FIAT LUX
12
Маркос Аполло полностью уверился в неизбежности войны, когда подслушал разговор третьей жены Ханегана с ее камеристкой: она рассказывала девушке, что ее фаворит, посланный с миссией к шатрам племени Бешеного Медведя, вернулся назад целым и невредимым. То, что он вернулся живым из языческого лагеря, означало приближение войны. Целью миссии было сообщить племенам Равнины, что цивилизованные государства заключили между собой договор Святой Карающей Десницы, касающийся спорных земель, и в будущем будут сурово мстить язычникам и бандам грабителей даже за малейшие набеги. Но еще ни один человек не доставлял такие вести Бешеным Медведям и не возвращался после этого живым. Значит, заключал Аполло, ультиматум не был доставлен, и эмиссары Ханегана снова отправлялись на Равнину с секретной миссией, хотя секрет этот был хорошо известен любому.
Аполло вежливо прокладывал себе путь в небольшой толпе гостей, ища глазами брата Кларета и пытаясь привлечь его внимание. Высокая фигура Аполло в строгой черной сутане с проблеском на поясе — знаком его сана — резко контрастировала с калейдоскопическими одеждами, которыми поражали взор все присутствующие в банкетном зале. Встретившись глазами со своим секретарем, он кивком указал ему на закусочный стол, который к этому времени обратился в груду объедков, засаленных чаш и нескольких пережаренных цыплят. Аполло помешал черпаком в пуншевой чаше, обнаружил мелкую рыбешку, плавающую среди специй, и задумчиво протянул первую кружку подошедшему брату Кларету.
— Благодарю, мессир, — сказал Кларет, сделав вид, что не заметил рыбешку. — Вы хотели видеть меня?
— Да, как только закончится прием. В моих апартаментах. Саркол вернулся цел и невредим.
— О…
— Я никогда не слышал более зловещего «О». Я полагаю, ты понимаешь, что это значит?
— Конечно, мессир. Это означает, что договор был уловкой партии Ханегана, и он попытается использовать его против…
— Шшш… После, — Аполло глазами предупредил его о приближении постороннего, и клерк повернулся, чтобы наполнить кружку из пуншевой чаши. Он, казалось, был полностью поглощен этим занятием и даже не посмотрел на тощую фигуру в муаровом шелке, направляющуюся прямо к ним. Аполло официально улыбнулся и поклонился этому человеку. Их рукопожатие было кратким и подчеркнуто холодным.
— Знаете, дон Таддео, — сказал священник, — ваше присутствие удивляет меня. Я думал, вы избегаете этих праздничных собраний. Ведь должно было произойти нечто исключительное, чтобы привлечь внимание такого знаменитого ученого? — Он поднял брови в притворном удивлении.
— Естественно, привлекли меня вы, — сказал вновь пришедший, подхватывая сарказм Аполло, — и вы — единственная причина моей озабоченности.
— Я?.. — Аполло притворился удивленным, хотя и знал, что Тадцео сказал правду. Прием по случаю свадьбы его сводной сестры не относился к событиям, которые могли заставить дона Таддео облачиться в официальный наряд и покинуть уединенные залы коллегиума.
— Видит Бог, я разыскиваю вас целый день. Мне сказали, что вы здесь. Если бы не это… — он окинул взглядом банкетный зал и раздраженно фыркнул.
Это фырканье как бы прервало нить, привязывающую брата Кларета к пуншевой чаше, и он повернулся, чтобы кивнуть дону.
— Не хотите ли пунша, дон Таддео? — спросил он, протягивая кружку.
Ученый с поклоном принял ее и тут же опустошил.
— Я бы хотел подробнее расспросить вас о документах аббатства Лейбовича, — сказал он, обращаясь к Маркусу Аполло. — Я получил письмо из аббатства, от монаха по имени Корнхауэр. Он уверяет, будто у них есть рукописи, которые датируются последними годами Европейско-Американской цивилизации.
Аполло ничем не выдал своего раздражения: он сам уверял в этом ученого несколько месяцев тому назад.
— Да, — сказал он. — Они подлинные, я же вам говорил.
— Если это так, то это самое невероятное из всего, что я когда-либо слышал. Но не в этом дело. Корнхауэр перечислил ряд документов и текстов, якобы имеющихся у них, и подробно их описал. Если они действительно существуют, я бы очень хотел посмотреть на них.
— Вот как?
— Да. Если это мистификация, я ее обнаружу, если нет, то сведения эти могут оказаться бесценными.
Монсеньер нахмурился.
— Я уверяю вас, что это не мистификация, — сказал он холодно.
— В письме есть приглашение посетить аббатство и изучить документы. Они, очевидно, слышали обо мне.
— Не обязательно, — сказал Аполло, не в силах противиться искушению поддеть дона. — Они не предъявляют никаких особых требований к тем, кто читает их книги, до тех пор, пока те моют руки и не портят их собственность.
Ученый вспыхнул. Предположение о том, что может существовать грамотный человек, который никогда не слышал его имени, явно задело его.
— Все в порядке, — ласково продолжал Аполло. — Никаких проблем. Примите их приглашение, отправляйтесь в аббатство, изучите реликвии. Они встретят вас вполне доброжелательно.
Ученый с раздражением выслушал это предложение.
— Ехать через Равнину в то время, когда племя Бешеного Медведя… — он внезапно замолчал.
— Что вы хотите сказать?.. — спросил Аполло. Его лицо не выражало особого интереса, но на виске нервно пульсировала вена.
— Только то, что это долгий и опасный путь, и я не могу позволить себе на шесть месяцев оставить коллегиум. Я хотел предложить другой вариант: нельзя ли послать хорошо вооруженный отряд гвардейцев правителя, чтобы доставить документы сюда для изучения.
Аполло был поражен. Он вдруг почувствовал ребячье желание пнуть ученого в голень.
— Я боюсь, — учтиво сказал он, — что это совершенно невозможно. Но в любом случае, это дело вне моей компетенции, и я не думаю, что смогу хоть чем-то помочь вам.
— Почему же нет? — спросил Таддео. — Разве вы не папский нунций при дворе Ханегана?
— Совершенно верно. Но я представляю Новый Рим, а не монашеские ордена. Управление аббатством находится в руках тамошнего аббата.
— Но при некотором нажиме со стороны Нового Рима…
Желание пнуть собеседника в голень снова одолело монсеньора.
— Давайте обсудим это позднее, — сказал Маркус Аполло. — Сегодня вечером в моем кабинете, если не возражаете.
Он наполовину повернулся и смотрел вопросительно, как бы спрашивая: «Идет?»
— Я приду, — быстро ответил ученый и отошел.
— Почему вы прямо не отказали ему? — сердито спросил Кларет, когда час спустя они уединились в посольские покоях. — Везти бесценные реликвии через разбойничью страну в это время… Это немыслимо, мессир.
— Конечно.
— Тогда почему же…
— По двум причинам. Во-первых, дон Таддео — родственник Ханегана и весьма влиятелен при дворе. Мы должны быть учтивы с императором и его родней, нравится нам это или нет. Во-вторых, он начал что-то говорить о племени Бешеного Медведя, а потом замолчал. Я думаю, он знает о том, что должно случиться. Я не хотел бы заниматься шпионажем, но если он предлагает нам некую информацию, никто не запрещает нам включить ее в отчет, который тебе придется лично отвезти в Новый Рим.
— Мне? — секретарь был поражен. — В Новый Рим?.. Но что…
— Не так громко, — сказал нунций, поглядывая на дверь. — Я хочу довести до сведения его святейшества свою оценку нынешней ситуации, причем как можно скорее. Но это не те вещи, которые можно доверить бумаге. Если люди Ханегана перехватят такое послание, то нас с тобой, вероятно, вскоре обнаружат плывущими лицом вниз па Красной реке. А если оно попадет в руки врагов Ханегана, то Ханеган будет совершенно прав, повесив нас как собак. Мученичество всегда благостно, но мы должны сперва сделать свое дело.
— И я должен устно передать этот отчет Ватикану? — пробормотал брат Кларет, которого явно не прельщала перспектива путешествия через враждебную страну.
— Да, именно так. И дон Таддео подаст, или, вернее, возможно подаст нам повод для твоего внезапного отъезда в аббатство святого Лейбовича или в Новый Рим, или в оба эти места. В этом случае у двора не возникнет никаких подозрений. Я попытаюсь сделать некоторые шаги в нужном направлении.
— А в чем сущность отчета, который я должен передать, мессир?
— Что стремление Ханегана объединить континент под властью одной династии — не такая уж несбыточная мечта, как мы раньше думали. Что договор Святой Карающей Десницы является, очевидно, хитростью Ханегана, и что он предполагает использовать его для того, чтобы вовлечь в конфликт с язычниками Равнины и империю Денвера, и государство Ларедан. Если силы Ларедана будут связаны постоянными стычками с кланом Бешеного Медведя, это в значительной степени поощрит государство Чиахуахуа напасть на Ларедан с юга: ведь между ними старая вражда. Тогда Ханеган сможет победоносно шествовать на Рио-Ларедо. Проглотив Ларедан, он сможет вскоре взяться за Денвер и республику Миссисипи, не опасаясь удара в спину с юга.
— Вы думаете, Ханеган сможет сделать это, мессир?
Маркус Аполло начал было отвечать, но затем замолчал. Он подошел к окну и уставился на залитый солнцем беспорядочно раскинувшийся город, построенный большей частью из битого камня минувших веков. Город, не имеющий четкого рисунка улиц. Он медленно вырастал из древних руин, как, вероятно, когда-нибудь некий другой город будет вырастать из руин нынешнего.
— Не знаю, — сказал он мягко. — Тяжело в наше время осуждать кого-нибудь за желание объединить этот кровожадный континент. Даже таким путем, как… Правда, сам я так не считаю. — Он тяжело вздохнул. — Во всяком случае, наши интересы — не политического свойства. Мы обязаны предупредить Новый Рим о том, что может произойти, поскольку все это касается церкви. А зная обо всем, мы, возможно, предотвратим столкновения.
— Вы и вправду так думаете?
— Конечно же, нет! — ласково ответил священник.
Дон Таддео Пфардентрот появился в кабинете Маркуса Аполло в такое время дня, которое вполне можно было истолковать и как вечер. Его манеры заметно изменились: лицо освещалось сердечной улыбкой, а в разговоре сквозила нервическая страстность. Этот парень, подумал Маркус, чего-то очень сильно хочет и даже заставляет себя быть любезным ради этого. Вероятно, список древних авторов, присланный монахами аббатства Лейбовича, произвел на дона гораздо большее впечатление, чем он хотел бы показать. Нунций приготовился к словесной дуэли, но видимое возбуждение ученого делало его слишком легкой добычей, и Аполло расслабился.
— Нынче днем было собрание профессоров коллегиума, — сообщил дон Таддео, как только они сели. — Мы обсуждали письмо брата Корнхауэра и список документов.
Он остановился, словно не был уверен, что его слова дошли до слушателя. Серый сумеречный свет из широкого сводчатого окна падал на него слева, отчего лицо казалось белым и напряженным, а большие серые глаза изучали священника, как бы оценивая его.
— Я полагаю, они отнеслись к этому скептически?
Серые глаза на мгновение опустились и тут же поднялись.
— Я должен быть любезным?
— Не утруждайте себя, — усмехнулся Аполло.
— Да, скептически. «Недоверчиво» — более точное выражение. Мое личное мнение: если эти бумаги действительно существуют, то их датировка, вероятно, подделана несколько веков назад. Я не думаю, чтобы нынешние монахи аббатства пытались нас мистифицировать. Просто они и сами поверили в достоверность документов.
— Очень мило с вашей стороны простить их, — сердито сказал Аполло.
— Я ведь предлагал быть любезным. Так как же?
— Не стоит. Давайте дальше.
Дон соскользнул со своего кресла и подошел к окну. Он внимательно разглядывал бледно-желтые клочья облаков на западе, слегка постукивая по подоконнику.
— Эти бумаги… Не имеет значения, верим мы им или нет. Сама мысль, что подобные документы могут сохраниться, — даже если имеется самый ничтожный шанс, — настолько будоражит… Словом, мы должны немедленно исследовать их.
— Очень хорошо, — сказал Аполло; его это слегка забавляло. — Они же приглашают вас. Но скажите мне: чем вас взбудоражили эти документы?
Ученый бросил на него быстрый взгляд.
— Вы знакомы с моими трудами?
Монсеньор поколебался. Он был знаком с ними, но сознаться в этом означало признать, что имя дона Таддео произносилось в одном ряду с именами великих естествоиспытателей, умерших тысячу и более лет назад, хотя самому дону было едва ли за тридцать. Священник не желал признавать, что этот молодой человек подавал немалые надежды обнаружить то редкое проявление человеческого гения, которое возникает раз или два в столетие, чтобы перевернуть всю науку.
— Я должен признаться, что не читал большую часть из…
— Не имеет значения. — Пфардентрот не принял извинения. — Большинство из них сугубо абстрактны и скучны для неспециалиста: теория сущности электричества, движение планет, притяжение тел и прочее в этом же духе. А в списке Корнхауэра упоминаются имена Лапласа, Максвелла и Эйнштейна… Они что-нибудь говорят вам?
— Не много. История называет их естествоиспытателями, не правда ли? Они ведь жили в то время, которое предшествовало гибели последней цивилизации? Помнится, их упоминает одна из языческих агиологий, не так ли?
Ученый кивнул.
— И это все, что известно о них или о том, чем они занимались. Физики, как говорят наши не очень глубокие историки. Те люди, благодаря которым Европейско-Американская культура поднялась так быстро, говорят они. Перечень, который приводят историки — сущая банальщина, ничего больше. Я почти забыл о них. Но старинные документы, которые, по словам Корнхауэра, у них имеются, могут быть именно физическими научными текстами. Это невероятно!
