Часть первая
Глава 1
Август 1125 года. База Младшей стражи, село Ратное и окрестности
– Едут!!! – Дударик ворвался в лазарет с таким лицом, будто сообщал о начавшемся в крепости пожаре. В другое время за подобное поведение он получил бы от Юльки… в общем, получил бы, да так, что на всю жизнь зарекся бы заходить без разрешения, но сейчас одно слово «едут» снимало с него любые грехи – в крепости уже несколько дней ждали возвращения первой полусотни Младшей стражи из похода.
Юлька, услышав Дударика, замерла возле постели Трифона, которого под ее присмотром перевязывала Слана – одна из новых помощниц. Из головы разом вылетели все мысли вместе с планами поведения при первой встрече с Мишкой. Выручили зашевелившиеся и начавшие подниматься больные и раненые. Привычно цыкнув на пациентов и шуганув Дударика, который и так не собирался задерживаться в лазарете, лекарка, сдерживая себя, нарочито неторопливо ушла в свою каморку и только тут заметалась – вытащила зеркальце, забыла в него глянуть и принялась искать платок – Мишкин подарок – вовсе не там, где ему надлежало находиться.
Платок, впрочем, нашелся быстро – слишком мало вещей было в каморке, – Юлька потыкалась туда-сюда, сама не зная зачем, почувствовала, как горят щеки, убедилась, глянув в зеркальце, что это ей не кажется и, уже собравшись бежать в сени к кадке с холодной водой, приструнила сама себя, вспомнив уроки матери: лекарка в любых обстоятельствах должна уметь сохранять спокойствие, не показывая ни голосом, ни внешностью, какие чувства ее обуревают.
Немного посидела на постели, закрыв глаза и выравнивая дыхание, пробудила в кончиках пальцев ощущение жара и погнала волны успокаивающего и расслабляющего тепла вверх по рукам. Привычное упражнение с первого раза не получилось – шея не расслабилась, а, наоборот, напряглась, кровь забилась в жилах, еще больше прилила к лицу… пришлось встряхивать ладонями и начинать все сначала. Со второго захода вышло как надо. Юлька неторопливо накинула на плечи переливающийся лазурью шелковый платок, поглядывая в зеркальце, тщательно оправила его и, сделав несколько глубоких вдохов, неторопливо вышла из лазарета на улицу.
Помощницы – Слана и Полина – были уже тут как тут, нетерпеливо топтались на месте, собираясь бежать к воротам.
– А вы чего здесь? – осадила девиц Юлька. – К больным ступайте, там и без вас обойдутся!
– Так, может, еще раненые будут… – попыталась возразить Полька – мы бы сразу и…
– А без вас их от ворот сюда, значит, не довезут? Пошли! Все для перевязки приготовить и ждать!
Юлька, не оглядываясь на помощниц, двинулась к воротам. Сзади чуть слышно донеслось:
– Платок-то нацепила…
– Это ей Михайла подарил…
Только пройдя несколько шагов, Юлька заметила шагавшую через крепостной двор Мишкину мать, которую сопровождал табунок девок во главе с Мишкиными сестрами – Анькой-младшей и Марией.
– Строга ты с помощницами, строга! – Анна-старшая поощрительно улыбнулась. – И правильно, нечего им у ворот делать! В поход отроков не провожали, возвращения их не дожидались, ночами за благополучие их не молились, подушки слезами не мочили. – Анна Павловна произносила слова ритмично, в такт шагам, и нарочито громко, чтобы слышали девицы, сбивавшиеся позади нее в маленькую толпу. – Радости встречи достойны только те, кто дожидался, а для остальных это – зрелище… Мария, ну-ка, поторопи Плаву, что-то я ее не вижу.
Машка повернула было в сторону кухни, но почти тут же из дверей пищеблока выплыла Плава, держа в руке расписной ковш. Позади нее обозначился и Простыня в обнимку с объемистым бочонком.
* * *
В Ратном встреча возвращающихся из похода ратников была обставлена выработанным и утвердившимся за многие десятилетия ритуалом. Ратники неторопливо выворачивали из-за края леса, останавливались и, обнажив головы, крестились на колокольню ратнинской церкви. Стояли довольно долго, дожидаясь, пока подтянется обоз, и одновременно давая возможность встречающим собраться у въезда в село. Потом ехали к воротам шагом, чтобы встречающие успели выйти навстречу. У ворот спешивались, снова обнажали головы и вторили молитвам священника, выходившего вперед из толпы односельчан. При этом старались не обращать внимания на женщин, не обнаруживших в строю своих родных и торопливо пробирающихся в сторону обоза, везущего раненых и убитых – радость встречи и благодарственная молитва не должны омрачаться ничем.
Потом будут слезы и причитания, потом сотник и десятники будут ходить по дворам, кланяясь вдовам и сиротам, прося прощения за то, что не сберегли мужей, отцов, братьев, сыновей… Потом все село соберется возле церкви на отпевание убитых и так же все вместе пойдут на кладбище, чтобы предать павших земле. Потом староста привезет на подворья погибших вдовьи доли добычи и хозяйским глазом определит, какая помощь требуется семье, оставшейся без мужских рук.
Все это будет потом, а сначала – радость встречи и благодарность Всевышнему. Жизнь продолжается.
В крепости у отроков не было ни матерей, ни тем более жен; раненых обозники привезли раньше: легких сюда, тяжелых в Ратное к Настене; убитых – тоже в Ратное. Однако встретить молодых воинов из первого в их жизни боевого похода надлежало как следует. Так, чтобы эта встреча запомнилась на всю жизнь и, возможно, стала бы основой нового, своего собственного, отличного от ратнинского, ритуала. Этим Анна Павловна озаботилась заранее, даже провела пару репетиций, правда, Юльку на репетиции не звали, и она не знала, где ей надлежит встать и что делать. Анна-старшая, как выяснилось, об этом прекрасно помнила. Подхватив Юльку под руку, она притянула лекарку к себе и негромко сказала:
– Держись рядом со мной. Как только Антон доклад окончит, если захочешь, первая к Михайле подойдешь. – Ободряя, слегка напрягла пальцы, которыми держала Юльку за руку, и добавила: – А платок-то, Михайла тогда верно сказал, как раз под цвет глаз.
Слова, казалось бы, приятные, вызвали у Юльки досаду: десятка шагов от лазарета не отошла, а про платок уже дважды услышала, так и будут теперь трепать: для Мишки вырядилась! Хоть снимай да прячь!
– Правильно надела. – Анна снова улыбнулась, теперь уже понимающе. – Михайла его на тебе еще не видел, сразу заметит, порадуется!
Юлька снова ощутила жар на щеках, а губы сами собой начали расплываться в улыбку, но тут внимание Анны очень вовремя отвлек на себя дежурный урядник Антоний:
– Матушка-боярыня! Как Михайлу-то величать теперь? Его же господин сотник… это самое… ну, старшиной-то у нас нынче Дмитрий…
Вести о штурме острога и лишении Мишки старшинства принесли первые раненые, доставленные обозниками в крепость, и для Юльки впервые, сколько она себя помнила, главным стали не забота о пациентах и не сожаление о погибших, а Мишкино несчастье. Именно несчастье, потому что, в понимании юной лекарки, Мишка не мыслил себя отдельно от Младшей стражи. Как же он теперь? За что старик Корзень с ним так обошелся?
Потом, когда привезли раненых из Отишия, все стало еще непонятнее: Мишка, вроде бы уже и не старшина, все равно командовал отроками и даже увел два десятка в самостоятельный поход. Юлька тогда не удержалась и попыталась получить разъяснения у боярыни Анны. Та тоже не скрывала беспокойства за сына, но ответила уверенно: «Старый Лисовин мудр и знает, что делает. Раз лишил старшинства, значит, это для чего-то было надо!» Правда, уверенности ее хватило ненадолго – вести о ранении Алексея тоже были какими-то противоречивыми: то получалось, что ранен он чуть ли не смертельно, то ранение такое легкое, что старшего наставника Младшей стражи даже не стали перевозить через болото.
В конце концов уже Юльке пришлось успокаивать Анну, напоминая, что раненым все всегда представляется в мрачном свете, гораздо хуже, чем было на самом деле, а самостоятельный поход опричников вовсе не опасен, иначе дед Мишку ни за что не отпустил бы. Разговор, что называется, сложился – юная лекарка ведовским чутьем уловила некую теплоту, возникающую между ней и Мишкиной матерью, но тут все испортила Анька-младшая, до того радовавшая собеседниц совершенно необычной для нее сдержанной молчаливостью:
– А если Миньку убьют…
Юльку будто пилой по сердцу полоснуло. То, что мысли Аньки-младшей были почти целиком заняты туровскими женихами, изнывающими в ожидании ее приезда, было известно всем, то, что весь ум, положенный двум старшим Мишкиным сестрам, почти целиком достался одной Марии – тоже, но ляпнуть такое!
Начисто позабыв материн запрет пугать людей ведовством, не заметив уже занесенную для оплеухи руку Анны-старшей, Юлька вывернула «колдовским жестом» ладонь в сторону Аньки-младшей и прошипела таким тоном, что самой стало жутко:
– Если накаркала, женихи тебе уже без надобности!
Получилось настолько убедительно, что дура Анька, отшатнувшись, аж позеленела, а ее мать так и замерла с поднятой рукой, с трудом произнеся враз побелевшими губами:
– Что ж ты, девонька…
Умна была Анна Павловна, не отнимешь, и прихожанкой у отца Михаила числилась образцовой, но в ведовство и прочие колдовские дела верила безоговорочно.
Кончилось все тем, что в ту же ночь Юлька впервые в жизни самостоятельно выступила в роли жрицы Макоши, впервые возглавила проведение обряда. Все девицы, проходящие обучение на Базе Младшей стражи, украсив головы папоротниковыми венками с вплетенными в них Юлькой нужными травами, кружили на лесной поляне, мерцая в лунном свете обнаженными телами, и хором повторяли за юной ведуньей слова оберегающего воинов заговора. Юлька, сама себе удивляясь, вплетала в колдовской речитатив имя каждого отрока, ушедшего в поход, по очереди, и девки взмахами еловых ветвей отгоняли от него беду. Удивлялась же юная ведунья тому, что, не зная родовых имен отроков, поминала их христианские прозвания, и это не вызывало у нее никакого внутреннего протеста или неудобства.
И еще одно, совершенно неожиданное, впечатление подарила юной лекарке та ночь – понимание того, что ощущает воинский начальник, когда каждому его слову или жесту беспрекословно подчиняются десятки людей. Поняла, но не возгордилась, а содрогнулась. Вот так посылают на смерть и на убийство. Так послал поп очистить огнем то место, где жила семья матери…
* * *
Макошь смилостивилась – Минька возвращается, а Антон спрашивает: как величать старшину, переставшего быть старшиной… дурак, какое это имеет значение? Главное – вернулся!
– Величать бояричем! – ответила Мишкина мать мгновенно изменившимся с ласково-покровительственного на командный тоном. Сказала как припечатала.
Антон выпрямился в седле, будто перед сотником:
– Слушаюсь, матушка-боярыня!
Развернул коня и погнал его вон из крепости, а Анна-старшая, вновь подобрев, мягко повлекла Юльку к воротам. Этот мгновенный переход – от ласковой покровительственности к командной строгости и обратно – выдернул из Юлькиной памяти недавние материны наставления: «Особенно же не доверяй, если наказанная тобой вдруг ласковой да улыбчивой к тебе станет. Змеиной эта улыбка будет».
Сразу же позабылись и смущение, и привлекающий взгляды платок… Наказала ли она тогда боярыню Анну? Угроза дочери страхом ведовской мести… Потом Анна-старшая беспрекословно отпустила девок на ночную ворожбу, а сама так же беспрекословно осталась дома, поскольку в обряде нельзя участвовать рожавшим женщинам, но…
Юлька вспомнила тяжелые бедра Анны-старшей, «березку» по бокам живота – последствия многочисленных беременностей. Анна – мать, а мать не забудет и не простит угрозы для ее детей, и совершенно неважно, каковы эти дети: умны или глупы, здоровы или больны, малы или уже сами стали родителями. К тому же Анна умна, а это делает ее еще более опасным недругом. И она женщина – именно такая ЖЕНЩИНА, о которой толковала Настена во время недавних ночных посиделок с дочкой. Алексей конечно же видел ее такой – без одежды, но все равно глядит на вдову побратима так, будто никого краше на свете нет.
Юная лекарка вдруг показалась себе такой маленькой и беззащитной рядом с боярыней Анной – сильным, умным и смертельно опасным зверем. На мгновение показалось, что ладонь, мягко поддерживающая под руку, вот-вот, словно рысья лапа, выпустит спрятанные в мягких подушечках загнутые когти.
Анна-старшая, почувствовав, как поежилась подружка ее сына, снова слегка склонилась к ней и заговорила успокаивающим тоном:
– Не бойся ничего, все хорошо будет. Я тоже, когда своего первый раз из похода встречала, ног под собой не чуяла. И не думай о том, что все на тебя глядят – как только отроки появятся, каждая своего высматривать станет, о тебе и вообще обо всем позабудут.
