Глава 4. ЛА КЕЙДЖЕРА
Я проснулась у него в ногах. Занимался рассвет. Мягко, так, что он и не ощутил прикосновения, положила я ладони на его щиколотки. Нежно, едва касаясь, боясь разбудить и дерзостью своей навлечь на себя гнев, целовала его ноги — от икр до ступней. Губы покалывали жесткие волоски. Переполненная счастьем, я вытянулась подле него. Надо мной — натянутый между деревьями полог шатра. Утренний ветерок чуть колышет полосатые стены. За порогом в сероватых предрассветных сумерках поблескивает омытая росой трава. Перекликаются в вышине птицы. Я лежу, утопая в мехах. Перекатившись на живот, я взглянула на спящего рядом мужчину. Он обладал мною. Этой ночью он овладел мною много раз. На моем левом бедре темнеет буроватая полоса подсохшей крови — моей девственной крови, которой уже больше никогда не пролиться. Будто исполняя некий первобытный обряд, он заставил меня, свою рабыню, попробовать ее на вкус. Обмакнул палец, ткнул мне в рот, размазывая кровь по губам, языку, зубам, заставляя вкусить плоды его победы, еще острее ощутить, каково это — принадлежать мужчине, лишиться девственности. Сжав в ладонях мою голову, глядя мне в глаза, он заставил меня проглотить мою кровь. Никогда не забыть мне ни этого вкуса, ни того, как спокойно смотрел он на меня — как хозяин. А потом, хотя еще не прошла боль после первого натиска, он снова, неистово, как лев, наслаждался мною — покорной беспомощной пленницей. Я — всего лишь рабыня. Какое ему дело до моих чувств? А я, изнемогая от любви, отчаянно сжимала его в объятиях. Как ласкала я его в ту ночь! Как послушно, несмотря на боль, спешила исполнить любую прихоть, зная: не сумею утолить его сладострастие — меня ждет жестокое наказание. И как упивалась своей покорностью, его безграничной властью. Девушке, никогда не принадлежавшей мужчине, не понять, что ты чувствуешь, когда тобой обладают, обладают по-настоящему. Но и те, кому знакома сладость мужских объятий, возможно, могут лишь смутно догадываться, как упоительно быть рабыней. Не испытай я это на себе — ни за что бы не поверила.
Нежно склонившись к спящему чудовищу, я поцеловала его — тихо-тихо, чтобы не проснулся.
И снова откинулась на меха у его ног. Брезжил рассвет. Один раз ночью он рассмеялся — мягко, раскатисто, крепко прижимая меня к себе, глядя мне в глаза, — рассмеялся торжествующим смехом собственника. Я задохнулась от восторга и благодарности.
Хозяин доволен своей девочкой!
Снаружи распевали птицы, бархатистые лучи рассвета прокрадывались в шатер.
Как далек этот мир от Земли с ее загаженной природой, ужасными толпами, с ее ханжеством и лицемерием! Кончиками пальцев я коснулась клейма — и вздрогнула. Нельзя его трогать! Надо, чтобы как следует зажило. Мне хотелось, чтобы клеймо получилось лучше некуда. Разве найдется девушка, которой не хочется иметь самое замечательное клеймо? Даже помаду и тени для век всегда выбираешь получше, а ведь их смыла — и нет. А клеймо — навсегда! Каждой хочется гордиться своим клеймом. Если оно сделано на славу, чувствуешь себя увереннее и спокойнее. Часто клеймо и ошейник — все, что носит на себе девушка. Так что клеймо — немаловажная деталь. К тому же не секрет: на Горе считают, что миниатюрное, прелестное, удачно расположенное клеймо добавляет девушке очарования. Я пыталась заставить себя возненавидеть свое клеймо — и не смогла. Ведь оно такое красивое, да и потом — теперь оно часть меня! Поцеловав кончики пальцев, я коснулась ими лепестков цветка рабынь, что расцвел вчера вечером на моем теле — против моей воли, по велению моего господина. Я лежала, наслаждаясь утренней свежестью. Будь я на Земле, сочла бы себя рабыней. Но здесь, в этом мире, с выжженным на теле клеймом я впервые в жизни ощутила себя поистине свободной. На Земле, скованная по рукам и ногам незримыми цепями, я себе не принадлежала, не смела дать волю чувствам. Условности и приличия воздвигли несокрушимую стену между мною и моей душой. Жила, точно в оковах, несчастная жертва благопристойности. А теперь, пусть в любую минуту меня могут посадить на цепь, душу мою не тяготит ничто. Вот она, настоящая свобода! Вот оно, счастье!
Вдруг я испуганно замерла. На меня упала его рука. Ползком я подвинулась ближе, к его бедру, чтобы голова оказалась под его ладонью. Еще в полудреме он дотянулся до меня, запустил руку в волосы, подтянул повыше, к поясу. Я — рабыня. — Да, хозяин, — прошептала я.
Разбудил меня толчок рукояткой плетки.
— Кейджера, — прошептала Этта, — кейджера.
Раннее утро. Уже рассвело. Хозяин спит. Кроме нас с Эттой, в лагере никого.
Трава еще не обсохла. Я выбралась из шатра.
Сейчас Этта задаст мне работу. Я — рабыня. Мое дело трудиться. Вокруг в шатрах спят, раскинувшись на мехах, мужчины. Они — хозяева. Мы, женщины, рабыни, должны привести в порядок лагерь. Дел тут хватает. Принести воды, натаскать хвороста, разжечь костры, приготовить завтрак. Когда мужчины соблаговолят подняться, у нас все должно быть готово.
За работой я тихонько напевала. Этта, казалось, тоже была в прекрасном настроении. Один раз даже поцеловала меня.
Мужчины встанут поздно, и Этта послала меня к ручью стирать на камнях туники. Какая прозрачная вода! Неожиданно — я даже вздрогнула — у самой руки плеснула какая-то небольшая амфибия. Работа спорилась. Воздух чист и свеж. Вскоре из лагеря донесся аппетитный запах — на огромной сковородке Этта жарила яичницу из яиц вуло. А вот и знакомый аромат — кофе. Здесь его называют черным вином. Растет он на склонах Тентийских гор. Первоначально, я думаю, зерна кофе, как и многое другое, были завезены на Гор с Земли, но не исключено, что и наоборот: родина «черного вина» — Гор и на Землю его завезли отсюда. И все же вряд ли. Ведь на Земле кофе распространен куда шире. На Горе везде, кроме Тентиса — города, что славится стадами тарнов и окружающими деревеньками, — кофе — необычная, редкостная роскошь. Знай я тогда Гор получше, предположила бы, что мои хозяева — воины Тентиса. Но, как узнала я позже, они из другого города — Ара.
Когда, зевая, протирая глаза и потягиваясь, как сонный зверь, из шатра появился первый мужчина, мы были во всеоружии. Обе — я и Этта — встали перед ним на колени, склонили головы до земли. Мы — его девушки.
Этта положила на тарелку яичницу (крошечные яйца хранились до утра в холодном песке), теплый желтоватый хлеб. Я, обхватив чугунок тряпкой, налила в металлическую кружку темный дымящийся напиток — кофе, или, по-местному, черное вино.
Потом, к моей радости, мы и себе приготовили тарелки и кружки, позавтракали, пока мужчины не проснулись. Видимо, пока они не принялись за еду, не взяли первый кусок, не сделали первый глоток, нам не возбраняется поесть самим. Что мы с удовольствием и сделали. За вечерней трапезой, обставляемой торжественнее утренних и дневных, горианские условности соблюдаются обычно более тщательно. Вечером ни я, ни Этта под страхом наказания не решились бы притронуться к пище, пока не приступит к еде хозяин и его люди. Но и конца трапезы обычно дожидаться нам не приходилось, можно было есть одновременно с мужчинами, не переставая, конечно, им прислуживать. Тогда мы заканчивали есть или вместе с ними, или чуть раньше и, вымыв кубки, чаши и миски, готовы были снова прислуживать мужчинам, наливать вино и пату или, если они пожелают, утолить их похоть. Ужин отличается от всех прочих трапез тем, что девушка не может притронуться к еде, не получив разрешения хозяина, хозяйки или даже хозяйского ребенка. «Можешь поесть, рабыня», — говорят ей обычно. Не прозвучат эти слова — девушка может остаться голодной. Ну а уж если хозяин, хозяйка или ребенок забудут дать такое разрешение — значит, просто не повезло.
Мужчины выходили к завтраку. Почтительно поприветствовав, мы прислуживали им.
Вот к костру подошел мой хозяин. Мужчины разразились смехом. Какое нетерпение слышалось в этом хохоте! Я встала перед ним на колени, склонила голову к его сандалиям.
В памяти жила ночь. Он научил меня, что значит кЛеймо!
Как я любила его!
Он жестом велел мне подняться. Я вскочила на ноги. Встала перед ним, выпрямив спину, гордясь наслаждением, что сумела ему доставить. По взглядам мужчин догадалась: теперь я стою совсем не так, как когда пришла в лагерь; девушка, стоящая сейчас перед ними, куда привлекательнее той жалкой пленницы, что совсем недавно вытягивалась в струнку за стеной из колючих веток. Теперь я красивее и желаннее — вот что прочла я во взглядах мужчин. Знаю: я должна была бы противиться этому, бороться изо всех сил. Но нет — подкашиваются ноги. Я чувствовала себя такой живой, такой счастливой!
Мой хозяин, наклонившись, осмотрел цветок рабыни на моем бедре. Я дрожала, не смея коснуться его. Выпрямился. Кажется, остался доволен. Какое облегчение! Так хочется, чтобы хозяин был доволен — не только своей рабыней, но и ее клеймом. Этта тоже осмотрела клеймо, улыбнулась, обняла и поцеловала меня. Понятно: значит, клеймо получилось лучше некуда. Я со слезами на глазах обняла и поцеловала ее в ответ. Она позволила мне прислуживать хозяину, и я с радостью бросилась выполнять его приказания. Точно коршун, глаз с него не спускала, стараясь предвосхитить любое желание.
Один из мужчин, судя по жесту и обращенному ко мне взгляду, спросил его обо мне. Хозяин отвечал, не переставая жевать. Все взгляды обратились на меня. Меня обсуждали. Что говорят, я не понимала и все же потупилась и залилась краской. На Горе рабынь обсуждают прямо и открыто, даже в их присутствии. Меня, мою внешность, фигуру, манеру поведения беззастенчиво обсуждали и оценивали. О сексуальности, умении угодить мужчине, о статях рабынь — но не свободных женщин — на Горе говорят так же свободно, как на Земле обсуждают картину или музыкальное произведение, как англичане девятнадцатого века обсуждали собак и лошадей.