— И вы хотите убедиться в этом?
— Да, мы хотим убедиться. Теперь, когда все это всплыло, я бы предпочел никогда не слышать об этом.
— Почему?
Дон Таддео внимательно разглядывал лежащую внизу улицу. Он поманил к себе священника.
— Подойдите сюда на минутку. Я покажу вам, почему.
Аполло вышел из-за стола и посмотрел вниз на грязную ухабистую улицу, которая окружала дворец, казармы и здания коллегиума, отгораживая резиденцию правителя от шумного плебейского города. Ученый показал на темную фигуру крестьянина, который в сумерках вел домой своего осла. Его ноги были обмотаны кусками мешковины. На них налипло столько грязи, что он еле их поднимал. Но он упорно, шаг за шагом, тащился вперед, отдыхая после каждого шага по полсекунды. Он был настолько изнурен, что даже не мог очистить ноги от грязи.
— Он не едет верхом на осле, — заметил дон Таддео, — потому что утром его осел был нагружен зерном. Ему не приходит в голову, что теперь — поклажи нет. То, что было правильно утром, правильно для него после полудня.
— Вы знаете его?
— Каждое утро и каждый вечер он проходит мимо моего окна. Неужели не приметили его?
— Таких, как он, тысячи.
— Посмотрите-посмотрите. Можете ли вы заставить себя поверить, будто это животное ведет свой род от людей, которые, как предполагают, изобрели летающие аппараты, побывали на Луне, подчинили себе силы природы, создали машины, умеющие говорить и едва ли не мыслить? Можете вы поверить, что такие люди существовали?
Аполло молчал.
— Посмотрите на него! — настойчиво повторил ученый. — Нет, сейчас слишком темно. Вы не сможете разглядеть на его шее первые признаки сифилиса, который вскоре съест его носовой хрящ. Наполовину парализованный и явно слабоумный. Безграмотный, суеверный, кровожадный. Он ненавидит своих детей. За несколько монет он может убить их. Он может продать их за что угодно, как только они достаточно подрастут. Посмотрите на него и скажите, видите ли вы в нем потомка некогда могущественной цивилизации? А если нет, то кого вы видите?
— Образ Христа, — раздраженно ответил монсеньер, сам удивляясь своему гневу. — А что я, по-вашему, должен увидеть?
Ученый раздраженно фыркнул.
— Несоответствие. Между людьми, которых вы можете увидеть из любого окна, и людьми, которые некогда жили, как нас хотят уверить в этом историки. Я не могу этого принять. Как могла великая и мудрая цивилизация полностью уничтожить себя?
— Вероятно, — ответил Аполло, — сделавшись совсем уж величественной и совсем уж мудрой, ничего более.
Он подошел к высокой лампе, чтобы зажечь ее, так как сумерки быстро сгущались. Он ударял кресалом по кремню, пока не высек искру, потом стал осторожно раздувать огонь на труте.
— Вероятно… — сказал дон Таддео. — Но я сомневаюсь в этом.
— Так вы отвергаете всю историю, считаете ее мифом?
Из трута показался язычок пламени.
— Я не отвергаю ее, но подвергаю сомнению. Кто писал вашу историю?
— Монашеские ордены, конечно. В те темные времена не было больше никого, кто мог бы писать ее.
Он перенес огонь к фитилю.
— Ну вот! Вы подтверждаете это. А во времена антипап сколько еретических орденов фабриковали свои собственные версии исторических событий, а потом подсовывали их в качестве трудов древних авторов? Вы этого не знаете, вы просто не можете точно это знать. Несомненно, что на этом континенте существовала цивилизация более развитая, чем нынешняя. Чтобы в этом убедиться, достаточно взглянуть на груды искореженного, ржавого металла. Вы можете разрыть полосы сыпучих песков и обнаружить остатки их железных дорог. Но где же доказательства существования тех машин, которые, как уверяют нас историки, строились в те времена? Где обломки самодвижущихся повозок и летающих машин?
— Перековали на плуги и мотыги.
— Если они вообще существовали.
— Если вы сомневаетесь в этом, то почему хлопочете о документах ордена Лейбовича?
— Потому что сомнение не есть отрицание. Сомнение — могучий инструмент, и его следует применить к истории.
Нунций натянуто улыбнулся.
— А в чем заключается мое участие в этом деле, ученый дон?
Ученый порывисто подался вперед.
— Напишите настоятелю аббатства. Заверьте его, что с документами будут обращаться очень бережно, что их вернут сразу же, как только мы установим их подлинность и изучим содержание.
— Чьи гарантии я должен ему дать — ваши или мои?
— Ханегана, ваши и мои.
— Я могу ему дать только ваши и Ханегана. У меня нет собственных солдат.
Ученый покраснел.
— Скажите мне, — продолжал нунций, — почему, если забыть о бандитах, вы настаиваете на том, чтобы эти документы привезли сюда, вместо того, чтобы поехать в аббатство самому?
— Самая лучшая причина, на которую вы можете сослаться в письме к аббату, это то, что экспертиза документов, произведенная в аббатстве, не будет иметь достаточной силы для светских ученых.
— Значит, ваши коллеги могут подумать, будто монахи вас провели?
— Ммм… может случиться и так, но вот что особенно важно: если они будут привезены сюда, их сможет изучить каждый, кто способен высказать достаточно квалифицированное суждение. И все доны, приехавшие из других княжеств, также смогут посмотреть их. Но мы не можем на полгода перенести весь коллегиум в юго-западную пустыню.
— Ваша точка зрения мне ясна.
— Вы направите просьбу в аббатство?
— Да.
Дон Таддео, казалось, был удивлен.
— Но это будет ваша просьба, не моя, — продолжал монах. — И я должен честно сказать: не думаю, чтобы дон Пауло, аббат, сказал «да».
Дон, однако, выглядел удовлетворенным. Когда он ушел, нунций вызвал к себе секретаря.
— Ты отправишься в Новый Рим завтра, — сказал он ему.
— Через аббатство Лейбовича?
— Через аббатство проедешь на обратном пути. Отчет для Нового Рима не терпит отлагательств.
— Да, мессир.
— В аббатстве скажешь дому Пауло: «Шеба думает, что Соломон придет к ней». Преподнесешь подарки. А затем плотнее закроешь уши. Когда его гнев утихнет, возвращайся назад, чтобы я мог сказать дону Таддео «нет».
13
В пустыне время идет медленнее, заметить его течение нелегко. Два времени года миновали с тех пор, как дом Пауло отказал в просьбе, пересекшей Равнину, но дело окончательно уладилось только несколько недель назад. Да и уладилось ли? Тексаркана была явно недовольна результатом.
На закате аббат расхаживал вдоль стены аббатства, его невыбритая челюсть выдавалась вперед, словно старый утес, обросший мхом и готовый противостоять стихиям меря случайностей. Ветер пустыни белым флагом развевал его волосы, плотно обтягивал рясу вокруг сутулой фигуры аббата, делая его похожим на иссохшего Иезекииля, правда, с округлым маленьким животиком. Аббат прятал свои грубые руки в рукава рясы и время от времени поглядывал на пустыню, на видневшееся вдали местечко Санли-Бувитс. Монахи, встречавшиеся ему на пути, с удивлением посматривали на старика, мерившего шагами землю вдоль стены. Последнее время настоятель пребывал в дурном расположении духа, чем давал повод для самых различных предположений. Шептались, будто вскоре бразды правления в аббатстве святого Лейбовича перейдут к новому аббату. Поговаривали, что старик плох, очень плох. Все знали: если аббат услышит эти перешептывания, то шептуны будут немедленно вышвырнуты за монастырскую стену. Аббат слышал, но делал вид, что ничего не замечает. Он сознавал, что шептуны правы.
— Прочти мне его снова, — внезапно обратился он к монаху, что неподвижно стоял неподалеку от него. Капюшон монаха качнулся в сторону аббата.
— Какое, домине? — спросил он.
— Ты знаешь, какое.
— Да, мой господин.
Монах долго копошился в одном из рукавов рясы, отягощенном солидной пачкой бумаг и писем, пока не нашел то, что нужно. К свитку был прикреплен ярлык: Subimmunitate apostolica hoc supposition est. Quisquis nuntmm molestare audeat, ipso facto excommunicetur.
Det: R'dissimo Domno Paulo de Pecos, AOL, Abbat, (монастырь братьев-лейбовичианцев, в окрестностях местечка Санли-Бувитс, что в Юго-Западной пустыне, империя Денвер), cui saratem dicit: Marcus Apollo. Papatiae Apocrisarius Texarkanae.
— Да, это самое. Прочитай мне его, — сказал аббат нетерпеливо.
— Accedite ed eum…
Монах осенил себя крестом и пробормотал обычное благословение текста, которое произносилось перед чтением или письмом с такой же пунктуальностью, как и благословение пищи. Сохранение грамотности и знания в течение темного тысячелетия было главной задачей братьев ордена Лейбовича, и этот маленький ритуал неизменно напоминал об этой задаче.
Окончив благословение, монах развернул свиток против солнечных лучей, так что тот стал прозрачным.
— Jterum oportet apponere tibi crucem ferendam, amice… Он читал чуть нараспев, выхватывая слова из цветистого леса фраз. Аббат прислонился к парапету и слушал, наблюдая за канюками, которые кружились над столовой горой Последнего Прибежища.
— «…Снова оказывается необходимым возложить на тебя крест, старый друг мой и пастырь близоруких книжных червей, — монотонно тянул чтец, — но, вероятно, ноша сия на этот раз будет иметь привкус триумфа. Оказалось, что в конце концов Шеба все-таки отправляется к Соломону, несмотря то, что не исключается обвинение его шарлатанстве. Настоящим извещаю тебя, что дон Таддео Пфардентрот, доктор естественных наук, мудрейший из мудрых, ученейший из ученых, светловолосый внебрачный сын некоего князя и божий дар „пробуждающему поколению“, решил наконец нанести тебе визит, потеряв всякую надежду перевезти вашу Книгу Памяти в здешнее прекрасное королевство. Он появится в праздник Успения, если сумеет ускользнуть по пути от шаек грабителей. Он прибудет к вам со своими сомнениями и небольшим конным отрядом, следствием благосклонности Ханегана Второго, чья дородная фигура и сейчас нависает надо мной, в то время как я, ворча и хмурясь, пишу эти строки, которые мне приказал написать его величество и в которых его величество предложил мне представить тебе его родственника, дона, в надежде, что ты будешь почитать его надлежащим образом. А поскольку секретарь его величества лежит в постели с подагрой, я буду писать тебе обо всем честно и беспристрастно.
Во-первых, позволь мне предостеречь тебя от этого дона Таддео. Обращайся с ним со своей обычной учтивостью, но не доверяй ему. Он блестящий ученый, но ученый светский и политический заложник государства. А государство здесь — это Ханеган. Кроме того, дон Таддео, похоже, антиклерикал или, по крайней мере, отрицательно относится к монастырям. После его рождения, кстати, приведшего двор в некоторое замешательство, он был тайно отправлен в монастырь бенедиктинцев и… Но нет, лучше расспроси об этом курьера…»
Монах поднял взгляд от письма. Аббат все еще наблюдал за канюками над Последним Прибежищем.
— Вы слышали о его детстве, брат? — спросил дон Пауло.
Монах кивнул.
— Продолжайте.
Чтение продолжалось, но аббат уже не слушал. Он знал это письмо наизусть, но все же чувствовал, что уловил еще не все, что Маркос Аполло пытался сказать что-то между строк. Маркус хотел предостеречь его… но от чего? Тон письма был несколько вольный, но в нем было несколько зловещих несоответствий, причем их можно было сложить в некое мрачное соответствие, если только суметь правильно это сделать. Какая опасность могла таиться в том, что светский ученый будет изучать документы в аббатстве?
Курьер, доставивший письмо, сообщил, что дон Таддео с младенчества воспитывался в монастыре бенедиктинцев, на этом настояла жена его отца. Отцом дона был дядя Ханегана, а матерью — камеристка. Графиня, законная жена графа, не возражала против любовных увлечений мужа, пока эта простая служанка не родила графу сына, которого он давно хотел. Сама она рожала графу одних дочерей, и ее взбесило, что простолюдинка взяла над ней верх. Она сослала ребенка, выпорола и прогнала камеристку, и восстановила свою власть над графом. Графиня сама пыталась родить от графа ребенка мужского пола, чтобы защитить свою честь, но сумела лишь дать ему еще трех девочек. Граф терпеливо ждал пятнадцать лет. Когда она умерла от выкидыша (опять девочка), он сразу же отправился к бенедиктинцам, забрал мальчика и сделал его своим наследником.
Но юный Таддео из рода Ханеганов-Пфардентроттов вырос озлобленным. Все детство до самой юности он провел вне города и двора, где наследником трона был его двоюродный брат. Если бы его родители полностью игнорировали его, он смог бы достигнуть зрелости, не возненавидев своего положения отверженного. Но и отец, и камеристка, чье чрево его выносило, навещали его достаточно часто, чтобы он помнил о том, что создан из плоти, а не из камня, и таким образом давали повод смутно подозревать, что он лишен той ласки и любви, на которую имел право. К тому же принц Ханеган, посланный на один год в тот же монастырь, всячески помыкал своим незаконнорожденным кузеном, превосходя его во всем, кроме умственных способностей. Юный Таддео ненавидел принца с тихой яростью и старался превзойти его, где это было возможно, хотя бы в учении. Это состязание кончилось ничем: принц на следующий год покинул монастырскую школу таким же безграмотным, каким и приехал, не прибавив к своему образованию ни единой здравой мысли. Тем не менее его ссыльный кузен продолжал состязание в одиночку и победил его с честью. Но эта победа была призрачной, поскольку нимало не обеспокоила Ханегана. Дон Таддео, презиравший весь двор Тексарканы, все же с юношеской непоследовательностью охотно возвратился к этому двору, чтобы стать наконец официально признанным сыном своего отца, простив, по-видимому, всех, кроме покойной графини, сославшей его в монастырь, и монахов, опекавших его в изгнании.