Ни доверительный тон, ни ободряющие слова не подействовали. Скорее, достигли обратного результата – захотелось к маме, к такой мудрой, доброй, сильной, почти всемогущей жрице Пресветлой Макоши… но мама далеко и ей нужна Юлькина помощь здесь, в крепости, потому что Минька… Минька! Он тоже иногда смотрит так, как Алексей на Анну! Он защитит, он… и еще Крестильник в нем! Да! Пусть увидит платок, поймет, что ждала, что нарочно берегла подарок для подходящего случая!
Вторую полусотню Младшей стражи недавно забрали из крепости, для того чтобы они помогли гнать от болота трофейных коней и конвоировать полон, поэтому за крепостным рвом, напротив паромной переправы, выстроилось всего около трех десятков отроков. Все были в блестящих на солнце, начищенных доспехах, на ухоженных конях. Тут же высились в седлах наставники Прокоп и Тит, а Филимон и Макар, неспособные из-за увечий ездить верхом, стояли в сторонке, у самого моста через ров. Перед строем гарцевал урядник Антоний, нетерпеливо оглядываясь на отчаливающий от противоположного берега Пивени паром.
– Ну вот, – удовлетворенно произнесла Анна-старшая, – как раз вовремя подоспели. Девки, не толпитесь, встаньте вдоль моста рядком, да не высовывайтесь, проезд не загораживайте! Простыня, вскрывай бочонок… да не здесь, вот тут поставь! Плава будет ковшом зачерпывать и мне подавать… да что вы, как в первый раз, дважды же уже пробовали! Маришка, подол отряхни, где уже угваздаться умудрилась? А ты волосы поправь… помогите ей, сама-то не видит! Так! Хватит вертеться, стоять смирно, косы наперед, через левое плечо!
Властный голос боярыни Анны оказал прямо-таки чудодейственное влияние – строевых команд вроде бы не прозвучало, но полтора десятка девиц, после короткой суеты, изобразили не менее четкое построение, чем «курсанты» Воинской школы.
Пока Анна-старшая распоряжалась, Юлька бочком отошла от нее и пристроилась рядом с согнутым, опирающимся на клюку, наставником Филимоном.
– Как новая мазь, дядька Филимон, помогает?
– Спаси тя Христос, девонька! Как огнем прожигает, райское блаженство познал! – Наставник улыбнулся щербатым ртом и хитро подмигнул: – Кабы матушка твоя еще и такую же крепкую бражку делать умела, цены бы ей не было.
Не улыбнуться в ответ инвалиду, сумевшему, несмотря на увечье, сохранить веселость нрава, было невозможно.
– Кому? Матушке или бражке?
– А обеим! Так бы и лечился: мазью снаружи, бражкой изнутри! Таким бы молодцом стал, глядишь, и к тебе бы посватался… ежели б Михайла подпустил. О! Гляди, прилетел сокол твой ясный.
Паром действительно ткнулся в берег, и первыми с него съехали Михайла и Алексей. Оба были без доспехов, оба сидели в седлах как-то неловко – неестественно прямо, а у Михайлы вдобавок еще и левая рука висела на перевязи.
– Э-э, зацепило, видать, твоего ненаглядного, что-то он… – начал было комментировать увиденное Филимон, но договорить ему не дали.
«Слушайте все!» – запел с самой высокой части недостроенной крепостной стены рожок Дударика.
– Равняйсь! Смирно! – что было мочи скомандовал Антон. – Равнение на средину!
И тут, ломая весь торжественный ритуал, откуда-то из-за штабеля досок выскочила Красава, тянущая за руку Савву. Малец не очень-то и спешил, видимо, не понимая, куда тащит его внучка волхвы, но потом разглядел отца и сам припустил быстрее Красавы. Подбежал к коню Алексея, вытянул вверх ручонки, и старший наставник Младшей стражи, нагнувшись с седла, подхватил сына и усадил его перед собой. При этом поморщился так, что сразу стало ясно: после ранения это далось ему очень нелегко.
Красава подскочила к коню Мишки, но, глянув на всадника, поняла, что подхватить ее так же, как Алексей Савву, Михайла не сможет, даже если бы очень этого захотел. Ухватилась за стремя и прижалась к сапогу щекой (выше не доставала).
Юлька дернулась, чтобы уйти, – смотреть на то, как эта мелкая гадюка льнет к Михайле, было выше ее сил, но Анна Павловна удержала юную лекарку, прихватив за рукав цепкими пальцами.
– Погоди, девонька, не горячись, сейчас увидишь: как прибежала, так и убежит.
Боярыня оказалась права – Михайла что-то коротко сказал Красаве и, подавшись корпусом вперед, толкнул коленями Зверя, заставив его пойти легкой рысцой навстречу коню урядника Антона. Красаве хватило ума не тащиться за стременем, чтобы потом неуместно торчать у всех на виду во время доклада. Но и остаться на месте тоже не получилось – сначала Алексей махнул на нее рукой, будто отгоняя муху, потом и сама сообразила убраться из-под копыт коней, сходящих с парома. На некоторое время Красаву заслонили проезжающие отроки, а потом, когда паром опустел и его потащили назад к противоположному берегу, Юлька разглядела, как внучка волхвы, с пылающим лицом и закушенной губой, бежит прятаться за тот же штабель досок, из-за которого недавно выскочила.
– Так-то! – назидательно поведала Анна-старшая. – На чужой каравай рот не разевай!
– Вот-вот! – поддержал боярыню Филимон. – Столько времени возле Воинской школы обретается, а порядка не поняла! Пока молодой сотник доклад о делах не принял да ковшик квасу с дороги не испил, он еще в походе, и нечего всяким свиристелкам…
– Как ты сказал? – перебила его Юлька. – Молодой сотник?
– А что? Гм… старый, что ли, по-твоему?
– Нет, не старый… а почему сотник-то?
– А как же? – Филимон солидно расправил усы и принялся объяснять: – В поход сходил? Сходил! Ворогов поверг, добычу взял, назад благополучно вернулся. И не сам по себе, а людьми повелевая! Значит что? – Наставник вопросительно глянул на собеседницу и сам же ответил: – Значит, воинский начальный человек! А сколь у этого начального человека народу под рукой ходит? Поболее дюжины десятков! Кто ж он, как не сотник? – Филимон утвердительно пристукнул клюкой и подвел итог: – Сотник, как есть сотник!
Приняв доклад дежурного урядника, Мишка скомандовал «вольно» и направил Зверя к мосту через крепостной ров, при въезде на который стояла Анна-старшая с ковшом в руках. Юлька подняла на Миньку глаза и… ни жеста, ни кивка – он всего лишь улыбнулся, и сразу же все окружающее стало мелким и ненужным, ушло куда-то в сторону, вдаль… неважно, куда, остались только эта улыбка и взгляд глаза в глаза, душа в душу. И длился это взгляд долго, очень долго, вечность – целых пять или шесть конских шагов.
Первый шаг: «Вернулся…»
Второй шаг: «К тебе…»
Третий шаг: «Ждала?»
Четвертый шаг: «Тебя».
Пятый шаг: «Я вспоминал…»
Шестой шаг: «Я знаю…»
Зверь прошагал мимо, Минька не стал оборачиваться – Анна-старшая уже протягивала ему ковш:
– Здравствуй, сынок, испей кваску с дороги.
– Здравствуй, матушка, благодарствую.
Две женщины, одна впервые познавшая, а другая давно испившая полной мерой, что ожидание считается не в днях и часах, а в мыслях, страхах и надеждах. Две женщины, убежденные в своем праве первыми прильнуть к нему – долгожданному – и слезами, улыбками, словами, объятиями разбить и развеять не только воспоминания о времени разлуки, но и мысли о том, что расставаться придется вновь… Две женщины сдерживали себя, подчиняясь ритуалу и тому, что принято называть «приличиями». Приличиями, которые строгие блюстители нравов считают извечными, но которые век от века меняются, ловко притворяясь неизменными.
Лекарское естество Юльки наконец взяло верх над чувствами, и сквозь все еще стоявшую перед глазами Минькину улыбку проступили и болезненная бледность лица, и оберегаемая левая рука, висящая на перевязи, и неестественная прямота посадки в седле. А потом Минька прервал на половине наклон туловища и не дотянулся до ковша с квасом, так, что Анне-старшей пришлось поднимать его выше – на всю длину рук. Досталось Миньке в походе, ох, досталось…
Михайла спешился – неловко и осторожно, словно опасаясь разбить или сломать что-то хрупкое внутри себя, – передал поводья Простыне и встал рядом с матерью – МЕЖДУ Юлькой и матерью, – а на освободившееся место подъехал Алексей. Снова слова приветствия, плещущийся в ковше квас, ответные слова благодарности и… ритуал все-таки сбился! – Анна уже взялась за опорожненный ковш, а Алексей его из руки не выпустил, да Анна не очень-то его и вырывала.
Такой же долгий взгляд глаз в глаза, такой же безмолвный диалог, но у Алексея и Анны нашлось что сказать друг другу, гораздо больше, чем у Михайлы и Юльки. У юной ведуньи аж дыхание перехватило, таким плотским призывом повеяло от Анны, и таким радостным нетерпением отозвался Алексей…
Сами собой вспомнились строчки какого-то мудреца-книжника, которые перевел Минька:
Просто встретились два одиночества,
Развели у дороги костер,
А костру разгораться не хочется,
Вот и весь, вот и весь разговор.
Только там все грустно было, а здесь как раз наоборот, костер все разгорается и разгорается. Но были там и правильные слова:
Нас людская молва повенчала.
Не поняв, ничего не поняв.
Вон как девки пялятся, некоторые даже рты приоткрыли, и отроки тоже. Плава уже и руки в бока уперла, чтобы прикрикнуть, да, видать, так и не решила, на кого – то ли на молодежь, чтоб глаза не вылупливали, то ли на взрослых, чтобы вспомнили, где находятся. Однако все же нашлись понимающие – позади, пробормотав что-то на тему «вот счастье-то… нежданно-негаданно», растроганно засопел Филимон, а Минька обернулся, и их с Юлькой взгляды снова встретились.
«И у нас все будет…»
«Будет…»
Юлька спрятала глаза, потому что дальше Миньке знать было не надо. И мысли: «Мой, только мой, у нее Алексей есть, пусть не жадничает» – были в спрятанном отнюдь не главными.
Тихое волшебство незримой связи между Алексеем и Анной разрушил малахольный Савва, зачем-то потянувшись к пустому ковшу. Алексей с заметным сожалением отпустил посудину и направил коня на мост, а Анна, отдала ковш Плаве, тут же получила его назад наполненным и приветливой улыбкой встретила подъехавшего старшину Дмитрия.
Так дальше и пошло: каждого отрока Анна величала по имени, для каждого у нее находились доброе слово и материнская улыбка, пока Роська, сидевший в седле уж и вовсе не пойми как, не учудил – спешился, бухнулся перед Анной на колени, и прежде чем принять ковш, перекрестился на нее, как на икону. Уж на что Минькина мать умела владеть собой, и то чуть не облила парня квасом.
– Встань! Воину только перед Господом Богом надлежит… – голос Анны был даже чуточку растерянным, – на коленях. Встань, я сказала!
Роська послушно встал, но остальные отроки, по его примеру, стали принимать питье спешившись, предварительно осенив себя крестным знамением и глядя на боярыню Анну прямо-таки со щенячьим восторженным обожанием.
Юлька чуть не ахнула от удивления – оказывается, все-таки и Анну можно смутить! Ай да Роська! Кого в краску вогнал – боярыню, мать сотника. Минька – сотник, надо же! Ее Минька!
Юлька обернулась к наставнику Филимону и, вроде бы продолжая недавний разговор, спросила:
– Дядька Филимон, а если Михайла и вправду сотник, так и городок наш, наверно, надо Михайловым называть?
– А? – Наставник с интересом глядел куда-то на мост, еще больше согнувшись, так, что опирался подбородком на клюку, будто заглядывая под брюхо проходящих мимо коней. – Михайловым, говоришь? А что? Правильно! А то придумали Базу какую-то… и слов-то таких не бывает. Ты гляди, что девки вытворяют, пользуются, что Аньке кони застят!
Юлька тоже пригнулась и увидела, что от полутора десятков учениц на мосту осталось меньше половины. Вот и сейчас одна из девиц шагнула от перил на середину моста и ухватила под уздцы коня, которого вел в поводу спешившийся отрок. Оба тут же о чем-то оживленно заговорили, да так и пошли дальше рядышком. Первой в девичьем строю стояла Анька-младшая – надутая и, по всему видно, злая на весь белый свет. Уйти вместе с Дмитрием, который был бы счастлив подобным оборотом дела, она не догадалась или побоялась и теперь со злобной завистью смотрела в спины проходящих в крепостные ворота парочек. Один из отроков сам протянул руку стоящей на мосту девице, Анька-младшая ухватила было ее за рукав, но та вырвалась, даже не обернувшись.
