ЛИС
«Человек, который умеет оборачиваться лисом. Лис, который умеет оборачиваться человеком. Кто ты?» — спрашивает меня мальчишка Тикат, когда мы встречаемся. Только я затыкаю его глупый рот едой. Тогда — лучший способ. Но на самом деле — на самом деле не один снаружи, а другой под ним. Лис и человечий облик — бок о бок, и им вечно мало места, а внизу — о, внизу! Внизу — ничто, такое старое-старое ничто, что оно давным-давно превратилось в нечто. Правда. Даже ничто чего-то хочет, даже ничто временами жаждет слышать голоса, песни, вдыхать запах земли на рассвете, попить водички, скушать голубка… А я? Я — палец этого ничто, крошечный мизинчик, но и то я — это я, и делаю, что хочу. Ньятенери хочет того, человечий облик — этого, а я делаю, что хочу. Но когда старое ничто зовет, я прихожу.
А старое ничто шевелится — холодное, грузное, сонное ничто чует его, хитроумного мага в трактире, одного в своей норе, загнанного под землю, точно лис, — да-да, и тот другой, оно и его тоже чует, тянется, ищет, почти знает, почти уверено. Над трактиром, вокруг трактира — всюду сила тянется к силе, собаки это знают, куры знают, даже погода, и та знает. Яркое, горячее солнце, ни облачка, день за днем, и все время пахнет дождем, но дождя все нет. Старое ничто говорит во мне: «Узнай. Узнай».
Вот так. Ньятенери далеко, и человечий облик снова сидит в зале, весь такой розовый, рассказывает длинные дурацкие истории, расспрашивает, выслушивает, следит. Трактир кишит народом, как гнилое бревно — червяками: паломники, бродячие торговцы, бурлаки, солдаты в отпуску, пару раз появляются охотники на шекната со своими тонкими, режущими шелковыми сетями и парными пиками. Россет слишком печален, чтобы болтать, Маринеша слишком занята, да к тому же человечий облик ей никогда не нравился. Гатти-Джинни готов болтать весь день напролет, наливать красный эль, но что может знать этот маленький и сердитый? То же самое — Шадри, повар, глупый, как поварята, которых он лупит. Мальчишка Тикат старается держаться подальше от человечьего облика, даже не взглянет через зал. Толстый трактирщик бегает туда-сюда, обслуживает, прислуживает, орет на солдат, когда те щиплют Маринешу. Он каждый раз пристально смотрит на человечий облик. Каждый раз в ответ — приятная улыбка. Почему бы и нет? На этих зубах голубиных перьев не видно…
«Девушка, — говорит старое ничто. — Девушка». Но она большую часть времени проводит с этим вредным магом и к себе в комнату возвращается только по ночам. Если лис тихо, тихо-тихо проскальзывает к ней под руку, тычется носом, она шепчет:
— Ах вот ты где!
Наклоняется ко мне:
— Где же наша Лал, маленькая? Где же наша Ньятенери? Ты не знаешь? Тафья, — это она так его называет, — тафья говорит, что они оба дураки, что их съедят горные тарги, что они упадут в реку и утонут, и чтобы я о них не тревожилась. Но я тревожусь. Маленькая, скажи мне, где мои друзья!
Она все шепчет и шепчет, а потом засыпает, крепко прижав меня к себе.
Старому ничто от этого никакого проку, но что поделаешь! Люди по-разному говорят с себе подобными и с игрушкой, которую берут в постель. Что, залезть к ней в постель в человечьем облике? Сказать: «Привет, это я! Мы с тобой так уже много ночей проспали». Да она так завопит, что даже Лал с Ньятенери проснутся, где бы они теперь ни спали. Не-ет, лучше подождать до утра. Рано-рано утром, на рассвете, она иногда выходит ненадолго погулять одна. Лучше подождать, говорю я старому ничто.
Но небо стягивается, сжимается. С каждым днем окоем становится все уже, небо и воздух трещат — сила тянется к силе. Ветер хрипит, задыхается; вода разлагается — это чувствуется на вкус, это видно в любой, самой мелкой лужице. Это отдается в каменном полу трактирного зала, слышится в голосах. В трактире бродячие торговцы пытаются поднять свои мешки, потом садятся и плачут. Солдаты напиваются — и ничего не происходит, паломники забывают слова молитв, дерутся друг с другом, бурлаков тошнит, все натыкаются на косяки, говорят, что Шадри их отравил. И все это — дело рук того, что лежит наверху, все это он натворил! Я-то знаю. Все прячется, прячется, натягивает воздух на себя, как одеяло, чтобы тот, другой, его не нашел. На лисов, на людей, даже на паломников ему плевать — ну и что, что все рвется, лопается пополам, точно личинка, превращающаяся в стрекозу, а что потом? Что вылупится из этой личинки? Об этом они подумали, эти двое? Нет-нет, это неважно, совершенно неважно! Маги, одно слово!