«Вероятно, он представляет себе наш монастырь тюрьмой, — подумал аббат. — Этому, должно быть, способствуют горькие воспоминания детства, наполовину стертые и, может быть, отчасти выдуманные».
— «…сеют семена раздора на грядках Нового Образования, — продолжал чтец. — Так что будь осторожен и следи за возможными симптомами.
Но, с другой стороны, не только его величество, но веления добросердечности и справедливости также требуют, чтобы я рекомендовал его тебе как человека с добрыми намерениями, или, по крайней мере, как незлобивого ребенка, больше всего похожего на образованных и воспитанных язычников (хотя, несмотря ни на что, они остаются язычниками). Он будет вести себя прилично, если ты будешь тверд, но… будь осторожен, друг мой: его мозг похож на заряженный мушкет, готовый выстрелить в любом направлении. Я полагаю, однако, что у тебя достанет изобретательности и радушия, чтобы управляться с ним некоторое время.
— Quidam mihi calix nuper espletur, Paule. Precamini ergo Deum facere me fortiorem, Metio ut hie pereat. Spero te et fratres saepias oraturos esse pro tremescente Marco Apolline. Valete in Christo, amid.
Texarkanae datum est Octava St. Petri et Pauli, Anno Domini termiilessimo…
— Дай мне еще раз взглянуть на печать, — сказал аббат.
Монах протянул ему свиток. Дом Пауло поднес его к самым глазам, вглядываясь в расплывшиеся буквы, оттиснутые в нижней части пергамента с помощью деревянной печати, плохо смазанной чернилами.
«Одобрено Ханеганом Вторым, владыкой милостью божьей, правителем Тексарканы, защитником веры и духовным пастырем Равнины.
Его собственноручный знак: +».
— Интересно, не поручил ли его величество кому-нибудь прочитать это письмо? — засомневался аббат.
— Будь это так, мой господин, разве письмо дошло бы до нас?
— Думаю, что нет. Но писать всякие легкомысленные вольности под самым носом у Ханегана только ради насмешки над его неграмотностью — это не похоже на Маркуса Аполло. Разве что он пытался что-то сообщить мне между строк и не мог придумать для этого другого, более безопасного способа. Это место в конце письма, где он говорит о некоей чаше, которая, как он опасается, не минует нас. Совершенно ясно: его что-то беспокоит. Но что? Это не похоже на Маркуса, совсем не похоже.
С момента получения письма минуло несколько недель. За эти недели дом Пауло почти ослеп, у него обострилась давняя болезнь желудка. Он постоянно размышлял о прошлом, словно пытался найти в нем нечто такое, что могло бы предотвратить надвигающуюся опасность. «Какую опасность?» — спрашивал он себя. Казалось, не было никакой разумной причины для волнений. Столкновения между монахами и поселенцами давно прекратились. Никаких слухов о выступлениях пастушьих племен не приходило ни с севера ни с востока. Империя Денвер не возобновляла свои попытки наложить подать на монастырские конгрегации. В окрестностях монастыря не было никаких военных отрядов. В оазисе было достаточно воды. Не предвиделось никаких эпидемий, животные тоже были здоровы. На поливных полях злаки дали в этом году хороший урожай. Во всем мире были заметны признаки прогресса. В селении Санли-Бувитс был достигнут фантастический уровень грамотности — восемь процентов, за что селянам следовало бы благодарить монахов ордена Лейбовича.
И все же его одолевали дурные предчувствия. Какая-то неведомая опасность притаилась за краем земли, словно угрожая восходу солнца. Эти мысли одолевали его, словно рой назойливых насекомых, жужжащих возле самого лица. Это было ощущение неизбежного, безжалостного, безрассудного; оно извивалось, как взбесившаяся гремучая змея, готовая свернуться и покатиться перекати-полем.
Это дьявол, с которым должно вступить в борьбу, наконец решил аббат, но дьявол слишком уклончивый. Дьявол аббата был много меньше, чем обычные демоны — размером всего с палец, но весил с десяток тонн и имел силу десятка дюжин. Им руководила не злоба, как воображал аббат, и даже не безумная ярость, как у бешеной собаки. Он пожирал и мясо, кости, и ногти, потому что был проклят, и это проклятие возбуждало его проклятую ненасытную алчбу. Он был чистым злом, поскольку отрицал бога, и отрицание было частью его сущности или даже самой сущностью. Он пробирается где-то в людском море, думал дом Пауло, и оставляет за собой увечных.
«Что за глупости, старик! — бранил он себя. — Когда ты устал от жизни, любая перемена сама по себе покажется злом, не правда ли? Потому что любая перемена тревожит спокойный мир окружающей тебя жизни. Хорошо, пусть это будет дьявол, но не придавай ему большего значения, чем заслуживает его проклятая сущность. Или ты действительно утомлен жизнью, древнее ископаемое?» Но предчувствие не проходило.
— Вы думаете, что канюки уже съели старого Элеазара? — раздался тихий голос рядом с ним.
Дон Пауло обернулся. Голос принадлежал отцу Голту, его приору и вероятному преемнику. Он стоял, перебирая четки, и казалось, был смущен тем, что нарушил уединение аббата.
— Элеазар? Ты имеешь в виду Беньямина? Разве ты слышал о нем что-нибудь новое в последнее время?
— О нет, отец аббат! — он принужденно рассмеялся. — Но мне казалось, будто вы смотрите в сторону столовой горы, и я подумал, что вы беспокоитесь о старом еврее. — Он кивнул в сторону горы, чей силуэт, сходный с наковальней, вырисовывался на фоне закатного неба. — Там поднимается вверх струйка дыма, и я полагаю, что он еще жив.
— Мы не должны полагать, — резко сказал дом Пауло. — Я собираюсь отправиться туда и навестить его.
— Вы кричите так, будто отправляетесь прямо сейчас, — усмехнулся Голт.
— Через день или два.
— Будьте осторожны. Говорят, он кидает камни во всех, кто поднимается туда.
— Я не видел его пять лет, — признался аббат, — и мне стыдно. Он так одинок. Я должен увидеть его.
— Если ему так одиноко, то почему он живет отшельником?
— Чтобы избегнуть одиночества в этом юном мире.
Молодой священник рассмеялся.
— Это, вероятно, его личное ощущение, домине. Я, например, этого совершенно не чувствую.
— Почувствуешь, когда тебе будет столько лет, сколько мне или ему.
— Я не надеюсь дожить до такого возраста. А Беньямин говорит, будто ему несколько тысяч лет.
Аббат задумчиво улыбнулся.
— А знаешь, я не могу этого оспорить. Первый раз я увидел его, когда только стал послушником, больше пятидесяти лет тому назад, и готов присягнуть, что уже тогда он выглядел таким же старым, как и сейчас. Ему должно быть далеко за сто.
— Три тысячи двести девять, как он говорит. Иногда даже больше. Я думаю, он искренне верит в это. Любопытное сумасшествие.
— Я не уверен, что он сумасшедший, отче. Просто небольшое отклонение от здравого смысла. Что ты хотел мне сказать?
— Есть три небольших вопроса. Во-первых, почему приказали Поэту освободить покои для королевских гостей? Из-за того, что приезжает дон Таддео? Он будет здесь несколько дней, а Поэт так прочно пустил корни.
— Я справлюсь с Поэтом-Эй, ты! Что еще?
— Вечерня. Вы будете служить?
— Нет, я не буду на вечерней службе. Отслужишь ты. Что еще?
— Ссора в подвале… из-за эксперимента брата Корнхауэра.
— Кто и почему?
— Ну, в сущности, по глупости: брат Армбрустер стал в позу vespero mundi expectando, в то время как брат Корнхауэр изображает из себя утреннюю песнь золотого века. Корнхауэр что-то переставил, чтобы освободить в комнате место для оборудования. Армбрустер вопит: «Проклятие!», брат Корнхауэр кричит: «Прогресс!» — и оба наскакивают друг на друга. Затем, кипящие от гнева, они явились ко мне, чтобы я разрешил их спор. Я побранил их за то, что они не смогли сдержать свои страсти. Они ушли кроткими овечками и в течение десяти минут виляли хвостами друг перед другом. Шесть часов спустя пол в библиотеке снова дрожал от бешеного рева брата Армбрустера: «Проклятие!» Я мог бы уладить и этот взрыв, но для них это выглядит жизненно важным вопросом.
— Важным нарушением порядка, я бы сказал. Что ты хочешь, чтобы я сделал? Отлучить их от стола?
— Пока еще нет, но вы должны их строго предупредить.
— Хорошо, я улажу это дело. Это все?
— Все, домине, — он было направился прочь, но остановился. — Да, кстати, вы считаете, что устройство брата Корнхауэра будет работать?
— Надеюсь, что нет, — фыркнул аббат.
Лицо отца Голта выразило удивление.
— Но тогда почему же вы позволяете ему…
— Во-первых, я любопытен. Хотя… Эта работа наделала много шума, и я уже жалею, что разрешил начать ее.
— Почему же вы не остановите его?
— Я надеюсь, что он придет к полному краху и без моей помощи. Если его замысел провалится, то это произойдет как раз во время посещения дона Таддео. Это будет самая подходящая форма для смирения гордыни брата Корнхауэра… следует напомнить ему о его призвании, прежде чем он начнет думать, будто религия призвала его главным образом для того, чтобы построить в монастырском подвале генератор электрической энергии.
— Но вы готовы допустить, отец аббат, что в случае успеха это будет выдающимся достижением?
— Я не готов это допустить, — резко оборвал его дом Пауло.
Когда Голт ушел, аббат после короткой дискуссии с самим собой, решил разрешить сначала проблему Поэта-Эй, ты! а затем уже проблему «Проклятие» против «Прогресса». Простейшим решением проблемы Поэта было бы изгнание его из королевских апартаментов, а лучше всего, и из аббатства, и из окрестностей аббатства, и из пределов слуха, зрения, осязания. Но никто не мог надеяться с помощью «простейшего решения» избавиться от Поэта-Эй, ты!
Аббат отошел от стены и пересек двор по направлению к домику для гостей. Он передвигался наощупь, так как ночью строения выглядели сплошными темными монолитами, только в нескольких окнах мелькали огоньки свечей. Окна королевских покоев были темными, но у Поэта было время отдыха и, скорее всего, он находился там, внутри.
Войдя в дом, он ощупью отыскал дверь справа и постучал. Явственного ответа не последовало, только слабый блеющий звук донесся откуда-то изнутри. Он снова постучал, потом толкнул дверь, и она открылась.
Слабый свет тлеющих углей рассеивал темноту. В комнате стоял запах протухшей пищи.
— Поэт?!
Снова слабое блеянье, но теперь уже ближе. Он подошел к огню, достал головешку и зажег лучину. Оглядевшись вокруг и увидев беспорядок, царивший в комнате, он содрогнулся. Здесь никого не было. Он перенес огонь в лампу и отправился исследовать другие комнаты покоев. Придется их тщательно выскрести и обкурить, — а также, вероятно, очистить молитвами, — прежде, чем сюда войдет дон Таддео. Он надеялся заставить скрести Поэта-Эй, ты! но знал, что на это весьма мало шансов.
Во второй комнате дом Пауло неожиданно почувствовал, что на него кто-то смотрит. Он остановился и медленно огляделся. Одинокий круглый глаз пялился на него со стоявшего на полке кувшина для воды. Аббат дружески кивнул глазу и пошел дальше.
В третьей комнате он обнаружил козу, которую никогда раньше не видел.
Коза стояла на крышке высокого сундука и жевала репу. Она была похожа на маленькую горную козу, но голова у нее была совершенно лысой и при свете лампы казалась ярко-синей. Несомненный урод от рождения.
— Поэт?! — резко осведомился дом Пауло, глядя на козу и теребя нагрудный крест.
— Здесь я, — донесся сонный голос из четвертой комнаты.
Дом Пауло с облегчением вздохнул, избавляясь от отвратительного наваждения. Коза продолжала жевать репу.
Поэт лежал, развалившись поперек кровати. Здесь же, на расстоянии протянутой руки, лежала бутылка вина. Он возбужденно сверкал в свете лампы своим единственным здоровым глазом.
— Я заснул, — объяснил он, поправил черную повязку на глазу и потянулся за бутылкой.
— Тогда проснись. Ты немедленно уберешься отсюда, сегодня же вечером. И унеси свои пожитки, чтобы воздух в покоях очистился. Спать будешь в келье конюхов, под лестницей, где тебе и место. Утром вернешься сюда и все вычистишь.
Поэт вдруг стал бело-синим. Он запустил руку под одеяло, вытащил оттуда что-то, зажатое в кулак, и задумчиво уставился на него.
— Кто пользовался этими покоями передо мной? — спросил он.
— Монсеньор Лонжи. А что?
— Просто мне интересно, кто занес сюда клопов. — Поэт раскрыл кулак, выщипнул что-то у себя с ладони, раздавил это между ногтями и щелчком отбросил прочь.
— Пусть их отведает дон Таддео. Я и без них проживу. Останься я здесь, они заживо сожрут меня. Я давно собирался уйти отсюда, а теперь, когда вы решили вернуть мне мою старую келью, я буду счастлив…
— Я не имел в виду…
— …принять ваше радушное гостеприимство, но несколько позже, когда закончу свою книгу.