Отроков было еще много, а девиц на мосту осталось лишь четверо, и ясно было, хоть плачь, что к боярышням никто не подойдет – то ли не решаются, то ли… да кто их поймет? И ладно бы, как в Ратном, девиц было бы больше, чем парней, так нет – на полтора десятка девок почти полторы сотни отроков, а боярышням… прямо беда.
Рядом с Машкой вдруг объявился Дударик, притащивший небольшой кувшин, от которого так и пахнуло стоялым медом, и берестяной ковшик.
– Вот, нацедил, пока мамка не видит, только ковша нарядного не нашел…
– Ничего, спасибо тебе!
Машка подхватила кувшин и ковшик, ласково улыбнулась Дударику и отправилась мимо удивленно оглядывающихся на нее отроков к подходящему к берегу парому. Там она дождалась, пока на берег сойдут наставники Илья и Глеб, и с поклоном поднесла им угощение. Весь ее вид так и говорил: «Не хотите и не надо, сама найду, кого приветить, а Анька-дура пусть одна на мосту торчит».
– Ань! – позвал Михайла. – Иди к нам, чего ты там одна…
Последние слова прозвучали уже в спину бегущей к воротам Аньки-младшей.
Юльке было подумалось, что надо бы посочувствовать Минькиной сестре – такое, да у всех на глазах, – но сочувствие где-то затерялось. Если уж все мысли только о туровских женихах, то здесь ждать некого и незачем, как, впрочем, и тебе никто особенно не рад. Хоть бы к брату подошла, спросила бы, что с рукой… нет, вся в себе.
* * *
– Ну здравствуй, Юленька.
Юная лекарка вздрогнула от неожиданности и вскочила с лавочки, на которой дожидалась Миньку. Вместе со всеми к часовне она не пошла – была уверена, что после молебна он не пойдет, как все отроки, в баню и в трапезную, а в первую очередь явится проведать раненых. Присела и задумалась. Лавочку эту поставил Минька и сидел на ней каждый день, подстерегая, когда Юлька выглянет из лазарета. Иногда перекидывались всего несколькими словами, иногда разговаривали подолгу, и никто старшину в это время не беспокоил – знали, что встретит неласково. Ждал каждый день, а она знала, что он ждет, но выходила не сразу, да и не всегда… а теперь вот сама на этой лавочке его дожидается.
Вздрогнула от неожиданности – не заметила, как он подошел, а почему так торопливо вскочила, и сама не поняла. Вскочила, шагнула было навстречу и замерла. Это был Минька и… не Минька – не прежний Минька. Всего-то меньше двух недель, как последний раз виделись, а… Повзрослел? Построжел?
Не только ведовским чутьем уловила перемены – и так было видно. Лицо словно стало каким-то твердым, между бровями над переносицей наметилась складка, исчезла детская пухлогубость, как будто резче стал раздвоенный ямочкой подбородок… И еще – глаза. Такие же зеленые, как у матери, и так же, как у матери, выдающие какое-то тайное и очень нелегкое знание. Раньше Юлька этого вроде бы не замечала, а вот сейчас увидела у Миньки и поняла, что такое же всегда было у Анны-старшей. Может быть, и не всегда, а только после того, как невестка Корнея овдовела, но Юлька тогда была еще слишком мала…
Но не было же этого! Там, у крепостного моста, во время бессловесного разговора между ними. Не было этого взгляда! Почему же сейчас? Да потому, что там, у моста, он на миг – радостный миг – забыл о том, что не привел назад шестерых отроков, которых увел за собой в поход, а во время молитвы конечно же вспомнил. И будет теперь помнить всегда.
Научился ли он будить в отроках «зверя», как умел это, по словам матери, Корней? Одни раненые рассказывали, что во время захвата Отишия он сам озверел – кинулся грудью на топоры и рогатины, но как-то сумел при этом выжить, а другие раненые поведали, что он, наоборот, успокаивал ребят – на них два десятка конных копейщиков перли, а он прохаживался перед строем, пошучивал…
– Здравствуй… Минь… что с рукой?
– Да так, зашиб немного. Как тут ребята мои?
– Все поправятся, тяжелых-то в Ратное увезли, к маме…
– Да, задали мы тебе работы, ты уж прости… Матвей вернулся, поможет. Вы с Настеной его хорошо выучили, да и он молодец – Бурей на него почти и не ругался, Илья говорит: это – похвала. Так что тебе теперь полегче будет – с помощником.
– А я и не одна, у меня теперь две помощницы есть – Слана и Поля.
Вроде бы нормальный разговор, правильный, вежливый, доброжелательный… но хотелось-то совсем другого – пусть опять без слов, одними глазами, пусть на расстоянии, мимолетно, но вернуть тот радостный миг, ту улыбку…
Юлька вдруг обнаружила, что обе ее ладошки лежат в Минькиной руке, сама не заметила, как так вышло. Торопливо, даже суматошно, отдернула их и уже ставшим привычным непререкаемым тоном скомандовала, будто одному из рядовых отроков:
– Ну-ка, хватит мне зубы заговаривать, пошли, погляжу, что у тебя там!
– Сначала ребят проведать…
– Ты мне не указывай, что сначала, что потом! В лазарете я – воевода! Сам приказал, чтобы…
Юлька осеклась, потому что в ответ на ее слова Минька сделался опять привычным Минькой – добрым, понимающе улыбающимся, словно дед, глядящий на непоседливую внучку. Ну и пусть это была не такая улыбка, как там, у крепостных ворот, зато ушло это тягостное ощущение нелегкого, непростого знания… Вот и пойми его: пока тихо да вежливо говорили – зимняя вода, а как ощетинилась – сразу подобрел.
– Ну, ладно, проведай сначала своих ребят… пойдем.
Проведать получилось долго. Минька присаживался к каждому из раненых, расспросив о самочувствии, заводил разговор об обстоятельствах ранения, обязательно доказывал, что это – урок не только для самого раненого, но и для всей Младшей стражи, теперь, мол, сам раненый сможет поучить остальных, как уцелеть при повторении такого же случая, строил разговор так, что по большей части говорил сам раненый, а Минька только внимательно смотрел на него и кивал, даже если тот нес совершенную чушь. Можно было подумать, что не Юльку, а его Настена учила, как надо разговором занимать внимание больного и улучшать его настроение, не давая слишком уж углубляться в мысли о своем недуге.
Потом объявился Матвей, тоже разительно переменившийся за время похода. Только вместо затаенной боли и непонятного тайного знания, как у Миньки, у Матвея прорезались уверенность и резкость, даже некоторая грубоватая властность, словно он впитал понемногу и от поведения Настены и от поведения Бурея. Впрочем, неласковое отношение Матвея к женскому полу никуда не делось – для Юльки-то у него приветливая улыбка нашлась, а на Слану и Польку он глянул так, что те разом переменились в лице и подались к выходу.
Минька и тут нашелся. Удержал девиц, принялся расспрашивать о том, как и когда обнаружилась их способность к лекарству, потом про дом, про родню, пошутил насчет яркого румянца Сланы.
Юлька даже чуть не возревновала, таким он сделался вдруг приветливым да улыбчивым. Потом, правда, сама себя одернула – вспомнила материны рассказы о древнем обычае, оставшемся еще с тех времен, когда во главе родов стояли женщины. В соответствии с этим обычаем подобные расспросы были непременной вежливостью и знаком приязни к гостю или новичку. Помогали преодолеть первоначальную неловкость при знакомстве, поддержать разговор, не прерывая его томительными паузами и позволяли собеседнику определенным образом заявить себя перед незнакомыми людьми.
Потом, как рассказывала Настена, этот обычай распространился на всех, а не только на женщин, но у мужчин не очень-то и прижился, вернее сказать, переродился. Такие расспросы стали в мужских устах свидетельством старшинства, правом хозяина, а ответный рассказ о себе – признанием равенства или знаком благожелательности. У женщин же все так, с древних времен, и осталось… только Минька же не женщина, хотя говорил он как-то, что нет для человека темы разговора интереснее, чем о себе самом.
Девиц Минька успокоил, да и Матвей перестал смотреть волком, даже буркнул, что вот теперь пускай они Роське задницу и лечат – того, мол, по второму разу в то же самое место угораздило, чем опять вогнал обеих Юлькиных помощниц в краску.
Наконец, Юлька утащила Миньку в свою каморку, заставила улечься, скинув предварительно рубаху, и только потом вспомнила, что раненых в торс перевязывают в сидячем положении… заволновалась и, вместо того чтобы снова усадить его, принялась срезать повязки, как с лежачего.
Открывшееся зрелище на какое-то время и вовсе вымело из ее головы все лекарские навыки. Левая рука заплыла синяком от локтя до плеча, два синяка на груди – каждый больше ладони – почти сливались краями, а на животе запекся след от каленого железа.
Жалость стиснула горло, а потом еще и мысли пришли о том, что он еще как-то нашел в себе силы улыбаться, общаться с ранеными, успокаивать благожелательным разговором девок…
Всяких синяков и ушибов Юлька за свою не такую уж долгую лекарскую практику насмотрелась достаточно, знала она и как выглядят следы от стрел, не пробивших доспех, но… не зря Настена объясняла дочке, сколь трудно бывает лечить родню или близких друзей. И надо было прощупать ребра – нет ли трещин, – а руки не поднимались.
– Кости целы, Юль, – будто угадал причину ее колебаний Минька. – Меня уже Бурей мял, так что чуть не удавил.
– Это тебя так, когда ты Немого вытаскивал?
– Сам дурак, – в Минькином голосе слышалась искренняя досада, – сунулся под выстрелы без ума… и Андрею из-за моей глупости досталось еще сильнее, чем мне. Слава богу, граненых наконечников у журавлевцев не было.
– А если бы… ой!
Юлька, окончательно позабыв о врачебных обязанностях, прижала ладонь к губам, не давая себе договорить.
– Не было, и все! – твердо, даже зло, заявил Минька. – Ты мне чего-нибудь придумай такое… живот чешется, спасу нет. Мазь какую-нибудь…
– Мазь… да, сейчас…
– Юленька, да успокойся ты. – Минька взял ее за руку, и юной лекарке даже показалось, что он каким-то непонятным образом овладел секретом «лекарского голоса». – Ну, ничего же страшного! Не убит, не покалечен…
Юлька попыталась сглотнуть стоящий в горле комок, ничего не получилось, и тут у Миньки, похоже, лопнуло терпение:
– Ты лекарка или девка кухонная?! Чего нюни, как над убиенным, распустила?!
Будто нарочно подгадав, не дав Юльке отреагировать на Минькин окрик, из сеней раздался голос Матвея:
– Иди, страдалец дранозадый! Говорил же: «Лежи в телеге!», нет, в седло он полез! Перед девками покрасоваться захотел? Вот сейчас и предстанешь во всей красе, сразу перед двумя. Эй, помощницы! Принимайте богатыря, в тайное место уязвленного!
Неизвестно, что более отрезвляюще подействовало на Юльку, Минькина строгость или матвеевская ругань, но «крапивный» язык юной лекарки заработал сам собой:
– Ты мне не указывай! Надо будет, так на грудь паду и слезами омою, а надо – веником по морде отхожу! Мало мне настоящих раненых, так еще и ты по дури подставился…
– Вот и молодец, вот и правильно! – неожиданно расплылся в улыбке Минька. – Так меня, дуролома!
– Вот и лежи! Сейчас лечить тебя будем! – распорядилась Юлька и вышла в сени с неприступным видом, начисто позабыв, что помощниц можно было бы позвать и голосом.
В общей палате творился сущий спектакль. Несчастный Роська лежал на животе со спущенными штанами, двое легко раненных держали его, видимо чтоб не сбежал, а Матвей громогласно вещал, измываясь непонятно над кем – то ли над Роськой, то ли над Сланой и Полькой:
– Чего жметесь, как коровы на первой дойке? Задниц, что ли, не видали? Правильно: таких не видали, и никто не видал! Такой задницей один урядник Василий в целом свете обладает! И не бережет, не ценит свое сокровище! Надо будет мастера Кузьму попросить, чтобы он для сей части тела особый доспех измыслил, так что вы, девки, не только лечите, а еще и мерку снимите, дабы доспех тот к телесам удобно прилегал и вид имел хоть и благообразный, но грозный – на страх врагам и на радость нам. И только вы двое будете знать, что именно под этим доспехом укрыто, а посему рассказам вашим все будут внимать с почтением и восхищением…
Раненые дружно ржали, хватаясь за поврежденные части организмов, девки рдели, соревнуясь яркостью румянца с пламенеющими Роськиными ушами и воспаленными ягодицами, а Матвей между делом пробовал на ногте остроту ножа, словно собирался единым махом ампутировать уряднику Василию сразу все больные места.
– А ну, заткнись! – цыкнула Юлька на Матвея. – Ты чему хорошему у Бурея обучился или только сквернословить? Роська, ты что, с ума сошел? Один раз тебя из горячки еле-еле вытащили, так ты на второй раз нацелился? А вы чего ржете, жеребцы стоялые? Чужой беде и глупости радуетесь?
