Не сейчас. Возможно, через месяц у меня будет пара выходных дней.. Чего ты хочешь? — повторил он более грозным голосом. — Хочешь работать с нами, найти применение своему интеллекту?
— Да, как раз...
— Хватит. Три года адвокатской практики. На машинке печатать умеешь.
— Да. Я хотел передать тебе мою памятную записку о трансцендентальных основах социальной механизации. — Он достал из кармана рукопись и протянул ее Темпе, тот взял ее и бросил в ящик стола.
— Не сейчас. — Он позвонил и принялся что-то искать среди бумажек на столе. Вошла Гиня. Он официально: — Товарищ, это товарищ Базакбал, третья канцелярия, восьмой стол. Вы ведь знакомы, — добавил он иронически.
— Так точно. Слушаюсь, — ответила Гиня плоским верноподданническим голосом, слегка при этом краснея.
— А ты, Атаназий, — продолжил уже немного добродушнее Темпе, — не удивляйся переменам в городе. Мой принцип: сначала организация сверху, а потом детали. Прощайте.
Оба вышли, что называется, поджав хвосты: если бы у них были хвосты, то наверняка поджали бы их под себя. В приемной ждал новый проситель — пожилой господин с пышными усами, из бывших магнатов, какой-то австрийский граф (Атаназий встречал его у Ослабендзких), бывший министр финансов в каком-то там очередном правительстве прошлых эпох. Атаназий раскланялся с ним. Он был неузнаваем. Некогда грозный, теперь он смотрел слезливыми стеклянными глазами на Гиню, как на икону. Атаназий спускался по лестнице в полуобморочном состоянии. Уже сегодня, а точнее через час, ему предстояло приступить к работе. (Так сказала ему Гиня при расставании.) Он получил карточки на продовольствие, одежду, обувь и жилье — в какой-то рабочей семье в IV дистрикте, на улице Дайвур, в часе пути до работы. Он был ошеломлен. И эти лица, эти лица, которые он видел повсюду. «Боже! Неужели это и будет мой подвиг во имя общества?» — думал он с отчаянием. Но все же решил перетерпеть. «Посмотрим, что будет дальше», — повторял он для поддержания духа, но переход от индийской роскоши к тому, что он увидел здесь, несмотря на три недели переезда, оказался слишком резким.
Едва он управился с обедом так называемой третьей категории в общей столовой для сотрудников Комиссариата внутренних дел, как сразу направился в бюро. Там его посадили за машинку (опять эти странные лица), за которой он проработал до восьми часов. Когда он вышел, он был буквально в бессознательном состоянии. За последний год он совершенно отвык от адвокатской работы, а те бумаги, что пришлось перепечатывать, были для него чем-то абсолютно непонятным. «В чем здесь трансцендентальная необходимость? Куда я попал? Впрочем, поживем — увидим, что будет дальше», — постоянно повторял он.
Заснул он почти что сразу, на жесткой постели, в какой-то каморке. Рядом, за деревянной перегородкой, храпела в комнате побольше рабочая семья из шести человек. Атаназию снился изысканный салон прекрасной незнакомки. Она была «главным фактором разложения» — так сказал ему лакей, которым был Юзя Семятыч, давно погибший на дуэли. Откуда? Зачем? Потом начались какие-то прыжки через кушетку, совершаемые неизвестно откуда взявшимися гостями во фраках. Скакал и Атаназий, и был во всем этом какой-то глубокий и непонятный смысл. «Eine transcendentale Gesetzmäßigkeit», — как сказал кто-то со стороны. Пока наконец не вошла Геля в образе индийской богини. Все остальное исчезло. У Атаназия с каждого бока выросло по пять рук, и он обнял ими Гелю, которая была из бронзы, но живая. Он сам тоже преобразился в резную фигурку, и тогда между ними началась «любовь» — только  м е т а л л и ч е с к а я — по-другому и не скажешь. «Новую вещь я открыл, совершенно новую, — с наслаждением думал Атаназий. — Я на самом деле бог, индийский бог». — И в безумной ярости он изнасиловал металлическую Гелю в классическом стиле индийских скульптур, придерживая ее десятью руками за голову, шею, лопатки, талию и ягодицы. Он проснулся и почувствовал, что это произошло на самом деле. «Грудь разодрал себе и обливаюсь кровью» — припомнилась ему строчка из стиха Мицинского. Но он совершенно не понимал, где находится. За стеной храпела рабочая семья, а в трубах журчала вода. В комнате пока еще было темно. Зазвонил будильник. «Ага, четыре часа», — в отчаянии буркнул Атаназий, придя в сознание, но моментально уснул. Но тут же (так ему показалось) его снова разбудили, и вот он уже мылся холодной водой, стоя в громадном медном тазу — общей умывальне всей семьи. (У него в дороге прохудился «тэб», а в столице он не мог ничего подобного достать.) «Еще заразу какую подцеплю на пятки», — думал он, вытираясь громадной губкой, единственным оставшимся у него настоящим богатством. И это он, наш «извращенец» Тазя! Просто не верится. «Поживем — увидим, как там будет дальше», — сказал он, и с этой поры всегда так говорил — симптом так называемого «поживемувидимизма».
Только теперь он вспомнил, что к нему в гостиницу должна была прийти Гиня. А его до полвосьмого продержали на работе, а тем временем сами привезли его вещи сюда и общим омнибусом, развозящим всех по квартирам, привезли его на место после обязательного ужина. А он забыл обо всем! «Где я ужинал? Ага, в той же самой столовой — нет, просто не верится! Неужели я был такой уставший? Идея этого проклятого Темпе. Показал мне коготок. Эта механизация, в общем, сильный наркотик. И я забыл о Гине». Отвезенный омнибусом, через час он уже сидел за своим столом и перепечатывал на машинке бессмысленные, как ему казалось, «куски». На метафизику времени не осталось. Но он решил, что любой ценой должен увидеться с Гиней. С единственной женщиной, оставшейся у него. А тут за любую глупость высшая мера наказания — расстрел, высшая мера наказания — расстрел, высшая... — о, это сильный наркотик. «Поживем — увидим, что будет», — проворчал он в сотый раз. Однако пока еще, несмотря ни на что, все было интересно. Но увидеться с Гиней оказалось невозможно: в канцелярию комиссара пропусков не выдавали, а кроме того, ни на что не хватало времени: товарищ Темпе учил соотечественников работать.
Хорошо еще, что не проводили личного досмотра благодаря каким-то там печатям, и Атаназию удалось сохранить трубку с белым порошком. Он тщательно спрятал ее в чемодане, запираемом на ключ, порою доставал, осматривал нежным взглядом и гладил, как верную собачку. Наконец, после недели такой жизни, он получил открытку: «Жди меня в три на кладбище завтра». Понедельник — должна была быть свободной вторая половина дня. «Т. уезжает на празднества в Н. Г.», — стояло далее в открытке.
Атаназий был как во сне, пока шел по залитым осенним солнцем улицам. Отделить прошлое от настоящего никак не удавалось, время будто перестало существовать. Тот же самый город, те же самые улицы. Что-то невероятное. И тут до него дошло, что почти ни разу он не подумал о Зосе. Где же он, ее дух, что должен был ждать его на границе родины и с которым он должен был соединиться для осуществления чего-то чрезвычайного? Ему вдруг стало стыдно перед призраком — стыдно вдвойне: за эту свою «работу» (занюханная нивелистическая должностишка) и за то, что только теперь, идя на встречу с Гиней, он вспомнил о нем — не о Зосе, а о нем, ее духе — потому что та, некогда живая, исчезла в сумраке, покрытом индийским развратом. У него уже был план, только как его осуществить? Хватит с него всего этого. Дух Зоси, воспоминания пережитого с Гелей, Цейлон, Индия, столица, Гиня — все смешалось в одну бесформенную кучу, из которой невозможно выбраться. Ему следовало так заболеть, чтобы его послали в горы на лечение, — так он решил. На могиле Зоси на него должно снизойти откровение — так он вообразил себе или просто вбил в голову.
За кладбищем расстилались поля. Далекие леса виднелись на горизонте в осенней мгле. Разве можно было допустить, что и там живут люди, там, в городе, в часе езды отсюда? Он уже издалека увидел стройную фигурку прежней любовницы. И снова ему пришли на память ее слова: «О сколь странные формы может принимать безумие здоровых людей». (Гиня часто изрекала нонсенсы, по существу ей сказать было нечего, но порой, случайно, из сказанного ею проступала некая мысль, и тогда она была совершенно счастлива. У нее даже была книжечка, в которую она записывала свои жалкие «золотые мысли». «Компрометацией мы называем отступление от справедливых побуждений, если скомпрометированный заранее не расплатился по счетам со своим безупречным прошлым», или такое: «Избыток благородства мстит за себя только потому, что мы не умеем взглянуть на него как на благодать, которой одаривает нас собственное бессилие в отношении преданных идеалов» и тому подобное.) Может, он на самом деле уже сошел с ума? Но теперь эта мысль совсем не пугала его. Тем лучше: может, только в таком состоянии можно все это выдержать, как, собственно, он это и выдерживал.
