Глава 2
КОМБРИГ
Просыпался он медленно. Нехорошо просыпался, неправильно. Если так просыпаться, однажды можно просто не успеть, а кто не успел, тот, как известно, опоздал. Третьего не дано. Однако дело было даже не в том, что сон не желал отпускать Урванцева, а в том, что и Кирилл тоже просыпаться не хотел, и на тревожные вопли своего подсознания обращать внимания никак не желал, сердился даже, но тоже как-то так, не всерьез, а как бы нехотя, лениво, что ли. Во сне ему было хорошо, вот в чем дело. Так хорошо, как никогда еще не было и, вероятно – это он даже во сне понимал, – никогда не будет. Потому что таких синих глаз у настоящей, реальной женщины быть не может, и не может обычная женщина так смотреть – на него, Урванцева, смотреть! – и так улыбаться! Не бывает такого, но уж если случилось – хотя бы и во сне – то пропади все пропадом! Ради таких глаз и умереть было бы не жаль, а уж во сне остаться и подавно нестрашно. Да и зачем ему, Урванцеву, просыпаться? Куда возвращаться из страны грез? Так он думал во сне, если, конечно, во сне сохраняется способность к рациональному мышлению.
И все-таки – будь оно все неладно! – он проснулся, потому что если лезут в голову такие мысли, то это уже не сон. Но и явь оказалась под стать сну, только Урванцев не смог сразу решить, на какой сон эта явь была похожа, на хороший или на плохой? Кошмары ведь тоже разные бывают. И у каждого они свои, так что состояние покоя и тихого довольства, испытываемые им сейчас, когда нет сил двигаться и желания такого нет, вполне могли оказаться чем-то похуже дурного сна. Эта мысль, как и следовало ожидать, Кирилла встревожила, и он попытался вспомнить, куда его занесло на этот раз, когда и при каких обстоятельствах привелось ему заснуть, и что его, в конце концов, ожидает, когда и если он все-таки откроет глаза. Однако ничего путного из этой попытки не вышло. Урванцев – хоть убей – ничего такого не вспомнил, и вот это напугало его по-настоящему. Так напугало, что теперь он уже проснулся окончательно.
Впрочем, привычка – вторая натура, а в Урванцева боевые навыки и рефлексы были вбиты так, что давно уже стали им самим. Поэтому, проснувшись, он вроде бы продолжал «спать», искусно – да чего там! – мастерски имитируя здоровый сон здорового человека. Однако, как это случается в горах, когда один невеликого размера камешек порождает лавину, так и мысли Урванцева возникали не просто так и не уходили бесследно. Каждая следующая являлась – пусть и не всегда это было очевидно – порождением предыдущей, и сама, в свою очередь, давала жизнь другой. Слово «здоровый», каким-то образом сцепленное со словом «сон», заставило его прислушаться не только к тому, что происходило за завесой плотно сомкнутых век, но и к своему организму. И, хотя тело его не болело, что-то с ним, его здоровым, тренированным телом, было не так. Имелось здесь что-то отдаленно знакомое, и через мгновение Урванцев даже понял, что именно. Ощущения были похожи на анестезию, впрочем, не на настоящую анестезию, разумеется, и даже не столько на саму анестезию, сколько на то, как она «отходит», и вариантов тут быть могло много. И некоторые из этих вариантов не сулили Урванцеву при «пробуждении» ничего хорошего.
Рядом заговорили. Однако язык, на котором обменивались впечатлениями двое мужчин, находившихся в одном с Урванцевым помещении, был Кириллу неизвестен. Он только отметил, что в языке этом было тесновато от согласных, а просодией он отдаленно напоминал тональные языки Дальнего Востока. Корейский, скажем, или китайский, но оба эти языка Урванцев если и не знал, то узнавал вполне уверенно, а этот был ему совершенно незнаком. Что-то щелкнуло, потом тихонько застрекотало, как будто в комнате включили какой-то прибор, и почти сразу после этого один из мужчин подошел к Урванцеву. Ходил этот человек почти бесшумно, умело ходил, профессионально, но Кирилл его все-таки услышал и почему-то совершенно не удивился, когда подошедший, постояв секунду рядом с ним, видимо, рассматривая «мирно спящего» Урванцева, сказал по-русски:
– Добрый вечер, Пауль.
«Пауль?»
Про Пауля Кирилл определенно ничего не помнил, но по-настоящему встревожиться не успел.
– Я знаю, что вы не спите, – сказал мужчина. – Так что «просыпайтесь», пожалуйста. И не волнуйтесь, ради бога! Здесь все ваши друзья.
Секунду помешкав, Урванцев пожал мысленно плечами и открыл глаза. Лежал он на кровати, в обычном гостиничном номере, а над ним стоял высокий мужчина лет тридцати пяти от роду, темноволосый, голубоглазый, и… хорошо Урванцеву известный. Может быть, что-то Кирилл и забыл – хотя с какой стати, спрашивается? – но вот это помнил совершенно точно: и разговор в кабинете комкора Левичева, и те видеоматериалы, которые показывал тогда Урванцеву старший майор НКВД Зиберт, и это лицо, разумеется.
«Значит, я уже там».
– Здравствуйте, товарищ Хрусталь, – сказал Урванцев, смещая взгляд вправо.
Там, за спиной Хрусталя, обнаружился еще один гражданин, имевший, кстати, весьма специфическую наружность. Тоже высокий, смуглый и черноволосый, он, если бы не его, прямо скажем, чрезвычайно экстравагантный наряд – узкие, едва достающие до голени фиолетовые штаны и черная, немыслимого покроя рубаха из толстой «пальтовой» ткани – вполне мог сойти за грузина или армянина. Однако мужик этот, смотревший отчего-то в пол, по внутреннему ощущению Урванцева, ни к какой из известных ему наций и народностей не принадлежал. Возможно, конечно, что все дело было именно в этой дикой его одежде, но и стоял мужчина тоже как-то не так, и щурился не совсем по-человечески. Ничего конкретного – кроме одежды, разумеется, – и все-таки, что называется, сразу видно: «не наш человек».
«Не наш, – согласился со своей интуицией Кирилл. – А тогда чей?»
– О! – жизнерадостно воскликнул Хрусталь. – А память-то, оказывается, не отшибло! Может быть, и имечко какое-никакое шепнете, а то про Пауля, я так понимаю, вы все равно ничего не помните.
– Кирилл, – предложил Урванцев, которому в инкогнито играть никакого резона не было, не у американцев, чай, в плену. – Кирилл Урванцев.