Лекарка, неожиданно для самой себя, шагнула к Матвею и отвесила ему звонкую оплеуху, смех в палате мгновенно утих.
– Ты лекарь или скоморох? Не хотел Роська в телеге лежать, привязать обязан был! Самому не справиться, Бурей помог бы или ратник любой! Как тебя теперь в поход отпускать, если ты из беды веселье устраиваешь? Так и скажу сотнику: «Не годен! Молод, глуп!»
– Ну, чего ты, Юль… – враз изменившимся голосом протянул Матвей. – Ты сама глянь: ни одна царапина не загноилась, заживать уже начало, если б этот дурень…
– Ты – лекарь! Думать должен и за себя и за раненого! Его дурь для тебя не оправдание! Все, хватит болтать! Матюха, занимаешься Роськой, Полька, бегом за горячей водой для припарок, Слана, вон ту плошку с мазью подай и травы для припарок от ушибов подбери. Помнишь, какие надо?
– Помню…
– Шевелитесь, шевелитесь! А вы – все по местам! – Юлька грозно оглядела пациентов. – Кто дурака валять станет, лечиться к Бурею отошлю! Он вас быстро правильно болеть обучит!
Устроив разгон подчиненным и пациентам, лекарка почувствовала уверенность, что в присутствии Миньки больше слабины не даст, и решительным шагом направилась к себе в каморку. Однако не тут-то было – на постели, рядом с Минькой, сидела боярыня Анна (и когда успела зайти?), гладила сына по волосам и что-то ласково приговаривала тихим голосом, в котором чувствовались подступающие слезы. Прежде чем Минькина мать, услышав шаги, обернулась, Юлька успела разобрать:
– Что ж ты так неосторожно, сынок?
– Случайно вышло, мама…
Обернувшись к вошедшей лекарке, боярыня Анна мгновенно изменившимся тоном предложила:
– А что, Юленька, давай-ка попеняем Мишане за то, что так глупо себя поранить дал!
– Да я же говорю: случайно… – начал было Минька.
– Мне-то хоть не ври! – прервала его мать, вставая на ноги. – Я все ж десятника жена и сотника невестка! – Анна-старшая снова оглянулась на Юльку, словно требуя подтверждения своим словам. – СЛУЧАЙНО ты живым остался, а три стрелы на себя принял так, как и должно, когда дурь ум застит! Верно, Юля?
Мгновенное преображение Минькиной матери так подействовало на лекарку, что та лишь растерянно кивнула в ответ.
– Я всех раненых отроков подробно расспросила, – продолжила Анна, – и вижу: раны твои – не беда, а вина твоя, и ты в той вине продолжаешь упорствовать! За время похода ты, Мишаня, себя дважды терял! Первый раз, когда Корней тебя от старшинства отрешил, но тогда ты справился, все верно сделал, молодец! А второй раз, когда ты себя зрелым воином вообразил и пожелал, чтобы все остальные в это уверовали.
– Да ничего я не воображал…
– Молчи, не спорь! Атаку копейщиков отбил, пешцев разметал и полонил, заклад у ратников выиграл, вот в тебе ретивое и взыграло. Испугался, что тебя опять в достоинство малолетки-несмышленыша возвратят. Ну-ка, вспоминай: такое ведь с тобой уже случалось. Помнишь, на пасеке, во время морового поветрия, тебя с взрослыми мужами за стол усадили? А ты испугался, что в Ратном тебя опять на женскую половину дома вернут. Вспомнил?
– Откуда ты знаешь? Это же Нинея придумала…
– А я не дурнее Нинеи! И придумывать тут ничего не надо – по тебе и так все видно! – Анна снова обернулась к Юльке: – Слыхала? Такие они все загадочные и мудрые, а мы, дуры, ничего не видим и не понимаем! Только на то и годны, чтобы детей им рожать, да портки их от дерьма и кровищи отстирывать!
Юльку настолько покоробили слова и поведение Анны, что она даже открыла рот для возражений, хотя еще и сама не знала, что скажет. Чувство того, что никто не смеет разговаривать так с ее Минькой… кроме нее самой… еще не сформировалось в слова. Открыла рот… да так и осталась, потому что глянула случайно на Миньку. А тот смотрел на мать так же, как частенько глядел на Юльку – понимающе и снисходительно – повидавший жизнь старик, глядящий на разгорячившуюся по пустяку молодуху.
– Все-то вы, женщины, о нас, грешных, знаете. – Не Минькин это был голос, не Минькин, Юлька готова была поклясться. – Все, кроме одного: почему мы одних любим, а на других женимся.
– Фрол… – едва слышным, несмотря на повисшую тишину, голосом, вымолвила вдруг помертвевшими губами Анна.
– Крестильник… – прошептала, чувствуя, как слабеют в коленках ноги, Юлька.
* * *
Алексей и Настена сидели лицом друг к другу в избушке лекарки, развернувшись бочком на лавке, на которой Алексей еще недавно лежал, пока Настена осматривала его рану. Правая ладонь старшего наставника Младшей стражи лежала в левой руке ведуньи, и он неторопливо, с явной благожелательностью, разговаривал с ней, вроде бы беспорядочно перепрыгивая с темы на тему. Постороннему зрителю показалось бы, что беседуют то ли брат с сестрой, то ли очень близкие друзья, оба получая от разговора удовольствие и не замечая бегущего времени. Более внимательный зритель, пожалуй, смог бы уловить одну странность – голоса. Создавалось впечатление, что говорит один и тот же человек, но попеременно то мужским, то женским голосом, настолько совпадали интонации, темп речи, частота дыхания. И еще одну странность мог бы заметить сторонний наблюдатель – очень уж откровенен был Алексей, буквально раскрывал перед Настеной душу.
Но никаких посторонних зрителей в избушке не имелось, и тихо сидящей в уголке Юльки тоже как бы не было. Без малого три года назад, когда Настена решила, что уже можно позволить дочке присутствовать при приеме больных, она научила Юльку «уходить, не уходя». Пациент слышал, как Настена велит дочке выйти, видел, как та идет к двери, слышал, как дверь хлопает, а вот то, что маленькая лекарка никуда не ушла и бесшумно прошмыгнула в специально устроенный уголок, не замечал – Настена ловко отвлекала его внимание. Из своего укрытия Юлька даже могла высунуться и посмотреть, что мать делает с больным, надо только было очень внимательно слушать, что та говорит, и, когда в разговоре прозвучит намеренно вплетенное в речь, заранее оговоренное слово, тут же спрятаться.
Вот и сейчас Алексей даже не подозревал о Юлькином присутствии, а юная лекарка все видела, слышала и прекрасно понимала, что мать не просто разговаривает с приятным ей собеседником, а тонко и уверенно работает, переводя разговор с одной темы, важной и волнительной для Алексея, на другую, не менее важную и волнительную, пусть даже сам собеседник эту важность не всегда сознает. Нет, это был не «лекарский голос» – успокаивающий, расслабляющий, завораживающий – это были воплощенные в женском облике доброжелательность, отзывчивость и понимание, тонко улавливающие чувства собеседника и ненавязчиво вызывающие на себя словесное выражение этих чувств. Полная и решительная противоположность Нинеиному «рассказывай!»
Так работать Юлька еще не умела, хотя уже хорошо понимала разницу между образом действий Нинеи и Настены. Нинея могла добиться ответа практически на любой вопрос, но этот вопрос еще надо было догадаться задать, а Настена узнавала все, что даже подспудно, даже неосознанно волнует, беспокоит или радует собеседника, но не замечала того, к чему он совершенно равнодушен. Только полные дураки думают, что ведуньи могут творить с человеком все, что захотят. Не так это, далеко не так!
Юлька сидела в уголочке, слушала разговор матери и Алексея и терзалась самыми дурными предчувствиями. А ведь так, казалось бы, все хорошо было придумано!..
Когда Минька попросил ее найти повод отвести Алексея к Настене, чтобы та сняла напущенную Нинеей порчу, Юлька так обрадовалась, что не смогла скрыть свои чувства. Минька, вернувшийся из Ратного мрачнее тучи – ездил туда кланяться матерям убитых отроков – досадливо поморщился и принялся по второму разу объяснять ей причины своей просьбы. Мол, Алексей вместе с Анисимом были у Нинеи накануне похода за болото, и волхва зачем-то наворожила такого, что будущий Минькин отчим начисто позабыл о своей сдержанности и здравомыслии – нарушил приказ сотника, ввязался по-дурному в поединок и вообще вел себя непривычно и непонятно.
Все складывалось просто удивительно удачно! В день возвращения Младшей стражи из похода, когда Минька крепко ошеломил мать невольным напоминанием о покойном муже, Анна, покинув лазарет, отправилась вовсе не к Алексею, а в часовню. Пробыла она там чуть ли не до темноты, и как там потом сложилось у нее с Алексеем, одной Макоши ведомо. Во всяком случае, Юлька была уверена, что обещанного взглядом у крепостного моста Алексей не получил – не тот у Анны был по выходе из часовни настрой. И в следующие пару дней Анна не выглядела очень уж счастливой и довольной.
А потом старший наставник Младшей стражи попал в Юлькины руки. Был ли он разочарован поведением Анны, Юлька определить не смогла – не тот человек был Рудный воевода, чтобы девчонка, хоть и ведунья, читала в его душе, как в открытой книге, но ей очень хотелось думать, что разочарование все-таки было. А вот нажать на нужное место, да так, чтобы Алексей охнул от неожиданной острой боли, и, сделав озабоченное лицо, настоять на том, что надо показаться Настене, для Юльки особого труда не составило.
Все было, как по заказу: с Анной у Алексея не заладилось… вроде бы к Настене он послушно отправился, а там… Юлька была непоколебимо уверена: если Алексей Настене глянулся, то никуда он от нее не денется!
Первый тревожный сигнал прозвучал для Юльки сразу же, как только Настена, осмотрев рану Алексея и успокоив его – мол, ничего страшного, ошиблась дочка, – усадила старшего наставника Младшей стражи напротив себя и завела неторопливый разговор, незаметно подстраиваясь под состояние и настроение собеседника. Мать не стала выгонять дочку из избушки, а значит, не собиралась делать с Алексеем ничего ТАКОГО. Почему? Он же ей понравился, да и не просто понравился…
Потом, когда Алексея затянула зеркальная поза ведуньи, ее тонкая настройка на ритм и тональность общего для обоих ощущения и бытия, когда он впервые повторил легкую полуулыбку Настены, поворот ее головы, заговорил легко, с желанием поделиться своими заботами и беспокойствами, Юлька было воспрянула духом. Мало ли, а вдруг мать решила поучить ее еще одной грани ведовского искусства? Однако мать, поставив Алексея в положение ведомого, тут же «отпустила» его, позволив самому выбирать, о чем говорить, и не сделала ни малейшей попытки увести собеседника туда, куда, по мнению Юльки, его и требовалось увести – в тайное и радостное восхищение Настеной, неосознанное, но непререкаемое счастье служить, радовать и ублажать…
Ну а потом и вообще все пошло как-то наперекосяк. Перво-наперво выяснилось, что Минька ошибся – Нинея Алексея не завораживала, а причиной его неразумной горячности стал… Корней! Вот уж за кем ведовства никогда не замечалось! Однако же сумел старый так попрекнуть будущего зятя холодностью и рассудочностью, что того, что называется, понесло! Ну и доигрался! Но сам Алексей ни о чем не жалел, наоборот, испытал облегчение от распада внутренних оков, в которые сам же себя и заковал! А дальше в разговоре вылезли такие вещи, которые Юлька и вовсе не могла ни понять, ни принять.
Казалось бы, Алексея в первую очередь должно было волновать душевное здоровье сына, но нет! На первом месте оказалось самоощущение бывшего Рудного воеводы в Ратном и среди ратнинцев. Понятно, конечно, что, заняв достойное место в новой семье, он мог наилучшим образом позаботиться о Савве, но…
Мужи воинские! Да как же у них ум повернут? Убить из уважения! Достойно проводить старого воина ударом меча! Как это понять? Холодным разумом высчитать, что четыре мальчишеских жизни – достойный размен на тридцать с лишним зрелых мужей, убитых на Заболотном хуторе, и остаться спокойным, глядя на бездыханные тела! Как такое простить? Полюбить, да, полюбить Миньку – Алексей искренне хотел бы иметь такого сына – и не сказать ни слова против того, чтобы он ушел с малым отрядом в поход по вражеским землям! Как в такое поверить?!
А Настена, все так же чуть заметно улыбаясь, неизменно соглашалась, что, мол, да – надо было щенкам первую кровь дать попробовать, и свою и чужую, да – надо было Михайле и самому понять, и другим показать, на что способна его Младшая стража, да – даже и грубость его в отношении старшего простительна, более того, если б не было этой грубости и попытки взять в свои руки полную власть, это означало бы, что он еще не готов принять на себя ответственность за сотню отроков. Настена соглашалась, поддерживала и все тянула и тянула из Алексея, мягко, чуть заметно, что-то еще, о чем Юльке даже страшно было задумываться.