Я поняла одно: во многих отношениях я оставляю желать много лучшего. И сразу почувствовала себя маленькой и незащищенной.
Хозяин протянул металлическую кружку. Я угодливо бросилась наливать ему «черное вино».
Добрый. Позволил мне ему прислуживать. Неужели ничто не может остаться между нами? Возможно ли — во всеуслышание обсуждать мои недостатки, мою беспомощность, то, как безоговорочно сдалась я на милость победителя? Вопросы мои неуместны — прочла я в его глазах. Я — рабыня.
Я — рабыня. Налив ему кофе, не смея поднять глаза, я отступила в сторону.
Тем же утром, попозже, хозяин, к моей радости, швырнул мне какую-то бурую тряпку. Жалкие лохмотья без рукавов, рубище, что носят рабыни. Лоскут, чтоб прикрыть наготу. И как же я была счастлива! Словно из Парижа доставили вечернее платье, жемчуга и шелковые перчатки. Теперь не буду чувствовать себя такой обнаженной под мужскими взглядами! Впервые здесь, на Горе, мне дали хоть какую-то одежду! Благодарности не было конца. Бросившись к его ногам, я покрыла их поцелуями. Сияя от радости, натянула балахон через голову, застегнула два крошечных крючочка. На левом боку довольно узкого балахона — разрез, иначе не надеть. Застегнутый на крючки, он обтягивал фигуру, соблазнительно подчеркивал грудь и бедра — очень привлекательно. Разрез смыкался неплотно, открывая взгляду полоску едва прикрытого грубой тканью прелестного девичьего тела. Ну а если мужчине наскучит смотреть на облаченную в лохмотья красавицу, то одеяние это снимается в мгновение ока. Гордясь новыми роскошными одеждами, я покрутилась перед хозяином. Он показал Этте, куда переставить крючки: платье оказалось великовато. Ведь мне достались обноски Этты, а она крупнее меня. Надо немного ушить, сделать мое одеяние таким же обтягивающим. Как одета рабыня — для горианского хозяина дело далеко не последнее. Сам, лично, следит он за мельчайшими деталями. Еще бы — ведь, как и сама девушка, ее одежда принадлежит ему. Так что интерес к ней-вполне закономерен. И по рабыне, и по ее одежде судят о хозяине: о его взглядах, вкусах, пристрастиях. Свойственное земным мужчинам полное неведение, во что одевается, что покупает жена, для горианца — идет речь о рабыне или о свободной женщине — просто немыслимо. То, как одета девушка — если она вообще во что-нибудь одета, — предмет особых забот хозяина. Тем более что рабыня — не жена. Она гораздо важнее. Это — собственность, драгоценность. И ее оправа: одежда, косметика, духи и украшения — тоже должна быть превосходной. И хозяин входит, так сказать, во все детали. Соберется девушка всего лишь повязать волосы новой лентой — и тут нужно его одобрение. Сочтет, что ей не идет, — не позволит носить. Чтобы жена надела новое платье, а муж не обратил бы на это внимания — для горианца, мужа ли или просто приятеля, невероятно, непостижимо. Короче говоря, для горианских мужчин то, как одеты их девушки, очень много значит. Одежда должна безупречно соответствовать своему назначению. А назначение ее самое разное: унизить девушку, выставить ее напоказ, наказать, держать в страхе и смирении, напоминать, что она — всего лишь наложница, и больше ничто, или подчеркнуть ее красоту — предмет гордости хозяина, услаждать взоры его самого и его приятелей, а может, хозяину не терпится похвастаться собственным богатством, показать всем, какой дорогой рабыней он владеет, как роскошно ее одевает, добавить себе веса в обществе, вызвать всеобщую зависть; бывает, девушку поощряют красивыми вещицами; с помощью одежды можно разбудить в ней чувственность и так далее. Одно другого не исключает. Стоит добавить, что одежда, как и пища, — весьма действенный инструмент, чтобы добиться послушания. Мало кому из девушек, например, понравится, если ее отправят на рынок за покупками нагишом.
Вдруг мой хозяин вынул нож. Я вздрогнула, но убежать не посмела. Зажмурилась. И тут поняла — он отрезает подол. Как коротко! Да я со стыда умру! Платье было рассчитано на рост Этты, на ее длинные ноги. А теперь я в нем шаг сделать боюсь. По знаку хозяина я встала на колени, как учили: присев на пятки, спина прямая, руки на бедрах, голова высоко поднята, подбородок вздернут. И об остальном не забыла: широко раздвинула колени. Приняла позу рабынь Гора, называемую позой наслаждения. Сколько раз на моих глазах принимала эту позу Этта — не задумываясь, машинально. Становясь на колени перед свободными мужчинами, такие девушки не сдвигают ноги. Любая рабыня воспринимает любого свободного мужчину как хозяина, любую свободную женщину — как хозяйку, хотя, конечно, хозяева у нее одни.
Перед хозяином, которому всецело принадлежит мое тело, принимать эту позу мне доставляло удовольствие, а вот перед остальными — поначалу не очень. Но в конце концов я привыкла, поза рабыни стала для меня естественной и приятной. В такой позе девушка гораздо привлекательнее для мужчин. Но дело не только в этом. Ощущение открытости, уязвимости, возникающее у девушки, сидящей в позе наслаждения, чувство, что вся она выставлена напоказ, психологически влияет на нее таким образом, что девушку все больше влечет к мужчинам. А для девушки, которой многие мужчины кажутся привлекательными, привлекательнее становится и хозяин. Принимая эту позу, чувствуешь себя такой покорной, такой уязвимой и беспомощной, такой открытой, что поневоле возбуждаешься, тебя влечет к мужчинам вообще, а значит, и к хозяину. В конце концов, ты — его рабыня, он — твой господин. Не случайно девушку, принимающую позу наслаждения, обуревает взрыв чувств. Оставаться бесстрастной просто невозможно. Эта поза, как спусковой крючок, высвобождает инстинкты, снимает запреты, направляет все эмоции в их естественное русло. Отношения властвования-подчиненности обусловлены генетически, и институт рабства — наиболее совершенное социальное воплощение этого биологического закона. На Горе рабство узаконено, девушки могут быть рабынями только сильных мужчин, способных утвердить свое господство. Вот и я — такая рабыня. Сомнений нет — человек, которому принадлежу я, свое господство утвердить в состоянии. Да он уже сделал это. Я — его рабыня.
Как влекло меня к мужчинам! Как любила — и боялась — я своего хозяина! Хотелось отдаваться ему непрестанно.
Отдав Этте распоряжения касательно меня, он с товарищами ушел из лагеря. Мы остались одни. Этта принесла булавки, маленькие ножницы, иглу и нитки. По-видимому, перешить мое платье — на сегодня первоочередное дело. Оно должно превосходно сидеть, подчеркивать фигуру. А уж потом можно будет заняться менее важными делами. Я вставала на колени, поднималась, поворачивалась по знаку Этты. Чтобы подшить раскромсанный ножом подол, платье пришлось снять. Как ни старалась Этта поменьше подгибать, подол все равно стал еще короче. Я покраснела. Что в таком платье, что голой — разница невелика. Наверно, такая одежда только для того и нужна, чтобы мужчинам было что с тебя сорвать. Я надела его опять. Этта переставила крючки. Застегнула — не вздохнуть. Ловко и проворно — тут подрежет, там заколет, здесь подошьет — подгоняла Этта платье точно по фигуре. И вот — готово. Безупречно облегает тело. Шьет Этта замечательно. Ушивала прямо на мне, подгоняла вплотную, а я лишь пару раз почувствовала прикосновение иголки. Закончила. Отступила в сторонку. Обошла вокруг. Сходила за зеркалом. Из огромного, в полный рост, зеркала на меня смотрела рабыня. Я ошеломленно повернулась к Этте. До сих пор видеть себя в рабском обличье мне не приходилось. Ужасно! Я содрогнулась. Даже не представляла, что могу быть такой. Нет, не может быть! Это не я! Я опять взглянула на свое отражение. До чего же хороша эта прелестная рабыня! Неужели это я? Перевела взгляд на Этту. Она кивнула, улыбнулась. И снова — к зеркалу. Не знала, что я такая красивая! Страшно подумать — как же жить в этом мире с такой красотой? Да меня же в цепи закуют, наденут ошейник! Словно оглушенная, стояла я перед зеркалом.
Вдруг, к моему удивлению, острием ножниц Этта сделала маленький надрез над моей правой грудью — так, чтобы чуть проглядывала полоска кожи, потом — чуть побольше — надрезала ткань на левом бедре — будто случайно надорвано, в двух местах подпорола подшивку — подол стал не совсем ровным. Еще в одном месте небрежно надорвала край платья, оставив бахрому из ниток. Всего несколько штришков — а какую пикантность, к моей досаде и удовольствию, придали они одеянию рабыни! Интересно, а подозревают ли обо всех этих женских уловках мужчины? Вот оно, оружие — красота. Чем же еще вооружаться рабыням? Этта поцеловала меня, а я — ее. Да, женская изобретательность не знает границ. Все эти мелкие, случайные на вид дефекты платья — величайший, тщательно оберегаемый рабынями секрет. Не понимает хозяин, почему от малейшего движения девушки, облаченной в наказание в какое-то жалкое рубище, у него голова идет кругом, — ну и хорошо. Хозяевам — между нами говоря — совсем не обязательно знать все.
