Книга: Песня трактирщика
Назад: ТИКАТ
Дальше: ЛАЛ

ТРАКТИРЩИК

С тех пор все не так. Плевать мне, что он там наговорил и какой он великий маг. О нет, работать оно работает — если вы полагаете, что этого достаточно. Кое-что работает даже лучше, чем прежде — я не настолько глуп, чтобы утверждать, что это не так. Но это совсем не то же самое, что восстановить в прежнем виде. Вещи можно заменить, починить, но потерянного все равно не вернешь. Склеенное и целое — разные вещи.
Ну ладно, ладно, не стоит из-за этого переживать. А рассказывать-то больше почти и нечего. Следующие две недели прошли в хаосе, ни больше ни меньше. С трактиром управлялись Маринеша и Россет — сжальтесь надо мной, о боги! — потому что я был занят. Я умасливал, успокаивал и просил прощения у постояльцев. Постояльцы были рассержены. Кое-кто пострадал — хотя, слава богам, немногие; что до того возчика-кинарики, мы его так и не нашли. А кое-кто так перепугался, что не вернулся даже за своими вещами, не говоря уже о том, чтобы заплатить по счету. Мало того, что я потерял уйму выгодных старых клиентов, но к тому же история разошлась по всей округе, и с тех пор я только тем и занимаюсь, что пытаюсь восстановить репутацию заведения в прежнем виде. И в этом мне никакой волшебник не поможет, будьте уверены!
Лал сообщила мне, что она и ее спутники наконец-то свалят из трактира, как только волшебник и маленькая Лукасса наберутся сил для путешествия. Кроме того, она принесла мне извинения — бесполезные, но довольно учтивые, не могу не отметить, — за весь ущерб, который они причинили «Серпу и тесаку». «За весь ущерб» — как будто она хоть отчасти способна понять, что они натворили на самом деле. Госпожа Ньятенери не дала себе труда извиниться. Но оно и к лучшему. Еще одного потрясения я бы не пережил.
Россет в эти дни старался не попадаться мне на глаза. Правда, он и так старается держаться от меня подальше; но обычно не проходит и дня, чтобы мне не пришлось орать на него по какому-нибудь поводу. Честно говоря, я и сам не особенно рвался с ним видеться. В конце концов, я взбежал по рушащейся лестнице навстречу толпе орущих идиотов и выломал прекрасную прочную дверь исключительно ради того, чтобы мне не пришлось воспитывать себе нового конюха. Мало ли что люди могут подумать. Потом чувствуешь себя как-то неловко.
Я окончательно убедился, что он снова задумал сбежать с женщинами и волшебником и не желает встречаться со мной, потому что я разгадаю его замыслы с первого взгляда. Однажды вечером я поразмыслил, посоветовался у себя в комнате с двумя бутылками забродившего снадобья для чистки упряжи, которое делают к востоку от гор, — местные называют его «Почки шекната». И в конце концов мы втроем решили, что если парню так охота уехать, то пусть себе убирается к чертовой матери. Он раз десять пытался сбежать, когда был помоложе, но я каждый раз его отлавливал; а теперь он достаточно востер, чтобы смыться завтра или послезавтра, если сегодня не получится. Ну и пусть себе катится, скатертью дорожка. Но прежде чем он скажет мне «до свиданья», мне тоже надо сказать ему пару вещей.
Из-за этих размышлений ночь тянулась чересчур медленно, а «Почки шекната» пились чересчур быстро, так что наутро, когда я отправился его разыскивать, я не слишком уверенно держался на ногах. Он втирал вонючую мазь собственного изготовления в бока рыжего мерина, владелец которого явно владел еще и парой шпор в придачу. Россет разговаривал с конем — не словами, просто мычал что-то себе под нос, словно втирал свой голос в больные места вместе с мазью. Я смотрел на него и ждал. Наконец парень почувствовал мой взгляд и резко развернулся, так же как делают эти женщины.
— Я с ним почти управился, — сказал он. — Сейчас пойду в свиной загон.
Там одна жердь расшаталась, понимаете ли, и я уже неделю его пинал, чтобы он ее заменил. Он управился с мерином, нагреб свежего сена ему в кормушку, а потом ненадолго прислонился к коню, как делают лошади. И вышел из денника. Мы стояли, глядя друг на друга. Он готовился выслушать распоряжения и краем глаза следил за моими руками. Я рассматривал его крупные короткопалые руки и две полоски пуха над верхней губой. Парень никогда не вырастет таким же крупным, как я, но, возможно, будет посильнее меня.
— Мне надо с тобой поговорить, — сказал я. Ох, как у него глаза забегали!
— А жердь-то как же? — сказал он. — Свиньи того и гляди…
Я кивнул в сторону кипы сена и сказал:
— Сядь.