Он снова смотрел на Хрусталя, когда произносил свое имя, но какой-то звук отвлек его, и Кирилл сместил взгляд в сторону, противоположную той, где около окна стоял давешний «не наш человек». А там, куда посмотрел теперь Урванцев, у двери стояла девушка, которую он сначала не заметил, тем более что голоса ее не слышал и о присутствии ее в комнате не догадывался. Он посмотрел на нее, встретился со взглядом синих глаз и, фигурально выражаясь, обалдел. А если выражаться не фигурально, то и слов таких нет, чтобы описать, что с ним сделалось, когда он окунулся в эту пронзительную синь. Это была женщина из его собственного сна, и дело было не в том, что он узнал черты ее лица, а в том, что других таких глаз он в жизни не видел, и смотрели они на него именно так, как смотрели тогда, во сне. А еще через мгновение, которое растянулось едва ли не на вечность, девушка, выражение необычного лица которой свидетельствовало об испытываемом ею волнении, улыбнулась. Вернее, она попыталась улыбнуться, но вышло это у нее неважно, однако Кириллу и этого хватило. Улыбку эту Урванцев узнал бы, кажется, и в бреду и, умирая, скорее всего, не забыл бы. И, как бы в подтверждение этого предположения, он вспомнил наконец свой удивительный сон, из которого так не хотел уходить. Ничего хорошего, если быть объективным, в этом сне не оказалось. Всплывали в памяти только смутные образы и ощущения, которые, впрочем, ни с чем не спутаешь. Во всяком случае, Урванцев – с его-то жизненным опытом – ощущение смертельной опасности, напряжение жестокого боя, запах крови и смерти никогда и ни с чем не спутал бы. Но вот какое дело, по идее, такое «варево» иначе, как кошмаром, не назовешь, однако присутствовала в том сне и эта женщина, были там ее синие глаза, смотревшие на Урванцева точно так же, как и сейчас, и улыбка эта тоже была. Потому и сон запомнился не кошмаром, а, напротив, чем-то таким, что хранят в сердце всю жизнь, как самое заветное, что у тебя есть, и уносят с собой в могилу, когда всему приходит конец.
«Ты?» – Он не знал, что сказать и как объяснить охватившие его чувства этой девушке, которую он вроде бы видел впервые в жизни, но которую тем не менее узнали не только его глаза, но и сердце.
«Я… Ты…» – Похоже, она тоже не знала, что сказать, но разве слова необходимы, когда все понятно и без них?
– Я вам не мешаю, товарищ комбриг? – спросил Хрусталь, подпустив в голос яду, но все-таки скорее добродушно, чем наоборот.
– Нет, – автоматически ответил Кирилл. – Что?!
«Комбриг…»
Это могло означать только одно: Хрусталь успел связаться с его начальством. Когда и как, и почему об этом ничего не знает сам Урванцев, большого значения пока не имело. Важен был лишь сам факт.
– Ну и зачем надо было ломать комедию? – Оторвать глаз от женщины Кирилл так и не смог и говорил с Хрусталем, глядя при этом не на него, а на нее.
– И не думал, – усмехнулся Хрусталь. – Но, видите ли, Кирилл Григорьевич, я, конечно, верю врачам… Вот барон Фъя уверяет меня, что вы совершенно здоровы. Ведь так, доктор?
– Именно так, – ответил от окна странный тип, оказавшийся на поверку врачом и целым бароном. Говорил он по-английски, но русский, по-видимому, все-таки понимал.
– Ну вот! – продолжил свою мысль Хрусталь. – Раз доктор говорит, значит, так и есть, но я – меня, между прочим, зовут Виктором Викентьевичем – так вот я, товарищ Урванцев, привык все проверять сам. Такая привычка. Доверяй, но проверяй, знаете ли.
– А без «товарища» можно? – спросил Урванцев, все-таки – хоть и не без внутреннего сопротивления – оторвав взгляд от необычного, но оттого не менее красивого лица девушки и переводя его на Хрусталя.
– А чем вам, комбриг, не нравится слово «товарищ»? – в притворном удивлении поднял брови его собеседник.
– Слово нравится, – коротко ответил Урванцев и наконец сел на кровати, придержав одеяло, чтобы не соскользнуло с ног. – Мне не нравится ваша интонация. Не любите товарищей, Виктор Викентьевич?
– Почему же, – улыбнулся тот. – Люблю… но странною любовью. Да ладно, комбриг, ничего личного, как говорится. Я ведь и сам бывший товарищ. Хочешь, верь, Кирилл Григорьевич, хочешь – нет, но я с двадцать восьмого в партии состоял. Еще в ВКП(б) вступал, так что…
– А теперь что же, вышли или как? – в свою очередь усмехнулся Урванцев.
– Выбыл. – Виктор Викентьевич достал из кармана пачку сигарет и протянул Урванцеву. – Будешь?
– Буду. – Кирилл взял сигарету. – А по какой причине выбыли? – Переходить на «ты», следуя примеру собеседника, он не торопился. – По возрасту, что ли?
– В связи с неоднократной преждевременной смертью, – вроде бы совершенно серьезно ответил Виктор Викентьевич и протянул Кириллу зажигалку. – Деби, простите ради бога, о вас-то я и забыл. Хотите сигарету? – И он повернулся к девушке, по-прежнему молча стоявшей у дверной притолоки.
«Деби…»
Это имя Урванцеву ничего не говорило, но отчего-то встревожило сердце.
– Спасибо, Виктор, – ответила по-немецки девушка, и Урванцев понял, что и Виктор Викентьевич, говоривший с ним по-русски, к Деби обратился тоже на Хох Дойч. – У меня есть свои.
«Виктор», – отметил про себя Кирилл, но, кажется, Виктор Викентьевич ничего не пропускал мимо ушей.
– Кстати, Кирилл Григорьевич, если вы не против, – сказал он, подчеркнув интонацией снова возникшее в его речи «вы», – мы можем сократить обращения до личных имен и даже, если желаете, перейти на «ты».
«Вот даже как! – покачал мысленно головой Урванцев. – В демократию, значит, играем?»
– Я не против, – сказал он вслух. – А с чего ты, Виктор, взял, что я комбриг? Мое воинское звание – полковник.
– Был полковник, – хмыкнул Виктор, довольный возможностью проявить осведомленность или, что гораздо более вероятно, желавший показать это Урванцеву. – Но в связи с героическими действиями, едва не повлекшими за собой… хм… ну, скажем попросту, смерть героя, ты, Кирилл, повышен в звании и награжден орденом Октябрьской Революции, что вообще-то следовало бы немедленно обмыть. Ты как?
– Я… я «за». – Кирилл был к этому не готов и едва ли не впервые за много лет попросту растерялся.
«Комбриг… Октябрьская Революция… Смерть героя? Ни хрена не помню!»
– Ну вот и славно, – кивнул Виктор, демонстративно не обращая внимания на выражение лица Урванцева, а что выражение имело место быть, Кирилл нисколько не сомневался. – Мы с Деби подождем тебя, Кирилл, в коридоре, а доктору вообще пора на работу. Ведь так, доктор? Вот и чудно. Ты одевайся быстренько, комбриг, и выходи. Сорока пяти секунд на все про все не требую, но пяти минут, я думаю, хватит. Ведь хватит?
– Хватит, – кивнул Урванцев.