Подойдя поближе к зеркалу, я приподняла подол над левым бедром. Дивное клеймо! Краснота и припухлость неподжившей раны еще не сошли, но отпечаток отчетлив и безупречен, прелестный рисунок опознается безошибочно. На моем левом бедре — чудеснейшее клеймо, дина, цветок рабынь. Я надорвала подол, чтобы при ходьбе как бы случайно проглядывало клеймо. Встала перед зеркалом на колени. Без тени стыда раздвинув ноги в стороны, приняла позу рабыни. Положила руки на бедра. Взглянула на свое отражение. Никаких сомнений: передо мной — коленопреклоненная рабыня немыслимой красоты. Клеймо. Лохмотья. Только ошейника не хватает. Но это, скорее всего, поправимо. Им здесь надеть на девушку ошейник ничего не стоит. Приподняв волосы, вздернув подбородок, я представила, как смотрелся бы на мне ошейник. Пожалуй, неплохо. Довольно симпатично. Вон у Этты — просто потрясающий. Хорошо бы, конечно, если бы можно было выбирать, чей ошейник носить. Но нет, тут уж девушке выбирать не приходится. Выбирает мужчина. Он, и только он, надевает на рабыню ошейник. Как все-таки ужасно быть рабыней! Ведь я могу принадлежать любому! Любому, кто сумеет выиграть меня, кто готов заплатить нужную цену. Меня можно украсть или купить, подарить или проиграть. Я — просто собственность, беспомощная прелестная вещица. В чьих руках окажусь — решать не мне. Прав у меня не больше, чем у собаки или свиньи. Глаза наполнились слезами. Да нет, мой хозяин меня ни за что не продаст! Каждой клеточкой своего тела я только и стремлюсь, что угодить ему. Не хочу, чтоб меня продавали! Из зеркала печально смотрела убитая горем прекрасная рабыня. Как жаль такой красоты! Да может ли мужчина оказаться настолько глуп, чтобы продать такую прелесть? Или делить ее с другими? Да нет, конечно, он оставит ее себе, себе одному, никому не даст пальцем коснуться. Я вытерла слезы. Еще раз присмотрелась к своему отражению. Хороша! Откинув назад волосы, подняв подбородок, я повернула голову. Там, в пещере, среди украшений я видела серьги — скрученные из проволоки кольца с золотыми подвесками — очень экзотичные. Представляю, как бы мне пошло, как свешивались бы они мне на щеки — вполне подходящее украшение для рабыни в стане варваров. Уши у меня не проколоты, но захочет хозяин — наверняка тут же сделают. А ведь там и косметика была, и духи. И вот, точно наяву, я уже вижу себя увешанной драгоценностями. На руках и ногах — причудливые браслеты, на шее — цепочки, ожерелья необычайной красоты. Вытянув вперед руки, я представляла, как выглядели бы они, отягощенные сокровищами варваров. А из зеркала глядела рабыня в лохмотьях. Как бы это было? Вот я — умащенная благовониями, разукрашенная, не в рубище — в едва прикрывающем ноги прозрачном облегающем шелковом платье, желтом или алом — глаз не отвести.
Но тут меня позвала Этта.
Видение мгновенно улетучилось, из зеркала на меня смотрела красавица в убогом одеянии рабыни. Никаких украшений, что носят рабыни высших каст, лишь обрывок грубой ткани облегает тело. Она — рабыня из низших.
Я вскочила и поспешила на зов Этты.
Она сидела, скрестив ноги. Я села напротив. «Ла кейджера», — указывая на себя, проговорила Этта. «Ту кайира», — теперь ее палец обращен ко мне. «Ла кейджера», — повторила я, показав на себя, «ту кайира», — показав на нее. Я — рабыня. Ты — рабыня.
Этта улыбнулась. Показала свое клеймо. «Кан-лара» — вот как оно называется. Кан-лара дина — это мое. Я повторяла за ней.
«Шен-ник» — ошейник.
— И у нас так же! — вскричала я. Она не поняла, что меня так взбудоражило. В горианском — это мне еще предстоит узнать — множество заимствований из языков Земли. Насколько богат местный язык, мне судить трудно — я не так уж сильна в филологии. Вполне возможно, что почти все горианские выражения пришли из земных языков. И все же язык этот живой и выразительный. Ведь заимствованные слова, как это обычно случается с лингвистическими заимствованиями, приобретают местную окраску, натурализуются, как бы сливаются с языком, становятся его естественной составной частью. Много ли задумываются англичане о том, что слова «автомобиль», «лассо», «лава» — иностранные?
— Ошейник! — вскричала я. Этта нахмурилась, поправила:
— Шен-ник, — показала плотно сидящее на шее стальное кольцо.
— Шен-ник, — старательно копируя произношение, повторила я. Этта осталась довольна.
Потеребив подол своего балахончика, она сказала: «Та-тира». Я посмотрела на свои лохмотья — безобразно короткие, просто стыд, только рабыне и носить такие. Улыбнулась. Значит, на мне надета та-тира.
— Та-тира, — сказала я.
— Вар шен-ник? — спросила Этта. Я указала на ее горло.
— Вар та-тира? — Я ткнула пальцем в свой балахон. Этта казалась довольной. Теперь она разложила передо мной разные предметы. Первый урок горианского начался.
Вдруг, запинаясь, я выдавила:
— Этта… вар… вар бина?
Этта удивленно взглянула на меня.
Вот что твердили без конца те двое у скалы: «Вар бина? Вар бина, кайира?» Я не понимала, ответить не могла, они меня били. И все равно я не могла ответить. Все равно ничего не понимала. Тогда они решили перерезать мне горло. Тут-то и явился богатырь в алой тунике и, провозгласив: «Кейджера канджелн!», в жестокой схватке отвоевал меня. Потом привел в лагерь, выжег на теле клеймо. Теперь я его рабыня.
— Вар бина, Этта? — спросила я.
Легко вскочив, Этта помчалась к пещере и вскоре вышла из нее, неся в руках несколько ниток незатейливых, ярко раскрашенных грошовых деревянных бус. Показала мне, потом, перебирая крошечные цветные бусинки, с улыбкой сказала: «Да бина». Приподняв всю нитку, пояснила: «Бина». Понятно. Значит, «бина» — это бусы или бусинки. Те, что держала в руках Этта, конечно, яркие и милые, но цена им невелика.
Я пошла к пещере, Этта за мной. Приподняв крышку ящика, я достала из него нитку жемчуга, золотое ожерелье и еще одно, рубиновое, каждый раз спрашивая:
— Бина?
— Бана, — смеясь, отвечала Этта. — Ки бина, бана.
Из другого ящика она вынула дешевые стеклянные бусы и нитку с нанизанными простенькими мелкими деревянными бусинками, указывая на них, сказала: «Бина». Значит, бина — название недорогих бус, просто симпатичных побрякушек. А иногда такие бусы в насмешку называют «кайира бана». Точнее всего слово «бина» можно было бы перевести как «бусы рабынь». Ценности они не имеют, часто такие дешевые украшения позволяется носить рабыням.
Мы вышли из пещеры и вернулись к уроку.
Так я и не поняла, что значила эта сцена у скалы. «Вар бина! Вар бина, кайира!» — требовали от меня. Какие-то грошовые бусы значили для них больше моей жизни. Не я была им нужна — бусы. И как только они поняли, что помочь им я не в силах, тут же решили меня прикончить — толку-то от меня все равно никакого. Вспомнился холодок лезвия у горла. Бр-р-р. Еще чуть-чуть — и… Теперь я принадлежу тому самому воину, моему спасителю. Пока Этта не просветила меня, что бина — дешевые бусы рабынь, я думала, что, возможно, те двое ожидали найти на мне, прикованной к скале, драгоценные, редкие, баснословно дорогие бусы. Может, вот что им было нужно. Значит, либо против их ожиданий меня оставили у скалы без драгоценного украшения, либо кто-то появился там раньше и снял его с меня, пока я, прикованная цепью, лежала без сознания. А меня так и оставили там или потому, что не могли снять цепь, или потому, что просто не захотели. Но как-то с трудом верится, что, если уж на мне должно было быть это ожерелье, его все-таки не оказалось. Маловероятно и то, что кто-то набрел на меня, прикованную к скале в чистом поле, и снял его. Но бусы рабынь гроша ломаного не стоят! Так почему же те двое, кто бы они ни были, так охотились за какой-то ерундой? Что такого важного может быть в нитке дешевых бус? Да и вообще, откуда они могли взяться у меня? А если и были, то куда делись? Кому понадобились? Почему эти люди проделали такой путь, чтобы их добыть? Что в них такого? Что за тайна? Ничего не понимаю.
Этта приподняла с земли тяжелую плетку с длинной — двумя руками можно ухватиться — рукояткой и пятью мягкими широкими плетьми, каждая длиной около ярда.
— Курт, — сказала она. Я отшатнулась, но повторила: — Курт.
Она пошевелила звенья цепи с подвешенными к ней кольцами для щиколоток и запястий и ошейником. Кандалы блестящие, довольно красивые. Для мужчины маловаты. Вот для меня, пожалуй, в самый раз.
— Сирик, — сказала Этта.
— Сирик, — повторила я.
Повинуясь приказу, я сбросила с себя та-тиру. Стою среди мужчин.
Один из них знаком велел мне втянуть живот. Узким черным шнуром плотно обвил мне талию, затянул покрепче. Над левым бедром звякнул колокольчик.. С отчаянием и упреком взглянула я на хозяина. Гирляндой колокольчиков мне обвязали шею. Нестройно бренча, они свесились на грудь. Пугающий, сладострастный звук. А я все смотрела на него, вне себя от горя и ярости. Вот обрывком черной кожи связали за спиной руки — зазвенели колокольчики на запястьях. Как же может он позволить такое? Ведь вчера ночью он лишил меня девственности — неужели для него это ничего не значит? Ничего не значат долгие ночные часы, когда он наслаждался мною? То, что он одержал верх, что я сдалась, сложила оружие? То, как покорна я была, отдав себя в его власть? Я попыталась сделать шаг к нему. Колокольчики зазвенели. На моей руке — мужская ладонь. Не пускает. С мукой в глазах смотрела я на моего господина. А он сидел скрестив ноги в кругу мужчин, потягивал поданную Эттой пагу. Неужели он не любит меня? Так, как люблю его я? Прищурившись, он глянул поверх кубка в мою сторону.
— Не надо! — беспомощно взмолилась я по-английски. — Я люблю тебя!
Пусть языка он не знает, но должен же, должен понять горе и стыд стоящей перед ним беспомощной, связанной, увешанной колокольчиками девушки, должен услышать, как отчаянно рвется она к нему!
— Я люблю тебя! — кричала я.
Но ему, горианину, властелину, не было дела до моего горя, моих чувств, моих желаний — вот что, содрогаясь, прочла я в его глазах. Я — рабыня. Он дал знак. Один из мужчин приготовил огромный лоскут мягкой черной непрозрачной ткани, сложил вчетверо — получился квадрат со стороной около ярда. Хозяин бросил на меня взгляд.
— Я люблю тебя, — проговорила я.
Ткань набросили мне на голову, четырежды обвязали вокруг шеи кожаным шнуром, стянули под подбородком. Ничего не видно.
— Но я люблю тебя! — откинув накрытую мешком голову, снова отчаянно закричала я.
Я стояла перед ним, связанная, жалкая, увешанная колокольчиками, с накрытой мешком головой. И как же я любила его! Но за миг до того, как на голову набросили мешок, за миг до того, как свет померк в моих глазах, я прочла в его взгляде: для него, моего хозяина, я ничто. Ничто. Рабыня.
Я стояла, опустив голову, охваченная страхом и горем, а вокруг хохотали мужчины. Состязаться будут пятеро.