И не зря было страшно. Оказывается, ратнинцев и отроков Младшей стражи ждет новый поход – далеко и надолго, а Алексей, хоть и говорит об этом с сожалением, твердо уверен, что вернется назад в лучшем случае половина отроков, сожаление же Алексея больше относится к тому, что осталось мало времени на учебу, а не к возможной гибели мальчишек.
Раз осталось мало времени на учебу, значит, поход скоро…
И снова со стороны Настены ни одного вопроса: когда, куда, зачем, с кем ратиться? Только легкая улыбка, только ненавязчивое согласие: да – недоучены мальчишки, да – у тех, кто ходил за болото, надежды выжить больше.
Но вот Алексей вроде бы покончил с воинскими заботами и вспомнил наконец о Савве, но и то через свои отношения с Анной-старшей. Прислонился душой ушибленный судьбой малец к вдове побратима, ластится, как к родной матери, а та ему и вправду мать заменила, и где тут давнее чувство к Анне, когда сам Алексей хотел к ней посвататься, да опоздал, а где новое, обещающее дом, покой, любовь, он и сам не знал – все перемешалось. Юлька даже чуть было не растрогалась, таким теплом и лаской вдруг повеяло от Алексея, когда тот заговорил о Минькиной матери. И куда подевался безжалостный и расчетливый воин? Как это все может уживаться в одном человеке?
А разговор все струился и струился – неторопливо, казалось бы, свободно, но только мать и дочь видели берега, за которые он никак не может выплеснуться… И тут на юную лекарку словно упал откуда-то сверху тяжеленный сундук – у Миньки есть нареченная невеста! Дочь погостного Борина Федора, обрученная с Михаилом еще в колыбели. Правда, Анна не желает этого брака, но… Но!!! Ее – Юльку – Минькина мать использует только для того, чтобы отвратить сына от мыслей о нареченной невесте Катерине! Да еще холопку – молодую бабу, которую муж вернул родителям из-за бесплодия, хочет Миньке в услужение приставить, чтобы Адамов грех познал…
Юлька сжалась в своем уголке. Зрение вдруг утратило четкость, а рука снова почувствовала хватку пальцев боярыни Анны, которые в любой миг готовы выпустить спрятанные когти… да нет, не готовы, а уже выпустили, только впились эти когти прямо в сердце! Юлька ощутила себя маленьким зверьком, которым играет, перед тем как убить, рысь – то ли сытая, то ли собирающаяся отдать добычу котятам. Нет! Уже отдала – своему детенышу Миньке! Тело застыло, а мысль забилась, как птица в тенетах, тут же найдя привычный и спасительный выход: «Мама! Она сильная, мудрая… она поможет… она знает…» И вдруг, как озарение, пришла мысль: «Материной помощи недостаточно! Минькой играют так же, как и мной, добиваются чего-то непонятного. Моим Минькой играют! Не со зла, а просто рассудив, что так будет лучше, но даже не задумываясь над тем, что у него могут быть свои собственные желания и стремления… Значит, вдвоем! Он и я! Минька меня не бросит, он сильный, умный, а я ему помогу… помогу, даже если против всех пойти придется!»
А разговор между Настеной и Алексеем неспешно тек дальше…
«О чем они там? О чем-то другом уже… да как можно сейчас о чем-то другом говорить?!! Опять о Савве…»
Как бы ни отвлекали Алексея другие заботы, какими бы важными они ему ни представлялись, мысль его, почти от любой темы, все равно возвращалась к сыну. Алексей не таил обиды на Настену за то, что не взялась лечить сына – понял, что мальца надо не лечить, а выхаживать, долго и терпеливо.
Журчат голоса, все шире и шире раскрывается душа Алексея, и уже становится ясно, что не пожалеет он впоследствии о своей откровенности, будет вспоминать этот разговор не с досадой, а с теплом и благодарностью, и еще не раз наведается этот безжалостный воин с обожженной душой в избушку лекарки в поисках понимания и сочувствия – совместного чувствования. Будет приходить как близкий друг… друг, а ведь Юлька-то хотела помочь матери совсем в другом! Друг, но любит и собирается жениться на Анне – страшном звере с когтями, спрятанными в мягких подушечках! Друг, но будет крутить Минькой так, как велит ему Анна!
А еще Демьян… А при чем тут Демьян? Разговор-то дальше ушел! Перестаралась тогда Юлька на дороге из Княжьего погоста с «лекарским голосом», приворожила к себе мальчишек, а они чуть с ножами друг на друга не поперли. Но Настена дело поправила – сумела перенести мальчишеское обожание на Анну… знала бы, на кого переносит! Да знала же, конечно, ей ли не знать! А вот Демьяна упустила – лечили его тогда Юлька с Минькой вместе, к ним и прикипела Демкина душа. К обоим! Вот откуда родилась его мрачная язвительность – рвется он между юной лекаркой и двоюродным братом, чувствует себя третьим лишним, а родной брат Кузька забыл про все и про всех, в своих мастерских блаженствует, а между родителями разлад, и остался Демка один, всеми брошенный! Мечется парень – Корнею сказал, что невместно ему старшинства под братом искать, а потом, среди Михайловых ближников совсем другое говорил: мол, не по плечу тягота, не справиться. На самом же деле он в старшинском достоинстве, из-под Михайлы выдернутом, Юльке на глаза показаться побоялся!
Подловил Демку Алексей растроганным после того, как Минька обнимал и благодарил его перед строем отроков, подловил и разговорил, выведав у мальчишки сокровенное. А про то, что случилось во время возвращения из Турова, наверно, у Миньки узнал или у Корнея. Понял, в чем дело, догадался… Надо же, он, оказывается, и это умеет… Рудный воевода, кто бы подумать мог… Хотя… сам же нечто подобное пережил, когда его побратим Фрол женился на Анне…
Никола с Дмитрием тоже пропадают – влюбились наповал в Аньку-младшую, а той все хиханьки да хаханьки. Хорошо хоть друг на друга не кидаются! Вовремя Минька Николу окоротил, да отец Михаил епитимью наложил, за неподобающие мысли. Дмитрий-то и сам себя сдерживать умеет – не по годам самообладание, прирожденный воин. И вообще, одна головная боль – полтора десятка девок на сотню отроков, долго ли до беды? Пока Анна девок в ежовых рукавицах держать умудряется да Алексей отроков учебой так уматывает, что к вечеру еле ноги таскают, но сколько ж можно?
И снова удивил Алексей – то над отроками убитыми у него сердце не дрогнуло, а то так в их душевные терзания входит, словно все ему родные. Видать, и Настену это заинтересовало – осторожно подвела Алексея к мысли о дальнейшей судьбе мальчишек, и тут-то все и раскрылось! Рудный воевода никуда не делся – тут как тут! Душа у него болит только за тех, у кого выжить и повзрослеть надежда есть, а те, кто медленно учится или ленится… сгинут, и не жалко. Времени на обучение им не хватило – что ж поделаешь, судьба! Кто через кровь и смерть пройти сподобится, тому и жить! Радоваться, девок огуливать, дальше учиться.
Снова все вернулось к войне. Понятно – для Алексея это сейчас главная забота. Да, безжалостно, да, несправедливо, но Алексей уже разделил отроков на две неравные части: к одним обернулся чувством и сердцем – сделает все возможное, чтобы вернулись назад живыми, а на других смотрит холодным рассудком – их жизни разменяет на спасение тех, кого считает своим долгом сохранить.
И опять понимание и одобрение Настены – всех не убережешь, но большинство из первой полусотни уцелеет… если не жалеть остальных. Нет, не гнать на убой, а просто не тревожиться и не оберегать, так же, как предоставил Алексей своей судьбе десяток Первака на Заболотном хуторе…
Опять струится и журчит разговор: о Корнее – как-то ему придется складывать вместе силу ратников и силу отроков, никому из сотников такого делать еще не доводилось; о Михайле – не примет он приговора, вынесенного Алексеем половине отроков, как бы не сломался, ведь на свою совесть все возьмет; об Анне – не хочет женить сына на Катерине, ее дело, но Алексей не мальчик, пожил достаточно и знает, что в поединке за сердце юноши матери чаще всего проигрывают девицам.
Кажется, и не изменилось ничего – так же неторопливо и благожелательно течет беседа, да только даже Юлька не заметила, когда поворачивать русло разговора в нужном ей направлении стала Настена, а соглашающимся и одобряющим сделался Алексей. Да, права Настена: хоть и не поженились еще, но не дети же – всем все понятно, и муж всему голова, значит, должен и может, когда надо, и на своем поставить. Верно, верно: не та Юлька девчонка, которой крутить можно, как бы боком не вышло, да и о самой Настене забывать не следует, поостеречь надо Анну. И уж совсем правильно то, что в поход Михайле надо уходить с бестрепетным сердцем да спокойной душой, а потому незачем вокруг него бабью колготню устраивать, холопок ему подкладывать и… прочее всякое такое.
Кивает Алексей, соглашается, смотрит по-доброму, с легкой улыбкой, но понятно: сумеет глянуть на Анну строго и объяснить, что не всевластна она в судьбах людских, что не богиня она и не святая, хоть отроки ее таковой и почитают.
И Юльку, замершую в уголке, отпускает напряжение – мама мудрая, мама все может, а тетка Анна… ну, почему зверь? Просто возгордилась баба от всеобщего обожания отроков, возомнила о себе… мама рассказывала, что лесть и гордыня с людьми делают – еще и не такое творят…
А Настена с Алексеем уж и вовсе спелись: нужна Демьяну девка, чтобы про горести свои забыл, да одиноким-брошенным себя не чувствовал. Придется подыскать, сама не найдется – не смотрит Демка ни на кого, а девки сторонятся, больно уж мрачен и злоязычен. Да и вообще, девок добавить в крепость не мешало бы – пошел разговор вроде бы по второму кругу. Но нет, свернул опять на Михайлу – обмолвился он будто бы, что мало ратнинцев в Воинской школе – все больше куньевские да Нинеины отроки. Только где их взять, ратнинских-то? Вроде бы Михайла что-то измыслил, но что именно – не сказал. Может быть, Юлия расспросит? Но это не к спеху, все долгие дела откладываются на конец осени и зиму – на после похода…
После ухода старшего наставника Младшей стражи Юлька так и осталась сидеть в уголке. То, что мать не воспользовалась случаем приворожить к себе Алексея, внушало самые мрачные предчувствия – неразумную инициативу Настена пресекала в корне, на руку была скора, а оправдания типа «хотела, как лучше», в расчет не принимала. Надеясь как-то отвлечь внимание матери, Юлька затараторила:
– Мам, что, опять война? Ребят всех в поход возьмут? А когда?
– А ну-ка, поди сюда, сводня! – многообещающе позвала Настена. – Поди, поди, чего в углу засела?
– Ну, мам! Минька же сам попросил Алексея тебе показать, и все на твое решение осталось! – вывалила заранее припасенные аргументы Юлька. – Не захотела, так не захотела.
– Поди сюда, я сказала!
Настена дождалась, пока дочка, нога за ногу, протащилась от темного угла до стола, оглядела втянувшую голову в плечи девчонку и неожиданно приказала:
– Сядь! – Выдержала томительную паузу и передразнила: – Не захотела, не захотела… Не смогла!
– Ты? Не смогла? – Юлька от изумления даже позабыла о страхе наказания.
– И ты не сможешь… скорее всего.
– Я?!!
– Ты! Рано или поздно, придется выбирать: или Михайла, или ведовство. Вместе не получится!
– Так я же думала, что ты его, как Лукашика… – продолжила было оправдываться Юлька и – осеклась, осмыслив сказанное матерью, и впервые в жизни с настоящей злостью процедила Настене в лицо: – Лучше б побила!
– А я и бью! – ничуть не смутилась Настена. – Полезла во взрослые дела, так и получай по-взрослому, а подзатыльником отделаться и не мечтай! Все, кончилось детство! Пришла тебе пора, во славу Пресветлой Макоши, с самой Мореной потягаться.
– Мам…
– Молчи! Выбор останется за тобой – ни торопить, ни подталкивать, как меня бабка подталкивала, не стану, все на твоей воле. Но Михайла будет для тебя платой за ведовскую власть! Или одно, или другое… И не смотри на меня так!!! Сама все знаешь, не впервой об этом речь!
– Мам…
– Не перебивай! Даже если выберешь потом не Михайлу… молчать!!! Я сказала: «если»! Ты про войну спрашивала? Так вот: война будет, и кровушки прольется столько, что Алексей, сама слышала, даже половину отроков назад привести не рассчитывает. А ему в таких делах верить можно… Хотя… не было еще такого, чтобы недостаток ратников детьми восполняли. Поняла теперь, почему я Морену помянула?
– Минька…
– Угу. И даже, если ты потом выберешь не Михайлу, – с нажимом повторила Настена, – сберечь его мы с тобой обязаны. Если не для себя, то для рода Лисовинов, для всего Ратного. Ну, есть мысли, как его от Морены защитить?