– Вот и хорошо, – сказал Виктор, направляясь к двери, и добавил, как бы говоря это для самого себя: – Посидим, выпьем, о жизни поговорим…
Дверь за ним закрылась, но Кирилл еще какое-то время сидел на кровати, курил сигарету и пытался разобраться в своих чувствах, которые впервые на его памяти – «Снова впервые?» – пришли в противоречие со здравым смыслом. Однако Урванцев никогда не стал бы тем, кем он стал, если бы не умел принимать быстрых и жестких решений. И правильных, разумеется, потому что в его профессии все совершенно так же, как у минеров: ошибся, и привет. Второй попытки не будет, а будет салют, который тебе придется слушать уже из собственного гроба. Впрочем, про гроб и салют – это для красного словца. У боевиков из отдела Активных Операций обычно не было ни того ни другого.
Урванцев сбросил с себя одеяло, встал и, подойдя к столу, загасил окурок сигареты в пепельнице. Рядом со столом, в кресле, были аккуратно сложены его вещи, которых он, хоть убей, не помнил, но, возможно, это были все-таки не его вещи, а вещи, приготовленные для него, что большого значения, разумеется, не имело. Кирилл быстро оделся – всяко разно, быстрее, чем за пять минут, – натянул на ноги стильные коричневые туфли и, проведя рукой по щекам и убедившись, что, как ни странно, но пока он спал – «А сколько я, кстати, спал?» – кто-то его побрил, пожал плечами и вышел из комнаты.
Виктор и Деби ждали его в маленьком холле в конце коридора. Они сидели в креслах рядом с низким столиком и, судя по всему, пили кофе.
«Или сервис здесь запредельный, – подумал Урванцев, направляясь к ним. – Или у них заранее все было готово, но это сомнительно».
– Не обижайся, Виктор, – сказал он, подойдя к их столику. – Но мы с тобой потом посидим. Чуть позже. Тогда и звание обмоем, и орден, и о делах поговорим, в том числе и о том, что и почему я забыл. Но это потом. А пока… – Он замялся было, решая, как лучше сформулировать то, что он собирался сказать, и, в конце концов, сказал то, что сердце подсказало.
– Деби, – сказал он, переходя на немецкий. – Можно тебя на минуточку?
Девушка вскинула на него взгляд своих миндалевидных, как бы чуть раскосых глаз, но ответить, хотя явно собиралась это сделать, не успела. Вмешался Виктор.
– Можно, – сказал он по-русски с каким-то странным выражением, появившимся на его красивом, выразительном лице. – Я только предупредить тебя хочу… Ты, Кирилл, пять недель был без сознания. А до этого… Ну, в общем, ты как настоящий мужик поступил… Прикрыл ее и… Если бы не та гадость, которую ты в себя перед этим влил, и не наша медицина, то награждали бы тебя посмертно. Имей это в виду. Идите, – добавил он, переходя на немецкий. – Чего там. Идите… А когда наговоритесь, ты мне, Деби, позвони. Договорились?
* * *
С таким напутствием, какое получил Кирилл от Виктора, недолго и крыше поехать. И слов вроде бы сказано было немного, но зато за немногими этими словами угадывалась такая замысловатая история, что, попытавшись угадать и «расписать» ее – хотя бы и в самых общих чертах, – Урванцев начисто выпал из реальности на довольно продолжительное время. Вот, кажется, только что, буквально мгновение назад, он подошел к Деби и Виктору, пьющим кофе в гостиничном холле, а следующий вполне осмысленный эпизод начался уже с того, что Кирилл обнаружил себя наедине с девушкой среди деревьев какого-то курортного – «Италия? Франция? Греция?» – парка. Было очень тихо, даже птиц слышно не было, только откуда-то справа доносился ровный, но далекий, с периодической сменой тональности гул, намекавший на морской прибой. Вечерело, и в парке уже зажглись желтоватые фонари, но их неяркий, какой-то жидковатый свет еще больше сгущал мрак там, куда он не доставал. Так что, хотя аллея, на которой они стояли, и была освещена, вокруг, среди деревьев, и над головами Урванцева и Деби вполне по-хозяйски расположилась южная ночь.
По-видимому, молчание уже длилось довольно долго, и, хотя в других обстоятельствах Урванцев бы им нисколько не тяготился, наслаждаясь самой возможностью стоять вот так с девушкой, смотреть на нее, любоваться ею, сейчас, здесь – и снова, едва ли не впервые в жизни – он почувствовал себя страшно неловко. То, что сказал ему Виктор, подразумевало, что ранение, которое получил Урванцев – как бы, где бы и при каких бы обстоятельствах он его ни получил, – напрочь стерло из памяти Кирилла всю историю его отношений с этой необычной, невероятно привлекательной и, вероятно, не вовсе чужой ему девушкой. Он был уверен, хотя и не было у него никаких доказательств, что не ошибается. И история была, и отношения были… Однако все, что осталось от всего этого после пятинедельного беспамятства, это лишь смутные ощущения, которые, впрочем, на поверку могли оказаться отголосками запомнившегося Урванцеву сна, а не отблеском реальной истории. При этом не было у Кирилла даже уверенности в том, когда именно приснился ему этот сон. Сразу ли после или даже во время сна о женщине с синими глазами он проснулся, или это его тревожат воспоминания о многих разных снах, посещавших Урванцева во время его затянувшегося пребывания «не здесь»? Однако, с другой стороны, все, что было. – «А что, собственно, было?» – оставалось достоянием ее памяти, и в этой ситуации он оказывался всего лишь обманщиком, самозванцем, претендующим на что-то, что ему не принадлежало по той простой причине, что он этого не помнил.
«Тогда зачем я ее позвал?»
Он хотел было спросить у нее сигарету – своих-то у него еще не было – и в этот момент, опустив на мгновение взгляд, увидел ее губы и вдруг вспомнил. Воспоминание было резким, как удар молнии, и таким неожиданным, что он, по-видимому, потерял на какое-то время контроль над своими мыслями и действиями.
– Я помню вкус твоих губ, – сказал он, переживая такое огромное потрясение, что и сравнить его было не с чем. – Ты… Я… Было очень больно и вдруг…
Это было, собственно, все, что он смог вспомнить. Тьма, боль и… прикосновение этих губ. Он был уверен, что этих, потому что… Впрочем, додумать он не успел. Он снова почувствовал вкус ее губ, но это было уже не воспоминание, а самая что ни на есть правда жизни.
* * *
Когда Андрей Иванович, дед Урванцева, был еще жив, как-то под праздники, выпив не то чтобы лишнего, но достаточно, чтобы «отпустить удила», он рассказал Кириллу про тридцать восьмой год. Никогда не рассказывал и вообще обходил молчанием это время, а тут вдруг начал говорить и эмоций своих по этому поводу не стеснялся. Только курил больше обычного, буквально прикуривая одну папиросу от другой, и пил, разумеется. Как без этого?