Старое ничто: «Девушка!» Ну что ж, выхожу наружу в человечьем облике, наружу, в пыльные сумерки, задумчиво брожу туда-сюда по двору, созерцаю дерево нарил, прохожу в сад, поворачиваю обратно. Вот и она — короткие быстрые шажки, озирается по сторонам — все боится встретить мальчишку Тиката. Вижу ее — печальное круглое простецкое личико, а в глазах — белый огонь, но огонь этот не ее, он с ней не имеет ничего общего, с бедняжкой, — вижу, как она ходит вот так: столько-то шагов туда, столько-то сюда, — клетка, невидимая, но такая реальная, только что тени не отбрасывает. Что, неужто мне жаль человека? Нет, это невозможно. Это не для меня. И все-таки.
Ну что ж, вперед, добрый дедуля, человечий облик — рассеянная, добрая улыбка, спокойные движения — как бы не напугать в полумраке! Прекрасный вечер, как чудно поют птички (на самом деле птички не поют — в эти дни их совсем не слышно), как приятно встретить такую милую девушку. Пожилому господину необыкновенно повезло. Нельзя ли прогуляться с вами? До большака и обратно? В этом возрасте любой любезности рады.
Ни слова, ни кивка. Но берет человечий облик за руку, и мы идем дальше. Болтает, что-то мямлит, изредка похлопывает ее по руке — последний раз я так гулял лет двадцать назад, можете себе представить? Но где же ваши подруги? Такая высокая, смуглая, изящная, как дождь, и черная, с красивыми удлиненными веками, похожими на паруса кораблей? Человечий облик еще и не такое может сказануть. Она дрожит — не телом, а изнутри, глубже костей.
— Они в опасности.
Она говорит что-то еще, но так тихо, что я разбираю только это.
Старое ничто: «В какой опасности?» Ну как в какой? Попали меж двух глупых магов, точно кур в ощип. Но старому ничто этого мало, оно хочет подробностей. И, главное, что ему надо — не говорит: щупает, ищет, алчет — это да, но словами сказать — никогда. Ох, тяжко жить бедному лису в трех мирах зараз! Я говорю:
— О да, эти горы временами очень опасны. Там можно встретить и разбойников, и нишори, и горных таргов…
Качает головой.
— Нет, дело не в этом, это не они. Мои подруги… они отправились сражаться с волшебником, а с ним сражаться нельзя. Я знаю, я знаю!
Теперь дрожит и телом тоже, карие глаза налиты слезами, но по лицу не катится ни одной.
— Его нельзя убить! Я знаю!
Ну что, старое ничто? Это то, чего ты хотело? Человечий облик хмыкает, поглаживает по руке, говорит:
— Мужайся, милочка. Не бывало еще на свете волшебника, который не мог бы умереть. Все эти сказки о сделках с Дядюшкой Смертью, о волшебных эликсирах, о сердцах, запертых в золотых шкатулках, в дуплах или на луне, — это всего лишь сказки, дитя мое, можешь мне поверить.
Я успокаиваю не только девушку, но и себя. Бессмертный маг! Подумать только! В этом есть какая-то несправедливость. Старое ничто такого не потерпит, это точно.
Однако она успокаиваться не желает — она даже не дает мне закончить — вырывает у меня руку, кричит:
— Нет! Нет! Я им говорила, я же им говорила, но они не желали слушать, они так ничего и не поняли. Его нельзя убить!
Смотрит на меня в упор, на бледном лице — мольба, ей так хочется, чтобы славные белые усы все поняли. Я? Ну, я смотрю вверх, вниз, в сторону большака, в сторону трактира. Скрипит насос у колодца, пьяные гуртовщики поют хором, поблизости никого не видно. И все же кто-то смотрит. Я тоже кое-что знаю.
Ее голос спокоен и тих, но он тоже рвется, как небо.
— Я однажды была мертвой. Я утонула в реке. Меня нашла Лал.
Каждую ночь в постели она шепчет то же самое в пушистый мех лиса — но, быть может, на этот раз она расскажет свою историю иначе? Она говорит:
— Лал все обещает, обещает мне, что я теперь живая. Но я не понимаю ничего, кроме смерти.