– Матвея бы расспросить. Он же…
– Даже и не думай! Врагом себе на все жизнь сделаешь. Он от смертного ведовства отрекся, а мы Морене… – Настена запнулась, но продолжила все тем же уверенным и как будто бездушным тоном: – Мы Морене мальчишек отдавать будем.
– К-как?.. – Юлька, переменившись в лице, отшатнулась от матери. – Макошь не простит…
– Макошь одобрит! – уверенно заявила Настена. – Это не жертва, это обман! Отнять у Морены добычу нельзя, а подменить можно. Обычного отрока спасти – дело доброе, но бесполезное, потому что так на так и выйдет – одного на другого поменяла. Такое только для особо любезных делают, но Макошь ревнива и чужих любимчиков не жалует, как и тех, кто только на себя ее благоволение растрачивает. Вот, скажем, для Лукашика я и пальцем не пошевелю, Михайла же совсем другое дело…
– А для Алексея?
– Тьфу, чтоб тебя, дурища! В чем разница-то? Что Михайла, что Алексей – спасти их, значит, спасти в будущем множество жизней. Вот такое Макошь одобрит. Поняла?
– Тогда почему только Миньку защищать будем?
– Потому, что Алексей о себе сам позаботиться способен, он это всей своей жизнью показал. Ну, еще… потому, что мальчишек на двоих может не хватить. Морена жадная, ей только дай.
– Так ты что, всю Младшую стражу?..
– Нет, Нинеиных отроков не смогу. Вернее, могла бы, но невместно мне чужими распоряжаться.
– Значит, самых лучших…
– Да! – Настена утвердительно прихлопнула ладонью по столу. – Лучшие и дело лучше сделают!
– Жалко ребят…
– А Михайлу не жалко?
Юлька надолго замолчала, уставившись в стол, молчала и Настена, давая дочери время осмыслить новое знание и примириться с необходимостью выбора. Наконец Юлька вздохнула и подняла глаза на мать:
– Что делать надо?
– Все… – Голос Настену подвел, пришлось откашляться. – Все просто, доченька. Жизнь, любовь и терпение. Добыча Морены – жизнь. Щит и меч Макоши – любовь и терпение. Сделаем так, чтобы отрокам в радость было собой Михайлу от смерти закрыть. Претерпеть за любовь к нему.
– Это я смогу. – Уверенность, прозвучавшая в голосе дочки, не только удивила, но даже слегка напугала Настену.
– И в мыслях не держи! Столько смертей на себя принять – не выдержишь, ума лишишься!
– Я справлюсь.
– Нет, я сказала! Первый шаг на этом пути – одна смерть, один обмен жизнь на жизнь. И то не все выдерживают.
– Я смогу!
– Нет, и не спорь! – повысила голос Настена. – Я тебе обещала, что выбор останется за тобой. Если сейчас сотворишь по-своему, минуешь развилку, пути назад уже не будет, и о Михайле можешь забыть!
Ведунья сначала сказала, а потом внутренне сжалась от страха – заметит Юлька ложь или нет? Шестая она или двадцатая в цепи взращенных и выпестованных ведуний, повзрослела не по годам или осталась ребенком, все равно она дочка, и легче самой надорваться, чем взвалить такой груз на нее. Кажется, не заметила, поверила.
– А у тебя, мам, таких уже много?
– Есть… и не один.
– А кого они… закрывали?
– Корнея… было, в общем, кого. Нельзя об этом рассказывать, если родня убитых узнает… сама понимаешь.
– Корнея же не уберегли! Калекой стал.
– Война… от увечья не уберегли, но насмерть затоптать не дали. Один за это жизнью заплатил, другой тяжкой раной. Я тогда троих к Корнею приставила, но третий не успел, коня под ним убили.
– А Корней… знает?
– Да ты что? Он бы меня сам на куски изрубил, если б узнал! Да если б даже и не изрубил… он и так за свою власть полной мерой платит, зачем его еще отягощать?
– За власть… – Юлька в очередной раз надолго задумалась, и Настена снова не стала сама прерывать молчание, гадая, какие мысли бродят у нее в голове. – Знаешь, мам, Минька мне тоже часто про власть, про управление людьми толкует. Как-то он сказал, а я не поняла, что власть бывает явная и тайная. Вот ты решаешь, кому жить, кому умереть, и никто об этом не ведает. Значит, наша власть тайная?
– Ну, можно и так сказать…
– А еще он говорил, что нельзя все на одну сторону накладывать, равновесие должно быть.
– Ну и что?
– А то, что ты же можешь заставить не только защищать, но и наоборот… если для спасения многих жизней. Так?
– Выпороть бы вас с Минькой…
– Понятно…
– Ничего тебе не понятно! – взорвалась криком Настена. – Только попробуй что-нибудь устроить! Понятно ей! Не власть это будет, а разбой! Поняла?
– Ты чего, мам? С кем устроить-то?
– А то я не заметила, как тебя из-за боярышни Катерины перекосило!
– Да не хочет Минька на ней жениться и не захочет! А заставить его Корней не сможет, вот увидишь! И тетка Анна… – Юлька оборвала сама себя, не закончив фразы.
– Чего примолкла? Дошло, наконец, что не для тебя Анька сына бережет?
– Мам… мама…
– Не хнычь! Я тебе сказала, что выбор за тобой. Выберешь… выберешь Миньку, помогу… возьму грех на себя, но… не хочу за тебя решать, как когда-то за меня решали. Все! Хватит болтать! Собирай на стол, опять ведь сегодня толком не ела. И без того худющая, одни глаза остались, и что в тебе Михайла углядел?
Глядя, как дочка хлопочет по хозяйству, Настена никак не могла отогнать от внутреннего взора образ Алексея…
…Вот он сидит напротив. Стягивающая ребра повязка не портит осанки (и так привык держаться прямо), мышцы вроде бы и расслаблены, но сила-то в них так и играет (лекарский глаз не обманешь), голос вроде бы и доброжелателен, но тверд, глаза… ох, что за глаза! Зверь оттуда, изнутри, уже прицелился, измерил расстояние до противника и изготовил тело к смертельному броску, но не смеет и пошевелиться, укрощенный железной дланью рассудка. И не слабый, дурной или глупый урод, как бывает у некоторых, а сильный, хоть и крепко битый, но здоровый, а когда надо – и свирепый, зверь! А лицо… да, другого сравнения и не подберешь – истинный Перун в молодости! Корзень, старый дурак, даже не представлял себе, с чем играет, пытаясь пробудить в Алексее страсть, наперекор рассудочности. Или представлял? Он же целой сворой таких зверей повелевать способен!
Эх, не так бы нынче с Алексеем: не водить бы его на невидимой и неощутимой привязи, а… ведь могут же быть эти сильные руки ласковыми, и глаза умеют светиться совсем по-иному… Нельзя! Запретно и недоступно, будь оно все проклято! Потому что заполучить все это, оборотить своим и только своим можно, лишь самой сделавшись его и только его – отдаться всепоглощающе и без остатка – раствориться в слиянии двух сущностей. Но, пусть даже и добровольно, ограничить собственную волю – значит, утратить ведовскую силу – дары светлых богов бесплатными не бывают. Как же повезло Аньке… да и не повезло, если по правде, а просто не приходится ей давить волей и разумом женское естество, не боится она отдаться и подчиниться, а потому и ответ получает полной мерой.
Не на кого пенять – сама выбрала… ну, не совсем сама, бабка давила, конечно, но окончательный выбор все-таки был за внучкой. Ведь было же, было перепутье, могла остаться простой лекаркой-травницей и жить, как живут все бабы… ну, почти так же. И был мужчина… такой же, почти как этот. Но сама избрала иной путь, и другая пошла с ним под венец, а пришел срок – выла над пробитым стрелами телом, лежащим в телеге, а Настена стояла рядом, закаменев лицом и исходя внутренним, не слышным никому криком…
– Мам! – Настена так глубоко ушла в свои мысли, что даже вздрогнула от голоса дочери. – Мам, а почему ты Савву к Нинее отослала? Я бы могла с ним сама заняться, а то крутится эта… соплячка в крепости…
– А тебе что, Корнеевых крестников мало? Целых трое!
– Так я же… а чего ж ты мне не сказала? Я и не думала…
– Ну и хорошо, что не думала, так даже еще лучше! Тихо да незаметно, как и должно наше ведовство твориться.
– Но они же не увечные, как Бурей был! И не запуганные, как Савва… ну, разве что Матвей, да и то…
– Нет, дочка, нет… из всех четверых, что Корней тогда из Турова привез, только у Роськи душа не покалечена, видать, в хорошие руки попал, повезло, а остальные… у каждого свое, но души все в язвах. А вы с Минькой не только Демьяна тогда на дороге вылечили, вы еще и каждый день понемногу Дмитрию, Артемию и Матвею эти язвы заглаживаете. Они на вас с Минькой смотрят и видят, что не все в жизни плохо, страшно да грязно. Тем и исцеляются понемногу.
– Ну да! Не знаю, как Артюха, а Митька только на Аньку-дуру и пялится…
– Не суди! Не всем так, как вам с Минькой везет… да еще и неизвестно, кому больше повезло… безответная любовь… она тоже лечит – горькое лекарство, но – лекарство! Вот он на Аньку-дуру… пялится, как ты говоришь… да не пялится он, а смотрит, и совершенно неважно, что на дуру и без толку, а то важно, что у него в это время убитые родичи перед глазами маячить перестают! Неужто непонятно? Пялится… не коса у тебя змеей оборачивается, а язык! Как только не зажалила никого насмерть?
– Ну, чего ты, мам…
– А ничего! С Красавой тоже: соплячка, соплячка… сама больно взрослая! Савву-то она выхаживает? Выхаживает! Сама говорила, что пользу уже видно! А о том и не задумываешься, что в крепости она и без того крутилась бы, да неизвестно чего еще выкинула б, а так – при деле, меньше дури в голову лезет. С такой-то обузой, как Савва, шустрости глупой, знаешь ли, очень сильно убавляется.
– Да чего она выкинуть-то может? Ну не подожжет же крепость?
– Да кто ж вас, дурех, угадает? Ты-то вон, в сводни подалась! От великого ума, скажешь?
– Мам! Я же как лучше хотела!
– Хотела она… Тьфу, довела: как старуха древняя, ворчу… Собирай на стол!
* * *
… Ведь могут же быть эти сильные руки ласковыми…
Шлепая босыми ногами по дощатому полу, Анна внесла в спальную горницу деревянный поднос с едой и кувшином кваса, глянула на постель и почувствовала, как губы сами собой раздвигаются в улыбке. В слабом свете одинокой свечи, стоявшей в дальнем углу (сама так ставила – подальше от постели: мужи любят глазами, но в ее возрасте не все стоит показывать в подробностях), было видно, как лежит Алексей, – привычная поза: на спине, чуть повернувшись на правый бок, закинув левую руку за голову. Нет, не спит. И не потому, что ждет, когда Анна принесет попить и поесть, а потому, что никогда не позволяет себе после любви уснуть раньше своей женщины, будто знает, как для нее важно и радостно такое отношение. На самом деле не знает, а просто… вот такой он, ее Лешка, – ничего не делает специально, но выходит так, словно кто-то ему подсказывает: это делай, это не делай, а вот это будет хорошо, но не сегодня.
Не сразу это открылось для Анны, но в одну из ночей мягкий, все чувствующий, осторожный и ласковый Алексей вдруг оборотился неистовым Рудным воеводой – брал ее, как половецкое кочевье в Дикой степи, и… она ощутила, что сегодня, именно в эту ночь, ей как раз этого от него и хотелось! А еще испугалась, что будет он теперь таким всегда – сдерживался, сдерживался, а теперь вот… Зря испугалась – каждый раз Алексей дарил ей именно то, чего она и ждала: когда нежность, когда неистовство, а когда и покорность… да, да, умел он и это – предугадывать желания, смиряться и подчиняться. Но способен был и на иное – мог подарить что-то совершенно неожиданное – или удивлял, или смешил, а еще умел довести до неистовства и ее. И тогда… не девочка уже была Анна, но вот только теперь довелось познать, что самозабвенное безумие способно воцариться не только на бранном поле, а обнаженные тела способны сплестись в жаркой схватке не хуже чем тела, защищенные доспехом.
Анна нагнулась вперед, ставя поднос, и ее тяжелые груди качнулись под перекинутыми наперед распущенными волосами, укрывающими ее почти до пояса. Алексей приподнялся навстречу, обхватил ее за талию и нырнул лицом в эту завесь, щекотнув усами грудь так, что Анна прерывисто втянула в себя воздух и тихонько ойкнула.
– Перестань… да перестань ты… хватит! Ну, Лешка! Вот сейчас как уроню все на тебя…
– Угу…
– На-ка, попей… Леш, ну знаю же, что пить хочешь!
– Хочу, Медвянушка… и пить, и есть, и… тебя тоже хочу. Больше всего – тебя!
– Вот ведь… Лешка, перестань!!