В мае тридцать восьмого начался «сибирский погром». Взяли Эйдемана, Блюхера, Голощекина арестовали и прадеда Кирилла – Ивана Николаевича, который к тому времени был уже наркомом авиационной промышленности. А в июне замели и деда – молоденького лейтенанта ОСНАЗА. Просидел Андрей Иванович, в принципе, недолго, всего три месяца, хотя это как посмотреть. Формально – недолго, а по сути, как сказал тогда Урванцеву дед, если бы не железное, «сибирское» здоровье, ему бы вполне хватило и этих одиннадцати недель. Однако в сентябре, после вмешательства Троцкого, прадеда из списка вычеркнули и освободили, и почти сразу же вышел на свободу и его сын Андрей, но если наркома прямо из «Бутырок» послали в Крым, то лейтенанта, которого впопыхах даже из РККА не уволили, услали «дальше родины», на Дальневосточный фронт. Там он и сидел безвылазно до того, как зимой сорокового Второй ОСНАЗ в полном составе не перебросили на западную границу. А потом был Освободительный Поход, и до Питера, где все эти годы ждала его девушка, которой суждено было стать бабушкой Урванцева, дед добрался не скоро.
«Поверишь, Кирилл, – сказал ему тогда дед, опрокинув очередную рюмку водки. – Трое суток из койки не вылезали! Потом Гришка родился… но если по уму, то старались мы так, что родись дюжина, я бы тоже не удивился».
Кирилл тогда просто посмеялся вместе с дедом, но понял его много позже. Думал, что понял. Но по-настоящему понял только теперь, потому что на самом деле дед ему тогда не о здоровых инстинктах мужчины и женщины рассказывал, а о любви. Такая вот история.
* * *
Слова. Много слов. Без логики и порядка, что в голову придет, что сердце подскажет.
– Меня зовут Деби…
– Деби? Нет, не говори, дай угадаю!
– Гадай! – смеется она, а за окном плывет южная ночь, сияют огромные средиземноморские звезды, и ветер с моря, пахнущий солью и далекими странами, колышет тонкие занавеси распахнутого в ночь окна.
– Мне сорок четыре года, и я с двадцати лет на войне…
– Ты по-немецки говоришь совершенно без акцента…
– У вас, в Германии, пиво хорошее, хотя наше не хуже…
– А я не из Германии, – снова смеется она, и от ее смеха сладко сжимается сердце и начинает петь кровь. – Я тебя увидела…
– А потом вдруг синие глаза, я чуть не утонул…
– Я родилась в Александрии…
– А потом я поехал в Красноярск…
– А вот русского я не знаю. Дед хорошо по-русски говорит, а я никак…
– Нет, – говорит он. – И никогда не был. Не случилось как-то. Наверное, тебя ждал…
Ну конечно! Он ждал эту девушку с черными, как эта ночь за окном, волосами и испытующим взглядом синих глаз. Ее и ждал. Как родился, так и начал ждать и искать, разумеется, потому что не такой человек был Урванцев, чтобы стоять в сторонке, пока не объявят белый танец. Искал, везде искал, а нашел здесь. Судьба, наверное.
– А потом ты… Я кричала, как сумасшедшая…
– Я тебя…
– И я тебя…
Слова, много слов и – нежность. Такая нежность, о которой он даже не догадывался, не представлял, что такое существует на свете, и что он, Кирилл Урванцев – железная машина войны, киборг краснознаменный, на такое способен. И страсть, но такая страсть, о какой и слышать не приходилось. И сердце, переполненное любовью, страстью и нежностью, само превратившееся в любовь, страсть и – нежность.
* * *
Трех дней не получилось, «куда нам, нынешним, до героев былых времен!». Уже снова смеркалось, когда голод погнал их «к людям». Разговор, который начался накануне и так, по большому счету, и не прерывался, продолжился уже за ресторанным столиком, где что-то ели – не замечая, что именно, – и что-то, наверное, пили, но все равно продолжали говорить, глядя друг другу в глаза, не способные оторваться один от другого, прекратить говорить, перестать любить. Однако за разговорами вспомнилось вдруг обещание, данное Виктору, и оба, не сговариваясь, поняли, что тянуть с визитом уже нельзя. Просто неудобно.
Оно, конечно, есть такие моменты в жизни – даже если длятся они, растягиваясь на часы и дни, – когда плевать на условности. На все наплевать, лишь бы минуты эти длились и длились и никогда не заканчивались, но, с другой стороны, и обязательства – будь они неладны! – тоже часть нашего существования, и если ты положил единожды, что взятые на себя обязательства следует выполнять, то никуда от этого уже не денешься. Таким Урванцев если и не родился, получив чувство ответственности по наследству, то уж точно, что таким человеком сделала его жизнь. Однако, как оказалось, не один он был такой. Свои – ну очень похожие на его собственные – принципы имелись и у Деборы.
– А в моей семье по-другому и не получилось бы, – улыбнулась она. – Ты еще моего деда не знаешь. Вот познакомишься, поймешь, почему его у нас иначе, как Железным Максом, не называют.
Деби достала из сумочки крохотный лилового цвета приборчик, оказавшийся чем-то вроде мобильного телефона, и, коротко переговорив по-английски с неизвестно где сидящим диспетчером, объявила, что через сорок минут на «Вашум» («Вашум»?) отправляется челнок («Челнок?») и их захватят с собой. После этого она убежала наверх – собрать вещи, а Урванцев, у которого вещей вроде бы не было, остался ее ждать за столиком в ресторане. Он проводил взглядом стройную фигурку, пока Деби не скрылась за дверью, и в первый раз за все это время осмысленно посмотрел на стол перед собой. Есть он уже не хотел, хотя так и не понял, съели они хоть что-нибудь из того, что было подано – «Кем?» – им на стол, или нет, однако ополовиненный графин с коньяком навел Урванцева на мысль, что еще пятьдесят граммов ему никак не помешают. Если он и был пьян, то не от вина, как говорится.
Кирилл налил себе в бокал коньяк, понюхал темно-коричневую жидкость – пахла она незнакомо, но от того не менее замечательно – и пригубил. Вероятно, он уже его пил (ведь кто-то же успел сократить содержимое графина наполовину), хотя совершенно этого не помнил, но так или иначе, а попробовав коньяк сейчас, только головой покачал. Сказочный напиток, лучше не скажешь. Допив коньяк, Урванцев закурил, взяв сигарету из лежавшей на столе пачки (сигареты были американские, но такого сорта он не знал), оглянулся на дверь, хотя ожидать Дебору было еще рано, и налил себе еще.
В душе Урванцева царили «разброд и шатание», а сознание – попади он сейчас в руки психиатров – вполне подпадало под определение «спутанное», но сам он, естественно, понимал, что на самом деле все с ним в порядке. Любовь, возможно, и род душевного недуга, но совсем в другом смысле. А все прочее решится как-нибудь. Не без этого. Ведь задание свое он, судя по всему, все-таки выполнил, командование претензий не имеет (даже орденом наградили и в звании повысили), а по ранению ему и в любом случае отпуск положен.
