37
Нога у Коркина почти не болела, но Рук виновато брел рядом и даже тыкался время от времени носом в рану. Лента вела отряд через лес, который ничем не отличался от прилеска, окружающего уже несуществующую деревню Квашенку. Высокие еловники точно так же раскидывали корни и порой карабкались по развалинам только для того, чтобы оказаться поближе к бледному солнцу, которое вновь пряталось за облаками. Разве только укрытые кустарником и бурьяном дома еще не успели обратиться в груды мусора и даже поблескивали кое-где стеклом, скрипели полусгнившими дверями. Но они были редки, словно отряд шел по бывшему пригороду.
— Похоже на мою сторону, — услышал Коркин слова Ленты, прибавил шагу, но разглядеть ее лица не успел — девчонка наклонилась и шагнула под сень переплетших ветви кустов. Едва приметная тропка уходила в низину.
— Ты чего? — толкнула кулачком в спину Коркина Ярка.
— Я это… — Он наморщил лоб, понимая, что должен что-то сказать, и выпалил то, о чем думал уже давно: — Прикидываю, куда нам потом податься. Пустой уже почти пришел. Я уж не знаю, куда он собирается, но наша сторона здесь. Вот думаю, где нам остаться. Сначала хотел к Брише вернуться, потом возле Лота остаться. Но Лот… Он словно сам не у себя дома, хотя уж и корни пустил. Вот думаю.
— Ага! — выдохнула ни «да» ни «нет» Ярка, и Коркин понял: как срастется, так и будет расти.
— Все рушится, — бормотал за спиной Рашпик. — Я, конечно, мало где был, но везде все рушится. Только Поселок при Пустом не рушился, и то так и сяк обвалился. И здесь все рушится, и на краю Мороси все рушится. Рушится, да никак обрушиться не может. Морось не дает. В том-то и беда. Когда ногу поранишь, самое верное дело — промыть рану и оставить: пусть сохнет, пусть дышит. Крепок если — выживешь, только потрясет немного, в горячке полежишь, а если не судьба жить — так нога опухнет, и точно сгинешь. А если начнешь тряпку какую на рану лепить или там глиной замазывать, наверняка откинешься.
— И что ты хочешь этим сказать? — подал голос Кобба.
— А то! — взвился Рашпик. — Эта самая Морось — как глина на ране. Ни обрушиться толком не дает, ни переболеть, ни затянуться! И беляки эти, пленки, переродки — как зараза какая! Гиблое это место, и дело это гиблое, бежать надо, а бежать некуда, потому как если нога болит — чего вши на руку переползать: все одно нога отвалится, и рука не убережется!
— И как раз теперь, вместо того чтобы переползти куда-нибудь, хотя бы на руку, несколько вшей ползут в центр болячки? — переспросил Кобба. — Ты так это понимаешь?
— Ничего я уже не понимаю, — махнул рукой Рашпик. — Что там хоть на восьмой пленке нас ждет? Помирать еще раз как-то неохота! Вот ведь еще неделю назад я над рассказами Файка о четвертой пленке смеялся, а сам к восьмой подхожу. Ленточка ничего не говорила?
«Ленточка», — повторил про себя Коркин. Вот ведь, день всего знакомы, и Рашпик, который доброго слова от девчонки не слышал, уже называет ее Ленточка. Конечно, она не Ярка, куда ей до хрупкого счастья, но есть в ней что-то такое, что согревает сердце. Сидишь рядом и греешься. Э, скорняк. Что-то ты совсем расклеился. Мало тебе, что, когда Ярка вечерами вспоминает сына и плачет, ты сам слезы глотаешь?
— Стоп! — зашуршал ветками Филя, вытаращил глаза, палец к губам приложил. — Переродки у восьмой пленки! Ни звука!
Коркин оглянулся на Ярку. Недотрога схватилась за плечо и тут же скорчила гримасу: лука у нее больше не было. Только тесак Сишека на поясе.
«И славно», — подумал Коркин, приложил палец к губам и начал пробираться к пригорку, на котором в кустах залегли Пустой и Лента.
Восьмая пленка перегораживала луг в сотне шагов от укрытия. Она не вздымалась до неба, колыхалась высокой, с пару поставленных друг на друга еловников, мутно-серой стеной, и ее верхний оголовок таял, расплывался туманной дымкой. Тросы воздушной дороги проходили чуть выше пленки.
— Где переродки? — прошептал Коркин.
Рядом опустился на траву Кобба, распустил самодельные сошки, приладил пулемет под лопухами раскидистой травы. Отмахнулся от застрекотавшего Рука.
— Только что проскакали, — отнял от глаз бинокль Пустой. — Один на лошади, второй на собственных ногах. Пошли вправо — там ложбина, за ней кусты. Надо выждать, прикинуть, как часто они проходят. Они патрулируют пленку.
— Может, их… — Кобба погладил магазин пулемета.
— Нет, — мотнул головой Пустой. — Если и бросаться в бой, то только представляя, с кем придется воевать. Мы не знаем, сколько их, не знаем, где они. Сколько еще до базы?