Эти ненавистные колокольчики! Такие крошечные, их так много, и не сорвать никак! Этот нежный, глубокий, сладострастный звон выдаст меня преследователям. Рабские колокольчики. Их звон приведет ко мне мужчин. Я чуть шевельнулась. Дрогнули и колокольчики. Малейшее движение — и они отзываются звоном! Мужчины бросятся на этот сладкий, бесстыдный зов, схватят меня, несчастную. А ведь если отвлечься, звук довольно приятный. Музыка неволи. Перезваниваются, шушукаются, нашептывают: «Кейджера, кайира. Ты ничто. Увешанная колокольчиками кайира. Ничто. Лишь игрушка в руках мужчин. Услаждай их получше, кайира». Пытаясь сбросить проклятые колокольчики, я передернула плечами. Никакого толку. Звенят переливчато, выдают меня врагам. Никуда не деться. Чуть вздохнешь — сразу откликаются. От страха я покрылась испариной. Поймана, опутана, словно в сетях — не вырваться. Шелохнешься — звенят. Хуже всех этот большой, на бедре. Главный ориентир. Хоть бы руки освободить. Нет, связаны крепко. Нет спасения. Я содрогнулась. Снова этот звон. Словно кричат: «Здесь она, здесь, связанная, беспомощная!»
Но вот мужчины уже готовы.
— Пожалуйста, хозяин, — рыдая, взмолилась я, — защити меня! Я люблю тебя! Люблю! Оставь меня себе, хозяин!
Смех, болтовня, заключаются пари.
Моим преследователям теперь, наверно, уже тоже набросили на головы мешки. Только колокольчиков на них нет. И они не связаны.
Щеки под колпаком залили слезы. Темная ткань повлажнела.
Я — Джуди Торнтон, студентка-словесница престижного женского колледжа, поэтесса, тонкая, чувствительная натура!
Но вот прозвучало радостно-возбужденное «Ату!», и в тот же миг на меня обрушился удар хлыста. Я бросилась наутек.
Безымянная рабыня в чужом мире, во власти воинов-дикарей, в первобытном лагере. Объект охоты, прелестная двуногая дичь, всего лишь приз в жестокой игре.
Дичь замерла, задыхаясь, звеня колокольчиками, вертя головой, словно могла видеть. Голова опутана колпаком.
Вдруг рядом послышалось дыхание мужчины. Кто это — судья или один из преследователей?
Прикосновение хлыста.
Я вздрогнула, колокольчики зазвенели. Нет, не ударил, только коснулся. Судья. Дает знать, что это он.
Я судорожно хватала ртом воздух. Колокольчики не замолкали. Вот еще мужчина, приближается. Нет, упал. Еще один — слева.
Я замерла от страха.
Хлыст со свистом рассек воздух, резкий удар обжег тело. К немалому веселью мужчин, судья хлестнул меня пониже поясницы. Бешено звеня колокольчиками, я бросилась вперед. Какой позор, какое унижение! Глаза саднило от слез. Хлыст пускают в ход часто, если девушка пытается жульничать, нарушает правила. Считается, что это самый лучший способ подхлестнуть красавицу — пусть пошевеливается попроворнее. Я стояла на месте дольше пяти инов — вот судья и хлестнул меня для острастки. Второй раз в жизни меня стегали хлыстом. Еще раз испытать такое не хотелось, тем более когда на тебе кроме колокольчиков и колпака — ничего. Мужчины хохотали. Я разозлилась, потом расплакалась. Злись не злись, ты всего лишь рабыня, твои чувства никого не интересуют. Это свободная женщина может позволить себе злиться, может выйти из себя — никто ее не накажет. Для рабыни мужчина. — хозяин. Злится рабыня — пустяки! Кто станет обращать на это внимание? Случается, хозяин нарочно, просто для развлечения злит девушку, но, как ни крути, и она, и хозяин знают: плетка — в его руках, а не в ее. Не то чтобы рабыни никогда не злятся. Злятся, конечно. Только это все равно ничего не значит. Вот я и заплакала. Удар хлыста вовсе не безболезнен, но унижение, которое испытываешь, когда тебя стегают по определенной части тела, куда горше.
Плача и спотыкаясь, бежала я по лагерю. Мужчины не отставали. Падали, натыкаясь на препятствия, вставали и снова бежали следом. Руки освободить я не могла. Раз, пронзительно вскрикнув, упала прямо в мужские объятия. Под хохот зрителей он отбросил меня прочь. Он в игре не участвовал. Другой раз меня поймал судья. Придерживая, чтобы не ударилась, оттолкнул к окружающей лагерь скале — помог сориентироваться. Я снова бросилась бежать. Беспорядочно петляла по лагерю, сбитая с толку, несчастная, безумно боясь — вдруг поймают? Да и хлыста отведать больше не хотелось. И опять кто-то, не участвующий в игре, поймал меня, чтобы не врезалась в колючую стену, не ободралась о шипы. Ну и хохотали же они! Не раз всего в нескольких ярдах я слышала голоса чертыхающихся преследователей. Одному оставалось до меня не больше ярда, но я увернулась и была такова. Другого я ударила, помчалась прочь и, споткнувшись, гремя колокольчиками, покатилась по земле. Услышала, как он прыгнул ко мне, на мгновение почувствовала на правом бедре его руку. Рука другого коснулась левой икры, но я выбралась, сначала перекатившись в сторону, потом ползком, и помчалась что было духу. Однажды вдруг показалось, что кругом, куда ни повернись — скала. Не зная, куда броситься, я вертелась как заведенная. Но все-таки нащупала выход и оказалась где-то в центре лагеря. Чуть не зажали у скалы! Я стала осмотрительнее, начала играть с умом. Еще дважды, когда я, думая, что судьи нет поблизости, замирала, не давая колокольчикам звякнуть, слишком долго задерживалась на одном месте, на мое тело опускался хлыст: первый удар пришелся по левой руке выше локтя, второй, больнее, по правой икре.
И вот я снова бросилась бежать и угодила прямо в руки мужчине. Думала, он освободит меня, отбросит обратно, но он не отпускал.
— О, нет, — зарыдала я. Крепко обхватив, он поднял меня, кричащую и извивающуюся, на плечо и торжественно пронес по кругу. Зрители хохотали. Судья, похлопав его по спине, провозгласил:
— Поймана!
Какой беспомощной чувствуешь себя, болтаясь на плече у мужчины, не доставая ногами до земли, не в силах освободиться! Я — его пленница. Вокруг — радостные возгласы, победителя хлопают по спине. А он, схватив меня за руку у самого плеча и за лодыжку, торжествующе поднял над головой, хвастаясь перед всеми своей добычей. Слышно было, как мужчины довольно хлопают себя по левому плечу. Среди мужских голосов я различила радостный возглас Этты. Разве она не рабыня? Не сестра мне? Разве не понимает моего несчастья? А победителю, кто бы он ни был, не терпелось овладеть мною. Небрежно, точно тряпку, швырнул он меня к своим ногам. И вот по моему телу ползут его руки. Я отвернулась, застонав.
Кончил. Встал. Я, связанная, лежу в грязи. Теперь он снимет колпак, пойдет выпить паги, отпраздновать победу.
А я лежу, втоптанная в грязь, и плачу. Лишь шелохнусь — звон колокольчиков. Рабских колокольчиков.
Вскоре ко мне подошел судья. Поднял меня на ноги. Снова «Ату!», снова удар хлыста. Я снова бросилась бежать.
В тот вечер четырежды становилась я дичью в этой жестокой игре.
Четырежды поймана, брошена навзничь в грязь в лагере варваров, четырежды изнасилована — даже не знаю кем.
Когда все закончилось, Этта развязала меня, сняла с головы мешок. Так хотелось, чтобы обняли, утешили — но нет. Радостно улыбаясь, она поцеловала меня, одну за другой отвязала гирлянды колокольчиков, последним сняла колокольчик с бедра. Поманила за собой — помогать прислуживать мужчинам. Я ошеломленно подняла на нее глаза. Да как я могу прислуживать? Она что, не понимает, как надо мной надругались? Я не горианская девушка. Я — землянка. Четыре раза меня взяли силой, не спросив, сделали утехой для мужчин, неужто это не имеет никакого значения? Этта улыбалась мне. «Нет, — говорили ее глаза, — не имеет. Разве забыла? Ты — рабыня. Чего же еще ты ждала? Разве тебе не понравилось?»
Я угрюмо опустила глаза. Да, я землянка, но я — рабыня.
Конечно, никакого значения это не имеет — дошло до меня позже. Я — ничто. Так — вина подать, одежду зашить. Так вот в чем суть. Вот что значит быть рабыней. Как же хозяин позволил? Я же ЕГО рабыня! Неужели я значу для него так мало? Он лишил меня невинности, наслаждался мною, полностью поработил меня, заставил сдаться на милость победителя. А теперь позволяет своим людям надо мной куражиться. Неужели он меня не любит? Вспомнились его глаза — какими я увидела их за секунду до того, как, готовя на роль жертвы, мне набросили мешок на голову. «Ты ничто, — говорили эти глаза, — ничто. Ничтожная рабыня».
Я наливала вино из бутыли в чашу одному из мужчин.
Взглянула на него и замерла. Туника запачкана землей. Глаза наши встретились. Значит, это один их тех, кто обладал мною. А теперь я ему прислуживаю. Он смотрел на меня. Я протянула ему чашу, но он ее не принял. Глядя ему в глаза, я прижала край чаши к губам и снова протянула ему. Он все смотрел на меня.
По окончании игры мне не позволили надеть та-тиру. Хозяин проронил короткое слово — я должна остаться обнаженной. Таков обычай — после игры девушке не позволяют одеться, выставляют напоказ ее красоту: на радость победителям, на зависть побежденному, для услаждения взоров зрителей, а еще, наверно, чтобы подстегнуть их к участию в будущих играх, пробудить дух соперничества за обладание дивным призом. Он смотрел на меня в упор.
В бессильной злобе, тщетной ничтожной злобе рабыни, я снова прижала чашу к губам, теперь надолго, и снова протянула ему. На этот раз взял.
И тут же, больше не глядя на меня, повернулся к приятелям. Как я его ненавидела! Надругался надо мной, а теперь я, нагая рабыня, прислуживаю ему!