Урванцев выпил коньяк – медленно, с наслаждением – вернул бокал на стол и потянулся за следующей сигаретой, но в этот момент – «Бежала она, что ли?» – вернулась Деби и, сообщив, что платить не надо, потянула его куда-то через служебные коридоры гостиницы. «Идем, идем, Кирилл», – говорила она, загадочно улыбаясь. «Идем, – соглашался Урванцев, испытывавший ни с чем не сравнимое удовольствие, слыша, как она, грассируя, произносит его имя. – Идем». И шел за ней, уже догадываясь, что челнок это не автобус, курсирующий между отелем и городом («Каким, кстати?»), а что-то совсем другое, чем его, Урванцева, и хотят удивить. Ну что ж, он был готов соответствовать ее ожиданиям. Экая, в сущности, малость. Разве трудно нам поохать и поахать, доставив немного удовольствия любимому человеку? Совсем не трудно, даже приятно. А челнок, который ожидал их на просторном газоне («Крикетное поле?») позади гостиницы, и в самом деле, не был автобусом. И вертолетом он не был. Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что это, но всей видимости, тяжелое и какое-то угловатое чудо чужой техники предназначено отнюдь не для атмосферных полетов, из чего, в свою очередь, вытекало, что «Вашум» – что бы это ни было – находится не на Земле.
«Удивить хочешь? – подумал Урванцев, входя вслед за Деби на борт космического аппарата. – Ну-ну… Валяй, если хочется. Твое право. Или ты, Витя, точки над „i“ расставляешь? Тоже дело».
* * *
Ну что сказать? Если Виктор хотел произвести на Урванцева впечатление, он своего добился. Вполне. Расставил, выражаясь фигурально, свои точки над всеми возможными «i». Хорошие точки, жирные. И захочешь проигнорировать – не сможешь. Сами в глаза бросаются. Как там утверждает народная мудрость? Лучше один раз увидеть? Так точно, лучше. И Урванцев увидел. Сначала он увидел челнок и вроде бы подготовил себя к тому, что «продолжение следует», но реальность превзошла все его – даже самые смелые – предположения. Да что там Урванцев! У него по роду службы воображение было лишь от сих до сих, но то, что открылось глазам Кирилла, когда челнок, нечувствительно вспоров атмосферу Земли, вырвался на простор открытого космоса, оставляло далеко позади даже неуемную фантазию творцов блокбастеров, что своих, советских, с «Петрофильма», что «ихних», забугорных – из Голливуда.
«Шаис», как назвала его, не вдаваясь в подробности, Деби, на поверку оказался колоссальным космическим кораблем, таким огромным, что суперкариеры серии «Голдуотер» – самые большие корабли в истории человечества – показались бы рядом с ним всего лишь детскими игрушками. И это не было преувеличением. Что-что, а оценивать относительные размеры на глаз Урванцев умел достаточно хорошо, чтобы понять: если и не «Голдуотер», то уж ударный авианосец «Тельман» (или его брат-близнец «Тольятти») наверняка поместился бы целиком в том ангаре – или как это здесь называется? – куда влетел их с Деби челнок. И, что характерно, в створе «дверей», открывшихся перед ними во взметнувшемся ввысь, словно какой-нибудь Эверест, борте «Шанса», не застрял бы тоже. Ну и все остальное здесь было под стать размерам: и запредельная, решительно невероятная техника – все эти лифты, совершенно непохожие на свои земные аналоги, и возникающие прямо в воздухе, движущиеся, буквально живущие объемные изображения, похожие на голограммы, как телевидение на наскальную живопись, и вызывающая, избыточная роскошь отделки, как будто и не на боевом корабле находишься, а, скажем, на океанской яхте какого-нибудь сошедшего с ума от власти и богатства американского миллиардера. Да и то, любая из тех яхт, которые если и не воочию, то уж по фотографиям были Урванцеву хорошо известны, сравнения с этим дворцом Мидаса никак не выдерживала. Впрочем, как ни странно, безвкусным, как, скажем, эклектичная роскошь Венской оперы, все это не казалось. Просто на ум сразу же приходила мысль о совсем другой – не совсем человеческой, или вовсе нечеловеческой, – эстетике. Вероятно, в рамках этой неведомой Урванцеву культуры все эти под невероятными углами соединяющиеся плоскости стен и полов, выполненные из полированного камня, металла и чего-то похожего на цветное стекло, и причудливая кривизна сводов, окрашенных в резкие, плохо – на человеческий взгляд – сочетающиеся цвета, и обилие разнообразных предметов, иногда вполне узнаваемых (мебель, статуи, растения), а иногда незнакомых и совершенно непонятных, – все это было приемлемо или даже красиво. Однако в любом случае подобная роскошь плохо сочеталась в представлении Урванцева с тем, что такое боевой корабль. А то, что это именно военное судно, Кирилл понял даже раньше, чем Деби шепнула ему, что «Шаис» («Или все-таки „Вашум“?» – потому что Деби называла корабль то так, то эдак), это ударный крейсер. Крейсер? Возможно, хотя по опыту Урванцева, крейсера должны были выглядеть как-то иначе. Однако военных – хоть своих, хоть чужих – с гражданскими не спутаешь. Во всяком случае, Урванцев их всегда узнавал сразу, даже если – по случаю или намеренно – те были одеты в гражданское платье. А едва ли не все встреченные им существа были в хоть и незнакомого покроя, но, несомненно, военных мундирах, да и вели себя именно как военные, что наводило, между прочим, на нетривиальные мысли о том, что милитаризм есть одно из наиболее базовых и универсальных явлений любой культуры. Война, она война и есть, хоть под этими небесами, хоть под иными.
В общем, следовало признать, что правы оказались аналитики Зиберта. За Хрусталем угадывалась огромная сила даже тогда, когда он, по-видимому, находился в затруднительных – что бы это ни было на самом деле – обстоятельствах. А здесь и сейчас Урванцев увидел эту силу воочию. И единственное, что его удивило, – кроме того, разумеется, что от всего увиденного голова уже кругом шла, – так это то, что абсолютное большинство встреченных им на крейсере людей были именно людьми, то есть выглядели вполне по-человечески.
– Ты здесь уже бывала? – спросил он идущую рядом с ним Деби.
– Да, – тихо ответила девушка. – Два раза.
Она не стала ничего объяснять, но Кирилл ее и так понял. И на второй и на третий раз корабль должен был производить на человека, привыкшего к совсем другому техническому уровню и принадлежащего к иной культуре, очень сильное, чтобы не сказать больше, впечатление. Равнодушным к его чудесам мог остаться только полный идиот, но ни он, ни Дебора такими, слава богу, не были.
Очередной лифт, который лифтом можно было считать только в связи с частичным совпадением функций, взметнул их на головокружительную высоту, и, сделав несколько шагов вслед за сопровождавшим их высоким широкоплечим офицером, Кирилл и Деби оказались на прозрачной, лишь чуть подернутой голубоватой дымкой, плите, зависшей над бездной без каких-либо видимых опор. Далеко внизу, прямо под их ногами, раскинулся огромный, простирающийся в беспредельную даль, парк, или лес, с полянами и просеками – или это были аллеи? – озерами и реками, и даже самым настоящим водопадом, гул которого, приглушенный расстоянием, достигал их ушей даже на такой высоте. Естественно, безграничность открывшегося перед ними пространства могла быть только и исключительно иллюзией. Каким бы огромным ни был «Шаис-Вашум», размеры раскинувшихся под их ногами ландшафтов реальными быть никак не могли. Впрочем, возможно, и весь этот сумасшедший пейзаж, окрашенный в золотые и багровые цвета осени, был всего лишь великолепно выполненной декорацией? Возможно. Но даже для видавшего виды Урванцева стоять вот так, над бездной, на прозрачном, как бы из стекла сделанном, островке, неизвестным образом подвешенном прямо посередине «неба» и не имеющим даже намека на какое-либо ограждение по краям, было испытанием не из легких. Инстинктивным движением Кирилл обнял и привлек к себе Дебору, как бы защищая ее от всех реальных и мнимых опасностей и неожиданностей, и то, с какой готовностью она к нему прильнула, свидетельствовало не только о том, что прошедших суток «вдвоем» им обоим оказалось недостаточно, но и о том, что «пейзаж впечатлял».