— Мне кажется, что я тебя не видела сто лет, а всего лишь полтора года прошло, — были первые ее слова. — Ах, Тазя, Тазя, только теперь я вижу, как мало ценила твою любовь! Где ты был? Что было с тобою? С тех пор как не стало Зоси, ничего о тебе не знаю. Мне только Препудрех немного рассказал — но он так изменился. Ты бы не узнал его: Маг Чистой Нивелистической Музыки — товарищ Белиал. Он, в сущности, сделал нечто ужасное — нивелировал музыку, и знаешь, что самое странное: как раз это и нравится им, освобожденным животным. — (Лицо Атаназия не скрыло отвращения.) — О Боже! Что я такое говорю. Может, ты... Впрочем, нет. Мы здесь боимся чуть ли не самих себя. Темпе страшно ревнив. Я погибну, если он узнает, и ты тоже погибнешь. Рассказывай ты. Что это я все говорю?
У Атаназия было жестокое предчувствие, что она — последняя женщина, встретившаяся ему на пути. Да, пробил час. Прошлое раздулось перед ним до гигантских размеров — та, прошлая, спокойная жизнь, скромно скроенная и скромно отрежиссированная, приобрела в этот момент оттенок некоего величия. Он дождался этого. Он должен был перед кем-нибудь раскрыться: слишком тяжело переживал он свое одиночество. Гиня никогда не была «орлицей», но что-то в ней там все-таки теплилось: такой вот ласковенький третьеразрядный демоненок. Но сейчас он испытывал к ней что-то странное: это была не она, а та, какой он хотел, чтобы она была когда-то.
Они пошли дальше и пришли к маленькой речушке, заросшей камышом. Солнце пригревало, как в середине лета, а желтеющие деревья стояли тихо в прозрачном воздухе. Уже ощутим был гнилостный запашок старых увядших трав и листьев. На серебристых нитках летали беззаботные паучки, и где-то совсем по-весеннему пели птицы. Атаназий смотрел на себя с недосягаемой высоты. Он почувствовал неизбежное приближение смерти, а ведь шел ему всего лишь двадцать девятый год. Он думал не о самоубийстве, а только о смерти, которая неизвестно откуда должна была прийти. Он видел самого себя: маленькое, ничего не понимающее создание, где-то неизвестно зачем ползает, в последней судороге силясь ухватить что-то, что никогда невозможно было ухватить, чего, может, даже никогда и не было. Он не смог бы ни выразить это чувство, ни определить точку зрения, с которой он смотрел на себя.
Они сели на берегу ручья, в тени большой осины, которая металлически шелестела от легкого дуновения своими белесыми и желтыми листочками, мычание коровы где-то вдали напомнило ему горы, и он четко увидел такой же, как и сейчас, день в Долине Обломков. Страшная тоска переполнила его до самых основ его существа. Ни о Геле, ни даже о душе Зоси (ее тело, казалось, вообще никогда не существовало) он не тосковал с такой силой. Он обнял Гиню, которая положила ему голову на грудь и тихо плакала, а слезы ее падали на его левую руку горячими каплями. Потом он рассказал ей все. Она смотрела на него чуть расширенными, слегка раскосыми голубыми глазами, а рот ее был полуоткрыт в слезливой полуулыбке. Он так изменился и так сильно, так безгранично нравился ей в эту минуту... Она хотела воздать ему за все те досадные мелочи, которые когда-то доставила ему и которые стали поводом для их разрыва. Но тогда сразу пришел новый любовник, потом второй, третий и так далее, пока наконец ее мужа Бира не «хватила кондрашка» и Гиня не начала падать все ниже. Из той нищеты, в которой она очутилась, ее вытащил Темпе. Но то была хищная, мучительная любовь: «короткое замыкание», как она называла ее, любовь тирана, заваленного работой, быстрого как молния, язвительного и сумрачного. (Темпе окончательно потерял прежнюю веселость.) Страшными были его ласки, оставлявшие ее холодной, ее, эту когда-то почти нимфоманку. И теперь этот Тазя — все было так недавно, а казалось, так давно... Она, конечно, отдалась ему там, в тени осины, раз, второй и третий. Безумное удовольствие...
Обнявшись, возвращались они в город — в этот ад исступленной работы, к которой этот монстр Темпе принудил разленившуюся разношерстную массу, постепенно сбивая ее страшными ударами своей несгибаемой воли в монолитную, четко работающую машину. Огромные кладбищенские лиственные деревья, пылавшие буро-карминово и зелено-оранжево под заходящим солнцем, предостерегающе грозно шумели от шедшего с лугов вечернего дуновения, напоенного осенним ароматом нагретой за день земли. Солнце погасло за безнадежно плоской, уставшей от всего землей. Гиня говорила:
— Хочешь ехать, а не подумал, что будет со мной. Ты — единственная моя радость. Мне ведь только двадцать шесть, а кажется, что я уже старуха. Подумай, Тазя. Поживем — увидим, что будет дальше. (Все как-то странно упростилось, как никогда никто бы и не подумал, что вокруг творились дела, беременные будущими столетиями.)
— Я все время сам повторяю это себе, это мой девиз. Но я обязан, деточка. (Откуда он взял это слово, которым до сих пор называл только Зосю?) — Там посмотрю. Может, еще и вернусь.
— Может! Скажи: ты убежать отсюда хочешь или умереть?
— Не знаю. Меня призывает таинственный голос. А потом может быть уже слишком поздно. Я обязан. Не уговаривай меня. Знаешь, как я не люблю отказывать.
Гиня прильнула к нему всем телом, а потом с содроганием отпрянула, кутаясь в черную кружевную испанскую шаль. Все гадости исчезли из души Атаназия. Сейчас он был таким же чистым и невинным, как в четырнадцать лет, когда он еще (!) не познал женщину. Прошло пятнадцать лет, вместивших столько всего. То дело, которое он должен был осуществить, оказалось чистой фикцией, то, что он написал, ему казалось (а по сути таковым и было) полной белибердой, оставалась только «жизнь как таковая» — вот с ней-то и надо было рассчитаться. Дух Зоси стал ему ближе: перестал страшить угрызениями и мучить болью. Теперь он мог уйти спокойно — он не видел перед собою ничего и больше не боялся смерти, даже перестал бояться боли, и, несмотря на то, что счеты с Гелей не были закончены, он не ощущал себя подлецом. Этому способствовала близость смерти, вне всяких самоубийственных замыслов — странное все же было впечатление: как будто смерть оправдывает все и вроде как под нее перед самым самоубийством можно сотворить, а потом на нее списать любое свинство. Так на определенные умы действует отсутствие веры в будущую жизнь или отсутствие настоящей социализации. Это взгляд на самого себя, взгляд, который можно назвать посмертным, ибо, как правило, только об умерших говорят по крайней мере на 30% лучше, что неправильно и несправедливо. Так смутно ощущал сам Атаназий, ведь круглым дураком он не был, тем не менее непосредственное состояние продолжалось, глумясь над любой мыслью. Неужели в нем на самом деле выгорело зло? Все это были уже последние иллюзии, разве не все равно? Они шли через железнодорожное полотно. Вдали мигали красные и зеленые сигналы станции, а семафоры поднимали свои расщепленные верхушки, как руки, молящие небо о возмездии. С глухим гулом и отрывистым перестуком колес на стрелках прошел курьерский поезд, полный неизвестно зачем существующих, лишних людей, и провалился в серо-фиолетовую даль, светя красным фонарем хвостового вагона. Прохождение этого поезда замкнуло ход мысли Атаназия. Теперь он мог выдержать месяц, два, сколько надо, хотя ему больше нечего было «смотреть, что будет дальше». С Гиней он условился о продолжении встреч, в зависимости от графика поездок Темпе и погоды — ни о каких свиданиях в квартире речи быть не могло.
Спустя две недели (два раза были они с Гиней на прогулке, но им казалось, что за ними наблюдает кто-то подозрительный) Атаназий все же решил простудиться. Быстро бегал по вечерам, пил холодное пиво, весь потный окунулся в ручей и заполучил наконец бронхит. Три дня он провалялся в жару, после чего, страшно кашляя, направился на комиссию. Комиссий было три. На последней он снова встретился с призраком прошлого — с доктором Хендзиором, тем самым, что секундировал во время его дуэли с князем и лечил после ранения. Энергичный легкоатлет, он вел какую-то спортивную секцию для утомленных механизацией работников Темпе. Как же Атаназий завидовал ему, не похожему ни на кого, даже на него. Как же прекрасно иметь специальность, жить от сих до сих, ни шагу вправо, ни шагу влево. Но продолжалось это недолго, впрочем, было уже слишком поздно. Об изучении новых законов не могло быть даже речи. Досконально обследованный (пригодились какие-то старые спайки в верхушках легких), снабженный необходимыми карточками, он направился к товарищу Темпе, который принял его довольно приветливо. Гиня сообщила «тирану» о его прибытии как и в первый раз, но они не успели перемолвиться даже словом. Неизвестно почему, но сегодня «тиран» совершенно не произвел впечатления на Атаназия — может, потому, что был в неплохом настроении (посетитель вскоре узнает причину). Он видел в нем сейчас только инструмент масс, страшный (это он признавал), но всего лишь инструмент: Рамзес II только плюнул бы и не стал разговаривать с таким — так что он, гибнущий отброс, может хотя бы холодно смотреть на этого «властелина».
— Как поживаешь, старик? Ты болен? — спросил Темпе, рассматривая карточки и слушая безумный кашель Атаназия. — Так у тебя, значит, были очаги туберкулеза. Хм, не знал. (В своем отделе сам «властелин» выдавал разрешения своим сотрудникам.) Езжай. — Он подписал какую-то бумагу и отдал ее Атаназию. «Этот последний» немного осмелел.
— Знаешь, Сайтек, та работа, которую я тебе дал... — начал он.