Алексей пил квас прямо из кувшина – никаких чарок и ковшиков в такие моменты он не признавал – пил большими шумными глотками, а Анна смотрела на него и жалела, что нельзя переставить свечу чуточку поближе. Алексей оставался воином даже сейчас. Въевшаяся в самую суть его естества воинская выучка не позволяла просто поднять руку или повернуть голову – тело отзывалось на любое его движение все целиком, чуть-чуть, порой незаметно для глаза, изменяя позу. Вот и сейчас каждый глоток не только двигал кадык, выглянувший из-под короткой воинской бороды, но и порождал едва заметный трепет почти всего тела. И было видно, что, несмотря на жажду, лишнего глотка Алексей не сделает – все в меру, чтобы не отяжелеть.
Ох и любили ратнинские бабы почесать языками у колодца «про это», деликатно приумолкая в присутствии девчонок и вгоняя в краску молодух, лишь недавно познавших первые радости плотских утех. Мнение баб было твердым: если муж после любви просит есть – можно рассчитывать на продолжение, а если пить – тогда все, жди следующего раза. А вот ее Лешка и пил, и ел, и… будет продолжение или нет, зависело только от ее желания. Так, по крайней мере, думалось Анне… или хотелось думать. Сейчас продолжения хотелось, но не сразу – больше хотелось кое-что выведать, и время для этого было самым подходящим.
Когда Алексей напился и потянулся к подносу за куском копченой кабанятины, Анна протянула ему вышитое полотенце.
– На-ка, утрись, а то накапаешь с усов, чудо мое…
– Не-е, сама меня утри!
– Как дитя малое… Вот мы Лешеньке ротик сейчас утрем, а ручки он потом сам вытрет и крошек в постельку, как в прошлый раз, совсем не насыплет…
В полутьме засветилась улыбка Алексея – не то нахальная, не то блаженная, не то и вовсе какая-то разбойная. Сразу и не разберешь.
О-хо-хо, как бы ни был мужик хорош, а насвинячит обязательно, такие уж они… почти все. Нет, встречаются, конечно, аккуратисты, у которых ни пятнышка, ни соринки и у каждой вещи свое, точно определенное раз и навсегда место, да только… взвоешь, рано или поздно, от этого сугубого порядка, отступить от которого, хотя бы на пядь, никак невозможно. Лучше уж так…
– Леш, а чего тебе Настена сказала?
– Да хорошо все… – невнятно пробубнил Алексей с набитым ртом, – ошиблась Юлька.
– И все?
– И охота тебе сейчас-то… Лапушка, давай лучше…
– Охота! – Анна добавила в голос требовательности. – Рассказывай!
– Да ладно тебе…
– Лешка!!! Куда жирными лапами?! Сейчас вот встану и уйду! Хочешь, чтоб ушла?
– Нет…
– Тогда рассказывай!
– Ну, если тебе так уж невтерпеж… Велела поостеречь тебя, чтобы ты Юлькой крутить не вздумала… Медвянушка, да чего ты вскинулась-то? – Алексей приобнял Анну и попытался притянуть ее к себе. – Подумаешь, баба… ведунья, конечно, но…
– Что, так и сказала?.. Да отпусти ты… вот ведь силищи немерено… бугай… Ну-ка, вспоминай: что она точно сказала? Слово в слово!
– Э-э… – Алексей завел глаза к потолку, – вроде бы так: «Не та Юлька девчонка, которой крутить можно, да и о самой Настене забывать не след – боком выйти может». Так как-то сказала… или почти так. Да с чего ты всполошилась-то?
– Вот, значит, что… – Анна откинулась на спину и машинально принялась накручивать на палец прядь волос. – Боком, говоришь… а ведь подружками были по молодости.
– Подружками? Но ты же нездешняя!
– Да уж, еще какая нездешняя! – Анна выпятила нижнюю губу и сдула волосы со лба. – Дреговические-то девы поначалу, в Ратном, тише воды и ниже травы – для них и Ратное большой город, а меня-то из Турова привезли, да свет поначалу повидала: Киев, Переяславль… сам все знаешь. Вот и шипели на меня да каждая… ужалить норовила! И я тоже, дура молодая, нос до небес драла… пока Добродея, была в Ратном такая мудрая старуха, царство ей небесное, в разум не привела. – Анна неожиданно хихикнула. – Так и вспомнила себя тогдашнюю, когда Мишаня купеческих детишек на берегу стращал.
– Угу, мне рассказывали потом – сам-то не видел, не до того мне было. – Алексей тяжело вздохнул. – Но Михайла все верно тогда делал, молодец. Ты подучила?
– Нет, сам измыслил, я только помогла чуть-чуть. Он у меня разумник… вот из-за него-то, да из-за Юльки еще, мы с Настеной и подружились. Я все боялась, что у меня и третий ребенок девчонкой будет, а Лисовинам-то наследник нужен был… воин. Настена тогда меня и уверила: мальчик будет, не сомневайся. По ее слову все и вышло, а через год с небольшим ей самой рожать пришлось. Ох и худо ей было, Лешенька, ой как худо! Мужа нет, девочка слабенькая совсем родилась, того и гляди помрет… И поплакаться некому, бабка-то у нее была, как из мореного дуба сделанная – топором не возьмешь…
– А Добродея чего же? – удивился Алексей. – Я так понимаю, что бабы со своими горестями к ней…
– Да ходили к Добродее – прервала, не дослушав, Анна. – и за советом, и с жалобами, и за утешением, но не ладила она с Настениной бабкой! Открыто-то не ссорились, но не любили друг друга крепко. А меня старуха привечала, чем-то я ей по сердцу пришлась… Вот и бегали мы с Настеной друг к дружке, чаще-то я к ней. Посидим, поплачем на пару, про детишек своих поговорим… Настена сказывала, что и бабка ее при мне как-то мягчает слегка. Так и подружились. А когда бабка вскорости померла и Настена совсем одна осталась, так и вовсе не разлей вода стали.
А потом… Мишане еще десяти не минуло, Фрола… убили. И Варвара, чтоб у нее язык отсох, просветила меня: было у Фрола с Настеной что-то… да так сильно, что Корнею пришлось его в Туров отослать. Потом-то я и сама заметила: от Настены мне ни слова утешения, будто закаменела вся… подружка. Ну и отдалились мы друг от друга как-то…
– Ну а сейчас-то ты чего напугалась?
– А ты не понимаешь? Дочку-то она как любит! Даже окрестила ее – против себя пошла… ну и… не знаю… может быть, хочет, если уж у нее жизнь не сложилась, так хоть чтоб у Юльки…
– А что, разве бывают замужние ведуньи? – искренне удивился Алексей. – Что-то я не слыхал о таком…
– Верно, не бывают, но Настена, наверно, хочет дать дочке самой выбрать: либо семья, либо ведовство.
– А ты, значит, не желаешь такой невестки?
– Да, не желаю! Мишаня большего заслуживает! И мне такая невестка не нужна – характер, что твоя крапива, и Мишане теща такая не нужна – разозлится да в козла оборотит!
– Да? Неужто так сильна? – Алексей заинтересованно приподнялся на локте. – Тогда выходит, что не ошиблась Юлька, а нарочно подстроила, чтобы я к Настене сходил?
– А ты думал! Конечно, подстроила! У Настены ничего случайно не бывает! Как это так: Настена с Фролом шуры-муры водила, а теперь ее дочка с его сыном… бывают такие случайности?
– Хм, да…
Что-то было не так – слишком хорошо изучила Анна все Алексеевы хмыканья. А ведь и верно: лежит в постели с ним, а поминает то и дело покойного мужа, да еще и ревнует… Не хватает только ненароком его Фролом назвать! Надо чем-то отвлечь…
– Спрашиваешь, так ли Настена сильна? – Анна искоса глянула на Алексея. – А ты на Бурея глянь!
– А при чем тут Бурей-то?
– А вот послушай. – Анна ухватила Алексея за руку, втянула ее на свою подушку и положила голову на плечо любовника. Он тут же согнул руку в локте и опустил ладонь ей на грудь, Анна протестовать не стала, а лишь потерлась о плечо Алексея щекой. – Ну, слушай же! Мне начало этой истории Настена рассказала, а конец я уже сама видела.
Жили у нас в Ратном два брата, Ипатий и Савватий – прямые потомки первого ратнинского сотника Александра. Видать, сильно измельчал Александров род – Ипатий еще туда-сюда, а Савватий и вовсе: станом коряв, ликом неприятен, да еще и бельмо на левом глазу. Так и не выучился ратному делу, сразу в обоз отправили. Ипатий, правда, ратником стал, но так, плохоньким. Зато злющий был, не приведи господь, – чуть что, сразу за нож хватался.
Замуж за них конечно же никто идти не захотел, и женились они на полонянках. Савватий так и остался бездетным, а у Ипатия хоть и родился сын, так лучше бы и не рождался! Жена Ипатия родами померла, больно уж ребенок крупным оказался, но ликом вышел уродлив, а волосом темен – не в мать, не в отца, а в проезжего молодца. И злющий был сызмальства – бабы, которые по доброте душевной его выкармливать взялись, жаловались, что больно рано у него зубы прорезались – все груди им искусал. Вот такой малец у Ипатия народился… Да-а! Он еще, как наестся, бурчание какое-то неприятное издавал, вроде «бу-р-р». Так и прозвали его «Бурей», а настоящего имени «Серафим» никто почти и не помнил.
Ну вот… а как подрос Бурейка, так и еще одна беда вылезла – косноязычен. Чуть не половину слов нормально не выговаривал, порой такое нес, что даже родной отец его понять не мог. Само собой, со сверстниками у Бурейки не заладилось – обижали, насмехались, дразнили… Он, конечно, в драку, ну и били его – скопом или те, кто постарше был, а то и взрослые. Он же не только кулаками махал, а и царапался и кусался. Какая ж мать стерпит, когда ребенок домой возвращается с лицом разодранным или покусанный? Так ведь и без глаз остаться можно! Ну настропалят бабы мужей, а те Бурейку по чему ни попадя… Ты слушаешь, Леш?
– Слушаю, слушаю. Ну и что дальше было?
– Отец за Бурейку вступался и тоже бит бывал… Хотя ладно, не об этом речь. Кто-то из баб, со зла, наверняка, трепанул, что Бурейка не в отца крупен телом и что нагуляла, видать, его мамаша с лешим, а потом и еще хуже – заменили лешего на Агея Лисовина! Не любили Корнеева отца многие… в чем там дело было, не знаю, но прозвали его Бешеным Лисом.
– Погоди! Но так же Михайлу кличут!
– То-то и оно… слушай дальше. Крутился как-то раз Бурейка возле баб у колодца, а мимо Агей с Корнеем проходили. Кто-то из баб возьми да и пошути по-дурному: «Бурейка, гляди, батюшка твой идет!» Малец подхватился, сунулся к проходящему мужу: «Бафуфка, ба…» – увидел, что не тот, но остановиться-то уже не успел и хвать руками Агея за ногу. Тот лицом покривился, да как наподдал, уродец аж до забора долетел! Понятно, что главная-то обида у Агея не на Бурейку была, а на баб трепливых, но так уж сложилось, что малец крайним оказался.
Бурейка, конечно, в рев, и, как на грех, Ипатий недалеко был да голос сына услышал. Выскочил из-за угла, а в руке уже засапожник, кинулся на Агея, а тот уж и вовсе от всего этого взбеленился. Ка-ак двинул Ипатия, тот грянулся оземь, выгнулся дугой, а изо рта кровь хлынет – на собственный засапожник напоролся, когда падал! И тут Бурей как вцепится зубами Агею в руку – отца защищать кинулся, да куда там! Сшиб его Агей и сапогом… только косточки хрустнули.
Бабы было в крик, но Агей на них так зыркнул, вмиг у колодца пусто стало, один только Корней сотничьего гнева не испугался. Поднял Бурейку на руки и понес к лекарке. Что уж там Агею в голову ударило, бог весть – окликнул, велел бросить урода. А Корней и ухом не повел, дальше пошел. Агей тогда подобрал коромысло – кто-то из баб забыл с перепугу – да тем коромыслом сыну по спине. Корней – ни гу-гу и дальше идет! Агей от такого и вовсе в раж вошел – принялся лупцевать в мах, а Корней только горбится, да мальца от ударов прикрывает, а останавливаться и не думает…
– Не могло такого быть! – перебил Алексей.
– Почему? Разозлился и стал…
– Да нет, Анюта… сразу видно, что тебе это кто-то из баб рассказывал. Понимаешь, если б, скажем, я кого-то стал коромыслом в мах бить, то убил бы или покалечил бы, если не с первого, то со второго удара точно. А Агей-то не слабее меня был, наверно.
– Ну, не знаю… рассказывают, что коромыслом… да не в том дело, чем бил, а в том, что Корней его не послушался! Да не просто не послушался… вот лупит его Агей, а он идет, лупит, а он идет, а потом выронил Бурейку из рук, развернулся, вырвал у отца… коромысло или что там было и замахнулся.
– Ты что? – изумился Алексей. – На отца?