— Какую книгу? Впрочем, неважно. Сейчас же забирай отсюда свои вещи.
— Прямо сейчас?
— Прямо сейчас.
— Хорошо. Я не думаю, что мог бы вынести окаянных клопов еще и этой ночью.
Поэт скатился с кровати, но задержался, чтобы хлебнуть из бутылки.
— Дай мне вино, — приказал аббат.
— Ну конечно. Отхлебните. Оно хорошего разлива.
— Благодарю, хотя ты и украл его из наших погребов. Оно могло оказаться вином для святых таинств. Это тебе приходило на ум?
— Я не проходил посвящение.
— Я удивлен, что ты подумал об этом.
Дом Пауло забрал бутылку.
— Я не крал его. Я…
— Оставь вино. Где ты украл козу?
— Я не крал ее, — заявил Поэт.
— Что же она — материализовалась?
— Я получил ее в подарок, о благороднейший.
— От кого?
— От дорогого друга, доминиссимо.
— Чьего «дорогого друга»?
— Моего, сэр.
— Что за чепуха? Кто это…
— Беньямин, сэр.
Лицо дома Пауло выразило изумление.
— Ты украл ее у старого Беньямина?
От такого слова Поэт дернулся, как от удара.
— Не украл, будьте так добры.
— Что же тогда?
— Беньямин настоял, чтобы я взял ее в подарок после того, как я сочинил сонет в его честь.
— Говори правду!
Поэт-Эй, ты! покорно отрекся от своих слов.
— Я выиграл ее в ножички.
— Вот как?
— Это истинная правда! Старый негодяй почти совсем обчистил меня, а потом отказался предоставить мне кредит. Я поставил свой стеклянный глаз против его козы. И все отыграл.
— Выгони козу из аббатства.
— Но это коза изумительной породы. Ее молоко обладает неземным ароматом, как будто в нем есть амброзия. Несомненно, что старый еврей живет так долго именно благодаря ему.
— И как долго?
— Всего пять тысяч четыреста восемь лет.
— А я-то думал, ему всего три тысячи двести…
Дом Пауло резко оборвал фразу.
— Что ты делал в Последнем Прибежище?
— Играл со старым Беньямином в ножички.
— Я полагаю… — Аббат запнулся. — Ладно, неважно. А теперь давай убирайся. И завтра же верни козу Беньямину.
— Но я ее честно выиграл.
— Давай не будем это обсуждать. Отведи козу на конюшню. Я сам верну ее.
— Почему?
— Нам не нужна коза. И тебе тоже.
— Хо-хо, — лукаво произнес Поэт.
— Что это значит? Объясни, сделай милость.
— Приезжает дон Таддео. Вот вам и понадобится коза, пока все это не кончится. Можете быть уверены.
Он самодовольно усмехнулся. Аббат в раздражении повернулся к нему спиной.
— Поскорее выметайся, — сказал он и отправился разбираться со ссорой в подвале, где теперь покоилась Книга Памяти.
14
Сводчатый подвал был открыт в годы языческого проникновения с севера, когда вопящие орды заполонили большую часть Равнины и пустыню, грабя и разрушая все селения, лежащие на их пути. Книга Памяти, маленькое наследство, полученное аббатством от знаний прошлых веков, была замурована под подземными сводами, чтобы защитить рукописи как от язычников, так и от мнимых крестоносцев из схизматических орденов, основанных для борьбы с языческими ордами, но обратившихся к разгулу, грабежам и сектантскому противоборству. Ни для язычников, ни для военного ордена святого Панкраца книги аббатства не представляли никакой ценности, но язычники могли истребить их просто из любви к разрушению, а рыцари-монахи могли сжечь многие из них как «еретические», следуя теологическим воззрениям их антипапы Виссариона.
Теперь, казалось, темное время миновало. Двенадцать столетий крошечный огонек знания тлел в монашеских обителях, но лишь теперь людское сознание было готово воспламениться от него. Давным-давно, в последние годы разума, некоторые мыслители провозгласили, что истинное знание неуничтожимо, что идеи бессмертны, а истина вечна. Но это было аксиомой только для чистого разума, но не очевидной всеобщей истиной, думал аббат. В мире есть, конечно, объективные сущности: вненравственная логика, или творения Создателя. Но это есть сущности божественные, а не человеческие, и такими они останутся до тех пор, пока не получат несовершенного воплощения, неясного отражения в сознании, речи и культуре определенного человеческого общества, которое сможет приписать ценности этим сущностям, так что они станут важными и значительными для человеческой культуры. Потому что человек был носителем культуры так же, как и носителем духа, но его культурные ценности не бессмертны, они могут умереть с расой или с веком. И тогда человеческое отражение сущностей или человеческое изображение истины исчезнут, а истина и сущности поселятся, невидимые, в объективной логике природы и в неизъяснимом божественном Логосе. Истина может быть распята, но воскрешение грядет.
Книга Памяти была полна древних слов, древних формул, отражений древних сущностей, родившихся в общечеловеческом сознании, давно погибшем вместе с канувшим в небытие человеческим обществом. Понять можно было лишь крохи. Некоторые страницы казались такими же бессмысленными, каким мог показаться требник шаману языческого племени. Другие сохранили определенную стройность и упорядоченность, что намекало на их суть; так четки могут казаться язычнику ожерельем. Жившие раньше братья ордена Лейбовича пытались надеть нечто вроде маски нерукотворной иконы на лик распятой цивилизации; она отошла в прошлое, изображая на своем лице древнее величие, но изображение было нечетким, неполным и непонятным. Монахи сохранили это изображение, и теперь миру предстояло исследовать его и попытаться объяснить, если только мир этого захочет. Книга Памяти не может сама по себе возродить древнюю науку или высокую цивилизацию, ибо культура создается человеческими племенами, а не замшелыми раритетами. Но книги могут помочь, надеялся дом Пауло, книги могут определить направление и дать толчок новому развитию науки. Это уже случилось однажды, как утверждал почтенный Боэдулус в своем труде «De Vestigiis Antecessarum Civitatum».
А тем временем, думал дом Пауло, мы не дадим забыть о тех, кто хранил тлеющую искру, пока мир спал. Он остановился и огляделся: на секунду ему показалось, что он слышит испуганное блеяние козы Поэта.
Спускаясь в подземелье, он слышал только крики, доносящиеся из подвала. В камень кем-то были вбиты стальные прутья. Запах сырости смешивался с запахом старых книг. Лихорадочная суета явно не ученой деятельности заполняла библиотеку. Торопливо пробегали послушники с какими-то инструментами, другие, сбившись в кучку, изучали план подвала, третьи двигали столы и скамьи, тянули какое-то самодельное устройство, потом, раскачивая, устанавливали его на место. Вся эта сумятица удваивалась тенями, которые лампа отбрасывала на стены. Брат Армбрустер, библиотекарь и ректор Книги Памяти, мрачно наблюдал за всем этим из отдаленной ниши между полками, скрестив руки на груди, Дом Пауло старался не встречаться глазами с его укоризненным взглядом.
Брат Корнхауэр подошел к своему аббату с растянутой до ушей улыбкой энтузиазма.
— Ну, отец аббат, скоро мы получим свет, которого еще не видел никто из ныне живущих.
— Сказано не без гордыни, брат, — заметил дом Пауло.
— Гордыня, домине? Применить для доброго дела то, что мы изучили?
— Я имел в виду вашу спешку с запуском этой установки, чтобы произвести впечатление на некоего ученого, прибывающего к нам с визитом. Но это неважно. Давай-ка посмотрим на твое инженерное чудо.
Они подошли к машине. Она не напоминала аббату ничего толкового; казалось, что некий палач-изобретатель построил хитрый станок для пыток узников. Ось, служащая валом, шкивами и ремнями соединялась с крестовиной. Четыре тележных колеса были установлены на оси в нескольких дюймах друг от друга. Их толстые металлические ободы были пересечены канавками, в которых лежали «птичьи гнезда» из медной проволоки — ее вытянули из монет в кузнице Санли-Бувитса. Дом Пауло отметил, что колеса могли свободно крутиться над землей, поскольку не касались ее поверхности. И неподвижные металлические детали — наверное, тормоза — напротив ободов, также не соприкасались с ними непосредственно. Эти детали были обмотаны многочисленными витками проволоки — «полевые катушки», так называл их Корнхауэр. Дом Пауло с важностью кивал головой.
— Это будет самое значительное достижение в области физики, сделанное в нашем аббатстве с тех пор, как мы построили печатный станок, — рискнул предположить Корнхауэр не без гордости.
— Будет ли оно работать? — поинтересовался дом Пауло.
— Я готов поставить на него месяц дополнительной домашней работы, мой господин.
«Ты уже поставил на него значительно больше», подумал аббат, но не произнес этого вслух.
— Откуда же будет происходить свет? — спросил он, внимательно разглядывая странное сооружение.
Монах рассмеялся.
— О, для этого у нас есть специальная лампа. То, что вы видите здесь, это только «динамомашина». Она выработает электрический ток, который зажжет лампу.
С грустью дом Пауло созерцал площадь, занятую «динамомашиной».
— Этот ток, — пробормотал он, — вероятно, нельзя получить из бараньего жира?
— Нет, нет… Электрический ток, это… Вы разрешите мне объяснить?
— Лучше не нужно. Естественные науки — не моя область. Я оставляю их для твоей более молодой головы.
Он быстро отступил назад, чтобы его не ударило балкой, которую торопливо несли два плотника.
— Скажи мне, — спросил аббат, — если, изучая писания времен святого Лейбовича, ты смог научиться конструированию такой штуки, почему же никто из наших предшественников не посчитал нужным сделать это?
Монах на минуту замолк.
— Это нелегко объяснить, — сказал он наконец. — Честно говоря, в текстах, которыми мы пользовались, нет прямых указаний по конструкции динамомашины. Скорее можно сказать, что информация была растворена в массе отрывочных текстов, и ее следовало извлечь из них с помощью дедукции. Но при этом мы также пользовались некоторыми недавно разработанными теориями, а наши предшественники не имели такой теоретической информации.
— А вы имеете?
— Да, конечно, теперь, когда у нас есть такие люди, как… — Его тон стал глубоко почтительным, он даже сделал паузу, прежде чем произнести имя. — Как дон Таддео.
— И теперь вы получили необходимые дополнительные данные?
— Да. Недавно несколько философов занялись разработкой новых физических теорий. Среди них были и труды… труды дона Таддео. — Дом Пауло снова отметил почтительность тона. — Они дали нам необходимые рабочие аксиомы. Его работа о движении электрического тока, например, и его теория преобразования…
— Тогда ему будет приятно увидеть практические приложения своих трудов. Но могу я спросить, где сама лампа? Я надеюсь, что по размерам она не превосходит динамомашину?
— Вот она, домине, — сказал монах, вынув из стола небольшой предмет. Он выглядел как держалка для пары черных стержней и винта с барашком, который регулировал расстояние между ними.
— Они сделаны из угля, — пояснил Корнхауэр. — Древние назвали бы это «дуговой лампой». У них были лампы другого типа, но у нас нет материалов, чтобы их сделать.
— Изумительно. Откуда же должен исходить свет?
— Отсюда.
Монах указал на зазор между углями.
— Это должно быть совсем крошечное пламя, — сказал аббат.
— Да, но зато какое яркое! Я полагаю, ярче, чем сотня свечей.
— Невозможно!
— Вы находите это слишком впечатляющим?
— Я нахожу это слишком абсурдным. — Заметив, что его слова задели брата Корнхауэра, аббат поспешно добавил. — …Когда подумаю, как мы вполне обходились воском и бараньим жиром.
— Я не был бы удивлен, — робко предположил монах, — если бы древние использовали их в алтарях взамен свечей.
— Нет, — сказал аббат. — Наверняка нет. Это я могу сказать тебе совершенно точно. Будь добр, немедленно выкинь из головы эту идею, и никогда даже не вспоминай о ней.
— Хорошо, отец аббат.
— Ну, а теперь скажи мне, где мы повесим эту штуку?
— Гм… — брат Корнхауэр умолк, оценивающим взором окинул мрачный подвал и признался: — Я еще не думал об этом. Я полагаю, что она должна висеть над скамьей, где будет работать дон Таддео.
«Почему он всегда делает паузу перед тем, как произнести его имя?» — с раздражением подумал дом Пауло.
— Давай лучше спросим об этом у брата Армбрустера, — решил аббат и, заметив внезапное огорчение монаха, добавил: — В чем дело? Разве вы с братом Армбрустером?..
Корнхауэр состроил виноватую гримасу.
— Каюсь, отец аббат, однажды я проявил несдержанность в отношению к нему. О, мы просто поговорили, но… — монах пожал плечами. — Он не желает ничего трогать с места. С ним нелегко поладить. Он наполовину ослеп от чтения при тусклом освещении, а все твердит, будто наша работа — от диавола. Я не знаю, что ему сказать.
По мере того, как они пересекали комнату, направляясь к нише, где укоризненным изваянием стоял брат Армбрустер, дом Пауло все больше хмурился.
— Ну, теперь вы получили все, что хотели, — сказал библиотекарь Корнхауэру, когда они приблизились. — Когда же вы создадите механического библиотекаря, брат мой?
— Мы отыскали указания на то, что такие аппараты и вправду существовали, — проворчал изобретатель. — В описаниях Аналитической Машины мы нашли ссылку на…
— Довольно-довольно, — вмешался аббат. — Затем он обратился к библиотекарю: — Дону Таддео понадобится место для работы. Что вы можете предложить?
Армбрустер ткнул пальцем в нишу, где лежали книги по естественным наукам.