— Читал. Вздор. Слишком много в ней паршивого псевдоаристократического мировоззрения, да и выводы, хоть и смахивают на правду, но не правда. В сущности ты профан в этом деле, тебе нечего сказать. Нам нужны люди, целиком преданные нам, а не флюгеры — в пропаганде, разумеется. Для других целей «wsiakuju swołocz» можно употребить. Я даже люблю настоящую аристократию: с этой бандой циников всегда можно договориться. Но терпеть не могу напыщенных полупридурков-снобов — есть что-то такое в тебе и в твоих взглядах.
— Ошибаешься...
— Молчать! Я никогда не ошибаюсь. Не забывайся. — А потом чуть мягче: — У тебя есть второй экземпляр?
— Нет.
— Вот и хорошо: я свой сжег, — равнодушно изрек Темпе.
Атаназий вздрогнул, но, несмотря на внезапное отчаяние, сдержался: он почувствовал себя совершенным дерьмом, огарком, плевком на тротуаре. Что бы стал делать в такую минуту Рамзес II?
— Из Коломбо прилетела аэропланом «bywszaja» княгиня Припудрих, — продолжил Темпе, неизвестно почему на «русский» манер произнеся ее фамилию. — Может, хочешь увидеться с ней? — пустил он вопрос на пробу и, не ожидая ответа, продолжил: — Азик не захотел. Она присоединяется к нам, но пока что для проформы я должен был арестовать ее, чтоб люди лишнего не болтали. (А стало быть, оправдалось Гелино предчувствие, что ее потащат какие-то громилы со штыками — одного только не предвидела: что «для проформы» — жизнь преподносит сюрпризы даже в рамках точных ясновидении.) Все деньги Берца переходят в казну государства. Как только дело будет сделано, так сразу и выпущу. Мы еще не избавились от этой мерзости, но избавимся — я о деньгах говорю. Вообще государство как таковое пойдет ко всем чертям, иначе человечество ни на что не годится. Дикость — только в лес вернуться — и всё. Понимаешь ты, полуаристократический болван? А еще графом хотел быть, только не выгорело. Но зато ты был князем. Ха, ха, ха! Вот Ендрек — настоящий граф — небось знаешь?
Атаназий сильно покраснел, в первую минуту не столько от известия о приезде Гели, сколько от упоминания о деньгах — теперь он становился должником родного нивелистического государства. Чуть позже у него от этой новости ноги подкосились; и сразу непреклонное решение: не видеться с ней.
— Да, я знаю. Полностью с тобой согласен в идейном плане. Но что касается госпожи Препудрех (он не смел в присутствии Темпе называть ее «княгиня»), то не собираюсь встречаться с ней. Слишком много воспоминаний...
— Ну-ну, ишь разоткровенничался, метафизический джентльмен. Тем лучше, потому что она тоже не очень хотела бы этого. (И все-таки Атаназий воспринял эту новость, как удар ножом в печень, но как бы по касательной.) — Ну так будь здоров, — протянул он красную руку.
Атаназий тем не менее решил на всякий случай подвести базу под будущее и попытаться получить (в случае чего, в случае, если бы совершенно случайно вернулось настроение типа «поживем — увидим, что будет дальше») какое-нибудь другое место работы. А может быть, подсознательно сообщение о приезде Гели подействовало на него таким именно образом?
— Сайтек, послушай меня еще! Я охотно сотрудничал бы с вами, но у меня должна быть другая работа. Это безнадежное стуканье на машинке и эти условия жизни не для меня, — говорил он, видя перед собой неподвижную маску Темпе. — Дай мне какую-нибудь более творческую работу, поближе к идейному центру, и, может, я смогу выдавить из себя нечто большее, чем эту чепуху; может, оно и к лучшему, что ты сжег это, хотя в первую минуту... А кроме того, понимаешь: это общество там, в этой низовой конторе, эти лица, понимаешь, я не могу, ну не могу.
Темпе встал и торжественно изрек, но сквозь сжатые зубы (правильнее было бы «ззубы» — через «зз»):
— Нам нужны новые люди, такие, кто сердцем, понимаешь, не жалким нигилистическим интеллектом, но сердцем верит в будущее человечество. Я дилетант, но я учусь, созидая — созидая, а не болтая. Для пропаганды специалисты у меня есть. Господ вроде тебя мы тоже используем, хоть и с отвращением, и даем им то, чего они заслуживают. А теперь — до свидания! Езжай в отпуск, поправляйся, а потом — за работу, и так, пока не сдохнешь. Ты — навоз, ты это понимаешь? А если еще хоть раз посмеешь вспомнить о каких-то там лицах, то знаешь, что тебя ожидает? Не знаешь? Так я тебе не скажу. Только заруби себе на носу, что каждый из обладателей этих «лиц» мог бы употребить твою прекрасную декадентскую мордашку в качестве тряпки для сапог, и это была бы еще честь для тебя. Я так же, как в той пародии Мирбо из «À la manière de»... — использую все, даже плевок — понимаешь? Но если только кто-то посмеет мне не подчиниться!!!.. Прошу. — И указал ему рукой на дверь, не подавая ему «оной».
— Но, Сайтек...
— Молчать и вон отсюда! — крикнул Темпе и, не ожидая, встал (все время он сидел, не предлагая стула Атаназию!), развернул старого друга и просто-таки вытолкал его в приемную.
Испуганный Атаназий не протестовал. Он пролетел мимо такой же испуганной Гини и очутился в коридоре. «Точно, как с тем тигром в джунглях: я могу погибнуть, но не здесь, не будучи расстрелянным этим болваном Темпе, неизвестно за что и про что». Страшно кашляя, он чуть ли не бежал в бюро отпусков: до поезда оставалось только два часа. Странной во всем этом была полная атрофия метафизических чувств: его уже явно охватывала атмосфера будущего человечества. Понятие чести не имело здесь никакого смысла в этой конкретной ситуации: так, как если бы он захотел обидеться на собирающегося сожрать его тигра и, вместо того, чтобы защищаться или бежать, вызвать его через секундантов на дуэль. «Задал мне урок, — думал он с удивлением. — Не урок, а порка какая-то. Вот это класс. Даже не класс, а фирма. Да, есть все-таки что-то в этой датской шляхте». Он совершенно забыл о Рамзесе II.
Уже была ночь, когда Атаназий прибыл на последнюю станцию предгорного района, в прежний Зарыте, теперь переименованный напуганными аборигенами в Темпополь. Его радовало, что в столице он не встречался ни с кем из старых знакомых, кроме Гины и Темпе, а от мысли о встрече с Гелей его пронизывал озноб ужаса. Нет, честное слово — он был уже сыт и людьми и жизнью. Он подъехал к санаторию для чиновников третьего класса и, наполовину съеденный клопами, уснул, как скотина, только к утру.
Снился ему дивный сад психических пыток: какие-то карликовые деревца на равнине за городом. «Магистрессой» была Геля — маленькая девочка, одетая в красное. А пытки состояли в том, чтобы признаваться перед ней в самых постыдных вещах. У Атаназия, в сущности, была на совести одна вещь, которую он совершил в возрасте пятнадцати лет и о которой никогда бы никому, а тем более Геле, не сказал. Знал об этом только его сообщник по той афере, коллега Валпор, связанный самой страшной клятвой, но Валпор умер тут же после выпускных экзаменов, не успев никому разболтать секрета. Теперь же Атаназий должен был рассказать обо всем этом Геле, которую он до безумия возжелал в том сне. Его спас дух Зоси, высокий, метров пяти росту. Геля, как бы засосанная приближающимся призраком, исчезла, но, когда Зося подошла ближе, Атаназий увидел, что все ее лицо бледно-желтого цвета как бы смазано и размыто, будто его сделали из парафина и подержали у огня, впрочем, оно было вполне узнаваемо. Внутри ее, в раздутом, как пузырь, животе сучил ножками  т р у п и к  четырехмесячного Мельхиора цвета свежей печенки или куриного пупка, точно такой же, как тогда, во время вскрытия, только живой. Атаназий подумал: «Вот и приходит возмездие за грехи». Сзади его схватил ксендз Выпштык (как он узнал, что это Выпштык, не видя его, Атаназий не знал) и постепенно начал переворачивать его спиной к земле, шепча при этом страшным голосом: «Вот видишь, Бог есть, разве я не говорил тебе, только теперь слишком поздно». Атаназий знал, что это правда, и просто помирал со страху и отчаяния. Призрак приближался, и Атаназий, будучи не в силах вынести нечеловеческого ужаса, стал превращаться, начиная с ног, в какую-то массу наподобие мармелада. С криком «Мармелад! Мар-ме-ла-а-ад!!!» он проснулся и соскочил с постели. (Был ясный солнечный день.) И неизвестно почему, он бросился к чемодану и проверил, с собой ли у него стеклянная трубка Логойского. Только тогда он окончательно пришел в себя и вспомнил все: значит так, он на самом деле в Зарыте, он чиновник третьего класса в нивелистическом государстве... Кошмар рассеялся.