Прислуживала я в этот вечер и другим, вместе с Эттой поджидала зова, держа бутыли с вином наготове. Мы оставались в тени, поодаль от костра, за спинами сидящих мужчин. Стоило одному из них поднять чашу, как я или Этта — кто оказывался ближе — бросались наполнить ее. Обычно, прислуживая мужчинам, мы не уходили от костра, часто даже оставались, стоя на коленях, прямо среди них. Но не сейчас. В этот вечер мужчины были заняты серьезным разговором. Видимо, обсуждали важные дела. А в такие моменты на обнаженные женские тела лучше не отвлекаться. И мы ждали поодаль. Я наблюдала за ними, кипя от злости. На земле у костра мой хозяин камнем начертил карту. Такие мне уже доводилось видеть. Вчера вечером, разговаривая наедине со своими помощниками, он тоже рисовал такую карту. Говорил быстро, решительно, временами тыкал камнем в какие-то точки на карте. Иногда указывал на самую большую из трех лун. Через несколько дней — полнолуние. А я, нагая, вся в поту и в грязи, стояла с бутылью в руках, еще не оправившись от страха перед насильниками. Что же это за лагерь? Не на охоту пришли сюда эти мужчины. И на бандитов они не похожи. Дело не только в том, что по покрою и знакам отличия их туники напоминают военную форму, но и в четко очерченной субординации, в том, как они организованны и дисциплинированны — нет, судя по всему, это не банда. Все статные, сильные, подтянутые, собранные, отлично вымуштрованы, знают свое дело. Никакой небрежности, расхлябанности, лагерь в образцовом порядке — ничего общего с бандитским биваком, как я его себе представляю. Значит, сделала я вывод, я в военном лагере какого-то города или страны. Наводит, однако, на размышления расположение лагеря. Это не сторожевой отряд, не пограничная застава. Расположен он не на возвышенности, не укреплен; для учебного лагеря или зимовки слишком мал. Шестнадцать мужчин, две рабыни. Никаких воинских подразделений. Для ведения военных действий не приспособлен, для отражения штурма или подготовки к атаке — тоже. Так что же это за лагерь?
Один из мужчин поднял чашу. Я поспешила к нему. Наполнила чашу вином. Его туника — я заметила — тоже в грязи. С ненавистью взглянула я на него поверх чаши. Прижалась, как положено рабыне, губами к ее краю и протянула ему. Едва взглянув на меня, он взял ее и отвернулся к вычерченной на земле карте — тут о важных делах толкуют. Интересно, каким по счету он был — первым, вторым, третьим, четвертым? Все они были совсем разными. И все же в объятиях каждого из них я была лишь рабыней — и только. Я все смотрела на мужчину. Он не замечал моего взгляда. Интересно, сколько сотен рабынь он познал?
Внимательно, так внимательно, как только позволял тусклый свет, рассматривала я лохматого светловолосого гиганта — самого привлекательного из здешних мужчин, не считая, конечно, моего хозяина. Это он за день до того, как меня клеймили, первым настиг связанную, увешанную колокольчиками Этту. Тогда на моих глазах ей набросили на голову мешок, сделали ее дичью в той же самой страшной игре, жертвой которой — какое унижение! — стала сегодня я. На его тунике — ни пятнышка. Слава Богу! Участвовал бы он в игре и знай я об этом — постаралась бы попасться ему в руки. Кто знает, может, даже было бы приятно. Что за мысли! Я же землянка! Улыбнувшись про себя, я тряхнула головой. Какая разница! Да, верно, землянка. Но и рабыня! Рабыне не только разрешается отвечать на ласки мужчины, она просто должна это делать! Это ее обязанность, и попробуй она уклониться — заставят насильно. Не будет ничего необычного, если девушку, что осталась бесчувственной в руках мужчины, высекут. Я все рассматривала высокого красавца. Нет у меня ни чести, которую надо было бы защищать, ни гордости — я рабыня. Просто тянет к нему, и все. Да и плеток отведать совсем не хочется. Я неслышно рассмеялась. Впервые в жизни я, рабыня, ощутила свободу — свободу быть женщиной. Оказывается, это приятно.
Снова я бросилась наполнить поднятую чашу и снова отступила в тень. Этта наливает вино светловолосому красавцу. Ну и пусть. Этта мне нравилась, хоть здесь она и первая, выше меня. Работаю я старательно, и она меня не наказывает. Я взглянула на хозяина. Он камнем показывал что-то на карте. Мужчины задавали вопросы. Он отвечал. Слушали внимательно, ловили каждое слово. Фантастическая картина! В свете костра сидят кружком сильные, статные, могучие мужчины. Какая же я маленькая, хрупкая, беспомощная перед ними! И как горжусь своим хозяином! Он — первый, самый сильный, самый лучший. Этта держалась поблизости от белокурого. Я подошла ближе к хозяину. Хотелось налить ему вина, поцеловать его чашу — если, конечно, он позволит. О чем говорили мужчины, что за план обсуждали — я не понимала. Похоже, что-то связанное с военными действиями. И со временем. Не раз поглядывали они на самую большую из сияющих в небе лун. Через несколько дней — полнолуние.
Резким движением хозяин воткнул камень в какую-то точку на карте. Так он и торчал там, массивный, наполовину утопленный в землю. Значит, вот то самое место. Послышались одобрительные возгласы. Рядом — ручей или место слияния двух ручьев и, по-видимому, лес. Мужчины закивали. Хозяин окинул взглядом соратников. Больше вопросов никто не задавал. Похоже, все удовлетворены. Взгляды обращены к нему, глаза сверкают. Как я гордилась своим хозяином! Я принадлежу ему! Сама мысль об этом повергала в тайный трепет.
Но вот мужчины начали подниматься и, переговариваясь между собой, расходиться по шатрам.
Хозяин перевел на меня взгляд. Поднял чашу. Я поспешила к нему, наполнила чашу вином, надолго припала губами к ее краю, потом, смиренно преклонив колени, протянула ее этому умопомрачительному зверю, моему повелителю. В обращенных к нему моих глазах нельзя было не прочесть, каким вожделением охвачено все мое существо. Но он отвернулся, едва скользнув по мне взглядом. «Ты — ничто, рабыня, пустое место», — говорили его глаза. Я уже видела у него такой взгляд — сегодня вечером, только немного раньше.
Жалкая, ничтожная рабыня, валяюсь у него в ногах, сгорая от желания, — неужто только на то и гожусь, чтоб с презрением оттолкнуть меня?
Я стояла на коленях. Гнев, отчаяние, горечь унижения поднимались в душе. Я, землянка, отвергнута! Отвергнута каким-то дикарем! Меня душила злость. Подошла Этта — утешить. Поднявшись на ноги, я с криком «Уйди от меня!» ткнула ей в руки бутыль с вином. Нечего ей меня целовать! Этта мягко что-то сказала.
— Уйди! — закричала я.
Кто-то из мужчин обернулся. Этта, схватив бутыль, испуганно побежала прочь. Сжав кулаки, стояла я у догорающего костра. По щекам бежали слезы.
— Ненавижу вас всех! — прокричала я и, спотыкаясь, бросилась за тоненькой попоной, что накануне вечером дала мне Этта. Схватила ее с земли, завернулась, придерживая на плечах. Захлебываясь рыданиями, отчаянно сжимая попону, я остановилась, опустив голову. Не спросив, меня забрали с Земли, перенесли в чужой мир, выжгли на теле клеймо, превратили в рабыню.
Подняв голову, я обвела безумным взглядом лагерь, скалы, колючую изгородь. Над головой плыли три луны. Кое-кто из мужчин еще смотрел на меня.
— Я лучше вас всех! — кричала я. — Хоть вы надо мной и надругались! Я — землянка! А вы — варвары! Я — цивилизованный человек, а вы — дикари! Это вы должны мне кланяться, а не я вам! Я, а не вы, должна отдавать приказы!
Подбежала, пытаясь утихомирить меня, Этта. Конечно, слов моих никто не понял, но гнев, но эту бешеную ярость было невозможно не распознать. Это был вопль протеста. Это был мятеж. Этта откровенно перепугалась. Знай я Гор получше, я и сама умерла бы от страха. Но слишком смутно представляла я себе тогда мир, в котором нахожусь, толком не понимала, что значит выжженное на бедре клеймо. Воистину — блаженство в неведении. А я не ведала, что творила. Орала на них, плача от злости. И тут в сумерках передо мной возник силуэт хозяина. Трясясь от злости, комкая попону на плечах, я подняла на него глаза. Это он отвоевал меня в жестокой схватке там, у скалы; голую, привел в лагерь; это он выжег на моем теле клеймо; лишил невинности, а потом снова и снова наслаждался мною, а я, смиренная, покорная рабыня, задыхалась от любви в его объятиях.
Ненавижу — крикнула я ему в лицо, отчаянно кутаясь в попону. Как это трудно — стоять обнаженной перед одетым мужчиной и сохранить достоинство, и вести себя как равная ему. Изо всех сил стискивая попону, я все туже натягивала ее на плечи. Она придавала мне смелости. Заставил меня полюбить его! Да, полюбить! И не обращает на меня внимания!
— Ты что, не понимаешь, — кричала я, — я люблю тебя! Люблю! А тебе и дела нет! Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу!
Заставил полюбить себя, я потом позволил своим людям со мной забавляться! Швырнул меня им как игрушку! «Отдал меня своим дикарям! — рыдала я. — Ненавижу! Ты меня еще не знаешь! Я — Джуди Торнтон! Я землянка! Не дикарка какая-нибудь, не шлюха, чтоб утолять твою похоть! Я утонченное, изысканное существо! Я лучше вас всех! Я лучше вас всех!»
В лунном свете ко мне потянулась его рука.
— Ты не смеешь плохо со мной обращаться! — не унималась я. — У меня есть права! Я свободная женщина!
Он все стоял, протянув ко мне руку с открытой ладонью. На сколько хватит его терпения?
Я отдала ему попону. И вот стою перед ним, хрупкая, нагая. Свет трех лун струится с вышины. Перед хозяином — его рабыня.
Он взял попону, посмотрел на нее. Потом на меня. Я задрожала. Да, девушка должна быть наказана.
Он поднял попону. На мгновение меня охватила радость. Вот сейчас укроет меня, защитит от чужих глаз. Может, понял, может, пожалел о своей жестокости? Может, теперь все будет по-другому? Может, в каменной душе пробудились жалость и сострадание? Может, тронула его моя любовь и теперь, благодарный, исполненный нежности, оценив величайший этот дар, он ответит мне взаимностью, тоже полюбит меня?
Я смотрела на него полными любви глазами. И тогда он набросил попону мне на голову, несколько раз обвязал вокруг шеи, крепко затянул под подбородком и бросил меня мужчинам.
Я лежала, завернувшись в попону, судорожно стиснув ее края. Холодно. Мерзко. Плакать нет больше сил. Мужчины, хозяева, давно спят. Я лежу съежившись, подтянув к животу колени.
Счет времени я давно потеряла. В небесах все еще плывут три луны.
Кое-как придерживая попону, привстала я на колени. В лагере тихо.