Он сел. Я хотел остаться стоять, но в голове слишком гудело, так что я перевернул ведро и уселся напротив Россета.
— Если хочешь уехать со старым волшебником и прочими, — сказал я, — тебе незачем делать это тайком. Уезжай, пожалуйста. Я тебя не держу и бить тебя не стану. Забирай все, что тут есть твоего, и уезжай. Закрой рот! — сказал я, потому что челюсть у него отвисла, как та жердь в загоне. — Ты меня понял?
Россет кивнул. Я не знаю, что он испытывал — радость, облегчение, злость, разочарование? Я иногда не могу это определить.
— Но сперва тебе придется меня выслушать. Это мое единственное условие: чтобы ты выслушал все, что я тебе расскажу. Рот закрой! Тебе совершенно не обязательно еще и выглядеть идиотом. Ты меня слышишь, Россет?
— Ага… — ответил он. Вот так всегда: болтает без умолку, когда не надо, а когда надо, слова не вытрясешь. От этого его пустого, настороженного взгляда голова у меня разболелась еще сильнее. И зачем я вообще завел речь об этой проклятой истории? Можно было и подождать. Пятнадцать лет ждал — почему бы не подождать до завтра, или до той недели, или вообще до могилы?
— Ну так вот, — сказал я. — Давным-давно мне пришлось отправиться по делу в Чет-на'Деку. По какому — это не важно. Дорога туда была долгая, а обратно и того хуже. Знаешь, почему?
— Из-за разбойников? — спросил он. Догадаться нетрудно — в Чете народ сплошные разбойники, что тогда, что теперь.
— Из-за разбойников, — кивнул я. — А может, тогда война шла — хотя большой разницы нету, разве что солдаты в мундирах, а разбойники без. Я так и не узнал, что за шайка побывала в той деревне.
Россет молча слушал. Я встал, ногой подвинул ведро вправо, обошел его, снова сел.
— Я возвращался один и пешком — не по своей воле, а потому что ни за какие деньги не мог нанять ни проводника, ни повозки. Это и сейчас невозможно, насколько я знаю. Из оружия у меня с собой был только посох, отцовский, такой, знаешь, с железным наконечником. Я шел по ночам, держась в стороне от больших дорог, и на третий день увидел вдалеке столб дыма. Черного дыма, как от пожара.
Глаза у Россета оставались неподвижными и непроницаемыми, как вода в колодце, но он подался вперед и стиснул руками край кипы, на которой сидел.
— В ту ночь я дальше не пошел, — продолжал я. — Я слышал, как мимо проехали всадники, много всадников, достаточно близко, чтобы я расслышал, как они смеются. Я двинулся в путь не раньше полудня следующего дня, и потратил столько времени, прячась за деревьями у дороги, что до деревни добрался, когда солнце уже садилось. Когда идешь на цыпочках, это сильно замедляет продвижение.
Я не хотел, чтобы он подумал, будто я пытаюсь выставить себя героем. Разговор и без того был достаточно неприятный.
— Как она называлась? — спросил он так тихо, что с первого раза я его не расслышал. — Как называлась деревня?
— Откуда я знаю? Спросить было не у кого, там не было ни единой живой души. Одни трупы. Трупы вдоль единственной улочки, на порогах собственных домов, сброшенные в колодец, плавающие в поилке для лошадей, на столах на площади. Одну женщину затолкали в печку деревенского пекаря — может, это была его жена, или дочка, откуда мне знать? Живот у нее был вспорот, точно мешок с мукой, как и у всех прочих.
Я старался говорить как можно быстрее и равнодушнее, чтобы поскорее покончить с этим. Кое о чем я говорить не стал.
— И что, там никого не осталось? — Он прокашлялся. — В живых не осталось никого.
Это был не вопрос. Мы разговаривали точно в храме, когда священник читает молитву, а молящиеся послушно повторяют последнюю строку. Я сказал:
— Я так и подумал. Пока не услышал детский плач.
Ну что ж, по крайней мере, он избавил меня от необходимости рассказывать хотя бы часть.
— Я… — прошептал он. — Это был я…
Я снова встал. Мне хотелось попытаться передать ему, как это было: тишина, монотонное зудение мух, воняет кровью, дерьмом и гарью — и пронзительный, сердитый, голодный плач, восходящий к небу вместе с последними струйками дыма. Вместо этого я повернулся к нему спиной, сунул руки в карманы фартука и уставился на злую черную лошаденку Тиката, жалея, что у меня не хватило ума захватить с собой остатки «Почек шекната».
— Я не сразу нашел тот дом, — сказал я. — Мне пришлось свернуть в переулок, а там все было изрыто ямами и колеями — впору ноги переломать. Домик был в одну комнату — глинобитные стены, крыша, крытая дерном, обычная деревенская хижина. У порога росли печальницы, это я помню. Над дверью висела небольшая охапка колючей дики.