И только когда он вышел, чтобы принять прописанные ему четыре часа пребывания на веранде, он понял, где находится. По дороге с вокзала он, уставший до изнеможения от работы, переживаний и езды в третьем классе, почти что спал. Санаторий — наспех сбитый из досок сарай — стоял на склоне поросшей лесом горы, отгораживающей Зарыте с севера — Бляхувки или чего-то похожего. У него был выбор: или вилла Берцев и Хлюси, или кладбище. Он выбрал кладбище и, удивительно спокойный, с трубкой в кармане, пошел лесами и ущельями в направлении видневшегося на противоположном берегу реки массива желто-красных деревьев. Был чудесный осенний день, один из тех, что бывают только в этих горах или в Литве. В затененном месте вне кладбищенской стены, на так называемой «самобойне», стоял серый камень с надписью «Здесь покоится Зофья Базакбал из Ослабендзких, умерла трагической смертью в возрасте двадцати трех лет. Помолись, верующий, за ее душу». Совершенно безучастно смотрел Атаназий на это жуткое место. Спокойствие, граничещее с полной апатией, сошло на его измученную душу. Вместо ожидаемого духа Зоси он встретил только серый камень, но камень этот поведал ему то, чего не осмелился бы сказать дух: пора. Но опять не здесь: как в случае со слоном, тигром и Саетаном Темпе. Там, в горах, в Долине Обломков, — только не в этом краю, а там, сразу же за люптовской границей, когда-то в годы ранней молодости его посетили самые возвышенные мысли, связанные с возрождением народа и тому подобными вещами, те мысли и чувства, которые в нем убила война. Только как попасть туда? Он собирался просидеть на кладбище по крайней мере несколько часов, однако тут же встал и направился на запад.
Миновав виллу Берцев, где теперь размещалось лесное управление, он направился прямо к Хлюсям. Оказалось, что старик Хлюсь уже умер, а убогий Ясь Баранец, некогда медиум Ендрека, женился «ради места газды» на «дурочке» Ягнесе. Он тепло поприветствовал их, они его тоже. (Было шесть часов, и горы горели карминным блеском безоблачного заката на фоне кристально-лазурного неба.) После получасовых скучных, как потроха на постном масле, «припоминаний», во время которых Атаназий избегал социальной темы, все трое пошли в корчму — здесь свободы было побольше, чем в столице: не нужно было карточек на алкоголь. С прискорбием узнал Атаназий, что Логойского после очередного припадка бешенства прямо из Зарытого свезли в сумасшедший дом. О кокаине не было ни слова: несмотря на умопомешательство, Ендрек теперь тщательно скрывал свой порок.
У Атаназия была выплаченная авансом месячная зарплата. Ее он выпросил у чиновника, старого знакомого еще со времен адвокатуры — должно хватить. Прилично напились, после чего (когда вышли по нужде) Атаназий дал Ясю немного кокаина, сам же не принял ничего. Это было отвратительно, но что поделаешь. Баранец, браконьер и вообще первостатейный подонок, согласился проводить Атаназия через часто расставленные посты пограничников, которым был дан приказ расстреливать на месте любого, кто осмелится пересечь границу в ту или иную сторону. Они договорились на завтра на десять вечера.
Совершенно пьяный, возвращался Атаназий (он уже месяц ничего не пил) чистой звездной ночью в санаторий. Знакомые с детства осенние созвездия раннего вечера приветствовали его, как далекие миражи прошлого: Вега, столь близкая ему с самого давнего времени, и Альтаир с двумя звездочками по бокам, и колесница Большой Медведицы с Алькором и Мицаром, несущаяся куда-то влево над севером горизонта. Направо от нее всходил красный Альдебаран в окружении верных Гиад, а за линией острозубых сумрачных вершин заходил проклятый Фомальгаут — его недобрая звезда (он уже не помнил, когда успел выработать в себе это предубеждение, но всегда называл ее «таинственным костром осенних страхов»). И вдруг он страшно затосковал по «тому», по южному небу. Он увидел в воображении Канопус, такой же большой, как Сириус, и пресловутый «Southern Cross», и ближайшую к нам Альфу Центавра, а прежде всего и с детства знакомые и «желанные» Магеллановы Облака и Мешки Угля — пустые места на Млечном Пути — деликатесы тех сторон. Не было ль всего лишь сном все это некогда виденное великолепие? В душе он благодарил кого-то (может, Бога?), но прежде всего Гелю, что сумел познать все это перед смертью. Однако без нее он не мог представить себе Индию — то был край фантазии, который исчез вместе с их отъездом оттуда. То, что она, эта сатанинская еврейско-индийская «богиня любви», была там, всего лишь в паре сотен километров от него в «нивелированной» стараниями Темпе столице (причем в тюрьме), было за гранью понимания. Как же изменилась она в мыслях со времени первых флиртов во дворце Берцев. А Темпе? А он сам? Неужели все были теми же самыми? Он, продвигаясь пьяным шагом под разыскрившимся небом полуночи, начинал сомневаться в идентичности сущностей. «Для меня же лучше не верить в то, что она там», — прошептал он себе. Все пути были отрезаны, оставалась только смерть.
Он снова вернулся мыслями в Индию: мечта детства сбылась, он познакомился с ней. Но в таком страшном состоянии духа, в такой жуткой деформации! Ни тени мысли о возвращении к Геле даже не коснулось его сознания. Он заснул сном легким, без сновидений, мечтая перед самым погружением в сон о завтрашнем дне: под влиянием водки он не чувствовал даже кусающих его клопов. Даже северное небо потеряло для него все очарование. «Там» было «его» небо, пригрезившееся ему наяву, которого он больше никогда, никогда не увидит. Слово  «н и к о г д а»  как бы упало на дно его души, отозвавшись зловещим и в то же время блаженным звуком. Он принял его в себя с таким пониманием, как никогда ранее. Он был доволен, что смотрел смерти в лицо не моргнув глазом. Но куда девался дух Зоси? «Неужели я не буду с ней даже перед смертью?» — подумал он последним рефлексом сознания.
На следующий день он проснулся легким и веселым — ему улыбнулась смерть в кокаиновом восхищении миром. И снова после отбывания обязательных верандных часов он направился к Хлюсям. Ясь ждал его, пьяный с раннего утра, и сразу протянул руку за убийственным порошком. В десять они прошли через Быстрый Переход на люптовскую сторону, как когда-то.
Информация
Атаназий купил только две литровые бутылки водки, немного консервов и маленькую бутылочку «магги». Кроме того, у него был котелок для чая, заварка и сахар.
Когда, чуть ли не на брюхе ползя, они продрались сквозь лес у подножия перевала, где-то около двух ночи началась стрельба по всей линии. Одна из пуль просвистела над головой Атаназия и со стуком (словно гигантский дятел долбанул дерево) засела рядом в стволе. Стреляли вслепую. И здесь повезло Тазе, как со слоном, тигром и Саетаном Темпе. Через час они были уже на перевале. Тут на Яся нашло кокаиновое красноречие, и он едва полз с безумным сердцебиением. Обалдели бы старики-«сказители», когда бы услышали, что нес этот выродок, их потомок...
— Тока глядите, шоб эти вас не сцапали, — говорил он с серьезностью знатока, когда они вышли на перевал и бросили взгляд на спящие в синем сумраке люптовские долины.
Светало. Перед Ясем было еще около двенадцати часов ожидания, потому что в ясный день он не отважился бы пройти через лесной кордон. Они попрощались на южной стороне гребня. Ясь не спрашивал ни о чем, он был своего рода джентльменом.
— Ну, до свиданьица, до субботы. Вертайтеся во здравии, дак ишшо мне дадите трохи того наркутика. Уж оченно приятная штука. Э, дайте-кось и щас, на дорожку, — жалобно попросил Ясь.
Атаназий дал ему грамма два. «Сорок должно хватить», — сладострастно усмехнулся он и стал осторожно, бесшумно сходить по траве к поросшей девственным лесом долине Тихой.
Ясь остался под скалой и смотрел. Удивительные вещи происходили с ним под влиянием белого порошка. Ягна, Логойский, революция, хохоловское восстание, перебитая падающим деревом нога и вся вообще жизнь колбасилась у него в голове чудным хаосом. И была в этом жестокая тоска по чему-то такому, чего никогда не будет, чему-то абсолютно недосягаемому, но что, однако, неизвестно как, но происходило вот прямо сейчас, здесь, на Быстром Переходе, в его голове и «во всем мире». Теперь ему казалось, что он понял свою «глупую» Ягну и все остальное. Теперь он сможет разговаривать с ней. Ему вдруг вспомнилась их первая любовь на Иваницкой Хале, над которой возвышался диковинный Ямбуровый Бобровец — никто не знал, что такое «ямбур». Но теперь слово это стало для Яся символом всей странности того, что он переживал, — до него вдруг дошло несуществующее значение этого «понятия», которое завораживало его с самого детства. И вдруг он затянул дикую импровизацию с новыми словами на известную гуральскую мелодию (пару дней назад в столице, на вечере в честь подгальских депутатов-нивелистов, играли вариации Препудреха на ту же тему):
З ямбура кораблик, и з ямбура всыцко,
Тока не з ямбура моей Ягны цыцка!
Ямбуровы девки ежели б вы были,
То бы вы з ямбура хуицки любили!.. Эййоп!!

Впервые он почувствовал себя кем-то более значительным, чем его «дурочка» Ягна, которая нравилась ему именно своим странным помешательством, хоть в этом он себе и не признавался.