Все тело ноет.
Я подтянула попону, обнажив ногу. Осмотрела бедро. Вот оно, клеймо. Тонкий нежный цветок. А не сорвать. Не избавиться. Навеки впечатано в кожу. Выжжено каленым железом под мои истошные крики. Вот он, прелестный символ рабства. Часть моего тела. Спору нет, клеймо сделало меня куда красивее. Украшение рабыни. Но хоть с ним я гораздо красивее, оно неопровержимо свидетельствует: я — рабыня. Убежать бы! Я взглянула в сторону колючей изгороди. Но на мне клеймо. Куда же убежишь в таком мире с клеймом на теле? Разве не скажет оно всем и каждому, кому только заблагорассудится взглянуть, разве не станет непрестанно — каждый миг, каждую секунду, каждый час, днем и ночью — нашептывать: рабыня! Некуда деваться. Всего лишь чей-то нескромный взгляд — и быть мне в цепях и ошейнике. Можно украсть одежду, прикрыться, но клеймо не смоешь. Мужчины, заподозрив обман, могут отдать меня в руки свободных женщин, чтобы те, не оскорбляя моего достоинства, осмотрели мое тело. Как вознегодуют они, обнаружив клеймо на теле девушки, что притворялась им ровней! Сорвут с меня одежду, высекут — плачь не плачь, моли не моли, закуют в кандалы. Некуда бежать, негде спастись. Вот оно, клеймо — впечатанный в тело символ того, что я есть. Да, в ту ночь мне воочию показали, кто я на самом деле. Рабыня.
Земная девушка, рабыня на планете варваров, скорчившись, судорожно натягивает на себя попону.
Я огляделась. Надо мной — скала. Вон притаился дозорный. Не видит меня.
Скала. Колючая изгородь.
Я села, кутаясь в попону. Да, по здешним законам я рабыня. С этим не поспоришь. Хоть на клеймо посмотри. Но вот что не давало покоя: а если не вспоминать о законах и правилах, в сердце своем рабыня я или нет? Вот что не шло из головы. С тех пор как на моем теле появилось клеймо, меня одолевало двоякое чувство. Все пыталась я разобраться в себе, понять, что ощущаю, чего хочу. Временами, казалось, готова была сдаться, смириться с неизбежной, ужасающей, доселе отрицаемой истиной, вернуться к своему естеству, дать волю древним первобытным инстинктам, столь долго подавляемым. Что за неведомые силы дремали в моей душе? Что за гены породили эту смутную тягу к запретному, к тому, для чего во взрастившем меня мире места не осталось? Человеческая природа — как крона растущего дерева, ее можно обкорнать, извратить, изуродовать. Напоенное ядом семя не прорастет. Не зацветет обожженный кислотой цветок. Так какова же истинная природа мужчины и женщины? Как судить о ней? Где найти точку отсчета? Не знаю. Знаю одно: истина там, где не лгут себе, там, где рождается радость.
Может быть, я никогда в жизни не задумалась бы об этом, не случись со мной то, что случилось в тот вечер. Как грязно, как мерзко надо мной надругались! Бросили на потеху целой своре. Один за другим насиловали, били, потом наступал черед следующего. Пустили по кругу, точно бездушную тварь. Как жестоко была я наказана! Сколько ни плакала, сколько ни молила о пощаде, никто не слышал меня, никто не смилостивился над несчастной рабыней. А потом произошло нечто странное, нечто такое, от чего до сих пор не по себе. Вся избитая, корчась, рыдая, лежала я с наброшенной на голову попоной, не в силах вырваться, не в силах противостоять натиску навалившегося на меня дикаря. Тогда-то это и случилось. Внезапно меня охватило неописуемое возбуждение. Вдруг показалось, что все правильно, что так и быть должно: мне вздумалось заноситься перед сильным полом, так чего же я ждала? Как же еще должны были поступить со мной мужчины — такие мужчины? Меня били, а в душе росло странное чувство. «Знай свое место, женщина!» — стучало в мозгу. Едва не задохнувшись от изумления, я вдруг осознала, что всем сердцем принимаю это унижение. Нет, не только потому, что заслужила его, вызвав недовольство мужчин. Все происходящее — казалось мне теперь — исполнено глубочайшей гармонии. Захочет ОН, чтобы надо мной глумились — так и будет. Ему — решать, мне — принимать его волю. Он мужчина, я женщина. Он — высшее существо. Он повелевает, я подчиняюсь. Униженная, втоптанная в грязь, я вдруг словно воспарила, ощутив первобытный, плотский, животный восторг, восторг соития, сказочного, запредельного единения мужчины и женщины, той, что отдается, и того, кто пришел взять ее, того, кто обладает, и той, кем обладают. Забившись в отчаянном упоенном крике, словно подброшенная с земли неведомой силой, я стиснула его в объятиях, слившись с ним воедино. И вот я уже не властна над собственным телом. Точно по собственной воле оно охватило, поглотило его тело. Что за неукротимую бурю разбудил он во мне? Не в силах побороть себя, я намертво вцепилась в насильника. В тот миг вся, без остатка, я принадлежала ему. Мужчины рассмеялись. — Кейджера, — послышался чей-то голос. И меня швырнули следующему.
И вот, завернувшись в попону, я сижу посреди уснувшего лагеря. «Кейджера», — сказал кто-то из мужчин.
Я кипела от злости. Простить себе не могла, что один из них сумел вызвать во мне ответную страсть. Да нет, не было этого! Просто не могло быть! И все-таки было. Я-то знаю, что было. Отдалась. Я, Джуди Торнтон, не устояла перед мужчиной. Эта жалкая рабыня, что плакала и билась в руках насильника, — я. Какой стыд! Неужели это могло случиться? Можно ли взять и отмахнуться от захлестнувших меня чувств? Можно ли отмахнуться от фактов, закрыть глаза на то, что биологические законы восторжествовали, что мужчине удалось утвердить свою власть надо мной, взять верх? Нет, больше я себе такой слабости не позволю. Ни за что больше не сдамся. Подумать только! Вот хохотала бы Элайза Невинс! Джуди Торн-тон, ее неотразимая соперница, — рабыня с клеймом на теле, валяется в грязи, беспомощно бьется в судорогах в руках мужчины, не владея собой, покорно отдает себя в его власть. Я должна бежать! Это будет непросто: на мне клеймо. Вон он, дозорный. Не глядит. Подобравшись ближе к скале, я пригляделась в лунном свете, ногтями поскребла гранит. Нет, выше, чем на ярд, не вскарабкаться. Подошла к колючей изгороди. Она пугала — высокая, непроходимая.
Дозорный не глядел в мою сторону. Да и что ему следить за лагерем? Он всматривается в даль, туда, за лощину, откуда может подкрасться враг.
У меня вырвался испуганный крик. Правой рукой и ногой я угодила в самую гущу колючих ветвей. Отвернулась, зажмурилась. Вот они, шипы, так и впиваются в тело. Поймана. Утопаю в колючих дебрях. Не решаясь шевельнуться, я разразилась криком и рыданиями.
Первым рядом со мной возник мой хозяин. Вид у него был недовольный, и я сразу смолкла.
Подошел еще кто-то, принес факел, зажег, помешав остывающие угли костра. Кое-кто из мужчин проснулся. Но, увидев, что это всего лишь рабыня, они снова разошлись по шатрам. Прибежала Этта, но, стоило хозяину бросить несколько отрывистых слов, ее и след простыл.
— Я застряла, хозяин, — хныкала я. Но все было ясно: я пыталась бежать.
В свете факелов он за волосы вытянул мою голову из зарослей, подальше от шипов. Конечно, зачем я ему слепая? Кое-как, раздирая кожу в кровь, мне удалось вытащить правую руку. А он стоял и смотрел. Я испугалась: вдруг так и бросит меня здесь? Ногу никак не выпутать. Ухватиться не за что.
— Хозяин, пожалуйста, помоги, — взмолилась я. Не могу же я до утра остаться в этой ловушке! Не шевельнуться, не выбраться — больно! — Прошу тебя, хозяин, — умоляла я, — помоги!
Он поднял меня на руки. Израненная шипами нога освободилась. Вдруг стало так хорошо. Я будто ничего не весила. Как чудесно было чувствовать себя в этих сильных руках, легко, как пушинку, подхвативших меня. Не будь на то его соизволения, мне до земли и не достать. Я смело приникла головой к его плечу. Он поставил меня на ноги.
Я стояла не поднимая глаз. Какая же я маленькая рядом с ним! Куда уж яснее: я хотела бежать. Тогда я не знала, какое наказание полагается девушке, которая пыталась бежать и, на свое несчастье, случайно была поймана. Рабыни не убегают почти никогда. Прежде всего из-за ошейника — его не снять, по надписи на нем каждый мгновенно определит, кто ее хозяин, из какого он города. Снять с девушки ошейник не придет в голову никому — или почти никому, — разве что для того, чтобы надеть на нее свой. Ведь она рабыня. Беглянку могут найти по следу — для этого держат специально натасканных слинов, неутомимых охотников. Ускользнув от одного хозяина, девушка вскоре неизбежно попадет к другому. Даже если побег удался — а это случается крайне редко, — девушке он не сулит ничего, кроме нового ошейника и новых цепей. Какой горианин упустит случай надеть ошейник на никому не принадлежащую красавицу? Так куда же ей бежать? Что делать? В общем, рабыни убегают редко. Рабыня есть рабыня. И рабыней останется. К тому же на ней клеймо — так что скрыться практически невозможно. И проколотые уши тоже скажут каждому встречному, кто она такая. Вот странно: среди горианских женщин — и рабынь и свободных — проколы в ушах считаются гораздо более унизительными, чем клеймо. Рожденные на Горе рабыни до смерти этого боятся. Может быть, потому, что, выставленная на всеобщее обозрение, эта маленькая дырочка кажется бесстыдно эротичной. Какому мужчине придет в голову освободить девушку с проколотыми ушами? Потому и умоляют рабыни хозяина не прокалывать им уши. Но обычно хозяева остаются глухи к их мольбам. Надо сказать, что в конце концов рабыня привыкает, ей это даже нравится, она гордится, что стала еще желаннее. К тому же теперь хозяин может повелеть ей носить новые украшения. Не секрет, что свободные женщины часто завидуют своим сестрам-невольницам. Завидуют их красоте, их счастью, их привлекательности для мужчин. Потому свободные женщины часто так жестоки к рабыням. Большинство рабынь страшно боятся стать собственностью свободной женщины. Я иногда думаю: а может, свободные женщины Гора были бы счастливее, позволь им общество чуть больше походить на столь презираемых ими рабынь? Хотя бы уши проколоть? Ну какая разница? Но социальные путы крепки. На Земле свободная женщина и помыслить не может о том, чтобы носить клеймо, хоть это сделало бы ее куда красивее. Так же и на Горе — проколотые уши неприемлемы для свободной женщины. Рабыням, однако, волею хозяев уши прокалывают довольно часто, этот обычай на Горе широко распространен. Рабынь с проколотыми ушами становится на планете все больше, похоже, у хозяев это стало модным. А зародился этот обычаи, как мне рассказывали, в Турий — крупном торговом и промышленном центре южного полушария.