– Не правда ли, красиво? – спросил по-английски сопровождавший их мужчина. – Это Западный Ахан. Теперь там осень…
Показалось ему это или в голосе офицера действительно прозвучали нотки тоски? Урванцев перевел взгляд на говорившего и увидел, что не ошибся. У того было очень странное, сложное, но все-таки вполне узнаваемое выражение лица.
«Скучает…»
– Если проехать вон по той дороге, – офицер указал рукой куда-то вниз, – то за холмами должен появиться дом моего дяди. Прошу прощения, – сказал он спустя секунду. – Просто я давно не был дома. Пойдемте, князь не должен нас ждать. – И, повернувшись направо, шагнул прямо в пронзительно прозрачный, насыщенный светом и запахами леса, воздух.
Впрочем, самоубиваться офицер не предполагал. Уже в следующее мгновение Урванцев увидел под ногами идущего прозрачный мост и, поддерживая Дебору под руку, пошел вслед за ним, стараясь при этом не думать о бездне, лежавшей по обеим сторонам этого весьма своеобразного «моста». Впрочем, ничего страшного не произошло. Прозрачная тропа оказалась довольно широкой и отнюдь не скользкой, как можно было бы ожидать. Ее поверхность была твердой и упругой и создавала достаточное сцепление с подошвами туфель. К тому же, пройдя по «мосту» всего несколько шагов, Урванцев обнаружил, что ограждение здесь все-таки существует, хотя, будучи перегружен обрушившимися на него впечатлениями, вначале этого просто не заметил. С двух сторон от них, на высоту чуть больше метра поднималось что-то похожее на барьер из тонкой «мыльной» пленки – были на ней даже мягкие радужные разводы – однако, когда, протянув руку, Урванцев коснулся ее поверхности, он обнаружил, что кажущаяся невесомой и нематериальной «пленка» тверда, как сталь.
«Дурят нашего брата, как хотят», – хмыкнул он мысленно и сразу же успокоился, приняв предложенные ему хозяевами правила игры. Он даже оглянулся назад, чтобы проверить мелькнувшее в голове предположение, и не удивился, не увидев того места, куда буквально несколько минут назад доставил их лифт. Там, куда он смотрел, расстилались все те же неизмеримые пространства: ландшафт, уходящий к далекому горизонту, и бесконечное, наполненное солнечным светом небо над ним. Поэтому в следующем «чуде», которое произошло с ними ровно через две минуты, Урванцев ничего чудесного уже не увидел, кроме замечательной техники и виртуозного искусства декораторов, создавших это истинное произведение искусства. Только что перед ними лежало уходящее вдаль без конца и края, бесконечное открытое пространство, а в следующее мгновение фигура идущего впереди офицера как-то сразу потеряла четкость очертаний, «размылась», и он исчез, по-видимому, пройдя сквозь какую-то невидимую им преграду. Еще пара шагов, и сам Урванцев почувствовал на лице дуновение ветерка, плотность изменившего свое состояние воздуха и увидел вдруг, что они находятся уже не на «стеклянном мосту», а в огромном зале, материальность которого подчеркивалась монументальной, гораздо более земной – если можно так выразиться – архитектурой и материалами, использованными при его строительстве. По первому впечатлению это было похоже на внутреннее пространство какой-нибудь земной церкви, Исаакиевского собора например. Полированный гранит и мрамор множества цветов и оттенков, сияющий снежной белизной куполообразный свод, витые колонны вдоль стен, образующие как бы два полукружия незавершенных анфилад, и огромное объемное панно прямо напротив того места, где остановились вошедшие.
«Впечатляет», – согласился Урванцев, бросив беглый взгляд вокруг, и, поскольку увиденный почти сразу же Виктор, шагнувший им навстречу от центра зала, находился еще достаточно далеко, снова перевел взгляд на панно, содержание которого – по первому впечатлению – чем-то его зацепило.
Впрочем, если при первом – почти мимолетном – касании Урванцев этого не понял, то, посмотрев сейчас чуть более внимательно, обнаружил, что это и не панно было вовсе, а что-то совершенное другое, ни на что виденное им раньше не похожее. Монументальное многокрасочное изображение, показавшееся Кириллу сначала чем-то вроде огромной фрески или мозаики, на самом деле обладало глубиной и объемом, но главное «жило», в том смысле, что было исполнено движения, как стереофильм, но при этом, в отличие от любого фильма, было способно меняться в зависимости от того, как долго и на что именно ты смотришь. Такого чуда Урванцев здесь еще не видел, да и нигде больше тоже. Он даже не подозревал, что такое возможно, и нафантазировать себе такое не мог. Но в тот момент он обо всем этом даже не подумал, захваченный, очарованный, можно даже сказать, пораженный открывшимся перед ним невероятным зрелищем.
Это было что-то вроде исторического полотна. Так, во всяком случае, ему показалось. Впечатление – при первом взгляде – было такое, что ты смотришь откуда-то сверху на огромный, величественный и великолепный, хотя и непривычной архитектуры, амфитеатр, заполненный множеством роскошно одетых людей. Люди эти, однако, не сидели в ложах, как следовало бы ожидать по логике вещей, а стояли, устремив взгляды к центру композиции, которым, по общему впечатлению, являлся мраморный балкон – «или это называется ложа?» – нависавший над выложенной черным полированным камнем ареной. Балкон не имел никакого видимого ограждения, и потому на нем хорошо были видны несколько фигур, облаченных в белые одежды без украшений – «монахи, что ли?» – главным из которых, по всей видимости, был выступивший вперед высокий худощавый мужчина со смуглым властным лицом и короткими темными волосами.
Впрочем, люди в белых простых одеждах, действительно отдаленно напоминавших монашеские рясы, Урванцева совершенно не заинтересовали. Поскольку он не знал, кто они такие и почему стоят перед всеми остальными на этом величественном, из темно-красного камня построенном балконе. Люди, застывшие на ярусах-трибунах амфитеатра, казались ему гораздо более интересными. Тут Урванцев, собственно, и обнаружил все эти потрясающие особенности изображения. Стоило ему чуть пристальнее вглядеться в одну, случайным образом выбранную группу «зрителей», как – совершенно неожиданно для Урванцева – изображение стремительно, но плавно приблизилось к нему, так что можно стало рассмотреть не только то, что люди эти «живы», то есть двигаются, дышат, моргают, но и то, какое выражение написано на том или ином лице, какими драгоценными камнями украшены, скажем, эфесы их мечей, а большинство мужчин были при оружии, или какого именно цвета глаза и соски у невысокой светловолосой женщины в открытом («Ну совсем открытом!») голубом с темным серебром платье, шептавшей что-то на ухо склонившемуся к ней знойному брюнету в золотом с пурпуром костюме, напомнившем Урванцеву что-то индийское или, совсем наоборот, африканское.