Атаназий огляделся. На фоне розовеющего неба он еще видел силуэт Яся, жестикулирующего в диком возбуждении. «Еще накликает на меня люптовских пограничников», — подумал он. Махнул рукой Ясю, который приветственно подбросил шляпу. Его песнь — вот последние звуки, долетевшие до него с той стороны, слов он уже не слышал. Вздохнул, только когда добрался до леса у Верхтихи. Теперь он мог больше не бояться ничего, потому что пограничники в это время редко заходили в глубь гор. Восходящее солнце заливало мягким оранжевым светом поросшие травой вершины напротив: еле слышный шум порядком иссушенных жарой потоков доносился будто с того света. Он шел почти бездумно веселый и к полудню был уже в нижней части Долины Обломков. Кашель совсем прошел, и он чувствовал себя прекрасно. Лишь близость смерти придавала ему эту силу. От мысли о возвращении к жизни там, в долинах, его охватывал ужас и безграничная скука. Ему виделась эта ненасытная садистка Геля в какой-нибудь польской «czerezwyczajkie», истязающая (может, даже в кокаиновом угаре?) недостаточно трудолюбивых и недостаточно покорных представителей прежнего строя. Он представлял ее любовницей товарища Темпе или какого-то невообразимо страшного еврея, перед которым заочно испытывал суеверный страх. Он мало ошибался в своих предположениях, потому что вот уже месяц, как нечто такое уже произошло и постоянно набирало силу. Но какое дело было Атаназию до всего этого, он шел к окончательному освобождению — если не можешь красиво жить, сумей по крайней мере красиво уйти из жизни (кто это сказал?) — веселый, он шел на смерть, как на редут. Наконец он не ощущал никакого несоответствия между тем, кем ему предстояло стать — добродушным, ясным, без следа отчаяния, без печали, без угрызений совести, и собой, потому что никого он здесь не оставлял. Может, бедная Гиня немного поплачет, может, Геля на мгновение, между одной пыткой и другой, проникнется сантиментом к индийским воспоминаниям — в последнем своем культе единственного реального божества — общества, но страдать на самом деле никто не будет. Логойский — этот может (Атаназий подумал о нем с благодарностью), но, к счастью для него, он больше не был собой, жил в придуманном мире — мистический бродяга à la manière russe — может, сейчас в нем на самом деле взыграла кровь матери, в девичестве княгини Угмаловой-Чемеринской. Интересно же было Атаназию только, что поделывает Препудрех (под влиянием размышлений об успехе Азика тот стал для Атаназия своего рода загадочным мифом), и самое важное: помирятся они с Гелей или нет? Но об этом, как и о многих других вещах, не суждено было узнать Атаназию. Порой ему становилось жалко сожженного товарищем Темпе «сочиненьица», впрочем, не так чтобы слишком.
Он решил использовать последнюю минуту жизни нормально и смерть отложил до завтра. Сначала он пошел вверх по долине, к озерам. Там, глядя в темно-синюю, но у берегов изумрудную глубь вод, на поверхности которых дуновение ветра рисовало матовые, фиолетово-серо-голубые и золотистые полосы, он пролежал несколько часов. Тишина была абсолютная. Даже клекот водопада тут же, рядом, за скальным порогом, казалось, только подчеркивал, а не разрывал эту тишину. Когда вишнево-фиолетовая тень утесов Яворовой Вершины переместилась с зеленых вод озера на берег, развеянным контуром ползя между пожухлой травой и покрытыми лимонно-желтой порослью валунами, Атаназий снова направился в долину. Тихо шумел вековой лес громадных елей, а с темно-зеленых ветвей свисали длинные бороды мхов, кое-где краснела рябина. Наверху кирпично-кровавым отсветом горели склоны гор от заходящего где-то в долинах солнца. В горах у Атаназия всегда было такое ощущение, что солнце заходит не здесь, а где-то бесконечно далеко — точно так же где-то и восходит, а потом сразу бросается с неба в долины — простая, если не сказать банальная, концепция. С тоской смотрел он на вершины, на которые ходил в годы ранней юности. «Теперь я туда бы не залез, совсем поплохел», — подумал он с жалостью к самому себе.
И вдруг какая-то странная пустота завладела Атаназием: в этот момент ему не хотелось ни жизни, ни смерти — он хотел просто существовать — л и ш ь  с у щ е с т в о в а т ь,  а  н е  ж и т ь. Если бы можно было так, глядя на этот мир, развеяться в ничто, совсем не осознавая этого, не ощущая самого процесса развеивания! И все-таки так — наверняка завтра будет почти так, жаль только, что «почти»! Наверняка. Все было зыбким, только это одно было нерушимым. Разве что его схватят люптовские пограничники или съест медведь. «Я был ничем — пробегающей тенью, и мне не жалко ничего. Я увидел этот мир и хватит с меня. Не могу больше врать себе, будто все это так важно. Вовремя уйти, даже будучи никем, вот большое искусство, если нет мании самоубийства или рака печени, или если не испытываешь невыносимых духовных страданий, как тогда, после смерти Зоси. Интересно, а в других условиях могло бы «получиться из меня» что-нибудь другое? Но я уже об этом не узнаю, черт побери!» Эти мысли сильно порадовали его.
Среди бурелома и камней он развел небольшой «костерок» и просидел возле него до утра, порой проваливаясь в сон и обмысливая нечто невыразимое. Поток бурлил в проточенных водой желобах — в этом шуме можно было услышать все: проклятия, призывы на помощь, стоны, брань и любовный шепот. Что-то ходило по лесу, сотрясая толстые стволы, но у огня Атаназий не боялся неожиданного решения своего уравнения. На рассвете он уже шел в сторону боковой долины, Сярканской. Там он помнил одно место, где кончался лес, покрывающий дно Долины Обломков, и где с одной стороны открывался чудесный вид на амфитеатр вершин — Сатану, Башню, Толстую, а с другой — мрачные стены Яворовой стерегли тишину долины, в которой царило неземное настроение, где, казалось, что-то зовет тебя, предостерегает и жалостно, тихо умоляет, где даже днем человека охватывал какой-то бледный страх перед неведомым из другого измерения. Здесь должно было лежать невиданное количество убитых гуралей и люптаков, в течение веков сражавшихся за господство над этой частью гор.
День явился Атаназию во всей красе. Роса покрывала травы и красные островки брусники, мокрые листочки, желтые ракиты и пурпурные рябины блестели под солнцем как бляшки полированного металла. Тишина стояла непроницаемая, ее не нарушал даже шум вод за грядой, блестевшей пожухлой травой и спадавшей с Яворовой в долину. Время от времени слышалось, как журчит ручеек, невидимый между округлыми глыбами покрытого мхом гранита. Там, на краю зарослей кустов и горной сосны, имея за своей спиной стену девственного леса, среди глыб, скатившихся когда-то в давние века с утесов Яворовой, устроился Атаназий на вечный покой. Он был один — дух Зоси отлетел от него, может, насовсем. А потому сначала он выпил колоссальное количество чистой водки, запивая ее чистым «магги» в качестве закуски. Потом поел сардины и паштета — все с той глубокой убежденностью, что делает это последний раз в жизни. Далее, чувствуя себя уже совершенно пьяным, он вынюхал приличную дозу кокаина — около пяти дециграммов. «Конечно, выстрел в висок был бы эффектней, но выпендриваться мне не перед кем, да и тем самым я лишил бы себя под конец этих видений действительности».
Мир тихо повернулся на каких-то громадных рычагах и легко отлетел в иное измерение: он быстро превращался в «ту, иную», невыразимую и воплощенную, самую чистую красоту. «Так, этого можно попробовать еще разок, а потом в конце. Какая же гадость пачкаться всем этим каждый день, как Ендрек...» И теперь в той же самой пропорции, что и тогда, когда портки в клетку Логойского были на самом деле одной из самых прекрасных вещей в мире, этот уже почти невыносимый прекрасный мир стал еще более чудесным, д р у г и м, единственным... Не было красивой завесы, покрывающей необходимый, будничный день: действительность бесстыдно оголилась и отдавалась с самозабвением, как ошалелая от вожделения... Кто? Геля. Она никогда не была так невероятно прекрасной, как в эту минуту в его мыслях: он видел ее душу, утомленную метафизической ненасытностью, вместе с ее телом как абсолютное, совершенное единство — ах, если бы так могло быть в жизни! Может, она как раз убивает кого-то (он забыл, что она сидит в тюрьме) или спит на знаменитой железной кровати товарища Темпе (о которой говорила Гиня) — Саетана, l’incorruptible, как сам Робеспьер — в его властных нетерпеливых объятиях. Ах, бедная Гиня — прекрасная крошка, такая милая... В конце концов из бездны небытия хлынул дух Зоси и соединился в единое целое с красотой гор — он был в них, не прерывая метафизического одиночества, в которое погружался Атаназий. Он уже простился с людьми: у него в мыслях пролетели почти все знакомые в виде совершенных идей, существующих где-то в ином и неизменном бытии. Но они были далеко, не путались, как это бывает в жизни, в водовороте суетных повседневных дел. Мгновение неземного восторга, разрывающего грудь необъятным величием, казалось, будет длиться вечно. «Наконец я не существую в существовании», — громко сказал Атаназий не своим голосом, будто это не он, и фраза эта, как сонный нонсенс, казалось, имеет какой-то бездонно глубокий смысл — и снова дерябнул приличную дозу «коко». Как же выразить то, что он видел, если даже в обычном состоянии красота мира порой бывает невыносимой болью, как выразить ту боль, усиленную до бесконечности и внезапно обратившуюся в наслаждение иного уже рода — холодное, чистое, прозрачное, но той же, что и боль, интенсивности... А кроме того — это чувство, что всё в последний раз, что больше никогда... Перед ним громоздились знакомые, любимые вершины в неземном сиянии славы, возносящиеся над этой долиной, но в иное измерение, в идеальное бытие, граничащее в своем совершенстве с небытием, ибо может ли что быть более совершенным, чем Небытие?