— Пусть он читает здесь, на аналое, как и все прочие.
— А что, если на свободном месте создать ему кабинет, отец аббат? — поспешно предложил Корнхауэр. — Кроме письменного стола ему понадобятся счеты, грифельная доска и чертежный стол. Мы могли бы отгородить все это временными щитами.
— Я полагаю, что ему понадобятся заметки братьев ордена Лейбовича и более ранние тексты? — подозрительно осведомился библиотекарь.
— Да, понадобятся.
— Тогда ему придется часто ходить взад и вперед, если вы посадите его посередине подвала. Редкие книги прикованы цепями, а цепи далеко не достанут.
— Не вижу никакой проблемы, — возразил изобретатель, — Снимите цепи. Это ведь глупо — держать книги на цепи. Раскольничьи культы все давно сгинули или засели в глухих норах. Уже сто лет никто слыхом не слыхивал о военном ордене панкрацианцев.
Армбрустер покраснел от гнева.
— О нет, это вам не удастся, — огрызнулся он. — Цепи останутся.
— Но зачем?
— Теперь не делают костров из книг, но следует опасаться поселян. Цепи останутся.
Корнхауэр повернулся к аббату и развел руками.
— Сами видите, мой господин…
— Он прав, — сказал дом Пауло. — Селение и вправду внушает беспокойство. Тамошний голова обобществил нашу школу, не забывайте. Теперь у них есть своя библиотека, и они не прочь пополнить ее за наш счет, причем редкими книгами. И не только это; у нас уже были хлопоты с ворами в прошлом году. Брат Армбрустер прав. Редкие книги останутся на цепях.
— Хорошо, — вздохнул Корнхауэр. — Пусть он работает в нише.
— Ну, а где вы повесите вашу чудесную лампу?
Монах окинул взглядом нишу. Это был один из четырнадцати отсеков, разделенных в соответствии с тематикой и выходящих в центральную комнату. Каждая ниша была увенчана аркой. В замковые камни были вбиты железные крюки, на которых висели распятия.
— Что ж, если он будет работать в нише, — сказал Корнхауэр, — нам придется временно снять распятие и повесить лампу на его место. Я не вижу другого…
— Еретик! Язычник! — прошипел библиотекарь, воздевая дрожащие руки. — Господи, дай мне силы, чтобы я мог разорвать его на куски этими руками. Когда же он остановится? Извергни его прочь, прочь!
Он повернулся к ним спиной, его руки все еще вздрагивали.
Дом Пауло и сам невольно вздрогнул, услышав предложение изобретателя, но теперь он грозно нахмурился, глядя на спину брата Армбрустера. Он никогда не ожидал от него особой кротости — это было бы противно натуре Армбрустера, но в последнее время старик стал еще сварливее.
— Брат Армбрустер, повернитесь, пожалуйста.
Библиотекарь повернулся.
— А теперь опустите руки и разговаривайте более спокойным тоном, когда вы…
— Но, отец аббат, вы же слышали, что он…
— Брат Армбрустер, будьте добры взять лестницу и снять это распятие.
Лицо библиотекаря побелело. Он безмолвно уставился на дома Пауло.
— Это не церковь, — сказал аббат. — Здесь не обязательно должно висеть распятие. Будьте добры, снимите его, пожалуйста. Это единственное подходящее место для лампы, вы же сами видите. Потом мы снимем ее. Я понимаю, конечно, что все это потревожило вашу библиотеку и, вероятно, нарушило ваш распорядок, но мы решили, что это следует сделать в интересах прогресса. Если нет, то тогда…
— Вы можете даже Господа нашего отодвинуть, чтобы освободить путь для прогресса!
— Брат Армбрустер!
— Почему бы вам не повесить вашу дьявольскую лампу Ему на шею?
Лицо аббата застыло.
— Я не принуждаю вас повиноваться, брат. Зайдите ко мне в кабинет после вечерни.
Библиотекарь сник.
— Я достану лестницу, отец аббат, — прошептал он и неохотно заковылял прочь.
Дом Пауло кинул взгляд вверх, на Христа в арочном своде. «Ты не против?» — вопросил он.
В желудке у него словно завязался узел. Он знал, что этот узел в урочное время даст о себе знать. Он ушел из подвала, пока кто-нибудь не заметил, как ему плохо. Было бы нехорошо показать общине, что такая маленькая неприятность может свалить его с ног в эти дни.
Установка была окончена на следующий день, но дом Пауло во время испытаний был у себя в кабинете. Дважды он пытался образумить брата Армбрустера в частной беседе, а затем упрекнул его публично во время собрания орденского капитула. И все же стойкость библиотекаря была ему симпатичнее, чем энтузиазм Корнхауэра. Обессиленный, он сидел на скамье и ждал известий из подвала, чувствуя, что ему почти безразлично, чем закончится испытание. Одну руку он держал под рясой, похлопывая ею по животу, словно пытался успокоить расшалившегося ребенка.
Снова накатил спазм. Обычно такое бывало, когда предвиделись какие-то неприятности, и часто боль проходила, когда он вступал с ними в борьбу. Но теперь спазм не отпускал. Он знал, что это — предупреждение. Исходило ли оно от ангела, от демона или от его собственной совести, но оно говорило ему, что следует остерегаться самого себя или неких еще не проявивших себя обстоятельств.
«Что же теперь?» — спрашивал он, тихонько отрыгивая и так же тихо обращаясь со словами «прошу прощения» к статуе святого Лейбовича, стоявшей в нише, напоминавшей раку, в углу его кабинета.
По носу святого Лейбовича ползла муха. Глаза святого, казалось, искоса наблюдали за мухой, что заставило аббата прогнать ее. Аббат с большой нежностью относился к скульптуре двадцать шестого столетия. На лице статуи была запечатлена насмешливая улыбка, пожалуй, неуместная на святом изображении. Улыбка была кривоватая, брови низко опущены в чуть подозрительном прищуре, хотя в уголках глаз таились морщинки смеха.
Поскольку на одном плече святого висела веревка палача, выражение его лица часто вызывало недоумение. Возможно, оно являлось результатом некоторой неоднородности в строении дерева, и эта неоднородность руководила руками скульптора, когда он пытался изваять мельчайшие детали, которые только позволял передать этот материал. Дом Пауло не был уверен, была ли скульптура выполнена из фигурного выроста в живом дереве или нет. Иногда терпеливые мастера-резчики того времени начинали работу над скульптурой с молодого саженца дуба или кедра, посвящая томительные годы подрезанию, снятию коры, скручиванию и подвязыванию живых ветвей в желаемом положении; они заставляли измученные деревья еще до вырубки принимать удивительные формы, напоминающие дриад со скрещенными или поднятыми руками. В результате статуи получались необычайно прочными, не скалывались и не ломались, поскольку большинство линий скульптуры совпадало с естественным строением дерева.
Дом Пауло часто удивлялся, как деревянный Лейбович сумел выстоять несколько столетий во времена его предшественников; удивлялся из-за слишком ехидной улыбки святого. Твоя ухмылка когда-нибудь погубит тебя, не раз предупреждал он статую… Конечно, святой должен радоваться на небесах. Псалмопевец говорит, что сам Господь может тихонько усмехаться, но аббат Малмедди, скорее всего, был недоволен… упокой его душу, Господи. Этакий важный осел. Интересно, как ты от него отвязался? У тебя недостаточно ханжеский вид кое для кого. Эта улыбка… кто же из тех, кого я знаю, так ухмыляется? Мне-то нравится, но… Когда-нибудь какой-нибудь злой пес будет сидеть в этом кресле. Cave canem.
Он заменит тебя гипсовым Лейбовичем Многострадальным. Таким, который не смотрит искоса на муху. А тебя будут в складском подвале есть термиты. Пройдя тщательную церковную проверку, ты должен бы иметь внешность, которая могла бы удовлетворить правоверного «простака»; и еще — под этой внешностью у тебя должна быть некая глубина, чтобы удовлетворить проницательного мудреца. Проверка очень тщательна, к тому же каждый раз меняются проверяющие, каждый новый прелат, инспектируя свою епархию, бормочет: «Кое-что из этого хлама — давно пора выбросить». Каждый проверяющий приезжает со своим горшком сладкой кашки. Когда старую кашку дожевывают, сразу же добавляется свежая. Золото не разжевывается, и только оно сохраняется. Пусть церковь пять столетий кряду подвергалась воздействию дурного вкуса святых отцов, но редкие обладатели хорошего вкуса к этому времени уже отбросили большую часть преходящего хлама, сделав церковь вместилищем величия, которое устрашало любителей мнимой красоты.
Аббат обмахивался веером из перьев канюка, но от этого не делалось прохладнее. Воздух раскаленной пустыни, шедший от окна, был подобен печному жару, что усугубляло его и без того плохое самочувствие, вызванное неким демоном или жестоким ангелом, вертевшимся вокруг его живота. Эта жара напоминала о неясной угрозе, о взбесившейся гремучей змее, о грозах, бушующих над горами, о бешеных собаках, о разуме, помутившемся от жары.
— Будь милостив, — бормотал он вслух, обращаясь к святому. Он возносил мольбу о прохладной погоде, остром рассудке и большей ясности вместо предчувствия опасности. «Может быть, это от сыра? — подумал он. — В этом году сыр был липкий и какой-то зеленый. Я мог бы избавиться от этого, если соблюдать диету. Но нет, все это уже было. Признайся честно, Пауло: не пища для желудка этому причина, а пища для мозга. Что-то там наверху оказалось неудобоваримым. Но что?»
Деревянный святой не давал ответа. Кашка. Ревизия старого хлама. Иногда его сознание работало урывками. Лучше не думать об этом, когда у тебя спазм и гири на весах окружающего мира становятся тяжелее. Что взвешивает мир?
Он взвешивает то, что нельзя взвесить. Иногда его весы врут. Он взвешивает жизнь и труд, а другую чашу уравнивает серебром и золотом. Чаши весов никогда не уравниваются, но упорно и жестоко он продолжает взвешивать. При этом он просыпает довольно много жизней, а иногда и немного золота. И через пустыню идет царь с завязанными глазами, неся испорченные весы и пару шулерских игральных костей, залитых свинцом. А на знаменах вышито — Vexilla Regis…
— Нет! — промычал аббат, отгоняя видение.
«Но ведь это так!» — настаивала улыбка святого.
С невольным содроганием дом Пауло отвел глаза от статуи. Иногда ему казалось, что святой насмехается именно над ним. «Разве там, на небесах, смеются над нами?» — вопрошал он. Сама святая Мейзи из Нью-Йорка — вспомни ее, старик, — умерла от припадка смеха. Но это не то. Она умерла, смеясь над собой. Хотя различие, пожалуй, не так уж велико.
— У-у-уп — снова отрыгнул аббат.
Воистину, вторник — праздник святой Мейзи. Хор почтительно смеется во время мессы в ее честь: «Аллилуйя, ха-ха! Аллилуйя, хо-хо!»
— Sancta Maisie, interride pro me.
И вот царь со своими испорченными весами пришел, чтобы взвесить лежащие в подвале книги. Почему «испорченными», Пауло? И что дает тебе право думать, что Книга Памяти полностью свободна от сладкой кашки? Даже почтенный Боэдулус однажды презрительно заметил, что почти половина ее может быть названа Книгой Неисповедимого. Там, несомненно, были подлинные фрагменты погибшей цивилизации. Но сколько из них было низведено до бессмысленной тарабарщины, разукрашено оливковыми ветвями и херувимами сорока поколениями монастырских невежд, детей средневековой темноты? А другие, заученные наизусть и веками передаваемые изустно, были заполнены совершенно непонятными сведениями.
«Я заставил его проделать долгий путь от Тексарканы через враждебную страну, — подумал Пауло. — Теперь меня волнует только одно: то, что у нас есть, может оказаться бесполезным для него, вот и все».
Но нет, и это не все. Он снова посмотрел на улыбающегося святого. И снова вспомнилось: Vexilla Regis Inferai prodeunt…
Грядут знамена Князя Тьмы, слышен шепот, напоминающий извращенные строки из древней комедии. Это изводило его, словно неотвязная мелодия.
Он сильнее сжал кулаки, опустил веер и застонал сквозь зубы, стараясь не смотреть на святого. Жестокий ангел, притаившийся в своей засаде, дохнул пламенем и взорвал свою телесную оболочку. Дом Пауло наклонился над столом. Он чувствовал, будто в нем лопнула какая-то раскаленная струна. Его тяжелое дыхание выдуло чистое пятно в слое пустынной пыли, скопившейся на столешнице. Запах пыли удушал. Комната стала розовой, заполнилась роем черных мошек. «Я не решаюсь отрыгнуть, боюсь выплюнуть что-то, оторвавшееся у меня внутри, но… наш святой заступник, я должен сделать это. Это кара. Ergo sum. Господи Боже, прими этот дар».
Он отрыгнул и, чувствуя на губах соленое, уронил голову на стол.
«Настал уже час, о Господи, когда чаше предстоит переполниться, или я могу еще немного подождать? Но распятие всегда предстоит. Предстоит со времен Авраама, всегда предстоит. И Пфардентротту тоже предстоит. Каждый тем или иным образом будет прибит гвоздями к кресту, и будет висеть на нем, а если упадет с него, то будет забит до смерти мотыгами, так что делай это с достоинством, старик. Коль скоро ты можешь отрыгивать с достоинством, то попадешь на небеса, если, конечно, чувствуешь себя достаточно виноватым за испорченный коврик». Он горячо покаялся.
Он ждал долго. Мошкара понемногу исчезла, комната потеряла свою яркую окраску, сделалась туманной и серой. «Так что, Пауло, ты сейчас изойдешь кровью или оставишь их всех в дураках?»