«Да! – Это было единственное выражение, которое смог мысленно сформулировать потрясенный увиденным Урванцев. – Да!»
– Коронация королевы Нор, – сказал незаметно подошедший к ним Виктор. – День Благословения Вод, две тысячи девятьсот восемьдесят третий год от основания империи. Ты, Кирилл, вон туда посмотри. – И он указал Урванцеву пальцем, куда смотреть.
Там, куда показывал Виктор, Кирилл увидел большую группу мужчин, которые, несмотря на совершенно невероятную роскошь и вычурность своих нарядов, были все-таки – по мгновенно возникшему у Кирилла чувству узнавания – несомненными военными. Так могли бы стоять на Октябрьском или Майском параде и старшие командиры РККА, хотя в Советском Союзе военачальники, конечно, так не одевались. Однако общее впечатление было именно такое. Более того, Кириллу неожиданно почудилось, что он где-то уже видел такую – или почти такую – группу военных. Он попытался мысленно переодеть всех этих красавцев в шинели и богатырки и не удивился, вспомнив групповую фотографию старшего начкомсостава, сделанную на крымских учениях в двадцать девятом или тридцатом году. Только там – вот так же, почти в тех же позах – были сфотографированы Муравьев, Смирнов, Смилга и Миронов, ну и другие, разумеется, среди которых были, кажется, и расстрелянные позже Буденный и Эйдеман, а здесь стояли какие-то незнакомые Урванцеву вельможи, звания и должности которых ему известны не были, хотя кое-какие догадки при взгляде на композицию и мелькали.
Незнакомые?
«Вот ведь…» Как раз в это мгновение Урванцев понял, что имел в виду Виктор, обращая его внимание на эту именно группу в пух и прах разодетых вельмож. Он увидел Виктора. Как ни странно, Виктор Викентьевич тоже был здесь, среди героев «исторического полотна», стоял почти в центре группы, одетый в какой-то невероятный кожаный камзол – черный с серебряным шитьем – с огромной жемчужиной в ухе и великолепным мечом на роскошной золотой перевязи, и читал какой-то документ, который держал перед собой руками, затянутыми в шитые серебром кожаные перчатки.
– Каков?! – ухмыляясь, спросил Виктор, понявший, вероятно, по выражению лица Урванцева, что тот все, что требовалось, увидел и оценил.
– Так это не историческое полотно? – через силу спросил Кирилл, находившийся «под впечатлением».
– Ну как тебе сказать, комбриг, – задумчиво протянул Виктор. – В принципе, историческое. Нор ведь первая гегхская королева за две с половиной тысячи лет… Но, с другой стороны… Да это не так давно и произошло, всего-то десять лет назад.
– А где эта королева? – спросил Урванцев, просто чтобы не молчать. Он еще не знал, как ко всему этому относиться и как все это переварить. По совести говоря, Виктор его опять почти играючи «бросил через плечо». Ошеломил, так сказать. И довольно сильно.
– Королева? – переспросил Виктор. – А вон она как раз выходит. Сейчас ее Вашум и коронует.
«Вашум? – удивленно отметил Урванцев. – Так это имя собственное?»
Каким-то образом он сразу понял, куда следует смотреть, и тут же перевел взгляд на центральный балкон. А там, за то время, что он рассматривал собравшихся в амфитеатре зрителей, произошли некоторые, но существенные изменения в композиции.
Высокий мужчина – «Вашум?» – стоявший впереди группы облаченных в белое то ли жрецов, то ли кого-то в этом же роде, повернулся теперь в профиль и смотрел на появившуюся рядом с ним рыжеволосую женщину. Эта женщина – «Нор?» – зацепила внимание Урванцева и, еще не отдавая себе отчета в том, что именно в ней было «не так», он присмотрелся, а женщина, как будто могла почувствовать направленный на нее взгляд, повернула голову, и ее огромные зеленые глаза, казалось, заглянули прямо ему в душу.
«Не может быть!»
Сказать, что Урванцев был ошеломлен – снова ошеломлен?! – значило ничего, в сущности, не сказать, потому что это было нечто большее, чем потрясение, хотя, возможно, причиной его нынешнего состояния было не удивительное сходство двух совершенно не связанных между собой женщин, а усталость, вызванная избытком слишком ярких впечатлений, притом впечатлений, требовавших немедленного осмысления.
– Что это значит? – спросил он каким-то чужим, враз охрипшим голосом.
– Не понял, – удивленно ответил Виктор, переходя тем не менее на русский язык, что могло означать только одно: он уловил, что вопрос касается королевы Нор.
Но Урванцев и сам затруднился бы объяснить сейчас, почему его так взволновало лицо этой совершенно чужой – если не сказать больше – женщины. Он просто был не в силах сформулировать это словами. Вместо этого он просто смотрел и смотрел на разворачивающуюся перед ним «историческую» картину, неспособный оторвать взгляда от зеленых глаз королевы, на голову которой неведомый ему Вашум – жрец? Император? Бог? – как раз возлагал золотую корону.
– Ну-ка, Кирилл, – сказал, подходя к нему вплотную, Виктор. – Быстро и по существу! Что с ней не так?
Голос Виктора, звучавший сейчас совсем не так, как прежде, – он враз стал жестким и требовательным, – вырвал Урванцева из совсем не свойственного ему состояния прострации. Но, видно, и на старуху бывает проруха, и пять недель без сознания бесследно не проходят. А тут еще и Дебора, любовь, космос, инопланетяне… Слишком много и слишком густо, вот он и «поплыл». Однако Виктор, как оказалось, мог решать такого рода проблемы одними модуляциями своего голоса.
– Это кто? – вопросом на вопрос ответил Урванцев, выныривая из своего временного помутнения. – Кто она?
– Это, Кирилл, графиня Ай Гель Нор, – с готовностью объяснил Виктор, беря его под руку. – Рыжая, с зелеными глазами… Ты ведь о ней спрашиваешь?
– Да, – кивнул Урванцев, все еще не отрывая взгляда от бешеной красоты лица этой… Как сказал Виктор? Графиня Ай Гель Нор? Королева Нор?
«Нор… Бывает ли, может ли быть такое сходство?»
Случается, конечно. Чего не бывает на свете? Практически все. Все, что возможно теоретически, может случиться и на практике. Ему ли, Урванцеву, не знать! «Плавали, знаем!» Но с другой стороны… С другой стороны, такое феноменальное сходство между чужой, инопланетной графиней, которая десять лет назад, по каким-то, неведомым Урванцеву причинам, была коронована и стала… Как сказал Виктор? Гегхская королева? Королева… Но суть-то вопроса была в другом. Она была во времени и пространстве.