Девушка с проколотыми ушами — наверняка рабыня или бывшая рабыня. Для бывшей рабыни главное — выполненная по всей форме грамота об освобождении. Не раз из-за проколотых ушей свободные женщины вновь оказывались на рыночном помосте, снова попадали в кабалу к мужчине. Обычно таких женщин продают в другой город, приезжим купцам, за жалкие гроши.
У меня уши не проколоты, случайных взглядов бояться нечего. Но клеймо! На Горе, как и на Земле, клеймят только рабынь. На Земле, там, где еще существует рабство, клеймом метят самых строптивых. На Горе же — всех.
Я и не рассчитывала, что удастся скрыться. Клеймо все равно выдало бы меня.
Ни слова не говоря, стояла я перед хозяином. Молчал и он — видимо, обдумывал, как меня наказать.
Тогда я еще не знала, какая кара полагается девушке, пытавшейся бежать. Это и к лучшему. Многое тут зависит от хозяина, но обычно, если девушка попадается впервые, с ней обходятся сравнительно мягко — что с нее взять, дурочка, и все. Как правило, ее всего лишь связывают и секут. Вторая попытка наказывается строже — беглянке перерезают подколенные сухожилия. Бежать второй раз не пробует почти никто. Тогда я и не подозревала, как абсурдна сама мысль о побеге. Даже если беглянке посчастливится добраться до стен родного города, в городские ворота ее все равно не впустят. Она рабыня, и, пусть даже ни в чем не виновата, никаких прав у нее нет.
— Беги, рабыня, или закуем в цепи, — часто говорят таким. И тогда девушка плача бросается прочь.
Кое-кто пытается скрыться в северных лесах. Там, в лесах, бродят банды свободных женщин — жестокие неуловимые Пантеры Гора. Но женщин другого сорта они ненавидят и презирают, особое же отвращение питают к самым красивым, тем, что были в рабстве у мужчин. Стоит такой беглянке ступить под сень лесов в их владениях, ее выслеживают, как самку табука, и хватают. Лес — не для таких, как она. Ее связывают, могут высечь, а потом, погоняя кнутом, ведут к берегам Тассы или на отмели Лориуса и продают мужчинам, обычно обменивая на оружие или сладости.
В свете принесенного одним из мужчин факела с помощью копья и веревочной петли мой хозяин открыл в колючей изгороди проход. Показал мне: путь открыт. Беги.
Я взглянула на него. Ноги подкашивались. Меня била дрожь.
Путь свободен.
В страхе смотрела я в узкий — дюймов восемнадцать — коридор в ощерившейся шипами стене. За ним — тьма.
Беги.
Обнаженная рабыня, трясясь от ужаса, стояла перед хозяином.
Упав перед ним на колени, я прижалась губами к его ногам. «Оставь меня здесь, хозяин! — подняв на него залитые слезами глаза, отчаянно вцепившись в его ноги, молила я. — Оставь меня здесь! Прошу тебя, хозяин! Позволь мне остаться!»
Вся дрожа, я стояла на коленях. Он отвернулся, ловко орудуя копьем и веревкой, закрыл проем в стене, снова встал передо мной. Знаком приказал мне подняться и идти за ним. Я покорно двинулась следом. Пошел за нами и мужчина с факелом.
Мы подошли к одному из воинов. Тот спал, завернувшись в меха, но тут заморгал в свете факела, приподнялся на локте, глядя на нас. Обращаясь к нему, хозяин бросил несколько слов — четыре-пять, не больше. Я вгляделась в лицо мужчины. Да, этот-то мне хорошо знаком. Я всегда от него шарахалась. Самый противный в лагере.
Зачем хозяин привел меня сюда?
Снова он что-то сказал — на этот раз мне, указывая на лежащего воина. Слов я, конечно, не поняла, но смысл был ясен. Я, рабыня, должна доставить удовольствие этому человеку.
Прошлой ночью хозяин лишил меня девственности, наслаждался мною, покорной и смиренной, сокрушил меня, заставил сдаться. Но значит ли это, что я для него — самая желанная? Какая-то особенная? Ничего подобного. Просто он — главный, за ним — право первой ночи. Вот и все. Я всего лишь девка. То, что значило для меня так много, что стало потрясением, для него — ничтожнейший эпизод. Он просто воспользовался правом первой ночи. Не сомневаюсь: девушкам, которыми овладел он по этому праву, счету нет. И наверняка многие из них были куда красивее меня. На меня, как и на прекрасную Этту, имеет право любой. Что особенного в Джуди Торнтон? Она всего лишь рабыня в здешнем лагере. Но до поры я этого не понимала. Какой гнев, какое безудержное отчаяние чувствовала я, превращенная в дичь в этой страшной игре! Каким стыдом отозвалось это в душе! В конце концов, не выдержав позора, я выкрикнула им в лицо слова протеста. Что за глупый мятеж! Что за гордыня обуяла меня! Вообразила себя Бог знает кем. Вздумала отчитывать горианских мужчин. Ну так мне набросили на голову мешок и голой бросили им на забаву. И тогда, растоптанная, жестоко наказанная, я вдруг с трепетом и ужасом ощутила первозданную гармонию слияния женщины и мужчины, осознала величайший непреложный закон природы: я, женщина, — существо низшее, подчиненное; мой властелин — мужчина. Эта истина, пугающая, ошеломляющая, столь долго отрицаемая, опалила сознание огнем свободы, пронеслась в мозгу, точно ураган, сметая на своем пути все препоны, разрывая в клочья жалкие сети ханжества. Нагая, беспомощная, с наброшенным на голову мешком, я воспрянула в руках насильников, раскрепощенная, опьяненная неведомым прежде чувством свободы. Не условной, оговоренной общепринятыми нормами поведения — нет, настоящей, истинной свободы; не мнимой свободы, предписывающей быть тем, чем на самом деле ты не являешься, нет, свободы быть собой — а вот в этом-то по каким-то то ли социальным, то ли историческим причинам мне так долго было отказано. Что там эфемерные политические свободы! Вот она, подлинная свобода: свобода падающего камня, растущего дерева, распускающегося цветка. Вот оно, головокружительное чувство свободы быть собой. И тогда, разразившись криком, я вцепилась в навалившегося на меня насильника. Голову мою обмотали попоной, я не видела его, ничего о нем не знала — только то, что он мужчина. И отдалась ему. И кто-то сказал: «Кейджера». Как же мне стало стыдно! Как муторно было потом на душе! Вот я и решила сбежать.
«Кто я такая? — думала я. — Всего лишь рабыня, чей удел — безоговорочное подчинение. Мужчины повелевают, а я должна делать все, что им заблагорассудится».
И я попробовала убежать. Но тут же увязла в колючей изгороди, застряла, беспомощная, точно в ловушке.
Из этой страшной тюрьмы меня извлек мой хозяин. А потом, открыв проем в стене, предоставил мне выбор: хочешь — беги.
Но я осталась. Раздавленная, охваченная страхом, упала я ему в ноги, моля: оставь меня здесь, хозяин!
И вот я стою бок о бок с ним, рядом — человек с факелом. Передо мной, завернувшись в меха, лежит мужчина, смотрит на нас снизу вверх. Самый мерзкий в лагере.
Хозяин что-то сказал мне. Я поняла смысл. Взглянула на него. Глаза жесткие, непреклонные. Подавив рыдания, я встала на колени перед лежащим. Тот откинул меха.
Позади меня — хозяин. Рядом человек с факелом. Я принялась ласкать, целовать лежащего воина. Ублажала его, как могла — руками, губами. Делала все, что прикажет. Я — рабыня. Наконец он схватил меня, швырнул на меха, навалился сверху. А я смотрела в лицо хозяину. В свете факела его было хорошо видно. Как и ему — меня. А потом я вдруг отвернулась, закрыла глаза, закричала. Не могла больше устоять. И вот, умирая от стыда, прямо на глазах у хозяина я отдалась другому мужчине.
Удовлетворившись, он отбросил меня прочь. Хозяин велел мне встать, повел туда, где валялась моя попона. Склонившись надо мной, связал мне за спиной руки, потом крепко скрутил щиколотки. Я лежала на боку. Он набросил на меня попону и ушел.
Ко мне прокралась Этта. Я взглянула на нее. Нет, я не плакала, в глазах — ни слезинки. Развязать меня она и не пыталась. Хозяин велел оставить на ночь связанной. Значит, так и будет. Я отвернулась. Этта не уходила. Ну и вечер мне выпал! Сначала, увешанная колокольчиками, бегала от дикарей — и дичь, и награда в одном лице; потом меня бросили им на растерзание, чтобы знала свое место. О, ни в их превосходстве, ни в своей подчиненности я больше не сомневалась. Потом хозяин поставил меня перед выбором — бежать или остаться, но я, обнаженная, упала перед ним на колени, молила оставить меня в лагере. Что ж, меня оставят — дал он мне понять, — если я стану покорной, смиренной рабыней. Рабыне дали выбор — и она осталась. По собственной воле осталась униженной, бесправной рабыней.
Так почему же хозяин открыл мне путь сквозь стену? Неужели я действительно ничего для него не значу? Неужели ему все равно — останусь я в лагере или кану во тьму, чтобы умереть от голода, попасться в когти к диким зверям или в руки к другим мужчинам? Да, наверно, все равно. И все же лежа под попоной, связанная, обнаженная, я покраснела. Нет, он сделал это для моей же пользы. Получается, он понимает рабыню лучше ее самой. Конечно, у него таких было множество, может, даже землянки. Вряд ли я единственная попала с Земли в этот мир и угодила здесь в цепи. Наверняка таких немало. Значит, разобраться во мне для него не стоит труда. И путь на волю он открыл ради меня — не ради себя. Он — при его-то опыте — видел меня насквозь, все мои мысли, чувства для него как на ладони, душа моя обнажена перед ним, как и моя плоть. От этих проницательных глаз ничего не скроешь, в женской психологии он — эксперт. Нет для него во мне тайн. Сразу все понял, с ходу раскусил. Просто дрожь пробирает: ведь ему ничего не стоит управлять, манипулировать мною. Мне его не одолеть. Как он разобрался во мне! Думать об этом и страшно, и приятно. Приятно — потому, что в глубине души хочется, чтобы тебя поняли. Страшно — потому, что понимание это дает мужчине власть над тобой. А он — сомнений нет — не из тех, кто упустит возможность этой властью воспользоваться. Пустит ее в ход так же естественно, не задумываясь, так же безжалостно и успешно, как вепрь — клыки, как лев — когти. Он понимает меня. Он владеет мною. Я бессильна. Я — его собственность.