Он вгляделся сквозь окружающий туман и снова отыскал лицо святого. Улыбка была едва заметка — печальная, понимающая и какая-то еще. Смеется над палачом? Нет, смеется для палача. Смеется над Stuitus Maximus над самим Сатаною. Впервые он ясно это понял. Испивая смертную чашу, он торжествующе хихикал. Haes commixtio…
Приор Голт нашел его лежащим на столе, почти ушедшим в небытие. Кровь сочилась между губами аббата. Молодой священник быстро нащупал пульс. Дом Пауло сразу очнулся, выпрямился в кресле и повелительно произнес, словно все еще во власти сна:
— Говорю вам, это совершенно нелепо! Абсолютный идиотизм! Не может быть ничего абсурднее.
— Какой абсурд, домине?
Аббат дернул головой и несколько раз моргнул.
— Что?
— Я сейчас позову брата Эндрю.
— А? Именно это и есть абсурд. Уходите отсюда. Что вам нужно?
— Ничего, отец аббат. Я вернусь, как только найду брата…
— О, не надо врача. Вы же зашли сюда не просто так. Двери были закрыты. Закройте их снова, сядьте и скажите, что вам нужно.
— Испытание прошло успешно. Я имею в виду лампу брата Корнхауэра.
— Вот и хорошо, расскажите-ка мне об этом. Садитесь, начинайте говорить, расскажите мне об этом все…
Он оправил свою рясу и вытер куском льняного полотна губы. Голова у него еще кружилась, но кулак в желудке разжался. Его меньше всего интересовал рассказ приора об испытаниях, но он изо всех сил старался выглядеть внимательным и бодрым. «Господи, пусть он останется здесь до тех пор, пока я окончательно не приду в себя. Не дай ему пойти за врачом… еще не время. А то поползут слухи: „Старик кончается“. Богу решать, действительно ли пришло время кончаться или нет».
15
Хонган Ос был исключительно справедливым и добрым человеком. Увидев, что его воины забавляются с пленниками из Ларедана, он остановился, чтобы понаблюдать за ними. Но когда они привязали трех лареданцев за ноги к лошадям и пустили их в бешеный галоп, Хонган Ос решил вмешаться. Он приказал немедленно высечь воинов. Хонган Ос — Бешеный Медведь — был известен своим милосердием. Мог ли он позволить, чтобы так обращались с лошадями.
— Убивать пленников — женское дело, — презрительно прорычал он виновным, которых тем временем секли. — Очиститесь, чтобы на вас не было знака скво, и убирайтесь из лагеря до новой луны. Я изгоняю вас на двенадцать дней. — И, отвечая на их протестующие вопли, добавил: — А если бы какая-нибудь лошадь проскакала через лагерь? Начальники травоядных — наши гости, и нам известно, что их легко испугать видом крови. Особенно, если это та же кровь, что течет и в их жилах. Имейте это в виду.
— Но эти-то травоядные с Юга, — запротестовал один из воинов, показывая на искалеченных пленников. — А наши гости — травоядные с Востока. Разве между нами, настоящими людьми, и Востоком нет соглашения о войне против Юга?
— Если ты скажешь об этом еще хоть слово, твой язык будет отрублен и кинут собакам! — грозно предостерег Бешеный Медведь. — Забудь, что ты слышал об этом.
— Разве эти люди травы будут у нас много дней, о сын могущества?
— Кто может знать, что задумали эти крестьянские дети? — ответил вопросом Бешеный Медведь. — Их мысли не такие, как у нас. Они говорят, что некоторые из них уйдут отсюда, чтобы пересечь Сухие Земли и достичь места, где живут чернорясники. Другие останутся здесь для переговоров… но это не для ваших ушей и мозгов. А теперь идите, и пусть вам будет стыдно двенадцать дней.
Он повернулся к ним спиной, чтобы они могли улизнуть, не чувствуя его пристального взгляда. За последнее время дисциплина ослабела, в кланах не на кого стало опереться. Среди людей Равнины распространился слух, что он, Хонган Ос, скрестил руки в пожатии над костром переговоров с посланником Тексарканы, и что шаман остриг волосы и ногти у каждого их них, чтобы сделать куклу-фетиш для защиты от измены любой из сторон. Стало известно, что договор заключен, а любой договор между настоящими людьми и травоядными воспринимался племенем как позорный. Бешеный Медведь ощущал скрытое презрение молодых воинов, но ничего не мог объяснить им, пока не пришло время.
Сам Бешеный Медведь всегда готов был выслушать хороший совет, даже если он исходил от собаки. Советы травоядных редко бывали хорошими, но на вождя произвело впечатление послание от восточного правителя травоядных, в котором он разъяснял ценность тайны и сожалел о пустом бахвальстве. Если Ларедан узнает, что племена вооружаются Ханеганом, все планы, конечно, рухнут. Бешеный Медведь долго размышлял над этим советом. Он не нравился ему: было бы куда благороднее и мужественнее сказать врагу, что он собирается предпринять против него, прежде чем это сделать. И все же, чем больше он думал над этим советом, тем мудрее он ему казался. Или правитель травоядных малодушный трус, или он так же мудр, как настоящий человек. Бешеный Медведь не мог определить, что из этого правильно, но про себя решил, что совет мудрый. Тайна была важным делом, пусть даже это выглядело по-женски. Если бы люди Бешеного Медведя знали, что оружие, которое они получают, исходит от Ханегана, то Ларедан быстро бы узнал обо всех планах от пленников, захваченных во время приграничных набегов. Значит, следовало позволить соплеменниками поворчать о позорных мирных переговорах с травоядными Востока.
Но переговоры были вовсе не о мире. Переговоры были хорошими — они в будущем обещали грабежи.
Несколько недель назад Бешеный Медведь сам возглавил «военную экспедицию» на Восток и возвратился с сотней лошадей, четырьмя дюжинами длинных ружей, несколькими бочонками черного пороха, достаточным количеством пуль и одним пленником. Но даже сопровождавшие его воины не знали, что склад с запасом оружия был сооружен людьми Ханегана в условленном месте специально для него, и что пленник на самом деле был тексарканским кавалерийским офицером, и ему в будущем предстояло стать советником Бешеного Медведя по вопросам тактики Ларедана. Все мысли травоядных были недостойны настоящих людей, но опыт офицера мог помочь распознать мысли травоядных с Юга. Но они не могли распознать хитрости Хонгана Оса.
Бешеный Медведь справедливо считался удачливым торговцем. Он обещал лишь воздержаться от военных действий против Тексарканы и прекратить угон крупного рогатого скота на восточных границах, но только пока Ханеган снабжает его оружием и провиантом. Соглашение о войне против Ларедана не было обещано у костра, но оно отвечало естественным склонностям Бешеного Медведя и не требовало формального договора. Союз с одним из своих врагов позволял ему выступить против другого, и в конце концов он сможет вернуть себе пастбища, которые в предыдущем столетии были захвачены и заселены крестьянами.
Когда вождь въехал в лагерь, уже наступила ночь, и с Равнины потянуло холодом. Его гости с Востока сидели, съежившись под своими одеялами, вокруг костра совета племени вместе с тремя стариками. Непременное кольцо любопытных ребятишек окружало костер в наступившей темноте, они украдкой, из-под шкур шатров, разглядывали чужеземцев. Тех было всего двенадцать человек, и они разделялись на две группы, которые хоть и путешествовали вместе, но почти не интересовались друг другом. Предводителем одной группы был явный сумасшедший. Хотя Бешеный Медведь не осуждал помешательство — оно весьма высоко ценилось шаманами, как несомненное проявление сверхъестественного начала — он не подозревал, что крестьяне тоже считали сумасшествие хорошим качеством для руководителя. Половину времени тот проводил, копая землю в высохшем русле реки, а потом что-то записывал в небольшую книжицу. Явный одержимый и, вероятно, безнадежный.
Бешеный Медведь чуть задержался: ему надо было надеть свой церемониальный костюм из волчьей шкуры, а шаману — нарисовать родовой тотем на лбу вождя.
— Берегись! — в соответствии с церемониалом завопил старый воин, как только глава клана вступил в светлый круг костра. — Берегись, ибо могущественный идет среди своих детей. Падите ниц, о соплеменники, ибо имя его — Бешеный Медведь. И он по праву получил это имя, ибо еще в юности победил обезумевшую медведицу — голыми руками он задушил ее. Это произошло в северных землях…
Хонган Ос, не обращая внимания на панегирик в его честь, взял из рук старой женщины, следящей за костром совета племени, чашу с кровью. Кровь была свежей, от только что убитого молодого вола, и еще теплой. Он осушил ее, прежде чем повернуться и кивнуть гостям с Востока, которые наблюдали за краткой пирушкой с видимым беспокойством.
— А-а-а-ах! — произнес глава клана.
— А-а-а-ах! — откликнулись три старца, и один из травоядных отважился ответить вместе с ними. Туземцы с отвращением посмотрели на травоядного.
Сумасшедший попытался загладить ошибку своего собрата.
— Скажи мне, — произнес он, когда вождь сел, — почему твои люди не пьют воды? Или твои боги не велят?
— Кто знает, что пьют боги? — пророкотал Бешеный Медведь. — У нас говорят, что вода — для скота и крестьян, молоко — для детей, а кровь — для мужчин. Разве может быть иначе?
Сумасшедший не обиделся. Он несколько мгновений изучал вождя своими пытливыми серыми глазами, а затем наклонил голову к одному из своих спутников.
— Это «вода для скота» все объясняет, — сказал он. — Здесь вечная засуха. Пастушьи племена сохраняют бесценную воду только для животных. Интересно узнать, не поддерживают ли они этот обычай с помощью религиозных запретов?
Его коллега состроил гримасу и сказал на языке Тексарканы:
— Вода! О господи, почему мы не можем пить воду, дон Таддео? Не слишком ли мы подстраиваемся к ним? — Он сплюнул без слюны. — Кровь! Черт побери! В глотку не лезет. Почему мы не можем сделать один маленький глоток…
— Ни в коем случае, пока мы не уедем!
— Но дон…
— Нет, — отрезал ученый.
Затем, заметив, что туземцы внимательно наблюдают за ними, снова обратился к Бешеному Медведю на языке Равнины.
— Мой товарищ говорил сейчас о мужестве и отличном здоровье твоих людей, — сказал он. — Очевидно, это благодаря вашей пище.
— Ха! — выдохнул вождь, а затем почти весело обратился к старухе. — Дай этому чужестранцу чашу красного.
Спутник дона Таддео содрогнулся, но не выразил ни малейшего протеста.
— У меня, о вождь, есть просьба, достойная твоего величия, — сказал ученый. — Завтра мы продолжим путь на запад. Если бы несколько твоих воинов могли сопровождать наш отряд, мы были бы польщены.
— Зачем?
— Ну… как проводники, — ответил дон Таддео после недолгой паузы. — Неожиданно он улыбнулся. — Нет, я буду откровенен до конца. Некоторые твои люди не одобряют нашего присутствия. Пока твое гостеприимство…
Хонган Ос запрокинул голову и расхохотался.
— Они боятся молодых воинов, — сказал он, обращаясь к старикам. — Они опасаются, что попадут в засаду, как только покинут мои шатры. Они едят траву и боятся битвы.
Дон Таддео слегка покраснел.
— Не бойся ничего, чужестранец! — объявил вождь клана. — Тебя будут сопровождать настоящие люди.
Дон Таддео наклонил голову в знак благодарности.
— Скажи нам, — спросил Бешеный Медведь, — что ты собираешься искать в западной Сухой Земле? Новые места для полей? Я могу сразу сказать, что их там нет. Если не считать нескольких мест, расположенных вокруг колодцев с водой, там не растет ничего, что мог бы есть скот.
— Мы ищем не новые земли, — ответил гость. — Не все мы земледельцы, ты же знаешь. Мы едем взглянуть на… — он запнулся: на языке племени было невозможно объяснить цель их путешествия в аббатство святого Лейбовича, — …на искусство древних волшебников.
Один из стариков, шаман, насторожился.
— Древние волшебники на Западе? Я не знаю ни одного шамана в тех землях. Или ты имеешь в виду чернорясников?
— Именно их.
— Ха! Какое волшебство они могут сделать, чтобы на него стоило посмотреть? Их посыльных так легко поймать, что это даже не назовешь хорошим состязанием… Правда, они хорошо переносят пытки. Какому чародейству вы можете научиться у них?
— Что касается меня, то я согласен с тобой, — сказал дон Таддео. — Но говорят, что в одном из их жилищ собраны рукописи, гм-м… заклинаний, пробуждающих могучие силы. Если это правда, то очевидно, что чернорясники не умеют использовать их. Мы же надеемся изучить их для собственной пользы.
— Разрешат ли вам чернокнижники изучать их тайны?
Дон Таддео улыбнулся.
— Я думаю, что да. Они не отважатся скрывать их далее. Мы сможем получить их, если захотим.
— Смелые слова, — с издевкой заметил Бешеный Медведь. — Похоже, земледельцы храбры в отношениях друг с другом, хотя и робеют, встречаясь с настоящими людьми.
Ученый, по горло сытый издевательствами язычников, предпочел удалиться пораньше, прочие же остались у костра совета племени, обсуждая с Хонганом Осом будущие военные действия. Но война, в конце концов, не имела никакого отношения к делам дона Таддео. Политические амбиции его безграмотного кузена были далеки от его собственной миссии возрождения науки в этом темном мире. За исключением, впрочем, тех случаев, когда монаршее покровительство оказывалось полезным, как это уже не раз бывало.