Просто «смерти» — не «Дядюшки Смерти», хотя всем полагается называть его так, даже лисам. Лукасса продолжает:
— Все, что я знала до реки, у меня отнято. И в этой пустоте сидит смерть и говорит со мной. Она рассказывает мне разные вещи. Лал и Ньятенери никогда не смогут одолеть Аршадина, никогда не смогут его убить. Он такой же, как я, — там некого убивать.
«Ах-х! — вздыхает старое ничто, долгий-долгий вздох, через все мои жизни. — Ах-х!» Ему-то хорошо вздыхать, а ведь человечьему облику все еще приходится говорить словами. Человечий облик дергает себя за усы, теребит бакенбарды, округляет добрые голубые глаза:
— Ну что ж, дитя, если твои подруги отправились на битву с мертвым волшебником, худшее, что с ними может произойти, — это что им придется очень долго добираться обратно. Смерть есть смерть, кем бы ты ни был. Можешь мне поверить.
Но теперь она отворачивается, не слушает. Поспешно разворачиваюсь — вот он, топает сюда, здоровенные бледные кулаки плотно стиснуты, большая лысая голова набычена, грязный фартук сполз набок — кто же это, как не сам толстый трактирщик? Рука Лукассы выскальзывает из руки человечьего облика, точно тающий снег. Ни слова, ни взгляда — проплывает мимо трактирщика, как принцесса, которых она никогда не видела, возвращается к своей невидимой клетке. А во мне, внутри меня, старое ничто: «Ах-х!» Успокаивается и снова засыпает — оно получило, что хотело, пора и баиньки. Вот и хорошо, пусть себе спит, крутится с боку на бок, храпит, сопит и не играется больше со своими пальцами. Давно пора хоть ненадолго оставить бедного лиса в покое.
Трактирщик смотрит вслед Лукассе, потирает затылок, медленно переводит взгляд на человечий облик. Ох, не могу, ох, сейчас расхохочусь, держите меня четверо! Скорее-скорее, сделаем вид, что это была дружеская улыбка, приветствие толстому дураку, который переворачивает свой дом кверху дном, устраивает бардак в комнатах, выгоняет гостей из постелей — и все из-за нескольких голубков. Все время пялится на человечий облик, никогда не разговаривает, никогда не прислуживает. А что будет, если сказать ему: «Привет, ваша новая гончая никуда не годится, зря только деньги потратили! Ну что, будем заводить новых голубков?» Вместо этого — низко кланяюсь, как один благородный господин другому благородному господину. Улыбка, комплимент насчет прекрасных ужинов, что подают у него в трактире. Человечий облик еще и не такое сказануть может.
Ворчание: «Это не я готовлю». Снова ворчание: «Конюха моего не видали?» Наверное, он в конюшне? Ворчание: «Я там смотрел уже». Снова потирает затылок, срывает болтающийся фартук. «Олух проклятый, никогда его на месте нету». Он не сердится и не огорчен — вообще не проявляет никаких особых чувств. Говорит устало. Интересно.
— Ну что ж, — говорит человечий облик, — сегодня такой славный вечер — если ваш парень не дурак, он наверняка сейчас поет песни под окошком какой-нибудь девочки. Не гневайтесь на него, когда он вернется, почтенный хозяин, — уступите ему кусочек детства!
Он меня совсем не слушает — что-то в последнее время дедулю совсем никто не слушает, — но последние слова до него доходят, да еще как! Он тяжело хмурится — похоже, теперь он и впрямь рассержен.
— Да что вы об этом знаете? Что вы об этом знаете, а? Если у этого паршивца и было детство, то только благодаря мне! Да, это был самый поганый день в моей жизни, но я это сделал, а что мне еще оставалось, а? У меня не было выбора, будь я проклят!
Белое, мясистое лицо наливается кровью, так, что даже в сумерках заметно, бледные глазки прищурены и злобно сверкают.
— Да что вы все вообще об этом знаете? И что я с этого имел, кроме головной боли, и геморроев, и… — Тут он останавливается, что стоит ему немалого труда, и, помолчав, заканчивает: — И всяческих неприятностей? А?
Ух ты! Даже человечий облик растерянно отводит взгляд, не находя ответа. Впрочем, почтенный хозяин ответа и не ждет. Снова угрюмо косится на меня, ворчит — очень любезно! — и топает назад к трактиру, взывая к конюху:
— Россет! Россет, разрази тебя гром! Россет!
Как мила эта вечерняя песня толстого трактирщика! Человечий облик останавливается послушать. У тропинки шуршит что-то вкусненькое, торопится в свою норку. Не дошуршало.