Связанные за спиной руки сжались в кулаки. Открыл мне ход в изгороди! Знал, что не убегу! Я не знала — а он знал. Знает меня лучше меня самой! Не сомневался: дай девушке выбор, и она на коленях будет умолять не отпускать ее, сама за минуту до этого о том не подозревая. А он уже знал. Была в этом даже некая бравада — показать, что она сама знала, что не убежит, что, валяясь у него в ногах, станет упрашивать оставить ее в лагере. «Так что же из этого следует? — спрашивала я себя, в бешенстве извиваясь со связанными руками и ногами. — Вполне понятно что». Только вот земной девушке принять этот вывод не так-то просто. Что такого знал он обо мне, чего я сама о себе не знаю? Что же разглядел в Джуди Торнтон сметливый этот дикарь? Что-то, чего она сама не знала? Что-то, в чем ни за что не призналась бы себе?
— Нет, — зарыдала я. Этта, пытаясь утешить, поглаживала меня по голове.
— Нет! — стонала я. — Нет!
Но выбор был сделан. Проем в колючей стене сомкнулся.
А потом он привел меня к самому мерзкому из всех мужчин в лагере, заставил его ублажать, только теперь не связанной, без скрывающего голову колпака. Теперь я сама должна была действовать, расшевелить его. И, захлебываясь рыданиями, я покорилась. Стоя на коленях, ласкала его — руками, губами, старалась доставить удовольствие свободному мужчине, выполнять то, что прикажет. Только толку от меня было не так уж много. Неловкая, неумелая, испуганная девчонка. Невозделанная. Как говорится, сырье. Но в конце концов он подмял меня, и, по-моему, с удовольствием, довел до чувственных спазмов. Сначала я решила не поддаваться. На меня смотрел хозяин. Нет, я покажу, что я — личность, пусть относится ко мне с уважением. Но и четверти часа не прошло, как меня захлестнуло возбуждение, противиться которому я не могла. Глаза наполнились слезами. На глазах у хозяина я откинула голову, закрыла глаза и, закричав, не в силах с собой совладать, отдалась ему. Восхитительное тело Джуди Торнтон содрогалось в оргазме. А теперь я лежу голая, связанная, кое-как прикрытая попоной.
Рядом, утешая, сидит Этта.
Все. Теперь не убежишь. Проем в колючей изгороди наглухо закрыт. Я связана. Ни рукой, ни ногой не шевельнуть. Я печально улыбнулась.
Никуда рабыне не скрыться.
Только непонятно, зачем он меня связал? Уж конечно, не побега опасался. Отвесная скала, колючая изгородь — не ускользнешь. Так почему же я связана? Может быть, в наказание. Превосходная карательная мера. В этом мире ею часто пользуются. Это и унизительно, и физически мучительно, особенно если хозяину заблагорассудится долго продержать девушку связанной. Одно из самых простых и эффективных наказаний — наряду с ограничениями в пище и плетьми. А уж когда путы сняты, девушка просто с ног собьется, стараясь угодить хозяину — лишь бы снова не навлечь на себя гнев. Вот так и учат рабынь знать свое место, а место им — у ног хозяина.
Так меня наказали? Но хозяин, казалось, вовсе не был раздосадован.
Конечно, я действовала неумело, но, как могла, старалась ублажить, кого он велел.
Вроде бы хозяин не разозлился, не казался раздраженным. Не похоже, что меня наказали. Так почему же я связана?
Старалась изо всех сил, себя не жалея, делала, что могла, — прелестная, несчастная, подневольная.
Что могла, то и делала.
Ну почему он связал меня?
Несколько минут я пыталась устоять перед тем дикарем, и мне это удалось. Лежала застывшая, неподвижная, пыталась не поддаваться чувствам. Не хотела, чтобы хозяин видел, как я бьюсь в корчах.
И все-таки не устояла! До сих пор стыдно!
А почему, собственно говоря, мне стыдно? Если женщина отдается мужчине — что же в этом плохого? Что плохого в том, что сердце бьется, что тело дышит, чувствует? Если мужчина по природе своей завоеватель и победитель, то какова же природа женщины? Может быть, она призвана гармонично дополнять его? Сдаться, покорно склониться перед ним, доставлять ему наслаждение? Меня прошиб пот. Этта улыбнулась. Лишь равный может сопротивляться мужчине. Я же ему не ровня. Я — рабыня! Я принадлежу мужчинам! И могу быть женщиной — до мозга костей, как ни одна свободная женщина. Я могу быть самкой, собственностью мужчины. Я — могу, свободные женщины — нет. Мне дано быть женщиной, им — нет. Став рабыней, я обрела свободу быть женщиной. Я рывком села. Руки связаны за спиной. Освободить их не могла. Этта мягко положила руку мне на плечо. Я смотрела на нее дикими глазами. У меня нет выбора. Я — рабыня. Меня заставили быть женщиной.
У меня вырвался радостный возглас. Этта сделала знак: «Молчи!» Несколько минут я сопротивлялась мужчине! Боролась с собой! Какая же я глупая! Какого наслаждения себя лишила! Оказаться бы сейчас рядом с хозяином! Одно его прикосновение — и я бросилась бы ласкать, целовать его, таяла бы в его руках! Какое безмерное, нескончаемое блаженство испытал бы он, а я, рабыня, закричала бы от наслаждения, ощутив, какое счастье — быть женщиной!
— Развяжи меня, Этта, — взмолилась я, — развяжи меня!
Она не понимала.
Я повернулась к ней спиной, жалобно протянула связанные руки:
— Развяжи меня!
Этта мягко покачала головой. Меня связал хозяин. Я должна оставаться связанной.
В отчаянии я тряхнула головой.
Хотелось ползком ползти к мужчинам, кричать им: «Я поняла!», умолять их, чтобы овладели мною, позволили доставить им наслаждение.
Хотелось утолять их желания, быть им рабыней, чувствовать себя их собственностью. Глаза мои горели сладострастием, я изнемогала от вожделения. В ногах бы валялась у мужчины, лишь бы позволил служить ему.
Я и не представляла, что бывают такие чувства. Я не просто мечтала смиренно принести им в дар свое тело, чтобы схватили, стиснули, покорили. Нет, мною овладела безумная жажда отдаться мужчине и любить, любить, любить его. Хотелось отдать себя до конца, ничего не прося взамен. Нет, мне ничего не надо. Впервые в жизни я, ликуя, ощутила в себе женщину, рабыню. Впервые в жизни хотелось отдавать. Беззаветно отдать все, принести себя в дар, чтоб знали: я принадлежу им, люблю их, все для них сделаю и ничего не попрошу. Хотелось все отдать, стать ничем.
Хотелось быть их рабыней. Самозабвенный экстаз рабыни охватил меня. Пресмыкаться перед ними, чтобы знали: я поняла! Я принадлежу им! Закричать бы, заплакать, пасть перед ними на колени, упоенно целовать, ласкать языком, губами!
— Развяжи меня, Этта, — рыдала я.
Она покачала головой.
Ну конечно, я могла бы и лучше, гораздо лучше ласкать того, кого повелел ласкать хозяин.
Я взглянула на Этту, на спящих мужчин, снова на Этту.
— Научи меня, Этта, — горячо зашептала я, — научи меня завтра, как их ласкать. Научи меня ласкать мужчин.
Слов Этта не поняла, но в моих глазах, в каждом движении сквозило такое вожделение, что не распознать его она не могла. Улыбнулась, кивнула. О, конечно, она видела, что творится со мною. Этта поможет мне, я знаю. Я — рабыня. Она поможет мне стать хорошей рабыней. Скоро я научусь говорить, смогу объяснить ей все, и она научит меня, как доставить мужчине наслаждение. Научит всему, что умеет сама. Я поцеловала ее.
Но эти веревки!
— Развяжи меня, Этта, — снова и снова просила я. А она все улыбалась и качала головой.
Извиваясь, пыталась я выпутаться. Теперь я знаю, почему меня связали. Чтобы не вздумала прокрасться к мужчинам.
Их сон тревожить нельзя.
Не пускают проклятые веревки! Я вскрикнула от злости и отчаяния. Этта знаком велела мне молчать, чтоб не будила мужчин.
Взяв за плечи, она легонько толкнула меня на спину. Тонкая попона сбилась на бедра.
Прежде чем улечься на землю, я взглянула на нее и сказала:
— Ла кейджера.
— Ту кейджера, — кивнув, отвечала Этта. — Ла кейджера, — добавила она, указывая на себя. И потом, улыбнувшись, снова: — Ту кейджера.
Она уложила меня на правый бок, укрыла попоной.
В лунном свете блеснул стальной ошейник. Я завидовала. И я хочу такой. На нем — надпись. Имя хозяина. Я тоже хотела носить ошейник с именем хозяина.
Этта поцеловала меня, поднялась на ноги и ушла.
Я лежала на земле, нагая, связанная, укрытая попоной. Перевернулась на спину. Пошевелилась, пытаясь примоститься поудобнее. Особенно ерзать не стоит — попона упадет. Как я ее потом натяну? Надо мной — ночное небо. Звезды. Три луны. Вон там — скала. Наверху — дозорный. Стараясь не сбросить попону, я перекатилась на правый бок. Вот она, рядом, колючая изгородь. Чуть подвинувшись, я увидела завернувшихся в меха спящих мужчин, поодаль — шатры.
Снова глянула в небо. Как странно — три луны! Плывут в вышине, сверкающие, прекрасные.
Джуди Торнтон — или та, что была ею прежде, в том далеком, таком ненастоящем мире, — запрокинув голову, смотрела на три луны.
Прелестная рабыня, облаченная в та-тиру, — та, что глянула на меня сегодня из зеркала, разве это Джуди Торнтон? Да ничего подобного.
Та девушка упивалась своей неволей.
И я заснула под открытым небом в лагере дикарей. Звезды дрожали над головой. В темных небесах мерцали три луны. Заснула, едва прикрытая попоной, голая, связанная по рукам и ногам рабыня с клеймом на теле.
И вовсе не чувствовала себя несчастной.
И засыпая, прошептала: «Ла кейджера». Я — рабыня.