В тех краях дику вешают над дверью, чтобы отвести зло. Россет ничего не сказал. Я продолжал:
— Дверь была заперта на щеколду и еще чем-то привалена изнутри. Я постучал, толкнул дверь, потом окликнул хозяев.
Я обернулся к нему.
— Я действительно окликал их, Россет. Четыре, пять, шесть раз.
Не знаю, почему мне так хотелось, чтобы он поверил. Какая разница, в конце концов? Но тогда это почему-то казалось важным.
— Я кричал: «Эгей! Там кто-нибудь есть? Есть кто дома? Вы меня слышите?» Но никто не ответил. А ребенок все плакал.
Он попытался снова сказать: «я», но голос ему отказал — только губы шевельнулись. Я услышал снаружи шаги, голоса, и понадеялся, что нас прервут — кто угодно, хоть Шадри, хоть эта проклятая лиса. Лиса не показывалась в трактире с той ночи, когда все полетело в тартарары, но теперь она уже чудилась мне в каждой тени, под каждым кустом. Было бы очень кстати, если бы она именно сейчас забежала в конюшню. Но вокруг не было никого, кроме меня, и голова у меня гудела все сильнее, а в глотке все сильнее пересыхало, а голос мой все звучал. А Россет все смотрел на меня.
— Я подошел к окну, — сказал я. — Выбил посохом ставню и перелез через подоконник. Внутри было темно, Россет, потому что хижина была заперта, а я только что влез с улицы, где светило солнце. Я слышал ребенка — тебя, — но не видел, где ты, и вообще ничего не видел. Мне пришлось некоторое время постоять, чтобы привыкнуть к темноте.
Он знал, что будет дальше. Не в подробностях, как я, но видно было, что он все понял. Он сидел, уставившись в пол, то и дело облизывал губы и на меня не смотрел. Лицо и руки у меня сделались холодные. Я сказал:
— Кто-то ударил меня. Сильно ударил, вот сюда, в голову. Я подумал, что мечом. Я упал, и они все набросились на меня. Они били меня молча — мне казалось, что по меньшей мере дюжина людей колотит меня во все места одновременно, пинает и рубит, точно сечку из корня тиали. Целая дюжина людей убивала меня, а я их даже не видел. Клянусь, мне так показалось.
— Но их было только двое, — сказал Россет. Лицо у него сделалось белым, как у Лукассы, и сморщилось. — Их было только двое.
— Ну, я ведь не мог этого знать, верно? Я тебе говорю, они не произнесли ни слова! Все, что я знал, — это что меня убивают, как собаку!
Я не замечал, что кричу, пока пара лошадей не заржала от испуга.
— Кровь заливала мне глаза, Россет, я ничего не видел, я думал, что мне разрубили череп. Взгляни, вот тут, пятнадцать лет прошло, а до сих пор чувствуется. Я подумал, что сейчас меня ухлопают, как ту женщину в печке, понимаешь?
Россет не ответил. Он встал с сенной кипы и принялся ходить по кругу, безвольно опустив руки и по-прежнему не глядя на меня. Походив, он зачем-то подошел к мерину, которого лечил, потом снова повернулся и остановился. Я сказал:
— Посох был со мной. Мне кое-как удалось подняться, и я просто принялся размахивать им во все стороны, вслепую, в темноте, пытаясь отогнать их. Я просто хотел их отогнать, и все!
Мне пришлось снова сесть. Пот тек с меня ручьями, и я начал задыхаться, словно опять пробежался вверх по лестницам. Россет остался стоять, глядя на меня сверху вниз.
— Моя мать и мой отец, — сказал он.
Я кивнул, ожидая следующего вопроса — того, который я слышу во сне почти каждую ночь, даже теперь. Но он не мог задать его — он не мог произнести ни слова. Поэтому мне пришлось сказать это все самому, несмотря на то что в груди у меня медленно каменел здоровый кусок цемента.
— Я убил их, — сказал я. — Я этого не хотел. Я не знал.
Во сне он обычно с криком бросается на меня, пытаясь вцепиться мне в горло. Я был готов к этому, как и к тому, что Россет расплачется, но он не сделал ни того, ни другого. Колени у него медленно подогнулись, он рухнул на пол и остался стоять на коленях, плотно обхватив себя за плечи и уронив голову. Я услышал тонкий сухой звук. В той сгоревшей деревне я его не слышал.
— Они, должно быть, решили, что это один из убийц вернулся обратно, — сказал я. — Один из солдат, или из разбойников, кто бы они ни были.