И когда он так «существовал не существуя», до его слуха долетел какой-то треск и шум: из-за зарослей крушин и ракит показалась темно-коричневая мохнатая масса и пошла среди камней по траве, из которой торчали уже высохшие зонтики и увядающие осенние горечавки, направляясь прямо к нему. За ней два таких же создания, но поменьше: медведица с медвежатами, то есть верная смерть — она всегда первой нападает. Но под воздействием «коко» Атаназий успел потерять ощущение опасности. Ветер дул с ее стороны (легкое холодное дуновение шло от теней в долине к залитым солнцем утесам Яворовой) — она ничего не чуяла, не видела из-за камней. Вдруг вылезла и заметила его. Встала. Он видел ее полные страха и удивления глаза. Малыши тоже встали, заурчали. «Вот тебе, бабушка... — вымолвил Атаназий без тени страха. — А ведь испортит мне последнее мгновение». Впрочем, и новая картина, и это высказывание — все было включено в то мгновение: они не ломали рамок иного измерения, не нарушали его очарования. Отрывистый рык, и медведица, встав на задние лапы, схватила передними большой, в две головы, камень и пустила его в Атаназия, а потом пошла на двух лапах к нему. Камень пролетел рядом с его головой и раскололся о глыбу, на которую он опирался. Несостоявшийся самоубийца вскочил и осмотрелся вокруг. Инстинкт самосохранения работал механически, как инстинкт рождения у сфекса, прокалывающего гусеницу. «Ну и где этот Бергсон — разве можно это „превратить в познание“ — чушь», — подумал он так же автоматически в какой-то отрезок секунды. Оружия при нем не было. Он схватил целую горсть белого порошка, горку которого держал на бумаге возле себя, и бросил в разверзшуюся над ним пасть медведицы, и отскочил назад на камень. Ему на память пришел Логойский, который потчевал кокаином своего кота, и он внезапно разразился смехом — вот это был класс.
Медведица, засыпанная порошком с неизвестным ей отвратительным запахом, с убеленной черной пастью, опустилась на передние лапы и принялась фыркать и урчать, вытирая нос то одной, то другой лапой и втягивая при этом безумные для нее дозы убийственного яда. Видимо, подействовало молниеносно, ибо она просто впала в ярость, совершенно забыв об Атаназии. Она каталась с ревом по земле, поначалу с оттенком недовольства, но потом рычание сменилось блаженным урчанием. Малыши смотрели с удивлением на дикое поведение матери. Какое-то время она пролежала без движения, смотря с восхищением в небо, после чего бросилась к своим детям и принялась их ласкать, играть с ними в какую-то безумную, видать, необычную для них игру. Вместо того чтобы убежать, Атаназий только сгреб свои вещи (остаток порошка, каких-то десять граммов, он аккуратно завернул в бумажку) и смотрел на это поначалу с веселым интересом.
«Накокаинить медведицу — вот он, высший класс. Вот он — мой предсмертный подвиг. Еще одна попытка перед смертью». Он посмотрел вверх. (Там, среди трав, наступало относительное спокойствие — медведица лизала и ласкала своих детей, урча от непонятных и невероятно сильных ощущений.) Все было так же прекрасно, как и прежде, но по-другому...
Внезапно мозг Атаназия расколола молния сознания: это был гром безумия, но в этом состоянии оно показалось ему откровением: «Что же это получается? Выходит, у меня было то же самое, что и у этой несчастной скотины? Так значит, весь мой восторг и то, что я думаю, это всего лишь такое жалкое свинство? А откуда я могу знать, что эти мои мысли хоть чего-то стоят, если я не могу понять это?» До него не доходило и то, что эти, имеющие место в данный момент его размышления тоже охвачены тем же самым принципом — наркотическим состоянием — порочный круг — он задыхался от возмущения и стыда. Он быстро собрал вещи и снова направился вниз, на дно Долины Обломков. Он больше не думал о медведице. Все плясало перед его взором. Он шел, шатаясь среди бурелома и глыб, пьяный, наркотизированный до предела. Сердце пока выдерживало, но каждую секунду могло остановиться. Он не думал о смерти: он хотел жить, но не знал как. Он снова полез за бумажкой. Его безумие усилилось. Он не отдавал себе отчета в том, что, того и гляди, может погибнуть от отравления, а о самоубийстве и речи быть не могло: его раздирали какие-то безумные, не поддающиеся выражению мысли — Геля, Зося (ведь наверняка жива), Темпе, общество, народ, нивелисты и мистический Логойский, горы, солнце, цвета — все представляло какую-то кашу, мезгу мятущихся картин без малейшего смысла, но была в этом адская сила и жажда жизни и существования целую вечность. Над этим хаосом постепенно начала возвышаться одна непреложная мысль: новый трансцендентальный закон развития сообществ мыслящих сущностей — но какой? — он пока не знал.
Иногда он останавливался и смотрел то на землю, то на лес, тихий и спокойный, немного как бы удивленный этой хаотичной фурией бедного человечка. И в эти моменты хаос красной брусники, горечавки и сухотравья внезапно принимал формы абсолютно правильного геометрического рисунка, какой-то адской головоломки. Пока наконец он не вышел из лесу на другой склон Долины Обломков, тот, по которому вчера сходил вниз. Сердце колотилось, точно паровой молот: быстро, безумно беспокойно... Но в мыслях воцарился определенный порядок. Он хладнокровно, без страха осознал опасность смерти. Сосчитал удары: их было 186. Сел отдохнуть и выпить воды, не закусывая ничем. Сумасшедшая идея становилась все ясней, оставаясь тем не менее сумасшедшей: «Повернуть механизацию человечества таким образом, чтобы, использовав уже достигнутую организацию, организовать само коллективное сознание против этого якобы неумолимого процесса. Само собой ясно, как солнце передо мной, что, если вместо того, чтобы пропагандировать социалистический материализм, каждый, но так, чтобы абсолютно каждый, начиная с кретина и кончая гением, осознает, что та система понятий и социального действия, которой мы оперируем сейчас, должна привести лишь к полному оболваниванию и автоматизму, к скотскому счастью и к исчезновению какого бы то ни было творчества, религии, искусства и философии (эта троица оказалась непреодолимой), так вот, если это уяснит себе  к а ж д ы й, то, противодействуя этому коллективным сознанием и действием, мы сможем повернуть весь процесс вспять. В противном случае, лет эдак через пятьсот, люди будущего станут смотреть на нас, как на сумасшедших, так же, как и мы слегка высокомерно смотрим на прекрасные культуры прошлого, потому что они кажутся нам наивными в своих воззрениях. Вместо того чтобы делать вид, что все будет хорошо, и радоваться, что религиозность вроде как возрождается, потому что появляется какая-то третьесортная мистическая чепуха, которая является всего лишь скатыванием с того уровня, который занимает интеллект, надо употребить этот интеллект на то, чтобы уяснить себе весь ужас грядущей потери человеческого облика. Вместо того чтобы тонуть в мелком оптимизме трусов, надо взглянуть страшной правде в глаза, взглянуть смело, не пряча голову под крыло обольщений, для того чтобы можно было пережить эти последние жалкие дни. В отношении себя нужна смелость и жестокость, а не наркотики. Иначе чем же отличается вся эта глупая болтовня трусов, желающих создать компромисс между современной мыслишкой, тайной Бытия и наполненным брюхом масс — чем она отличается от кокаина? Вздор — либо одно, либо другое. Как раз мелкие оптимисты хуже всего — это они заваливают единственный путь, приспосабливаясь к перемалывающей их машине. Вытравить это сучье племя полурелигиозных духовных оппортунистов. Но нет, как раз наоборот — о Боже! Как убедить всех, что я прав? Как бороться с этой жалкой плоской верой в возрождение? Только ценой минутного (лет эдак на двести) отчаяния и отчаянной борьбы можно обрести истинный, не наркотический оптимизм, а такой, который созидает новую неизвестную действительность, которая даже Хвистеку не снилась...»
Мысль Атаназия вертелась по кругу, и это имело столько же смысла, что и «существование вне существования», было в этом какое-то противоречие и неясность, но также и нечто понятное навязывалось ему с неотвратимой неизбежностью: «Если идеологию каждого, то есть абсолютно каждого человека, переделать так, чтобы он перестал верить, что по этому пути дойдет до вершин счастья, то создастся совершенно новая атмосфера в обществе. И это будет материальной вершиной, достигнутой ценой автоматизма, правда, они уже не будут знать этого, но фактически будут счастливы, а мы, чьи головы еще торчат, возвышаясь над этим уровнем, д о л ж н ы  з н а т ь  з а  н и х — в этом и может состоять  н а ш е  в е л и ч и е! Надо будет доказать, что этим путем, вместо человечества, о котором мечталось, можно получить лишь безмозглый механизм, такой, что и жить-то ему не стоит, лучше вообще не жить, чем так — ха — да разве такое возможно — вся история свидетельствует об этом — и надо бы разматериализировать социализм — адски трудная задача. Но тогда, в так понимаемом обществе может возникнуть совершенно неизвестная социальная атмосфера, потому что такой комбинации до сих пор не было, а именно: сочетание максимальной социальной организованности, не выходящей за определенные рамки, со всеобщей индивидуализацией. Не требует ли это от культуры немного сдать назад — может, лишь поначалу, но дальше возможности неисчислимые — в любом случае, вместо скуки уверенного автоматизма, нечто неизвестное. Мы можем достичь этого только благодаря интеллекту, а не путем сознательного отступления в глупость, в творческую религию, некогда великую, но выродившуюся. Тогда, только тогда зафонтанируют новые источники, а не теперь, не в этом состоянии полумистической трусости. Может, тогда возникнут новые религии, о которых мы сейчас и понятия не имеем. Нечто невообразимое кроется здесь, необъятные возможности — но нужна отвага, отвага! Физическое возрождение противостоит вырождению только паллиативами — оно должно подчиниться воздействию преобладающей силы вырождения, даже если отказ от занятий спортом будет караться смертной казнью. Социальные связи, создающие условия вырождения, бесконечны — сила индивида ограничена. На что нам такой интеллект, который представляет из себя только симптом упадка? Не на то ли, чтобы сознательно глупеть в прагматизме, бергсонизме, плюрализме и сознательно терять человеческий облик в технически идеально устроенном обществе? Нет — его надо употребить в качестве противоядия от механизации. Изменить направление культуры, не отменяя ее стремительного развития. Впрочем, теперь ее никто по-другому и не сдержит: это чудовище будет расти, пока само себя не пожрет и не станет от этого счастливым. А потом само себя переварит, а потом... И что останется? Какая-то кучка... Что с того, что автоматические люди будущего будут счастливы и не будут знать о своем падении? Теперь мы за них знаем и должны их от этого огородить. В такой общей атмосфере могут возникнуть новые типы людей, проблем, видов творчества, о которых мы сейчас понятия не имеем и не можем иметь».