— С этой стороны миль пять, — Лента грызла травинку. — Мы вышли с юга — если засада нас ждет, то не здесь. Хоженые тропы севернее. Но выстрелы будут услышаны.
— У выродков есть оружие? — спросил Кобба.
— Кажется, только холодное, — задумался Пустой.
— А что с той стороны пленки? — спросил Коркин.
К нему на локтях подползла Ярка. За ней в траве пыхтел Рашпик.
— Развалины, — ответила Лента. — Вокруг базы светлые их снесли, а здесь — нет. Четверть мили глухие заросли — наверное, окраина города, а дальше — сам город, считай, до базы. Да и дальше на много миль. Ночами за восьмой пленкой не разгуляешься. Нечисти хватает.
— Почему они построили базу там? — спросил Пустой.
— У них бы и спросил, — хмыкнула Лента. — Впрочем, знаю. Та полоса — последняя, где все их приборы работают. Оттого и воздушная дорога на внешнюю базу сделана была. Она же простая, с механической тягой.
— Ничего себе простая! — пробормотал Филя, подняв голову к небу.
Вблизи тросы казались серебряными шнурами, тетивой огромных луков, сложенных в общий чехол и вздернутых к небу.
— Подождите, — подполз под бок к Коббе Рашпик. — А о пленке уже говорили? Что за удовольствие предстоит? Сколько шагов поперек? Чего там ждет-то?
— Ничего хорошего, — повернулась к Рашпику Лента. — Страх.
— Не понял, — Рашпик вытер рукавом вспотевший лоб. — Ну что такое страх, я понимаю, но там что?
— Страх, ужас, испуг, — повторила Лента. — Я девчонкой обделалась, когда проходила. Да и теперь удовольствия не испытываю. Не смерть, конечно, но… Ширина — один шаг. Но и не думай прыгнуть, проскочить. Отбросит обратно как тетива из лука. Рубить и сечь бесполезно. Надо проходить!
— Чем дальше, тем веселей, — пробурчал Рашпик. — Это как пойло было в трактире у Хантика. На одной глинке написано — для веселия. На другой — для веселия с больной башкой. На третьей — для беспамятства. На четвертой — для разгуляя с выворотом кишок. И ведь какое дело: полнил он их из одной бочки, а действовали всегда по писаному!
— Ты какую выбирал? — спросил Кобба.
— Для согрева и отдыха! — огрызнулся Рашпик.
— Идут! — начал распускать ремни мешка Пустой.
Снял мешок, воткнул в горловину дробовик-игрушку. Сбросил куртку, перевязь, рубаху, набросил перевязь на голое тело, вновь натянул рубаху.
— Ты куда? — не понял Филя.
— Прогуляться, — поднялся на ноги Пустой. — Как махну рукой, бегите ко мне. Мешок…
— Я возьму, — сказал Коркин.
— Я с тобой, — вскочила Лента, сбросив куртку и спрятав каменный клинок в рукаве.
— Ты… — начал Пустой.
— Я с тобой, — с нажимом повторила Лента и обняла Пустого, прижалась к нему почти так же, как Ярка прижималась к Коркину, вытолкнула механика из кустов, повела в сторону пленки по лугу.
— Я уж надеялся, опять догола разденется, — пробормотал Рашпик. — Никакой радости в жизни. Попал механик…
— А что, — заметил Кобба, — хорошая пара.
— У него есть жена, — пробормотал Филя.
— Кто тебе сказал? — удивился Рашпик.
— Пустой и сказал, — пожал плечами Филя. — Ему так кажется, что у него есть жена. Ну когда еще мы с Коркиным картинку нашли на той базе…
— Видел я ту картинку, — махнул рукой Рашпик. — Я когда на нее смотрел, мне тоже казалось, что я женат. Я бы по десять раз в день к ней подходил, и пусть бы мне и дальше так казалось. Дурак ты, Филя, то — картинка, а то — девка, да еще такая! Только я…
— Тихо, — сдвинул предохранитель пулемета Кобба.
Коркин приложил к глазам бинокль. Показавшиеся у кабины переродки были уже в трех сотнях шагов. Пустой и Лента шли по лугу словно деревенский парень и его девушка с покоса — поди докажи, с чего это соломинки запутались в волосах у девчонки. Правда, деревенские девки в портах не ходили, все больше в длинных платьях или юбках под грудь с рубахами поверх, но так и переродки не бродили вокруг Квашенки и Поселка в открытую.
И не будут уже бродить.
Коркин перевел бинокль на дозорных. На лошади сидел приземистый, коротконогий переродок, уродства которого Коркин определить на взгляд не смог. Рядом шел гигант, который едва ли был не выше всадника. На плече у него лежала секира, и все его уродство состояло в относительной худобе и огромном росте. Секира имелась и у всадника.
— Миля туда, миля обратно, — прошептал Рашпик. — Они что, всю восьмую пленку дозорами окружили?
— Вряд ли! — ответил Кобба. — Скорее, только часть.
— Головы нет, — прошелестела Ярка.
— У кого головы нет? — обмер Коркин.
— У лошади нет головы, — задрожала недотрога.