У Кирилла голова пошла кругом, когда он попытался сопоставить годы, складывающиеся в десятилетия, и неисчислимые километры звездных расстояний с историей жизни и смерти в совершенно разных мирах, лишь условно связанных между собою мирах. Но факт оставался фактом, вот перед ним разворачивается действо, которое произошло – если верить Виктору – десять лет назад черт знает в какой дали от планеты Земля, притом именно этой планеты, а не той, с которой прибыл сам Урванцев.
А Кусмицкий умер в тридцатые годы двадцатого века в его, Урванцева, мире. Если Кирилл и знал биографию этого талантливого, но неудачливого художника, то давно уже забыл. Но он знал совершенно определенно, что в двадцать первом Кусмицкий написал портрет Дарьи, и вот что характерно: изобразил ее именно такой. Такой она и осталась навсегда: молодой, бешено красивой, сильной и решительной, женщиной-бойцом, не ведающей преград, не знающей слова «невозможно». Одень эту Нор в черную потрепанную кожанку и простую солдатскую гимнастерку и…
– Да, – подтвердил Кирилл. – Я о ней. Она…
– Ну же, – гаркнул прямо над его ухом Виктор. – Телись, комбриг! Что ты, как баба: она, оно… Где ты ее видел? На кого она похожа? Ну!
«На кого она похожа?»
– На мою прабабушку, – чувствуя себя последним идиотом, ответил Урванцев и, оторвав наконец взгляд от королевы Нор, посмотрел на стоящего рядом с ним Виктора.
– Какую, мать твою, прабабушку?! – Кажется, Виктор ожидал от него чего-то совсем другого, но что есть, то и есть.
– На Дарью Крутоярскую, – объяснил Урванцев. – Мою прабабушку.
– Что?! – Теперь, хотя и непонятно с какого рожна, пришла очередь удивляться Виктору. Услышав ответ Урванцева, он буквально обалдел, притом настолько, что даже не смог этого скрыть. – Что ты сказал? Как ее звали?
– Дарья, – ничего не понимая, ответил Кирилл.
– Дарья, – повторил за ним Виктор, быстро беря себя в руки. – А фамилия?
Сузившиеся глаза таинственного Хрусталя смотрели сейчас на Урванцева, как два ружейных ствола.
– Крутоярская.
– А мужа ее как звали? – неожиданно спросил Виктор.
– Иван, – автоматически ответил Урванцев. – Иван Николаевич Крутоярский.
– Иван Крутоярский, – Виктор произнес имя его прадеда почти шепотом. – Иван Крутоярский… Участник Гражданской войны… Он ведь был участником Гражданской?
– Да, – кивнул Урванцев. – А вы откуда…
– Неважно! – перебил его Виктор. – Потом. Как думаешь, мог его Троцкий часами наградить?
– Почему мог? – удивился совершенно сбитый с толку Урванцев. – Лев Давыдович наградил его часами за взятие Красноярска, только часы эти потом пропали.
– В каком году пропала Дарья? – снова перебил его Виктор.
– А вы откуда знаете? Вы же… – Урванцев уже совершенно ничего не понимал.
– Отставить вопросы! – приказал Хрусталь, который с волнением уже совершенно справился. – Все вопросы потом. Она пропала, ведь так? Когда?
– В двадцать втором. – Урванцев уже понял, что существует нечто, чего он не знает, но о чем знает Хрусталь, нечто такое, что, возможно, объясняет удивительное сходство между Дарьей Крутоярской и этой их королевой Нор. В чем тут дело, он, скорее всего, когда-нибудь узнает, но случится это потом, а сейчас лучше всего не выводить Виктора из себя и отвечать на его вопросы, тем более что не военные тайны врагу выдает. Истории этой больше восьмидесяти лет, так с чего бы и не рассказать?
– В двадцать втором, – ответил он на вопрос Виктора. – Это вообще-то известная история. Я имею в виду, у нас известная. Иван и Дарья Крутоярские! В Западной Сибири их все знали. В двадцать втором Иван Крутоярский был уже членом Сибирского бюро, а Дарья – зампредом Красноярского Губчека. Время было неспокойное, а должность у нее, сами понимаете, но она часто нарушала правила и ездила одна. И в сентябре двадцать второго, так получилось, тоже поехала одна, по лесной дороге… Ну, в общем, на следующий день поднялась тревога. Ее искали. Нашли лошадь ее Пчелку, она, по-видимому, ногу сломала, и Дарья ее пристрелила и пошла пешком… Нашли семерых белобандитов и самого ротмистра Колчанова – он в тех местах большой известностью пользовался, – но рассказать уже ничего никому не мог, потому что Дарья, похоже, их всех убила, однако сама тоже пропала. Без следов. Так что никто так и не узнал, что с ней случилось. Пропала, и все. У нас говорят «тайга дала, тайга взяла».
– Дала, говоришь, – задумчиво процедил сквозь зубы Виктор, доставая из кармана трубку. – Дала, взяла. – Он прикурил от какой-то фантастической зажигалки и выдохнул дым. – Что значит: дала?
– Не знаю, – пожал плечами Урванцев. – Так дед говорил, а он все-таки в тех же местах вырос, но я подробностей не знаю.
– А откуда ты, кстати, знаешь, как она выглядела? – спросил Виктор.
– Портрет остался, – объяснил Урванцев, снова вспоминая этот знаменитый, многократно растиражированный портрет. – Его в двадцать первом написал маслом один наш сибирский художник. Это считается лучшим из всего, что он сделал… Ну, она… Он говорил потом, что Дарья была такая, что он просто не мог по-другому. Вдохновила или что, но это очень известный портрет и хороший, яркий. Потом он у деда в кабинете висел, портрет этот, а сейчас у моего отца.
– Понятно, – пыхнул трубкой Виктор. – Все с тобой, товарищ комбриг, понятно. Значит, рыжая с зелеными глазами?
– Да, – уже спокойно кивнул Урванцев. – Именно так. Рыжая и глаза зеленые, и лицо… – Он кивнул на «панно», где королева с волосами цвета меда с красным вином, увенчанными золотой диадемой, встала с колен и стояла теперь перед замершим в оцепенении амфитеатром. – Высокие скулы, полные губы… Ну что я тебе буду говорить! Ты на нее посмотри! Одно лицо! Примерь на нее кожан, юбку длинную и гимнастерку – Дарья!
– Интересные дела. – Виктор, чуть прищурившись, взглянул на панно, потом перевел взгляд на Урванцева и неожиданно хитро подмигнул: – Очень интересные! Ты вот что, Кирилл, – сказал он после секундной паузы. – Ты это пока никому больше не рассказывай. Даже ей, – добавил он, поведя глазами в сторону Деборы, все время разговора стоявшей молча рядом с Урванцевым и только переводившей взгляд с панно на разговаривающих на непонятном ей языке мужчин и обратно на панно. – Я тебе потом все объясню. Слово? А ты молчи и ничему не удивляйся. Договорились?
– Хорошо, – пожал плечами Урванцев.
– Ну вот и славно, – улыбнулся Виктор, переходя на немецкий. – Посмотрели и достаточно. Пойдемте-ка, дамы и господа, я вас королеве Нор представлю, а то неловко как-то. Такие гости, а с королевой еще не знакомы!