«Работенка» о метафизической трансцендентальной, в понимании Корнелиуса, необходимости (он громко повторил это для себя и для окружавших его удивленных елей) механизации теперь показалась ему хоть и разумной, но односторонней, неполной. «Там был взгляд на факты известные и необходимые, если исходить из прежних позиций, здесь же была совершенно новая идея, заключающая в себе элемент трансцендентальности: возможность абсолютной необходимости — но такой ли абсолютной? Нет, видимо, нет — потому что моя идея — это адская случайность, она не следует неотвратимо из состояния общества — так или иначе она в любом случае должна была возникнуть во времена декаданса, но не важно — она есть, и в этом вся штука».
Он снова выпил водки и снова нюхнул кокаина, и только теперь до него дошло, что ему необходимо вернуться с этой своей идеей в долины, донести ее до сознания Темпе и использовать его для организации внедрения идеи в умы, используя при этом уже существующую организацию его государства. Смерть показалась ему в этот момент глупостью. Проблемы Гели, Зоси и всего этого низменного мармелада чувств измельчали, испепелились в искусственном огне его безумия. И все благодаря медведице, ну и любимому, ненавистному «коко». «Ха, как это смешно», — смеялся он смехом безумца, медленно идя по солнечному склону к перевалу Быдлиско — через него ведь было ближе, чем через Быстрый Переход. Ему казалось, что он был там не вчера, а несколько лет тому назад — столько он пережил с тех пор, как распрощался с Ясем. Сколь же великолепна была композиция последних дней! В нем снова заговорил прежний «творец жизни» из третьеразрядных столичных салончиков. Он шел медленно, потому что должен был беречь свое, такое нужное всему человечеству, сердце: если бы оно сейчас разорвалось, никто бы не узнал его идеи, и неизвестно, смогла бы она вообще возникнуть в каком-то другом уме. Теперь он не боялся ни люптовских, ни своих пограничников, точно как в той дуэли, когда его охраняла любовь к Зосе. Он сам пошел ко всем к ним с «великой» идеей, которой наконец оправдал свою жалкую жизнь. Атаназий выбрался на первый перевал, и перед ним открылся изумительный вид. Атаназий утонул в бездонном восхищении. Растворенные в дымке дня горы, упоенные своей красотой, казалось, были сном о самих себе. И в то же время как бы объективная их красота не зависела от того, что он на них смотрел. Они были сами по себе. В их красоте он сейчас по-настоящему соединился с духом Зоси, и даже — о, нищета воображения! — почувствовал над ними определенное превосходство. Дух не угнетал его, напротив: он разговаривал с ним (отчасти из милосердия) как равный с равным. Атаназий нашел то место, где Геля прошлой зимой подвернула ногу. Постоял там с минутку, рассматривая памятные камни. Да, это были те же самые камни, вечно молодые, да только он стал совсем другим. Ему казалось, что вся эта прошлая Индия была большим воздушным шаром, привязанным здесь к той самой ноге, которой вовсе и не было.
Солнце заходило, когда Атаназий, никого не встретив, спускался в долину. По дороге он принял еще приличную дозу «коко» — для поддержания нервной системы, как он себе говорил, — идя вниз, он мог себе это позволить. Его лошадиное сердце, которое разве что пуля могла остановить, выдержало и это. Он чувствовал себя в гармонии со всем миром, и неземное блаженство распирало все его существо. Он был в сознании для себя, тем специфическим сознанием сильного отравления адским ядом; для других — если бы таковые вдруг смогли увидеть его мысли — он был законченным безумцем. Безграничность мира засасывала его, пурпурные отблески на скалах, казалось, были эманацией его собственных внутренностей: он чувствовал их в себе, он был всем, он непосредственно растворялся в актуальной бесконечности с такой свободой, с какой Георг Кантор сделал бы это на бумаге с помощью скромных, невинных значков. Небо представлялось ему каким-то сарданапаловым балдахином (с какой-то картины) его славы — ужасной метафизической роскошью, лишь для него созданной — кем? Идея личного Бога замаячила, как тогда, в бесконечной и беспространственной бездне (когда это было, о Боже!). «Если Ты есть и видишь меня — прости. Больше никогда, никогда, никогда», — шептал он в экстазе, в эйфории, граничащей с небытием, а вернее с бытием, вывернутым наизнанку — это было небо — воистину небо было этим.
Он улыбался миру, как малый ребенок улыбается удивительным, невероятно прекрасным игрушкам — в этот момент он парил в небе — видение прекрасного невообразимого человечества, созданного из его идей, накладывалось у него на все. Он был горд, но благородной гордостью мудреца, и одновременно преклонялся перед великой безымянной силой, которая так его одарила — может, это как раз и был Бог. Какой будет его жизнь, он не знал и не хотел знать. (Одно было странно: за эти два дня он ни разу не вспомнил об умершей матери — как будто ее никогда и на свете не было.) Все само собой сложится в соответствии с воплощением той идеи, которая только что пришла ему в голову. Техническим осуществлением и более глубокой, недилетантской разработкой займутся другие. До этого ему больше не было дела. Самое важное — запустить машину.
Уже смеркалось, когда он подходил к тому маленькому ресторанчику в горах, который в ту зиму был исходным пунктом для всех экскурсий — туда занесли Гелю с якобы вывихнутой ногой. Звезды таинственно пылали, искрились, как зримые символы вечной тайны, на фоне черного небытия неба. Сегодня Атаназий не ощущал никакого несоответствия между небом Полуночи и Полудня — все мироздание принадлежало ему, оно отдавалось ему, пронизывало его, сливалось с ним в Абсолютное Единство. Внизу блеснул огонек. Внезапно Атаназий понял, что придется пройти через линию пограничных постов, и немного пришел в себя — как ему казалось, — на самом деле он был накачан кокаином под завязку. Документ при нем был (удостоверение чиновника третьего класса), он был приятелем всевластного Темпе — но был ли? — ведь он увел у него Гиню — да ладно, как-нибудь утрясет это дело. По пути он еще раз взглянул на звезды, желая вернуться к прежним мыслям. «Возлюбленная Вега — она мчится к нам со скоростью 75 километров в секунду, может, когда-нибудь влетит в нашу систему и начнет с нашим солнцем вертеться вокруг общего центра тяжести. Как же чудесно будет видеть два солнца...» Какая-то темная фигура выросла перед ним в сумраке, будто из-под земли.
— Стой! Кто идет?! Пароль! — раздался хриплый голос, и у Атаназия возник точный портрет лица, из уст которого этот голос исходил.
Вообще вся ситуация представилась ему с адской, сверхъестественной ясностью. Он не боялся ничего: у него были сравнительно чистые совесть и бумаги.
— Пароля не знаю. Я свой. Заблудился в горах. Свой, — еще раз сказал он, услышав знакомый ему с военных времен скрежет.
— Как сюда попал? — снова раздался голос, и Атаназий услышал передергивание затвора. «Так он, шельма, стало быть, не был готов, я ведь мог проскочить», — подумал он.
— Отведите меня к командиру, — сказал он твердо.
— Что ты мне тут приказывать будешь, пулю тебе в брюхо вгоню, и вся недолга. Приказ стрелять в каждого, — уже менее уверенно произнесла темная масса.
— Отведи, товарищ; ты не знаешь, с кем разговариваешь: я — друг товарища комиссара Темпе.
— Ясно дело, не знаю. Иди.
Атаназий прошел под стволом, а тот, с направленной на него винтовкой, шел вслед, чуть ли не утыкаясь штыком в онемевшие лопатки. Вдали шумели воды потоков, с гор тянуло холодом. «Как прежде», — подумал Атаназий. В этом слове было столько непередаваемого очарования, что абсолютно ничто не смогло бы его передать.
— Товарищ начальник! Задержанный! — крикнул пограничник перед дверью дома, в котором горел свет.
Кто-то вылез, а за ним еще трое верзил с примкнутыми штыками на винтовках.
— Что еще там? — спросил с легким русским акцентом этот «кто-то». — Как ты посмел с места сойти, ты, gawno sobaczeje? Ты знаешь, что тебе полагается за это? А? Почему не стрелял zrazu?
«Откуда здесь этот польско-русский язык?» — подумал Атаназий и в ту же минуту вспомнил, что масса русифицированных автохтонов, и даже природных русских прибыла в его страну помогать здешней революции.
— Он с люптовской стороны. Говорит, что друг товарища комиссара Темпе. Заблудился, — сказал с нескрываемым страхом пограничник.