16
Старый отшельник стоял на выступе столовой горы и наблюдал за пыльным облачком, которое медленно двигалось по дороге. Отшельник причмокивал губами, что-то бормотал и улыбался. Его кожа была выжжена солнцем и приобрела цвет старого ремня, а спутанная борода до подбородка стала желтой. На нем была соломенная шляпа и набедренная повязка из грубого домотканого холста — весь его наряд, не считая сандалий и меха для воды, пошитого из овечьей шкуры.
Он наблюдал за облаком пыли, а оно тем временем миновало Санли-Бувитс и снова появилось на дороге, проходящей мимо горы.
— О! — прохрипел отшельник, его глаза загорелись. — Его владения будут расширены, но это не будет концом его мира. Он придет управлять своим миром.
Неожиданно он начал, перепрыгивая с камня на камень, спускаться вниз, к высохшему ложу реки, словно кошка на трех ногах. Он помогал себе посохом, а большую часть пути просто съезжал по склону. От этого спуска поднялось облако пыли, быстро уносимое ветром.
У подножия горы он забрался в заросли москитовых деревьев и улегся в ожидании. Вскоре он услышал ленивую рысь приближающегося пони и начал прокрадываться к дороге, внимательно рассматривая ее сквозь деревья. Пони, покрытый тонким слоем пыли, появился из-за изгиба дороги. Отшельник стрелой выскочил на дорогу и поднял вверх руки.
— Остановись! — закричал он, а когда всадник остановился, бросился вперед, схватил уздечку и со страстным нетерпением стал разглядывать человека, сидящего в седле.
На мгновение глаза его вспыхнули.
— Ради Дитя, рожденного для нас, и Сына, ниспосланного нам… — Но затем страстное нетерпение перешло в досаду. — Это не от Него! — раздраженно возроптал он, обращаясь к небу.
Всадник откинул капюшон и рассмеялся. На мгновение отшельник сердито прищурился, глядя на него. Теперь он его узнал.
— А, — проворчал он. — Это ты! Я думал, ты уже умер. Что ты здесь делаешь?
— Я привез назад твое промотанное имущество, Беньямин, — ответил дом Пауло. Он дернул за веревку, и из-за пони выбежала синеголовая коза. Она заблеяла и, увидев отшельника, натянула привязь. — И… я подумал, что пора уже навестить тебя.
— Это животное принадлежит Поэту, — проворчал отшельник. — Он честно выиграл эту тварь, хотя и пытался плутовать. Верни ее ему. И позволь мне дать тебе совет: не вмешивайся в мирские плутни, они тебя не касаются. Будь здоров.
Он повернулся в сторону высохшего ручья.
— Постой, Беньямин. Возьми свою козу, а то я отдам ее крестьянам. Я не хочу, чтобы она бегала по аббатству и блеяла в церкви.
— Это не коза, — возразил отшельник. — Это животное, которое видел наш пророк, и оно было создано для того, чтобы на нем скакала верхом женщина. Рекомендую тебе проклясть ее и отвести в пустыню. Или ты не видишь, что у нее раздвоенные копыта и она жует жвачку.
Он снова двинулся прочь.
Улыбка аббата поблекла.
— Беньямин, ты и впрямь собираешься снова забраться на свою гору, даже не сказав «привет» старому другу?
— Привет, — бросил старый еврей и, негодуя, пошел дальше. Сделав несколько шагов, он остановился и бросил взгляд через плечо.
— Не прикидывайся, будто тебя это задевает, — сказал он. — Прошло пять лет, пока ты соизволил навестить меня, «старый друг». Ха!
— Так вот в чем дело! — пробормотал аббат. Он спешился и поспешил за старым евреем. — Беньямин, Беньямин, я давно хотел прийти, но был очень занят.
Отшельник остановился.
— Ладно, Пауло, раз ты уж здесь… — Неожиданно он рассмеялся и обнял аббата.
— Все в порядке, старый брюзга, — сказал отшельник.
— Это я-то брюзга?
— Ладно, я согласен, что у меня тоже есть причуды. Последнее столетие было для меня очень тяжелым.
— Я слышал, что ты кидал камни в послушников, которые приходили сюда, чтобы провести в пустыне великопостные дни. Это правда? — Он посмотрел на отшельника с мягким упреком.
— Только гальку.
— Замшелый старый сухарь!
— Ладно-ладно, Пауло. Один из них однажды принял меня за моего дальнего родственника по имени Лейбович. Он подумал, будто я послан для того, чтобы передать ему некое послание… да и другие ваши прохвосты так думали. Я не хотел, чтобы это случилось опять, поэтому я иногда кидал в них галькой. Ха! Я не хотел, чтобы меня опять приняли за этого моего родственника, поскольку он прервал всякие отношения со мной.
Священник посмотрел на него с недоумением.
— За кого он тебя принял? За святого Лейбовича? Брось, Беньямин! Ты зашел слишком далеко.
Беньямин повторил слегка нараспев:
— Принял меня за моего дальнего родственника по имени Лейбович, поэтому я и кидал в него галькой!
Дом Пауло был в полном замешательстве.
— Святой Лейбович умер двенадцать столетий назад. Как мог… — Он оборвал фразу и внимательно посмотрел на старого отшельника.
— Ладно, Беньямин, давай не будем снова заводить этот дикий разговор. Ты не мог прожить двенадцать сто…
— Чепуха! — прервал его старый еврей. — Я вовсе не говорю, что прошло двенадцать столетий. Это было всего шестьсот лет тому назад. Много позже того времени, когда умер ваш святой. Вот почему это было так нелепо. Конечно, в те времена ваши послушники были куда набожнее и легковернее. Я помню, его звали Франциск. Бедный парень. Позднее я похоронил его. Передай в Новый Рим, где его можно откопать. Тогда вы получите его скелет.
Аббат, пробираясь сквозь заросли москитовых деревьев к колодцу и ведя за собой лошадь и козу, с изумлением смотрел на старика. «Франциск? — удивился он. — Это, должно быть, благородный Франциск Джерард из Юты. Тот, которому пилигрим указал однажды место старого убежища, так было дело… но это было еще до того, как на этом месте возник поселок около шести столетий тому назад, а теперь этот старикан заявляет, что он сам и был этим пилигримом?» Иногда аббат удивлялся, откуда Беньямин знает столько всякого из истории аббатства, что может сочинять настолько правдоподобные сказки. От Поэта, наверное.
— Это было еще в те времена, когда я занимался другим делом, — продолжал старый еврей. — Думаю, такую ошибку можно понять.
— Занимался другим делом?
— Я был странником.
— И ты надеешься, что я поверю в эту чепуху?
— Хммм-хннн! Поэт, например, верит мне.
— Конечно. Поэт ни за что не поверил бы, что благородный Франциск встретил святого. Ведь это было бы сверхъестественным. Поэт скорее поверил бы, что он встретил тебя самого… шестьсот лет тому назад. Совершенно естественное объяснение.
Беньямин криво усмехнулся. Пауло наблюдал, как он опустил дырявую деревянную чашку в колодец, опорожнил ее в свой мех и опустил снова, чтобы набрать еще воды. Источник был живым и полноводным по той же, вызывающей некоторый страх причине, что и источник памяти старого еврея. «Но воистину ли неведом этот источник? Может, он просто играет с нами», — размышлял настоятель. Не считая его заблуждения насчет того, что он старше самого Мафусаила, старый Беньямин Элеазар выглядел вполне нормально при его образе жизни.
— Выпьешь? — предложил отшельник, протягивая чашку. Аббат пожал плечами, но принял чашку, чтобы не обидеть отшельника, и залпом выпил темноватую жидкость.
— Не очень хороша? — спросил Беньямин, разглядывая его. — Сам я ее не пью. — Он похлопал по меху. — Это для животных.
Аббату показалось, что у него ком застрял в горле.
— Ты изменился, — сказал Беньямин, все еще разглядывая его. — Ты стал тощим и бледным, как сыр.
— Я болел.
— Ты и сейчас выглядишь больным. Поднимемся наверх, в мою лачугу, если подъем не слишком утомит тебя.
— Со мной уже все в порядке. Я себя неважно чувствовал недавно, и наш врач посоветовал мне отдохнуть. Ха! Если бы мы не ждали приезда важного гостя, я бы даже не обратил на это внимания. Но он приезжает, и я должен отдохнуть: прием будет утомительным.
Они поднимались по высохшему руслу. Беньямин оглянулся назад, усмехнулся и покачал головой.
— Проехать верхом по пустыне десять миль — это отдых?
— Для меня это отдых. И мне очень хотелось увидеть тебя, Беньямин.
— Что будут говорить в поселке? — насмешливо спросил старый еврей. — Они подумают, что мы примирились друг с другом, а это повредит и твоей и моей репутации.
— Наши репутации никогда не ценились слишком высоко, не правда ли?
— Правда, — согласился Беньямин и добавил многозначительно: — до сих пор.
— Все еще ждешь, старый еврей?
— Конечно, — огрызнулся отшельник.
Подъем показался аббату утомительным. Дважды он останавливался, чтобы отдохнуть. Пока они добрались до ровной площадки, он совсем обессилел и вынужден был опираться на тощего отшельника, чтобы не упасть. Медленный огонь разгорался у него в груди, предостерегая от дальнейшей перегрузки, но сильный спазм, терзавший его раньше, прошел.
Клочки шерсти синеватой козы-мутанта пролетали мимо него и исчезали среди разрозненных москитовых деревьев. К удивлению, вершина столовой горы была больше покрыта растительностью, чем ее подножие, хотя никаких источников влаги не было видно.
— Вот это, Пауло, дорога к моему особняку.
Лачуга старого еврея состояла из одной комнаты без окон, стены ее были сложены просто из камней, без раствора, и через щели она продувалась насквозь. Крыша состояла из зыбкого ряда палок, большинство из которых было сломано, а палки были покрыты грудой мусора, соломой и козьими шкурами. На широком плоском камне, установленном на невысоком столбе рядом с дверью, была надпись на древнееврейском:
Размер букв и явная попытка саморекламы заставили аббата улыбнуться и спросить:
— Что это означает, Беньямин? Или это сделано для привлечения торговцев?
— Ха… что это означает? Это означает: «Шатры поставлены здесь».
Аббат недоверчиво фыркнул.
— Ладно, можешь сомневаться. Но если ты не веришь тому, что написано здесь, то нечего надеяться, что ты поверишь тому, что написано с другой стороны камня.
— Обращенной к стене?
— Именно, обращенной к стене.
Столб был установлен близко к порогу, так что между плоским камнем и стеной лачуги был зазор всего в несколько дюймов. Пауло наклонился пониже и, прищурившись, заглянул в узкую щель. Понадобилось время, чтобы разобрать на тыльной стороне камня надпись, сделанную буквами меньшего размера:
— Ты когда-нибудь переворачиваешь камень?
— Переворачиваю камень? Ты думаешь, я сумасшедший? В такое-то время?
— Что же означает эта надпись на тыльной стороне?
— Хммм-хннн! — протянул отшельник, уклоняясь от ответа. — Но продолжай, ты, который не может прочесть надпись с тыльной стороны.
— Но прямо перед надписью находится стена.
— Она всегда была, разве не так?
Священник вздохнул.
— Ладно, Беньямин, я знаю, что ты велел написать «у входа и на дверях» твоего дома. Но только ты мог додуматься повернуть надпись лицом вниз.
— Лицом внутрь, — поправил отшельник. — До тех пор, пока шатры не будут восстановлены в Израиле… Но давай не будем дразнить друг друга, пока ты не отдохнешь. Я дам тебе молока, и ты расскажешь мне об этом госте, который тебя так беспокоит.
— В моей фляжке есть немного вина, если хочешь, — сказал аббат, с облегчением повалившись на груду шкур. — Но мне бы не хотелось говорить о доне Таддео.
— Да? Так вот это кто…
— Ты слышал о доне Таддео? Скажи мне, как ты ухитряешься всегда знать все и о всех, не покидая этой горы?
— Кто-то слышит, кто-то видит, — насмешливо ответил отшельник.
— Скажи мне, что ты о нем думаешь?
— Я не встречался с ним. Но я думаю, что он обернется болью. Болью рождения, вероятно, но болью.
— Болью рождения? Ты действительно веришь, будто мы идем к новому Возрождению, как говорят некоторые?
— Хммм-хннн…
— Перестань ухмыляться так таинственно, старый еврей, и сообщи мне свое мнение. Ты просто обязан его иметь. Оно у тебя всегда было. Почему так трудно завоевать твое доверие? Разве мы не друзья?
— Некоторым образом, некоторым образом. Но между нами есть кое-какие разногласия.
— Какое отношение имеют наши разногласия к дону Таддео и к Возрождению, которое мы оба с нетерпением ждем? Дон Таддео — светский ученый, он весьма далек от наших разногласий.
Беньямин красноречиво пожал плечами.
— «Разногласия… светский ученый», — повторил он, выплевывая слова, как яблочные семечки. — Определенные люди называли меня «светским ученым» в разные времена, а порой за это сажали на кол, побивали камнями и сжигали на кострах.
— Но ведь ты никогда…
Священник остановился, сурово нахмурившись. Опять это безумие. Беньямин с подозрением смотрел на него, и от его улыбки продирал озноб. «Сейчас, — подумал аббат, — он смотрит на меня так, будто я один из тех, неких бесформенных „тех“, которые привели его в это уединение. Сажали на кол, побивали камнями и сжигали на кострах? Или его „я“ означает „мы“, как в псалме „Я, мой народ“?»
— Беньямин, я — Пауло. Торквемада мертв. Я родился больше семидесяти лет тому назад и скоро умру. Я люблю тебя, старик, и когда ты смотришь на меня, я хочу, чтобы ты видел только Пауло из Пекоса, а не кого-то другого.
На мгновение Беньямин дрогнул, глаза его повлажнели.