– Ну да! Агей, рассказывают, прямо опешил от неожиданности… Да не перебивай ты! Замахнуться-то Корней замахнулся, но ударить не посмел – родитель все-таки, только на словах предупредил, что помрет, но бить себя больше не даст. Агей так и остался стоять, а Корней снова подобрал Бурейку да дальше понес. Вечером того же дня собрал Корней вещички и вместе с женой и детишками на другой край села перебрался. То ли Агей его выгнал, то ли сам ушел – люди по-разному рассказывают, но я думаю, что все-таки Агей выгнал.
– Угу… а Бурей, значит выжил? Ну и при чем тут Настена? Ты же мне про ее силу толковать взялась.
– Ну, погоди, Леш, не подгоняй, а то непонятно будет. Дойду и до силы. Ты поешь еще… только полотенце подстели, а то крошки потом колоться будут… Ну вот: выжить-то Бурейка выжил, но стал у него горб расти. И без того-то урод был, смотреть тошно, а тут еще такое. И из всей родни у него только бельмастый дядька-обозник остался. Хилый да непутевый… даже и надежды не было с Агеем за племянника посчитаться.
– Угу, верно… у меня в ватаге болгарин был – поп-расстрига – так он говорил: «С сильным не дерись, с богатым не судись». Как раз этот случай.
– Ну да… а еще пьяница он был. Рассказывали: наклюкается бражки, сядет где-нибудь в уголке, Бурейку по голове гладит и плачет тихонечко… не поймешь: то ли над ним плачет, то ли над собой. Так и помер – тихо как-то да незаметно.
– Да уж… пошутили бабоньки…
– Ага… всегда у вас бабы во всем виноватые! Ладно, Ипатий, сам дурак – с ножом кинулся, а мальца-то зачем калечить было? Вот ему наказание и вышло – с единственным сыном рассорился. А Корней-то, как нарочно: десятником стал, серебряное кольцо, рассказывают, всего за три года заслужить умудрился. Агею – хоть разорвись! С одной стороны – гордость отцовская за его успехи, с другой – гонор и обида.
Но знаешь, недаром же говорят, что вода камень точит. Жена Корнея пилила, с Агеем несколько раз Добродея беседовала, а однажды привела Корнея, поставила его перед отцом на колени и заставила кланяться земно и просить прощения. Агей, рассказывают, поначалу ругался страшно, грозил, а потом вдруг обмяк и обниматься с сыном полез. Потом, уж как водится, надрались они бражкой да до того, что посреди ночи купаться пошли. Это в конце октября-то! Как и не утонули-то, просто удивительно. Свекровь-покойница с двумя холопками, пока их из Пивени вытаскивала, Корнею чуть половину волос не выдрала, а у Агея к тому времени голова как колено стала, так его и вовсе хватали за что попало, холопки потом такое рассказывали – бабы со смеху кисли!
– Хо-хо, это за что ж, интересно, его хватали? – Алексей оживился, даже отложил недоеденный кусок. – Вот ведь: ворчите на нас, что, мол, только об одном и думаем, а сами любым случаем попользоваться…
– Умолкни, охальник! – Анна ухватила Алексея за нос и принялась поворачивать его голову туда-сюда. – Вот за это хватали, вот за это! А тебе лишь бы непотребство какое придумать!
– Ой! Отпусти, Анюта! – гнусаво заблеял Алексей. – Отломаешь, страшнее Бурея стану!
– Вот и ладно, молодухи засматриваться перестанут!
– Собака на сене! Сама не гам и другим не дам…
– Это я-то? – Анна попыталась возмущенно подбочениться, но лежа получилось плохо. – Да! Я такая! И только попробуй у меня… Ай! Лешка… бесстыжий! Ле-о-о-ш… Ле… о-ох, мамочки…
– Фу! Все усы в квасе вымочил… – Анна бормотала неразборчиво, уткнувшись лицом в подушку. – Куда полотенце-то задевалось?
– Какое полотенце? Погоди, я вроде на чем-то лежу… – Алексей закопошился на постели. – А! Вот оно… ой, и кабанятина здесь…
– Угу… вот и пускай такого в дом… под крыльцом тебе ночевать… укрой меня, холодно что-то…
Алексей накрыл Анну и заботливо подоткнул одеяло.
– Спи, Медвянушка…
– Не-а… обними меня… не так, вот сюда… бороду с шеи убери… щекотно…
– Спи, не капризничай… вот я тебя сейчас за ушком поцелую…
– Ай! Усы мокрые!
– Да я же утерся!
– Утерся он… все равно мокрые!
Попробовала бы Анна вести себя так днем… даже наедине… но сейчас ей дозволялось все, и она об этом прекрасно знала. Ночная кукушка… люди зря говорить не станут!
– Леш, я тебе не досказала…
– Завтра расскажешь, давай-ка, спи.
– Ну да! Завтра! Как усвищешь с утра своих убивцев мелких гонять… вечером придешь потный, злой, лошадьми провонявший… то ли дело сегодня – после баньки…
– Где та банька? – Алексей сокрушенно вздохнул. – Весь зад в сале кабаньем…
– Хи-хи-хи… сейчас на пол соскользнешь!
– Хихикалка… только что вроде как засыпала…
– Ага! А ты с усами мокрыми…
– Ладно… рассказывай.
– Ну, слушай. Помирились, значит, Агей с Корнеем… Агей еще долго прожил, даже дождался, пока Михайла родится, а помер плохо. Зимой где-то в дебрях его лесовики убили, даже тела не нашли. Жалели-то его все, сотник все-таки, хотя кто-то, может, и притворялся, а вот Бурей радовался! Как-то выхлебал чуть не ведро хмельного, да принялся орать, что, мол, жаль тела не нашли, а то бы сходил да на могилку Агея и помочился бы. И тут Добродея возьми да и напророчь ему: «Вернется Бешеный Лис, не быть тебе живу!» Кто ж тогда подумать мог, что Мишаню тоже Бешеным Лисом прозовут?
– Да ты что?! – Алексей рывком сел на постели. – А Корней-то… да этого урода убивать сразу же надо было! Да я его сам…
– Ты про силу Настены узнать хотел? – В голосе Анны исчез даже намек на сонливость. – Вот и знай: неприкосновенен Мишаня для Бурея по слову Настены!
– Как так?
– А вот так! Одно дело то, что Настена его выходила, считай, вынянчила – говорить по-людски научила, нрав свой дикий в узде держать… да много всего, недаром же он ее матушкой кличет, хоть и старше по возрасту. И совсем другое дело, что Бурей, даже если сам не хочет, Настене все равно подчиняется беспрекословно… были случаи. Не от ума это буреевского, не от благодарности, а от силы ее ведовской! И еще… я с Нинеей разговаривала, когда Мишаня у нее лосем побитый лежал… Знаешь, что она сказала? Настена с Буреем такое сотворила, что не только сама Нинея не смогла бы, но даже и не знает, кто бы еще так смог! Она в его душе чернущей солнечный уголок устроила!
– Да ну… – Алексей недоверчиво покачал головой. – Не бывает такого!
– Бывает, Лешенька, бывает. И поселила в этом солнечном уголке Юлькин образ. Бурей с Юлькой тетешкается, Ягодкой зовет, всякие вкусности да подарки таскает. Настена, правда, не все позволяет принимать, чтоб не избаловал девку, но… Ты, вообще, можешь себе представить Бурея ласковым, улыбающимся, сюсюкающим?
Алексея так поразили последние слова Анны, что вместо ответа он издал горлом какой-то булькающий звук.
– Не можешь? Вот и я не поверила бы, если б сама не видала. А теперь скажи: могу ли я, при таких раскладах, осмелиться хоть какой-то вред Юльке нанести? Понял, да? Так что не Юлька ошиблась, а сама Настена ошибается – не надо меня ни от чего предостерегать… только на самого Мишаню и надежда…
– Ну, вы, бабы… Погоди! Как это на самого Мишаню?
– А вот так! – Анна, казалось бы, не изменила позу, почти и не шевельнулась, но сейчас это была уже не женщина, уютно укутанная руками любимого мужчины, а опасный зверь, припавший к земле перед прыжком. – Знаешь, что он мне недавно сказал? «Все-то вы, женщины, про нас знаете, кроме одного: почему мы одних любим, а на других женимся?» – Мурлыкающие нотки в голосе Анны ничуть не обманули Алексея, знал он такое «мурлыканье». – Юльку-то он любит… любит, я вижу, а вот жениться… Против воли его даже Настена не заставит – Юлька не позволит!
– Д… Кхе! Да что ж это у вас в Ратном творится-то? С виду все тихо-мирно, а как вникнешь… даже Нинея не может… Обалдеть!
– А чему тут удивляться-то? – Анна все с той же кошачьей грацией потянулась, выскользнувшая из-под одеяла рука напряглась, и пальцы на ней скрючились наподобие когтей. – Нинея на волхву выучилась, а Настена с Юлькой ведуньями родились. Настена пятое колено, Юлька шестое. То, чему Нинее годами учиться приходилось, у них в крови от рождения.
– Тебе-то откуда знать? Можно подумать, ты сама ведунья…
– Ну… мало ли… – Пламя свечи на секунду отразилось в глазах Анны, и рука Алексея, как бы сама по себе, дернулась сотворить крестное знамение. Еле удержался. – Да не пугайся ты, не знаю я ничего такого… так – понемножечку…
– А я и не…
– Ага, а то я не вижу!
– Итить твою… – Алексей снова еле сдержал, но теперь уже не руку, а язык.
– Одного я только понять не могу, Лешенька: откуда у Мишани все это? Что-то не верится, что про «любим да женимся» он в книгах у отца Михаила вычитал.
– Ну не скажи, Медвянушка, в Писании про все есть… если не впрямую, то в толковании. А уж про всякие свадьбы да женитьбы… Что-нибудь такое: «И взошел он в шатер ее, и познал ее. И отверз Господь чрево ее, и зачала она, и родила…»
– И чье же чрево Михайла отверз? Не Юлькино, я точно знаю!
– Да не Михайла, а Господь! – Алексей, заговорив о Святом Писании, вдруг почувствовал себя так, словно выбрался из зыбучего болота на твердую землю, к тому же и Анна снова, непостижимым образом, обратилась в обычную женщину. – Знаешь, Анюта, вышел у нас однажды спор. Я ж говорил, что был в моей ватаге болгарин-расстрига. Так вот: поспорили мои удальцы с ним. Он говорит, что в Писании на любой случай пример найти можно… ну, конечно, не на мелочь какую-нибудь, вроде как правильно кашу варить или заплату на портки пришивать, а что-то серьезное. А они взялись какой-нибудь случай измыслить, чтобы такого примера не нашлось. И знаешь, не смогли! Или впрямую, или через истолкование, обязательно есть! Уж как они старались, и так и эдак, такое придумывали, что и в жизни не бывает… Месяца полтора у нас такие благочестивые беседы шли, а потом болгарина убили. Э-э… Да! Так что Михайла, если с умом…
– А про любовь там что-нибудь есть? – Анна поймала ладонь Алексея и втянула ее к себе под одеяло.
– Да сколько хо… Гм… а то ты сама не знаешь!
– Не-а, не знаю, расскажи, Лешенька.
– Н-ну… как же там… ведь помнил же… О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими… Волосы твои – как стадо коз, сходящих с горы… Э-э-э… как лента алая, губы твои, и уста твои любезны. Как половинки гранатового яблока – ланиты твои под кудрями твоими… Пленила ты сердце мое! Пленила ты сердце мое одним взглядом очей твоих, одним ожерельем на шее твоей. О, как любезны ласки твои! О, как много ласки твои лучше вина, и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов! Сотовый мед каплет из уст твоих, мед и молоко под языком твоим…
Алексей примолк, вспоминая то немногое, что задержалось в памяти, и вдруг… голосом Анны зазвучал ответ:
– Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина. Влеки меня, мы побежим за тобою. Царь ввел меня в чертоги свои, – будем восхищаться и радоваться тобою, превозносить ласки твои больше, нежели вино; достойно любят тебя! Что яблоня между лесными деревьями, то возлюбленный мой между юношами. В тени ее люблю я сидеть, и плоды ее сладки для гортани моей. Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мною – любовь. Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви. Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня.
А дальше слова стали не нужны…
Возможно (кто может знать на самом деле?) и завидовала немного сейчас Богородица с целомудренно завешенной вышитым рушником иконы. Нет, не любовникам, а Ладе и иным богиням, коим не зазорно было вселиться в любовников или незримо присутствовать возле их ложа, получая свою долю любви и счастья. Мало ли под вечным небом религий, не ставящих плотские радости ниже духовных? Хотя нет, не подвластна Она чувству зависти, ибо Всеблага! Радовалась Она, наверняка радовалась за своих детей, ибо все мы Ее дети. А детям прощается все или почти все. Можно даже притвориться, дабы не смущать их, что действительно может что-то завесить и загородить от Всевидящего Ока тонкая ткань рушника.
И да возрадуется Богородица! Во имя Ее сошлись любящие души. Аллилуйя любви! Аллилуйя! Пусть радуются дети, ибо их радость дарит Ей несравнимо больше, чем та доля от чужого счастья, которую способны взять себе богини любви! Пусть радуются дети…