Я рассказал ему, что родителей его я похоронил, что я не оставил их гнить вместе с прочими убитыми и что я могу отвести его в ту деревню и показать могилу, если он захочет. Это правда: я мог бы отыскать это ужасное место, даже если бы по нему прокатились морские волны.
Россет раскачивался вперед-назад, чуть заметно.
— И ты забрал меня с собой, — прошептал он, не поднимая глаз. — Ты похоронил их и забрал меня с собой.
— А что мне оставалось? Слава богам, тебя уже отняли от груди. В ближайшем городке я купил козу. Я макал хлеб в парное молоко, и так и кормил тебя всю дорогу.
Я попытался пошутить, чтобы он перестал раскачиваться.
— Ты был тяжеленный, как небольшая наковальня. На одной руке я нес тебя, другой тащил козу — не представляю, как женщины с этим управляются! Если бы ты весил хоть на одну унцию больше, я бы, наверно, бросил тебя, где нашел.
Ну, тут он вскочил! Весь съежился, дрожит, лицо сморщилось, зубы оскалены. Он вцепился в горло — не мне, а себе.
— Лучше бы ты меня бросил! Лучше бы ты оставил меня там, с ними, и отправлялся своей дорогой, сволочь, и больше никогда о нас не вспоминал! Чтоб твое жирное брюхо сгнило! Лучше бы ты дал мне умереть вместе с моей семьей, с моей семьей!
Он кричал и еще много всякого — все, что накопилось у него за пятнадцать лет. Я не перебивал его, ждал, пока не выдохнется. Один раз он меня ударил, но бить он на самом деле не умеет, а мой жир смягчает удары. Когда он наконец умолк, задыхаясь так же, как я, я сказал:
— Мне жаль, что я убил их, твоих родителей. Я пожалел об этом в тот же миг, как остался один в запертом доме и вытер кровь со лба. И с тех пор не переставал жалеть об этом. Я ни на мгновение не забываю об этом, во сне и наяву. Я живу с этим куда дольше твоего. Это мое дело, и оно останется при мне до могилы. Но за что я не стану просить прощения ни у тебя, ни у кого другого — так это за то, что я взял тебя с собой. Несомненно, это был самый дурацкий поступок за всю мою жизнь — но, быть может, это был мой единственный добрый поступок. Ну, может, и не единственный — но, возможно, кроме тебя, мне предъявить будет нечего. Когда придет мой час.
Долго ли мы стояли, глядя друг на друга? Не могу сказать. Но мне казалось, что солнце не раз успело встать и сесть у меня за спиной, что лето сменилось зимой, а зима летом, и я действительно видел, как Россет повзрослел у меня на глазах. Хотел бы я знать, ощущал ли он то же, что и я, глядя на меня, видя меня, чувствуя, как уходит его детство? И все, что я сумел сказать после стольких лет, после того, как столько готовился, было:
— Кроме тебя, мне предъявить будет нечего. Могло бы быть и хуже.
Мы еще немного посмотрели друг другу в глаза, и я добавил:
— Гораздо хуже.
Наконец Россет сказал:
— Я не поеду с Лал и Соукьяном.
Его голос звучал спокойно и отчетливо, без слез и без гнева.
— Но я уеду. Не сегодня, но скоро.
— Когда хочешь, — сказал я. — Сам решишь. Ну, а мне пора идти гонять Шадри и орать на Маринешу. Такая у меня должность — всех дел никогда не переделаешь.
Россет непонимающе уставился на меня. Он никогда не понимает, когда я шучу. За все годы так и не научился. Я повернулся и пошел прочь.
Он окликнул меня, когда я был уже на пороге конюшни.
— Карш!
Я вздрогнул, как будто меня не окликнули, а хлопнули по плечу, когда я думал, что рядом никого нет. Я и не помню, когда он в последний раз называл меня по имени. Россет сказал:
— Я помню песню… Кто-то пел мне песню. Про то, как мы поедем в Бирнарик-Бэй и будем целый день играть на берегу… Это все, что я помню. Я хотел бы знать, как ты думаешь… как ты думаешь, это они пели мне ту песню, мои родители?
Хорошо все-таки, что я такой толстый. Жир смягчает не только удары.
— Такие песни поют только родители, — ответил я. — Наверно, это были они.
Я поскорее вышел из конюшни и пошел во двор. Скоро он будет петь «Бирнарик-Бэй» своим собственным соплякам и каждый раз распускать сопли. Ну и хрен с ним. Дурацкая песня, как и все колыбельные, но это единственная колыбельная, какую я знаю. Я пел ее ему всю дорогу, пока шел через эту разбойничью страну, где я его нашел, всю дорогу до дома, до «Серпа и тесака».
Назад: ТИКАТ
Дальше: ЛАЛ

RobertScott
бизнес фотосессия спб