— Я иногда… забываю…
— Иногда ты забываешь, что Беньямин — это только Беньямин, а не весь Израиль!
— Никогда! — закричал отшельник, его глаза снова загорелись, — За тридцать два столетия я… — он остановился и крепко сжал губы.
— Почему? — прошептал аббат почти с благоговением. — Почему ты принимаешь бремя всех людей и бремя их прошлого на себя одного?
Глаза отшельника на миг тревожно вспыхнули, но он проглотил готовый вырваться крик и закрыл лицо руками.
— Ты ловишь рыбу в мутной воде…
— Прости меня.
— Бремя… оно возложено на меня другими. — Он медленно отвел руки. — Мог ли я не принять его?
Аббат затаил дыхание. Некоторое время в лачуге не было слышно ничего, кроме ветра. «На этом безумии лежит печать божественности! — подумал дом Пауло. — В наше время еврейская община рассеяна редкими группами. Беньямин, вероятно, пережил своих детей или каким-то иным образом стал изгнанником. Этот старый израильтянин мог странствовать годами, не встречая никого из своих соплеменников. Наверное в своем одиночестве он пришел к молчаливому убеждению, что он последний, единственный. И, будучи последним, он перестал быть Беньямином и стал Израилем. И в его душе вся пятитысячелетняя история превратилась в историю его собственной жизни. Его „я“ превратилось в величественное „мы“.
«Но и я также, — думал дом Пауло, — являюсь членом некоего единства, частью некоей общности и непрерывности. Я тоже презираем миром. Правда, для меня еще ясно различие между моим „я“ и народом. А для тебя, старый еврей, это различие как-то затуманилось. Бремя возложено на тебя другими? И ты принял его? Сколько же оно должно весить? И сколько бы оно весило, если бы я принял его? Он подставил под него плечи и попытался поднять, чтобы определить его вес. Я — христианский монах и священник, и я, следовательно, отвечаю перед Богом за все действия и дела каждого монаха и священника, который дышал и ходил по земле со времени Иисуса Христа, так же, как и за мои собственные действия. — Он вздрогнул и помотал головой. — Нет-нет. Она раздавит хребет, эта ноша. Она не под силу никакому человеку, спаси нас Христос. Быть проклятым за свою веру — уже достаточное бремя. Можно сносить проклятия, но тогда… следует ли принять бессмысленность, стоящую за проклятиями, бессмысленность, которая заставляет одного отвечать не только за себя, но также и за каждого представителя его расы или веры, как за свои собственные? Принять это так же, как пытается это сделать Беньямин?
Нет, нет».
И еще собственная вера дома Пауло говорила ему, что бремя всегда есть, что оно было еще со времен Адама… и бремя это налагается дьяволом-искусителем. «Человек! Человек!» — призывает каждый, отчитываясь за дела всех с самого начала. Бремя возложено на каждое поколение еще до его рождения, бремя первородного греха. Пусть глупец оспаривает его. Тот же глупец с великим восторгом принимает другое наследие — наследие родовой славы, добродетели, торжества и благородства, которое делает его «отважным и великодушным по праву рождения», и при этом не выказывает никакого протеста, — мол, он не сделал ничего, чтобы заслужить это наследство, кроме того, что родился человеком. Этот протест оставляется для получаемого в наследство бремени, которое делает его «виновным и отверженным по праву рождения»; чтобы не слышать этого приговора, он старается плотнее закрыть уши. Бремя, несомненно, тяжелое. Его вера говорила ему также, что это бремя будет снято с него тем, чья фигура свисала с креста над алтарем, хотя печать бремени все еще витала над ним. Печать эта была более легким ярмом по сравнению с полным весом первородного проклятия. Он не мог заставить себя сказать об этом старику, хотя старик и так уже знал, что он верит в это. Беньямин искал иного. И последний старый еврей одиноко сидел на горе и искупал грехи Израиля, и ждал Мессию, и ждал, и ждал, и…
— Господи, благословляю тебя за храброго глупца. Даже мудрого глупца.
— Хмм-хнн! «Мудрого глупца»! — передразнил отшельник. — Ты ведь всегда специализировался на парадоксах и таинствах, не так ли, Пауло? Если вещь не находится в противоречии с самой собой, она тебя не интересует, ведь правда? Ты хочешь отыскать таинственность в ясности, жизнь в смерти, мудрость в глупости. Иногда все это проявляется сходным образом.
— Чувствовать ответственность — это мудро, Беньямин. Думать, что ты можешь нести это бремя один — глупо.
— Но не безумно?
— Вероятно, немного безумно. Но это смелое безумие.
— Тогда я выдам тебе небольшую тайну. Я всегда знал, что не могу нести его, еще тогда, когда Он приказал мне идти. Но разве мы говорим об одном и том же?
Аббат пожал плечами.
— Ты называешь это бременем Избрания. Я назвал бы это бременем первородного греха. В обоих случаях подразумевается та же самая ответственность, хотя мы имеем в виду разные ее толкования и сильно расходимся в словах, вернее в смысле, который мы вкладываем в них, хотя на самом-то деле его там вовсе нет. Это нечто, что предполагается в мертвом молчании души.
Беньямин тихо засмеялся.
— Ладно, я рад слышать, что ты хотя бы допускаешь его существование, даже если, как вы утверждаете, это то, что никогда не было высказано.
— Прекрати насмехаться, ты, порочный человек.
— Ты слишком многословен, защищая свою троицу, хотя Он никогда не нуждался в такой защите, до тех пор, пока ты не получил его от меня в виде Единого. А?
Священник покраснел, но ничего не сказал.
— Вот тут! — взвизгнул Беньямин, прыгая вверх и вниз. — Я заставил тебя однажды искать доводы! Ха! Ладно, это пустяки. Я сам использую всего несколько слов, но я никогда не уверен полностью в том, что Он и я имеем в виду одно и то же. Я полагаю, что ты не заслуживаешь осуждения… с тремя легче запутаться, чем с одним.
— Старый богохульный кактус! Я действительно хочу узнать твое мнение о доне Таддео и обо всей этой заварухе.
— Почему ты интересуешься мнением бедного старого анахорета?
— Потому, Беньямин Элеазар бар Иошуа, что хотя все эти годы ожидания Того, кто еще не пришел, не прибавили тебе мудрости, но они, по крайней мере, сделали тебя проницательным.
Старый еврей закрыл глаза, обратил свое лицо к потолку и хитро улыбнулся.
— Можешь меня оскорблять, — сказал он насмешливо, — можешь поносить меня, травить собаками, гнать меня, но… ты знаешь, что я тебе скажу?
— Ты скажешь мне: «Хммм-хннн»!
— Нет, я скажу: «Он уже здесь». Однажды я мельком увидел Его.
— Что? О ком ты говоришь? О доне Таддео?
— Нет! Кроме того, я не стану пророчествовать, Пауло, если ты толком не скажешь, что тебя беспокоит.
— Ну, все это началось с лампы брата Корнхауэра.
— Лампы? А-а, да, Поэт говорил о ней. Он предсказал, что она не будет работать.
— Поэт ошибся, как всегда. Так мне сказали. Сам я не присутствовал при испытании.
— И она заработала? Великолепно! И что же дальше?
— Я растерялся. Как близко мы стоим к краю пропасти? Или к берегу? Электрический ток в подвале. Ты хоть представляешь, как много изменилось в мире за последние два столетия?
Вскоре священник уже подробно рассказывал о своих опасениях, а отшельник, восстановитель шатров, терпеливо слушал его, пока солнце не начало просачиваться сквозь щели в западной стене, рисуя в пыльном воздухе яркие стрелы.
— Со времен гибели последней цивилизации Книга Памяти была нашей главной заботой, Беньямин. И мы хранили ее. Но теперь я чувствую себя в положении сапожника, который пытается продавать башмаки в селении сапожников.
Отшельник улыбнулся.
— И это возможно, если он изготавливает какие-то особенно хорошие башмаки.
— Я боюсь, что светские ученые уже превосходят нас.
— Тогда оставь башмачное ремесло, иначе будешь разорен.
— Возможно, придется, — согласился аббат. — Но все-таки думать так неприятно. Двенадцать столетий мы были крохотным островком в огромном океане тьмы. Сохранение Книги Памяти было неблагодарным делом, но священным, как мы думали. Это всего лишь наше мирское занятие, но мы всегда были книгоношами и запоминателями, и трудно поверить, что эта работа вскоре будет окончена и станет бесполезной. Я никак не могу в это поверить.
— Поэтому ты пытаешься взять верх над другими «сапожниками», поставив в своем подвале это хитрое устройство?
— Я должен признать, что это выглядит именно таким образом…
— А что ты собираешься сделать потом, чтобы сохранить превосходство над светскими учеными? Построить летающую машину? Или воссоздать счетную машину? Или, может быть, переплюнешь их, прибегнув к метафизике?
— Ты стыдишь меня, старый еврей? Ты знаешь, что мы в первую очередь монахи Христа, и такие вещи должны делать другие.
— Я вовсе не стыжу тебя. Я не вижу ничего несообразного в том, что монахи Христа построят летающий аппарат, хотя им подобало бы построить молитвенную машину.
— Негодяй! Я наношу вред своему ордену, делясь с тобой секретными сведениями.
Беньямик самодовольно усмехнулся.
— Я не испытываю к тебе сочувствия. Книги, которые вы сохранили, могут быть весьма почтенного возраста, но они были написаны мирянами, и вы не имеете права делать своей главной задачей вмешательство в их дела.
— О, теперь ты начал пророчествовать!
— Вовсе нет. «Скоро взойдет солнце» — разве это пророчество? Нет, это просто утверждение неизбежной последовательности событий. Миряне тоже последовательны, как я полагаю; они впитают все, что вы сможете им предложить, заберут у вас вашу работу, а потом вас же и обзовут старыми развалинами. В конце концов они станут вас полностью игнорировать. И это ваша собственная вина. Библия, которую я вам дал, должна быть вполне достаточной для вас. Теперь вы только сможете сделать должные выводы из своего вмешательства.
Он говорил в шутливом тоне, но его предсказания были неприятно близки к опасениям самого дома Пауло. Аббат опечалился.
— Не обращай внимания на то, что я тут изрекал, — произнес отшельник. — Я не рискну сказать правду, пока не увижу вашего хитрого устройства или не взгляну на этого дона Таддео, который, между прочим, тоже заинтересовал меня. Если хочешь получить от меня толковый совет, подожди, пока я не исследую сущность новой эры более детально.
— Да, но ты не сможешь увидеть лампу — ты же никогда не приходишь в аббатство.
— Я не выношу вашей отвратительной стряпни.
— И ты не сможешь встретить дона Таддео, так как он поедет другой дорогой. Если ты собираешься исследовать сущность новой эры уже после ее рождения, то не будет ли слишком поздно предсказывать это рождение?
— Чепуха. Исследовать чрево, в котором зреет будущее, опасно для младенца. Я буду ждать, а затем я смогу сказать, что новая эра родилась, а то, чего жду я — нет.
— Какая веселенькая перспектива! Так чего же ты ждешь?
— Того, кто крикнул мне однажды…
— Что крикнул?
— «Иди!»
— Какой вздор!
— Хммм-хннн! Говоря по правде, я не очень надеюсь на то, что Он придет, но я приговорен к ожиданию и, — он пожал плечами, — я жду.
На мгновение его сверкающие глаза превратились в две узкие щелки, он подался вперед с неожиданным пылом.
— Пауло, приведи этого дона Таддео к подножию горы.
Аббат отшатнулся в притворном ужасе.
— Неотвязный пилигрим! Пугало для послушников! Я пришлю к тебе Поэта-Эй, ты! — пусть он явится к тебе и останется навсегда. Привести дона к твоему логову! Видано ли такое тяжкое оскорбление!
Беньямин снова пожал плечами.
— Ладно. Забудь, о чем я тебя просил. Будем надеяться, что на этот раз дон будет на нашей стороне, а не с теми, другими.
— Другими, Беньямин?
— Манасом, Киром, Навуходоносором, фараоном, Цезарем, Ханеганом Вторым… Я должен продолжать? Самуил предостерегал нас от них, когда давал их нам. Когда у них есть несколько умных людей, которые связаны необходимостью служить им, они становятся еще более опасными, чем обычно. Вот и все, что я могу тебе посоветовать.
— Ладно, Беньямин, я сегодня получил от тебя столько, что мне хватит этого на последующие пять лет, так что…
— Оскорбляй меня, трави меня, гони меня…
— Прекрати. Я ухожу, старик. Уже поздно.
— Разве? А как твое преподобное чрево выдержит поездку верхом?
— Мой живот?
Дом Пауло остановился, проверяя свое состояние, и нашел, что чувствует себя лучше, чем когда-либо за последние несколько недель.
— Он почти в порядке, — удивился он. — Странно, ведь твои слова не столько лечат, сколько ранят.
— Правда… Эль Шадам милосерден, но он также и справедлив.
— Оставайся с богом, старик. После того, как брат Корнхауэр заново изобретет летающую машину, я пошлю на ней послушников, чтобы они бросали в тебя камни.
Они нежно обнялись. Старый еврей проводил его до уступа горы. Аббат спустился вниз, к дороге и направился в свое аббатство, а Беньямин все стоял, укутанный в молитвенное покрывало, чья тонкая выработка резко контрастировала с грубой холстиной набедренной повязки. Дом Пауло мог еще некоторое время видеть его в свете заходящего солнца — его тощая фигура выделялась на фоне сумеречного неба, когда он кланялся и шептал молитву над пустыней.
— Memento, Domini, omnium famulorum tuorum, — прошептал аббат в ответ и добавил. — И пусть он в конце концов выиграет в ножички стеклянный глаз Поэта.