Атаназий почувствовал неприятную напряженность атмосферы вокруг.
— Мало ли кто чего скажет. У меня приказ. Обоих расстрелять немедленно, — сказал начальник своим подручным, по-русски произнеся последнее слово.
Из будки вышли еще несколько человек.
— Я... — начал было пограничник.
— Malczat’! Или я тебя, или он меня, и так до самого верху, — прервал его начальник.
Атаназий все это время молчал, не сомневаясь, что дело само собой выяснится. Он был уверен, что останется жив, ведь в голове у него была идея, в крови — кокаин, а в кармане — документы. Теперь он ощутил, как демоническая сила Саетана Темпе распространяет свое магнетическое поле до самых что ни на есть дальних границ его государства, организуя дальние точки в новые очаги потенциалов. Сопровождающие не пошевелились.
— Я, честное слово, товарищ... — снова начал пограничник, и в голосе его был бездонный страх, переходящий в уверенность в смерти.
— Я чиновник третьего класса — прервал его Атаназий и подал бумаги субъекту, говорящему с русским акцентом.
Тем временем солдаты разоружили пограничника, который тихо стонал. На его пост уже кто-то заступил. Тот, что был без винтовки, прочитал (светя электрическим фонариком), а вернее пробежал глазами бумагу.
— A ty na luptowsku stronu zaczem chodził? Как ты туда попал? А?
— Я заблудился, — ответил слегка дрожащим голосом Атаназий.
Он ничего не боялся, но ему было досадно, что его поймали на чем-то нелегальном и что он вынужден врать. Почему вынужден? Именно это и погубило его, а может, как раз спасло, ибо кто что может знать до последней секунды? Может, лучше было бы, если бы он сразу сказал, что шел сюда, а может, и хуже. Хотя теперь стало ясно, что террор на местах был просто бешеный.
— Шпионить ходишь от контрреволюционных люптаков? А? Шпионить? — (С сильным русским акцентом в последнем слове). — К стенке его вместе с Мачеем! Поняли? Иначе не сносить нам головы.
Ясно было, что это первый такой случай на этом участке.
— Товарищ, у меня есть очень важное сообщение для комиссара внутренних дел. Я его друг детства.
Теперь, вслушиваясь в собственный голос, Атаназий почувствовал, что дело плохо, что все свои козыри он уже сдал, но не боялся, он был вне этих категорий, а где, и сам не знал. Он смотрел на все со стороны, словно это был не он, а кто-то чужой, безучастный и страшный в этом своем равнодушии. Он чувствовал, что его сила скована, точно вулкан, который готов взорваться, но не может. У него перехватило дыхание, но он поклялся себе, что это были его последние слова, обращенные к живым существам, что впредь он будет только молчать — и не дрогнет, что бы там ни было. Он был уже в другом мире, в том, о котором мечтал с детства, вне жизни и теперь даже вне кокаина. Но он понимал, что только с помощью проклятого порошка смог взлететь до этих высот. «Такой ценой прекрасен может быть только конец жизни», — подумал он. И уже с того света здесь, на земле, он услышал голос, но уже не голос русифицированного нивелистического типа, а голос самого предопределения, который значил совсем не то, что произносил.
— Matczat’! К стенке! — говорил голос с того света, но говорил  н а о б о р о т. — Отделение, становись!
Заскрежетали материальные части единичных существ. Атаназий полез за последней дозой. Всё, что оставалось от той гадости, лежало в кармане жилетки.. Даже если бы этого у него не было (этой последней дозы), он остался бы точно таким же. «Да, это прекрасно, лучше вида с амфитеатром вершин в Долине Обломков. Я в любом случае наверняка был бы над всем этим». Он сам не слишком понимал, о чем, собственно, думал. Истина последнего момента — кто в состоянии оценить ее, измерить? Наркотики или не наркотики — это из тех крайних вещей, которые проверить нельзя. Абсолют в таблетке — да, — но кто ж это поймет? Кто? Человек, поставленный к «метафизической стенке», может быть, именно в этот момент врет больше всего? К сожалению, Атаназию не перед кем было притворяться. Другие гибли по-другому, но воистину никто из живущих не знает как. Я — это «я», а не другое, тождественное себе раз и навсегда, и погибнуть оно может только так, а не иначе. Дух Зоси обнял Атаназия горячим земным объятием. Наконец-то! Еще мгновенье, и она могла опоздать. Никого не было с ним рядом, кроме нее. Поставили. Он четко видел перед собой только режущий глаза свет электрического фонарика и темную кучу верзил с направленными на него винтовками. Над ними виднелась черная масса гор, в глубине которой поток бормотал что-то невразумительное, и его голос нес холодное дуновение. В чистом небе почти спокойно горели звезды. Они были безучастны, словно застыли. Напрасно пытался Атаназий установить взаимопонимание со звездами. Не получилось. Клацанье затворов. «Ну — давайте. Я готов». Рядом стоял тот, чужак, из-за которого погибал Атаназий. Было видно, как он дрожит.
— Огонь! Пли!!! (Только бы не в то же место, куда попал Препудрех...) Грохот и страшная боль в желудке, боль, от которой у него был психический иммунитет уже давно (уже пару минут), первая в жизни сильная физическая боль — первая и последняя. «Наверняка печень». И одновременно чувство наслаждения, что сердца нет и оно никогда больше не забьется — никогда. Одна из пуль, самая умная, попала прямо в сердце. С ощущением неземного блаженства, утопая в черном небытии, напоенном жизненной сутью, чем-то таким, что не является всего лишь иллюзией непримиримых противоречий, а  к а к  р а з  т е м  с а м ы м, единственным и все же несбыточным даже в самый момент смерти, а только в бесконечно малую частицу времени после него... Что это значит? Ведь это уже не он (но на этот раз серьезно, без шуток) слышал передергивание затвора, команду и крик стоявшего рядом: Мачей кричал, видимо, так же больно задетый пулей, выл все тише и тише. Не знал того Атаназий, что это было его последнее впечатление. Он скончался под вой другого — угас в этом вое, становившемся все тише в его ушах... Мачей выл все ужасней — те вынуждены были выстрелить в него еще раз. Возвращаясь к предыдущему: разве инфузория в стакане воды не то же самое чувствует? То же, только не умеет выразить. А мы умеем? Тоже нет. Наконец Атаназий перестал жить.
Информация
Иногда о нем думала Геля (Гиня умерла вскоре после этого), иногда Препудрех, но по-другому — скорее в бессмысленных звуках, чем в словах. Он теперь был в дружеских отношениях с Гелей (которая стала любовницей Темпе и работала в следственной комиссии по особо важным делам), о разводе не было и речи. «Этот меня как-то странно убедил», — порой восхищенно думала она о князе. Через год Геля надоела Темпе своей жестокостью и нимфоманией — Темпе был человеком чистой идеи и чистым человеком. В это время Препудреха отправили в качестве посла ППСН в его родную Персию. Перед самым отъездом супруги Белиал окончательно помирились и поехали вместе. Кажется, в Гелю был влюблен персидский шах, и она стала звездой тегеранских балов. Потом устроила дворцовый переворот и посадила на трон своего Азика. Но правила в сущности она сама, всевластно и безраздельно. И кровь Берцев и Шопенфельдеров (и даже Ротшильдов) играла в ней уже до конца жизни. Метафизическим трансформациям не было конца. (Конечно, для Атаназия было благом, что его убили в тот вечер. Можно себе представить, какой «katzenjammer» пережил бы он на следующее утро, если бы убедился на трезвую голову, что его идея — это полная чушь, а кроме того — ужасный результат злоупотребления «коко», «белой колдуньей». Брр!)
— Ну вот, одним лишним человеком на свете меньше, и даже двумя... хотя... — сказал, заходя в будку, один (видимо, самый умный) из расстрельной команды.
Вскоре храпели все, за исключением нового караульного, который наверняка более бдительно, чем его предшественник, охранял государство Темпе: иногда пример — хорошая штука. Где-то вдали мрачнели горы и помигивали тихие звезды; в тиши иногда прохладный ветерок доносил бормотание потока. Но кто это видел и слышал? Некому было печально сказать: «Как прежде».
Информация
Сбылось и второе пророчество Гели Белиал. В Свентокшиских Горах имели место антинивелистские выступления. Сумасшедших повыпускали из психлечебницы. Они разбежались во все стороны, кому куда хотелось. Зезя Сморский вступил в перебранку с каким-то патрулем. Ему вспороли брюхо, предварительно привязав его к стволу дерева. Из ближайшей лавки принесли керосин, облили и подожгли. Да — оно даже и лучше, что иные погибли, в особенности — Атаназий. Жить, не будучи способным ни к жизни, ни к смерти; в осознании мелочности и скудости своих идей; не любя никого и не любимым никем; быть абсолютно одиноким в бесконечном, бессмысленном (смысл — вещь субъективная) мирозданье — просто ужасно.
Все знают, как потом стала развиваться страна под правлением Саетана Темпе, который всегда был прав, так что об этом даже не стоит говорить.
«Возьмитесь за какую-нибудь полезную работу», — говаривала старая тетка Атаназия (хватит уже этого имени). Ну и взялись из прежних отбросов те, кто выдержал всё, — но их было не так уж и много. Возникали новые, другие люди... Но  к а к и е, этого никто себе даже приблизительно вообразить не мог.
И все-таки хорошо, все хорошо. А? — Может нет? Хорошо, черт бы вас побрал, а кто скажет, что нет, тому — в морду!
 
24 VIII 1926
Назад: Глава VII БЕГСТВО
Дальше: Примечания