Коркин вновь приник к биноклю и почувствовал, как холод расползается от макушки по всему телу. Всадник не был всадником. Он не сидел в седле лошади, а рос из середины лошадиного, или переродкового, тела, потому что головы у лошади не было, а было продолговатое туловище, опирающееся на четыре ноги.
— Боже, за что ты наказал Разгон? — начал колотиться лбом в траву Рашпик.
Переродки уже заметили пару и повернули к ней. Коркин ждал, что дозорные окликнут незнакомцев, но этого не произошло. Переродки выставили вперед секиры и помчались на добычу, с трудом сдерживаясь от торжествующих воплей.
— Замолчи, — зажал ладонью рот Филе Кобба. — Хочешь всех тут оставить? Или еще не понял, что за воин наш вожак?
Дозорные настигли пару через несколько секунд, взлетели секиры, но и Пустой, и Лента словно исчезли под смертоносными лезвиями и возникли там, где их никто не ожидал: за спинами переродков. Еще мгновение — и трава скрыла поверженные тела.
— Вперед! — рявкнул Кобба, — Коркин, не забудь мешок Пустого. Рашпик, на тебе мешок Ленты. Филя, Ярка! Одежда и оружие! Смотрите!
— Ну вот, — запыхтел за спиной скорняка Рашпик. — Вот уже мною и аху командует. Дожил.
Кобба резво бежал впереди с тяжелым пулеметом на плече.
«И этого здоровяка я тащил на себе две мили», — в который раз скрипнул зубами скорняк.
Трупы Пустой приказал укрыть в ложбине. Времени это много не заняло, и вскоре спутники стояли перед вязкой даже на вид серой стеной.
— Лента идет первой, — сказал Пустой. — Ждем несколько секунд, затем идут Рашпик и Филя. Следующими — Ярка и Коркин. Мы с Коббой — последними.
— Договоримся сразу, — поежился Рашпик. — Если что… не смеяться.
— Хватит болтать, — прошептала Лента, несколько раз глубоко вдохнула, подошла к стене и вдруг начала протискиваться сквозь нее! Она сложила перед грудью руки, с усилием воткнула ладони в серую мглу и стала пропихивать их вперед, словно разрывала отверстие для головы. Через секунду она сунула в туман голову, напрягла спину, ноги, уперлась сапогами и исчезла. Рук тут же полез за проводницей, сунул голову вслед за исчезнувшим сапогом, заскреб лапами и проскочил сквозь стену, как подсохшая пробка в горлышко глинки. Мало того, через секунду в стене показалась голова Рука с растопыренными ушами, которая недвусмысленно прострекотала: «Ну долго вас ждать?»
Филя начал протискиваться вслед за Лентой, а Рашпик попробовал преодолеть пленку с разбега. С таким же успехом он мог бы попробовать выкопать яму в степи, ударившись головой в лужу коровьего сусла. Отлетев, Рашпик, не вставая на ноги, ткнулся в пленку головой, уперся ногами, протиснул в пленку одну руку, другую, задергался, сзади подбежал Кобба и протолкнул толстяка в мутное и вязкое желе.
— Ярка, — окликнул недотрогу Пустой, — иди за Лентой и Филей, будет легче.
Недотрога кивнула и неожиданно резво протиснулась сквозь пленку. Коркин и руки не успел протянуть к колышущейся стене, а ее уже не стало. Скорняк заторопился, коснулся серой поверхности, удивился, что не чувствует ни холода, ни жара, и надавил что было силы перед собой. Руки пошли внутрь тяжело, словно он собирался намесить глины да подновить печку. Но глина не просто с трудом поддавалась скорняку: она пыталась засосать его. Он продолжал давить, протискиваться сквозь, но вместо этого тонул, проваливался, исчезал.
— Ерунда, — еще успел пробормотать Коркин, но пленка обволокла его лицо, он понял, что не успел сделать вдох, забился, пытаясь прорваться на другую сторону, и на одну секунду, между тем мгновением, когда полностью исчез в стене, и тем, когда Лента поймала его за кисти и выдернула наружу, глотнул настоящего ужаса.
Это был не тот ужас, что, верно, испытывает человек, которого заживо присыпают землей или топят в жутком вареве, а ужас, который должен испытывать тот, кто лишен всех чувств — зрения, слуха, осязания, всего. Человек, который только разумом, и ничем иным, понимает, что сейчас настанет его конец. Он не чувствует ни боли, ни неудобства, поскольку на мгновение сам становится частью серой и Душной массы, но он сам, как что-то незримое и горячее, как дыхание, как пламя лампы, как дрожь жилки на виске, испарина на животе, слипшиеся от пота волосы на затылке, его самость, его дух, его сердце, упивается чистым ужасом. Как огнем.
— Вот и все, — вывалился Коркин на сухую траву и заплакал. Смотрел на очумевшего Филю, на вращающего глазами Рашпика, на злого Коббу и озабоченного Пустого, на испуганную Ярку — и плакал, потому что сил не плакать скорняка не оказалось.
— Что за выстрелы? — прислушался к чему-то Пустой.
— У базы идет бой, — ответила Лента.